Главная » Книги

Вересаев Викентий Викентьевич - На японской войне, Страница 2

Вересаев Викентий Викентьевич - На японской войне


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

поездам; две роты солдат заняты были в бою тем, что непрерывно поливали брезент, натянутый над генеральским поездом, - в поезде находилась супруга барона Штакельберга, и ей было жарко". Военное начальство думало исключительно о себе, занималось добыванием наград и наживой, - жертвуя жизнями тысяч людей, грело руки. "...В Мукдене китайские лавочки совершенно открыто" торговали "фальшивыми китайскими расписками в получении какой угодно суммы". Главный врач госпиталя, где служил В. Вересаев, прибрал казенные деньги к рукам, а пустой денежный ящик и охранявшего солдата пытался оставить японцам. Самодержавие наглядно доказывало свое полное банкротство.
   Подлинный героизм и человечность встречались лишь среди солдат. Готов рисковать собой Алешка, спасая раненого товарища. И делает он это просто, как само собой разумеющееся: ведь солдат солдату - брат (рассказ "Издали"). Прошла горячка боя, и заботливыми друзьями выглядят солдаты: японец и русский, еще недавно шедшие друг на друга, чтобы убивать (рассказ "Враги").
   Больше того, В. Вересаев с удовлетворением отмечает рост самосознания народа, который начинает понимать, что его главные враги - совсем не японцы, а правители страны. Вызревала глухая ненависть к "продавшим Россию", зрел протест: шли "страшные... расправы солдат с офицерами", с жадностью ловились слухи о "великой октябрьской забастовке", "о волнениях в России..., о громадных демонстрациях". Солдаты уже чувствовали себя их участниками. "Дай мы придем, то ли еще будет!" - откровенно заявляли они. Писатель целиком в согласии с настроениями народа, одетого в шинели, констатирует, что истинное поле для "подвига и самопожертвования" не здесь, в Маньчжурии, а "внутри России - на работе революционной". Дорога домой, по местам, где к власти пришли стачечные комитеты, окончательно это подтвердила.
   В последних главах записок, которые в свое время изрешетила цензура, В. Вересаев рассказал, как разительно отличались два мира - старый мир бюрократического равнодушия к человеку и мир новый, мир свободы. В местах, где распоряжались стачечные комитеты, "сильные не принуждением, а всеобщим признанием", быстро менялся стиль жизни. Преображался человек. Беглые портретные зарисовки людей, "до краев" полных "тем неожиданно новым и светлым", что раскрывалось перед ними в последние месяцы, удивительно похожи - и не случайно. Поражали "ясные молодые глаза" мелкого железнодорожного служащего, "хорошие, ясные глаза" проводника, и даже старик помолодел, - "будто живою водою вспрыснуло его ссохшуюся, старческую душу, она горела молодым, восторженным пламенем, и этот пламень неудержимо рвался наружу". Да, это были люди совсем "из другой породы, чем два года назад" - им вернула молодость революция.
   Но стоило эшелону, в котором ехал В. Вересаев, попасть в районы, где хозяйничало военное командование, как начиналась знакомая "бестолочь", хамское отношение к человеку.
   И снова в печати разгорелась жаркая полемика вокруг имени В. Вересаева. Записки "На японской войне" и "Рассказы о японской войне", в которых отразились революционные настроения 1905 года, были встречены охранительной критикой враждебно. Она усматривала в этих произведениях один из примеров общего похода литературы против существующего положения дел в русском обществе и стремилась приглушить тот резонанс, который получали записки и рассказы у читателя, показать их незначительность. В. Вересаева обвиняли в искажении действительности, непонимании смысла происходящих событий, из-за чего серьезную разработку темы он подменяет анекдотами и фельетонами, а записки "На японской войне" выдавались просто за нехудожественное произведение. Пресса подобного рода не останавливалась и перед грубой бранью, недостойными, грязными выпадами в адрес писателя.
   Критика прогрессивного лагеря, напротив, отмечала огромную идейно-художественную ценность записок и рассказов В. Вересаева, видела в них лучшие и наиболее правдивые произведения о войне.
   Вернувшись на родину, В. Вересаев задумывает в 1906 году большую вещь о революции. Эта повесть осталась незаконченной. Но сохранившиеся в архиве писателя наброски позволяют судить о его замысле. И в канун 1905 года вересаевские герои были захвачены мыслями о революции, однако сюжеты его повестей и рассказов развивались вдали от мест революционных боев. Теперь же писатель намеревался обратиться к самой гуще событий: он рисует сцены митингов, политических собраний, баррикадных боев, черносотенных погромов, - именно тут должно было развернуться действие.
   В произведениях В. Вересаева, написанных до 1905 года, герой-пролетарий никогда не изображался в обстановке практической революционной деятельности. Это касается даже наиболее удавшегося писателю образа Балуева из повести "На повороте". В последних главах записок "На японской войне" В. Вересаев показал ту конкретную революционную работу, которую вели Балуевы, но здесь не было психологически разработанного образа пролетария, были бегло намеченные эпизодические персонажи. Эти два плана в изображении нового героя - его внутренний мир и его революционное дело - так и не совместились в едином образе.
   Теперь, в произведении о 1905 годе, судя по всему, такой герой должен был возникнуть, да и интеллигент превращался у В. Вересаева в революционера-практика. Ряд набросков посвящен Тане - одной из героинь повести "На повороте", что рвалась к революционному делу еще в 1901 году, - она духовно выросла и возмужала; Таня стала подлинной революционеркой, возглавила отряды вооруженных рабочих-дружинников. Плечом к плечу с Таней первый план повести заняли образы восставших пролетариев: ничего подобного никогда ранее не было в рассказах и повестях В. Вересаева. Здесь появлялся и старый рабочий, который "потерял веру в бога 9 января, когда на его глазах пули забили по иконам", когда "полилась по улицам кровь"; здесь появлялся и другой рабочий - он, привыкший молчаливо сидеть в уголке, в дни 1905 года вдруг вырос в "могучего трибуна, владевшего толпою, как рабом". И еще один - приговоренный к расстрелу рабочий, который, прощаясь с сыном, сказал пророческие слова: "Ну, что ж, мне не удалось, может быть, удастся тебе".
   Как художник В. Вересаев испытывал заметное влияние И. Тургенева, А. Чехова, Л. Толстого, однако шел дальше критических реалистов в поисках путей борьбы с существующим общественным злом, искоренить которое, на его взгляд, могла лишь пролетарская революция. В этом смысле он оказался прозорливее многих писателей - своих сверстников. И. Бунина, А. Куприна, Л. Андреева. В. Вересаев примкнул к горьковскому направлению в литературе. В начале века пресса неизменно ставила рядом два имени - М. Горького и В. Вересаева, двух "властителей дум русского читателя", особенно молодого, писателей одной и той же "школы и закваски" - подобными высказываниями пестрели тогда критические статьи.
   М. Горький и В. Вересаев ощутили себя единомышленниками еще в конце 90-х годов прошлого века. В 1899 году журнал "Жизнь", где М. Горький вел литературный отдел, опубликовал первую часть повести В. Вересаева о рабочем классе - "Конец Андрея Ивановича". М. Горький дал повести высокую оценку, Судя по сохранившимся в архиве мемуарным наброскам В. Вересаева, именно в это время и он почувствовал интерес к творчеству М. Горького: "...он ударил в какую-то самую нужную точку и явился самым нужным для того времени писателем... У Горького... была и жадная влюбленность в жизнь, в сильных, богатых волею людей, пренебрежение к нытикам, которых таким ореолом окружила предшествующая литература. И был восторженный культ "безумства храбрых", как высшей мудрости жизни". М. Горький, решив тогда помочь Петербургскому комитету РСДРП деньгами, обратился за посредничеством именно к В. Вересаеву, зная о его связях с революционными организациями. Вскоре после первых встреч, в декабре 1899 года, М. Горький написал В. Вересаеву: "С Вами, более чем с кем-либо, я хотел бы иметь близкие отношения, хотел бы говорить Вам и слушать Вас". И в 1900 году: "...всей душою чувствую душу Вашу - прямую, святочестную, смелую. Поверьте мне, что я этим письмом отнюдь не лезу в дружбу к Вам, а просто и искренне хочу засвидетельствовать мое глубокое уважение к Вам - человеку, мою любовь к Вам - писателю". В. Вересаев тоже признавался, что отношения с М. Горьким ему "страшно дороги" (письмо М. Горькому от 16 сентября 1900 г.).
   М. Горький неизменно привлекал В. Вересаева ко всем своим литературно-общественным начинаниям. Как правило, они и сотрудничали в одних и тех же журналах, преимущественно - марксистских или близких марксистам. И если порывали с тем или иным периодическим органом, то делали это сообща.
   Много позже, в 1925 году, М. Горький писал В. Вересаеву: "...Всегда ощущал Вас человеком более близким мне, чем другие писатели нашего поколения. Это - правда. Это - хорошая правда; думаю, что я могу гордиться ею".
   Громкая слава В. Вересаева не случайная прихоть литературной моды тех лет. Русскому обществу, шедшему в страстной идейной борьбе к своей первой революции, остро необходим был именно такой писатель, как В. Вересаев, чутко ощущавший биение пульса общественной жизни.
  

* * *

  
   Отражением настроений революции 1905 года завершился третий период творчества В. Вересаева. Начинался новый период, противоречивый и сложный.
   Размышлениям о причинах поражения первой русской революции посвящена повесть В. Вересаева "К жизни" (1908). И в ней симпатии писателя, бесспорно, на стороне восставших рабочих, крестьян и революционно настроенной интеллигенции, отстаивающей интересы трудового народа. Однако ему теперь кажется, что надежда достичь общества людей-братьев с помощью прежде всего классовой борьбы, социальной революции - это излишне узкий взгляд. Поиски В. Вересаевым нового "смысла жизни" олицетворяет главный герой повести Константин Чердынцев, от лица которого ведется рассказ. В 1905 году он, не щадя себя, шел с восставшим пролетариатом. Но революция потерпела поражение, и растерявшийся Чердынцев мучительно размышляет о причинах неудачи, хочет понять, зачем и как жить дальше. И приходит к выводу, что теоретики и практики пролетарского движения недооценивают роль природного, биологического в человеке, на мироощущение которого в равной мере влияют и социальные обстоятельства жизни и иррациональные силы его души. Чтобы быть счастливым, человеку необходимо научиться побеждать своего Хозяина, то есть темные инстинкты. И помочь в этом больше всего может "живая жизнь": умение радоваться пустяку повседневности, занятия физическим трудом, общение с вечно юной природой. Культивируя эту "живую жизнь", человек и будет нравственно совершенствоваться. Все это сильно отдавало толстовством.
   Нет, Чердынцев вовсе не отказывается от революции. Однако успех этой борьбы за освобождение народа будет зависеть, с его точки зрения, не только от социальной революции, но и от того, насколько людям удастся, проникнувшись идеями "живой жизни", духовно вырасти.
   Убежденный в необходимости революционного переустройства общества, В. Вересаев и раньше, до 1905 года, опасался, что революционеры-ленинцы, пожалуй, чересчур идеализируют человека. Писатель радовался, замечая, сколько в людях героизма и человеколюбия; он был уверен, что эти лучшие качества будут развиваться, но вместе с тем пока нельзя забывать и другого: "человек... - потомок дикого, хищного зверья" ("Записи для себя"), животное начало в нем будет давать себя знать еще долго. Врач В. Вересаев считал необходимым напомнить читателю, что биологические инстинкты в людях сильны. Они подчеркивались и в Чеканове ("Без дороги"), и в Токареве ("На повороте"), и в образах героев "Двух концов". О силе биологического, "природного" в человеке шла речь и в одном из "японских рассказов" - "Ломайло" и в записках "На японской войне". Биологический инстинкт в человеке, по мнению В. Вересаева, подчас побеждает. все, даже инстинкт классовый.
   Первые дни революции 1905 года увлекли В. Вересаева, он готов уже был позабыть свои сомнения, но дальнейшие события, думалось ему, подтвердили его старые опасения: человек, по его мнению, оказался нравственно к революции не готовым. Едва почувствовали люди свободу, как в них проснулся "потомок дикого, хищного зверья", особенно в самой темной части населения - в крестьянстве. В набросках к повести о 1905 г. немало сцен, рисующих крестьян, а порой и рабочих, погромщиками-анархистами.
   Анализируя события первой русской революции, писатель склоняется к мысли, что главной задачей дня является воспитание человека, моральное его совершенствование. Только после этого будет возможно революционное изменение действительности.
   Своим оптимизмом, своей верой в революцию и созидательные возможности человечества В. Вересаев противостоял реакционерам. Но он спорил и с теми, кто продолжал считать революцию первоочередным условием создания нового общества. В итоге повесть не приняли оба борющихся лагеря.
   Писатель тяжело воспринял это всеобщее осуждение, он счел себя непонятым. "Я увидел, что у меня ничего не вышло, - писал он позднее в "Записях для себя", - и тогда все свои искания и нахождения изложил в другой форме - в форме критического исследования". В. Вересаев имеет в виду "Живую жизнь" (1909 - 1914) - работу, в которой он, исследуя философию Достоевского, Л. Толстого и Ницше, развивал идеи своей новой концепции.
   Как и раньше, В. Вересаев считает себя социал-демократом, марксистом. Держится резко оппозиционно к самодержавной власти. В конце 1907 года с радостью принимает предложение М. Горького стать одним из редакторов сборника, в котором предполагалось участие В. И. Ленина и А. В. Луначарского. Будучи председателем правления и редактором "Книгоиздательства писателей в Москве", стремится сделать из него центр, противостоящий литературе буржуазного упадка. Вместе с ленинцами провозглашает: "Конец войне! Никаких аннексий, никаких контрибуций. Полное самоопределение народов!" Его рассказ 1915 года "Марья Петровна" - горячий протест против антинародной империалистической войны.
   Таким образом, и после повести "К жизни" В. Вересаев не сомневается, что продолжает ту же борьбу, которой отдал годы, просто ведет ее более верным, с его точки зрения, способом. Он по-прежнему верит в пролетарскую революцию, но полагает, что ей должен предшествовать период длительной воспитательной работы с народом. Теория "живой жизни", по его мнению, никоим образом не отменяла революции, она ее только откладывала.
   И когда в 1917 году Россию потряс новый революционный взрыв, В. Вересаев не остался в стороне: он принимает на себя обязанности председателя художественно-просветительной комиссии при Совете рабочих депутатов в Москве, задумывает издание дешевой "Культурно-просветительной библиотеки". В 1919 году, с переездом в Крым, становится членом коллегии Феодосийского наробраза, заведует отделом литературы и искусства. Позже, при белых, 5 мая 1920 года, на его даче проходила подпольная областная партийная конференция большевиков. По доносу провокатора она была обнаружена белогвардейцами. В газетах даже появились сообщения, что В. Вересаев расстрелян.
   Вернувшись в 1921 году в Москву, он много сил отдает работе в литературной подсекции Государственного ученого совета Наркомпроса, созданию советской литературной периодики (был редактором художественного отдела журнала "Красная новь", членом редколлегии альманаха "Наши дни"). Его избирают председателем Всероссийского союза писателей. В. Вересаев выступает с лекциями перед молодежью, в публицистических статьях изобличает старую мораль и отстаивает новую, советскую.
   Переломные моменты развития вересаевского творчества всегда сопровождались стремлением писателя определить для себя задачи искусства. И теперь он пишет рассказ "Состязание" (1919), весьма существенный для уяснения его нынешних эстетических позиций. Состязание на лучшую картину, "изображающую красоту женщины", по единодушному решению толпы, выиграл не убеленный сединами Дважды-Венчанный, исходивший полсвета в поисках идеальной "высшей красоты", а его ученик Единорог, для которого подлинно прекрасной оказалась "обыкновенная девушка, каких везде можно встретить десятки". Истинное искусство видит наивысшую красоту жизни в простом народе, оно обращено к народу, главный судья для художника - народ. Таков теперь "символ веры" В. Вересаева.
   Отношение его к революции было вместе с тем по-прежнему сложным. Роман "В тупике" (1920-1923) подтверждает это.
   В тупик, по мнению В. Вересаева, зашла та часть старой русской интеллигенции, которая в служении народу видела смысл своей жизни, но Октябрь 1917 года не поняла и не приняла. Эта интеллигенция была В. Вересаеву дорога и потому он тяжело воспринял ее социальный крах.
   В. Вересаев приветствует Октябрь, давший народу свободу, он понимает, что большевиков "сиянием... окружит история" за их самоотверженное служение социалистическим идеям. Но и опасается, что разбушевавшееся море народных страстей, порою страстей жестоких, может утопить социалистические идеалы, ибо от "взрыва огромных подземных сил" "вся грязь полетела вверх, пепел перегорелый, вонь, смрад". Порой дают себе волю темные начала в человеке, нравственно не всегда готовом к строительству нового мира!
   После романа "В тупике" начинается последний этап творчества В. Вересаева. И в этот период у него случались неудачи, но никогда раньше он не достигал такой поистине философской глубины в анализе действительности и чисто художнической тонкости в ее изображении, никогда он не работал столь активно в самых разных литературных жанрах.
   Революция победила, создавалось общество, которого, как сказал В. Вересаев на вечере, посвященном пятидесятилетию его литературной деятельности, "никогда в истории не было". Стремясь глубже понять новую жизнь, шестидесятилетний писатель поселился невдалеке от завода "Красный богатырь" (в селе Богородском за Сокольниками), чтобы иметь возможность ближе познакомиться с молодыми рабочими. Ежедневно бывал в комсомольской ячейке завода, ходил по цехам, в общежитие. Результатом явилась целая серия произведений о советской молодежи, где симпатии автора несомненно на стороне новой интеллигенции, - рассказы "Исанка" (1927), "Мимоходом" (1929), "Болезнь Марины" (1930), роман "Сестры" (1928-1931). В произведениях о молодежи В. Вересаев сумел уловить многие острейшие проблемы дня, включился в шедший тогда спор о новой морали - любви, семье.
   В 20-е и 30-е годы В. Вересаев отдает много сил литературоведческой и публицистической работе. Он стремился говорить с самым широким читателем. Статья о мужском эгоизме в семье - "Разрушение идолов", - напечатанная в 1940 году "Известиями", породила горячую дискуссию. А с заметками "О культурности в быту" и "О культурности на производстве" писатель выступал по радио.
   Огромный читательский интерес и жаркие споры среди пушкинистов вызвал "Пушкин в жизни" (1926). В этом своеобразном монтаже свидетельств современников великого поэта В. Вересаев стремился дать представление о "живом Пушкине, во всех сменах его настроений, во всех противоречиях сложного его характера, - во всех мелочах его быта". В. Вересаев писал не монографию о жизни и творчестве А. С. Пушкина, а воссоздавал "пушкинскую легенду", рисующую образ "невыразимо привлекательного и чарующего человека". Строгому анализу биографии великого поэта В. Вересаев посвятил другую книгу - "Жизнь Пушкина" (1936), тоже неоднократно переиздававшуюся.
   В 1933 г. писатель заканчивает еще один "свод подлинных свидетельств современников" - "Гоголь в жизни". Продолжает заниматься и Пушкиным, в 1934 году издает "дополнение" к книге "Пушкин в жизни" - "Спутники Пушкина". В статье "Великим хочешь быть - умей сжиматься" (1939) дает советы молодым писателям, опираясь на поэтическую практику Пушкина. А когда началась Великая Отечественная война, В. Вересаев в своей антифашистской публицистике широко использует патриотические стихи великого поэта ("Пушкин о борьбе за родину").
   С увлечением занимался В. Вересаев и переводами, среди которых особенно значительны сделанные им в 1930-1940-е годы переводы "Илиады" и "Одиссеи" Гомера.
   Последней книгой В. Вересаева, своего рода книгой итогов, стало весьма своеобразное в жанровом отношении произведение, названное им "Без плана". Замысел книги возник в середине 20-х годов. В. Вересаев отдал ей двадцать лет из шестидесяти, посвященных литературе, и вложил в нее весь свой писательский опыт. "Без плана" - по сути, книга всей его жизни: многие страницы почти дословно воспроизводят заметки из дневников и записных книжек еще 80-90-х годов прошлого века, а последние строки относятся к 1945 году, к году смерти писателя.
   Книга состоит из трех циклов: "Невыдуманные рассказы о прошлом", "Литературные воспоминания" и "Записи для себя". Ее жанр определен в подзаголовке так: "Мысли, заметки, сценки, выписки, воспоминания, из дневника и т. п.". Их сотни, сотни документальных новелл и миниатюр - от довольно крупных мемуарных очерков до совсем коротеньких рассказов, просто отдельных наблюдений и замечаний автора порой всего в несколько строк, - спаянных в единое произведение. Появление такого жанра в творческой биографии В. Вересаева вполне логично, больше того - это снова итог, итог в определении писателем своей художнической индивидуальности.
   В. Вересаев всегда стремился класть в основу своих произведений точные факты жизни. Теперь и этого ему кажется мало. Если удалось подметить действительно существенные факты жизни, то, как писал он в предисловии к "Невыдуманным рассказам", совсем не обязательно их "развивать", обставлять "психологией, описаниями природы, бытовыми подробностями, разгонять листа на три, на четыре, а то и на целый роман". В таких "невыдуманных" миниатюрах не меньше типического, чем в вымышленном образе. А объединенные вместе определенным композиционным замыслом, они составили целостное полотно, проникнутое единой авторской идеей, полотно поистине эпическое: многочисленные миниатюры "Невыдуманных рассказов" стали мозаикой огромной картины, доказывающей закономерность движения России к революции.
   Есть своя тема и у "Литературных воспоминаний". Конечно, мемуары В. Вересаева - это прежде всего серия портретов крупных русских писателей и общественных деятелей, картины литературной жизни предоктябрьского двадцатилетия. Но вместе с тем очерки, собранные воедино, превратились в повесть В. Вересаева о самом себе. "Невыдуманные рассказы" - о вызревании революционных настроений народа; "Литературные воспоминания" - о формировании революционных взглядов писателя. Кстати, в это же время, в 1925-1935 годы, он написал и мемуары о детстве, юности, студенческой поре, в которых тема становления его мировоззрения была одной из главных.
   Если циклами "Невыдуманные рассказы о прошлом" и "Литературные воспоминания" писатель подводил итоги своим социально-общественным исканиям, то в "Записях для себя" - результаты долгих философских раздумий о природе человека, о любви, смерти и, конечно, об искусстве. Вместе с тем "Записи для себя" - это и размышления о самом дорогом для В. Вересаева: об обществе людей-братьев. Прогресс в области этической, естественно, идет медленнее прогресса социального: революция победила, а люди пока еще отягощены пережитками старого. Но уже и достигнутое сегодня позволяет В. Вересаеву оптимистически смотреть в будущее - годы строительства социализма приблизили человечество к заветному обществу людей-братьев.
   В молодости В. Вересаев, увлекаясь народничеством, надеялся достичь общества людей-братьев путем морального совершенствования человечества. Позже он пришел к выводу, что без революционного слома действительности не обойтись, но ему должен предшествовать долгий период воспитания народа. В своей последней книге писатель, признавая историческую прогрессивность Октября, продолжает считать, что создание общества людей-братьев еще потребует огромных усилий: мало изменить государственный строй, надо изменить человека, его отношение к ближнему. На первый взгляд это та же теория "живой жизни", где просто переставлены компоненты, - теперь уже сначала революция, а потом совершенствование человека. Но, по существу, писатель вставал на подлинно марксистскую позицию, согласно которой революционный переворот не финал борьбы, а только начало строительства нового общества.
   Несмотря на старость и резкое ухудшение здоровья, последние годы в творчестве В. Вересаева очень продуктивны. Его плодотворная литературная деятельность в 1939 году отмечена орденом Трудового Красного Знамени, а в 1943-м - присуждением Государственной премии первой степени.
   Вплоть до дня смерти он поглощен работой! переводит, продолжает заниматься книгой "Без плана", полон новых замыслов.
  

* * *

  
   Как-то на склоне лет, перечитав свою юношескую неопубликованную повесть "Моя первая любовь", В. Вересаев заметил: "Главная ошибка, - что многое выдумано, что много беллетристики. Как долго нужно учиться, чтоб научиться рассказывать правду!" На длинном и трудном писательском пути он порой ошибался, но никогда не лгал, не заключал сделок с совестью, а упорно искал правду. "Писательская моя сила - именно в связанности с жизнью", - отметил он в дневнике незадолго до смерти. Две публицистические повести, которые вы сейчас прочтете, - великолепный пример бескомпромиссной честности художника, мужественного служения истине.
  

Ю. Фохт-Бабушкин

I. Дома

  
   Япония прервала дипломатические сношения с Россией. В порт-артурском рейде, темною ночью, среди мирно спавших боевых судов загремели взрывы японских мин. В далеком Чемульпо, после титанической борьбы с целою эскадрою, погибли одинокие "Варяг" и "Кореец"... Война началась.
   Из-за чего эта война? Никто не знал. Полгода тянулись чуждые всем переговоры об очищении русскими Маньчжурии, тучи скоплялись все гуще, пахло грозою. Наши правители с дразнящею медлительностью колебали на весах чаши войны и мира. И вот Япония решительно бросила свой жребий на чашу войны.
   Русские патриотические газеты закипели воинственным жаром. Они кричали об адском вероломстве и азиатском коварстве японцев, напавших на нас без объявления войны. Во всех крупных городах происходили манифестации. Толпы народа расхаживали по улицам с царскими портретами, кричали "ура", пели "Боже, царя храни!". В театрах, как сообщали газеты, публика настойчиво и единодушно требовала исполнения национального гимна. Уходившие на восток войска поражали газетных писателей своим бодрым видом и рвались в бой. Было похоже, будто вся Россия сверху донизу охвачена одним могучим порывом одушевления и негодования.
   Война была вызвана, конечно, не Японией, война всем была непонятна своею ненужностью, - что до того? Если у каждой клеточки живого тела есть свое отдельное, маленькое сознание, то клеточки не станут спрашивать, для чего тело вдруг вскочило, напрягается, борется; кровяные тельца будут бегать по сосудам, мускульные волокна будут сокращаться, каждая клеточка будет делать, что ей предназначено; а для чего борьба, куда наносятся удары, - это дело верховного мозга. Такое впечатление производила и Россия: война была ей ненужна, непонятна, но весь ее огромный организм трепетал от охватившего его могучего подъема.
   Так казалось издали. Но вблизи это выглядело иначе. Кругом, в интеллигенции, было враждебное раздражение отнюдь не против японцев. Вопрос об исходе войны не волновал, вражды к японцам не было и следа, наши неуспехи не угнетали; напротив, рядом с болью за безумно-ненужные жертвы было почти злорадство. Многие прямо заявляли, что для России полезнее всего было бы поражение. При взгляде со стороны, при взгляде непонимающими глазами, происходило что-то невероятное: страна борется, а внутри страны ее умственный цвет следит за борьбой с враждебно-вызывающим вниманием. Иностранцев это поражало, "патриотов" возмущало до дна души, они говорили о "гнилой, беспочвенной, космополитической русской интеллигенции". Но у большинства это вовсе не было истинным, широким космополитизмом, способным сказать и родной стране: "ты не права, а прав твой враг"; это не было также органическим отвращением к кровавому способу решения международных споров. Что тут, действительно, могло поражать, что теперь с особенною яркостью бросалось в глаза, - это та невиданно-глубокая, всеобщая вражда, которая была к начавшим войну правителям страны: они вели на борьбу с врагом, а сами были для всех самыми чуждыми, самыми ненавистными врагами.
   Также и широкие массы переживали не совсем то, что им приписывали патриотические газеты. Некоторый подъем в самом начале был, - бессознательный подъем нерассуждающей клеточки, охваченной жаром загоревшегося борьбою организма. Но подъем был поверхностный и слабый, а от назойливо шумевших на сцене фигур ясно тянулись за кулисы толстые нити, и видны были направляющие руки.
   В то время я жил в Москве. На масленице мне пришлось быть в Большом театре на "Риголетто". Перед увертюрою сверху и снизу раздались отдельные голоса, требовавшие гимна. Занавес взвился, хор на сцене спел гимн, раздалось "bis" - спели во второй раз и в третий. Приступили к опере. Перед последним актом, когда все уже сидели на местах, вдруг с разных концов опять раздались одиночные голоса: "Гимн! Гимн!". Моментально взвился занавес. На сцене стоял полукругом хор в оперных костюмах, и снова казенные три раза он пропел гимн. Но странно было вот что: в последнем действии "Риголетто" хор, как известно, не участвует; почему же хористы не переоделись и не разошлись по домам? Как они могли предчувствовать рост патриотического одушевления публики, почему заблаговременно выстроились на сцене, где им в то время совсем не полагалось быть? Назавтра газеты писали: "В обществе замечается все больший подъем патриотических чувств; вчера во всех театрах публика дружно требовала исполнения гимна не только в начале спектакля, но и перед последним актом".
   В манифестировавших на улицах толпах тоже наблюдалось что-то подозрительное. Толпы были немногочисленны, наполовину состояли из уличных ребят; в руководителях манифестаций узнавали переодетых околоточных и городовых. Настроение толпы было задирающее и грозно приглядывающееся; от прохожих требовали, чтоб они снимали шапки; кто этого не делал, того избивали. Когда толпа увеличивалась, происходили непредвиденные осложнения. В ресторане "Эрмитаж" толпа чуть не произвела полного разгрома; на Страстной площади конные городовые нагайками разогнали манифестантов, слишком пылко проявивших свои патриотические восторги.
   Генерал-губернатор выпустил воззвание. Благодаря жителей за выраженные ими чувства, он предлагал прекратить манифестации и мирно приступить к своим занятиям. Одновременно подобные же воззвания были выпущены начальниками других городов, - и повсюду манифестации мгновенно прекратились. Было трогательно то примерное послушание, с каким население соразмеряло высоту своего душевного подъема с мановениями горячо любимого начальства... Скоро, скоро улицы российских городов должны были покрыться другими толпами, спаянными действительным общим подъемом, - и против этого подъема оказались бессильными не только отеческие мановения начальств, но даже его нагайки, шашки и пули.
   В витринах магазинов ярко пестрели лубочные картины удивительно хамского содержания. На одной огромный казак с свирепо ухмыляющеюся рожею сек нагайкою маленького, испуганно вопящего японца; на другой картинке живописалось, "как русский матрос разбил японцу нос", - по плачущему лицу японца текла кровь, зубы дождем сыпались в синие волны. Маленькие "макаки" извивались под сапожищами лохматого чудовища с кровожадною рожею, и это чудовище олицетворяло Россию. Тем временем патриотические газеты и журналы писали о глубоконародном и глубоко-христианском характере войны, о начинающейся великой борьбе Георгия Победоносца с драконом...
   А успехи японцев шли за успехами. Один за другим выбывали из строя наши броненосцы, в Корее японцы продвигались все дальше. Уехали на Дальний Восток Макаров и Куропаткин, увозя с собою горы поднесенных икон. Куропаткин сказал свое знаменитое: "терпение, терпение и терпение"... В конце марта погиб с "Петропавловском" слепо-храбрый Макаров, ловко пойманный на удочку адмиралом Того. Японцы перешли через реку Ялу. Как гром, прокатилось известие об их высадке в Бицзыво. Порт-Артур был отрезан.
   Оказывалось, на нас шли не смешные толпы презренных "макаков", - на нас наступали стройные ряды грозных воинов, безумно храбрых, охваченных великим душевным подъемом. Их выдержка и организованность внушали изумление. В промежутках между извещениями о крупных успехах японцев телеграммы сообщали о лихих разведках сотника X. или поручика У., молодецки переколовших японскую заставу в десять человек. Но впечатление не уравновешивалось. Доверие падало.
   Идет по улице мальчуган-газетчик, у ворот сидят мастеровые.
   - Последние телеграммы с театра войны! Наши побили японца!
   - Ладно, проходи! Нашли где в канаве пьяного японца и побили! Знаем!
   Бои становились чаще, кровопролитнее; кровавый туман окутывал далекую Маньчжурию. Взрывы, огненные дожди из снарядов, волчьи ямы и проволочные заграждения, трупы, трупы, трупы, - за тысячи верст через газетные листы как будто доносился запах растерзанного и обожженного человеческого мяса, призрак какой-то огромной, еще невиданной в мире бойни.
  

* * *

  
   В апреле я уехал из Москвы в Тулу, оттуда в деревню. Везде жадно хватались за газеты, жадно читали и расспрашивали. Мужики печально говорили:
   - Теперь еще больше пойдут податей брать!
   В конце апреля по нашей губернии была объявлена мобилизация. О ней глухо говорили, ее ждали уже недели три, но все хранилось в глубочайшем секрете. И вдруг, как ураган, она ударила по губернии, В деревнях людей брали прямо с поля, от сохи. В городе полиция глухою ночью звонилась в квартиры, вручала призываемым билеты и приказывала немедленно явиться в участок. У одного знакомого инженера взяли одновременно всю его прислугу: лакея, кучера и повара. Сам он в это время был в отлучке, - полиция взломала его стол, достала паспорты призванных и всех их увела.
   Было что-то равнодушно-свирепое в этой непонятной торопливости. Людей выхватывали из дела на полном его ходу, не давали времени ни устроить его, ни ликвидировать. Людей брали, а за ними оставались бессмысленно разоренные хозяйства и разрушенные благополучия.
   Наутро мне пришлось быть в воинском присутствии, - нужно было дать свой деревенский адрес на случай призыва меня из запаса. На большом дворе присутствия, у заборов, стояли телеги с лошадьми, на телегах и на земле сидели бабы, ребята, старики. Вокруг крыльца присутствия теснилась большая толпа мужиков. Солдат стоял перед дверью крыльца и гнал мужиков прочь. Он сердито кричал:
   - Сказано вам, в понедельник приходи!.. Ступай, расходись!
   - Да как же это так в понедельник?.. Забрали нас, гнали, гнали: "Скорей! Чтоб сейчас же явиться!"
   - Ну, вот, в понедельник и являйся!
   - В понедельник! - Мужики отходили, разводя руками. - Подняли ночью, забрали без разговоров. Ничего справить не успели, гнали сюда за тридцать верст, а тут - "приходи в понедельник". А нынче суббота.
   - Нам к понедельнику и самим было бы способнее... А теперь где ж нам тут до понедельника ждать?
   По всему городу стояли плач и стоны. Здесь и там вспыхивали короткие, быстрые драмы. У одного призванного заводского рабочего была жена с пороком сердца и пятеро ребят; когда пришла повестка о призыве, с женою от волнения и горя сделался паралич сердца, и она тут же умерла; муж поглядел на труп, на ребят, пошел в сарай и повесился. Другой призванный, вдовец с тремя детьми, плакал и кричал в присутствии:
   - А с ребятами что мне делать? Научите, покажите!.. Ведь они тут без меня с голоду передохнут!
   Он был как сумасшедший, вопил и тряс в воздухе кулаком. Потом вдруг замолк, ушел домой, зарубил топором своих детей и воротился.
   - Ну, теперь берите! Свои дела я справил.
   Его арестовали.
   Телеграммы с театра войны снова и снова приносили известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках хорунжего Иванова или корнета Петрова. Газеты писали, что победы японцев на море неудивительны, - японцы природные моряки; но теперь, когда война перешла на сушу, дело пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев нет больше ни денег, ни людей, что под ружье призваны шестнадцатилетние мальчики и старики. Куропаткин спокойно и грозно заявил, что мир будет заключен только в Токио.
  

* * *

  
   В начале июня я получил в деревне телеграмму с требованием немедленно явиться в воинское присутствие.
   Там мне объявили, что я призван на действительную службу и должен явиться в Тамбов, в штаб 72 пехотной дивизии. По закону полагалось два дня на устройство домашних дел и три дня на обмундирование. Началась спешка, - шилась форма, закупались вещи. Что именно шить из формы, что покупать, сколько вещей можно с собою взять, - никто не знал. Сшить полное обмундирование в пять дней было трудно; пришлось торопить портных, платить втридорога за работу днем и ночью. Все-таки форма на день запоздала, и я поспешно, с первым же поездом, выехал в Тамбов.
   Приехал я туда ночью. Все гостиницы были битком набиты призванными офицерами и врачами, я долго ездил по городу, пока в грязных меблированных комнатах на окраине города нашел свободный номер, дорогой и скверный.
   Утром я пошел в штаб дивизии. Необычно было чувствовать себя в военной форме, необычно было, что встречные солдаты и городовые делают тебе под козырек. Ноги путались в болтавшейся на боку шашке.
   Длинные, низкие комнаты штаба были уставлены столами, везде сидели и писали офицеры, врачи, солдаты-писаря. Меня направили к помощнику дивизионного врача.
   - Как ваша фамилия?
   Я сказал.
   - Вы у нас в мобилизационном плане не значитесь, - удивленно возразил он.
   - Я уж не знаю. Я вызван сюда, в Тамбов, с предписанием явиться в штаб 72 пехотной дивизии. Вот бумага.
   Помощник дивизионного врача посмотрел мою бумагу, пожал плечами. Пошел куда-то, поговорил с каким-то другим врачом, оба долго копались в списках.
   - Нет, нигде решительно вы у нас не значитесь! - объявил он мне.
   - Значит, я могу ехать обратно? - с улыбкой спросил я.
   - Подождите тут немного, я еще посмотрю.
   Я стал ждать. Были здесь и другие врачи, призванные из запаса, - одни еще в статском платье, другие, как я, в новеньких сюртуках с блестящими погонами. Перезнакомились. Они рассказывали мне о невообразимой путанице, которая здесь царствует, - никто ничего не знает, ни от кого ничего не добьешься.
   - Вста-ать!!! - вдруг повелительно прокатился по комнате звонкий голос.
   Все встали, поспешно оправляясь. Молодцевато вошел старик-генерал в очках и шутливо гаркнул:
   - Здравия желаю!
   В ответ раздался приветственный гул. Генерал прошел в следующую комнату.
   Ко мне подошел помощник дивизионного врача.
   - Ну, наконец, нашли! В 38 полевом подвижном госпитале не хватает одного младшего ординатора, присутствие признало его больным. Вы вызваны на его место... Вот как раз ваш главный врач, представьтесь ему.
   В канцелярию торопливо входил невысокий, худощавый старик в заношенном сюртуке, с почерневшими погонами коллежского советника. Я подошел, представился. Спрашиваю, куда мне нужно ходить, что делать.
   - Что делать?.. Да делать нечего. Дайте в канцелярию свой адрес, больше ничего.
  

* * *

  
   День за днем шел без дела. Наш корпус выступал на Дальний Восток только через два месяца. Мы, врачи, подновляли свои знания по хирургии, ходили в местную городскую больницу, присутствовали при операциях, работали на трупах.
   Среди призванных из запаса товарищей-врачей были специалисты по самым разнообразным отраслям, - были психиатры, гигиенисты, детские врачи, акушеры. Нас распределили по госпиталям, по лазаретам, по полкам, руководясь мобилизационными списками и совершенно не интересуясь нашими специальностями. Были врачи, давно уже бросившие практику; один из них лет восемь назад, тотчас же по окончании университета, поступил в акциз и за всю свою жизнь самостоятельно не прописал ни одного рецепта.
   Я был назначен в полевой подвижной госпиталь. К каждой дивизии в военное время придается по два таких госпиталя. В госпитале - главный врач, один старший ординатор и три младших. Низшие должности были замещены врачами, призванными из запаса, высшие - военными врачами.
   Нашего главного врача, д-ра Давыдова, я видел редко: он был занят формированием госпиталя, кроме того, имел в городе обширную практику и постоянно куда-нибудь торопился. В штабе я познакомился с главным врачом другого госпиталя нашей дивизии, д-ром Мутиным. До мобилизации он был младшим врачом местного полка. Жил он еще в лагере полка, вместе с женою. Я провел у него вечер, встретил там младших ординаторов его госпиталя. Все они уже перезнакомились и сошлись друг с другом, отношения с Мутиным установились чисто товарищеские. Было весело, семейно и уютно. Я жалел и завидовал, что не попал в их госпиталь.
   Через несколько дней в штаб дивизии неожиданно пришла из Москвы телеграмма: д-ру Мутину предписывалось сдать свой госпиталь какому-то д-ру Султанову, а самому немедленно ехать в Харбин и приступить там к формированию запасного госпиталя. Назначение было неожиданное и непонятное: Мутин уж сформировал здесь свой госпиталь, все устроил, - и вдруг это перемещение. Но, конечно, приходилось покориться. Еще через несколько дней пришла новая телеграмма: в Харбин Мутину не ехать, он снова назначается младшим врачом своего полка, какой и должен сопровождать на Дальний Восток; по приезде же с эшелоном в Харбин ему предписывалось приступить к формированию запасного госпиталя.
   Обида была жестокая и незаслуженная. Мутин возмущался и волновался, осунулся, говорил, что после такого служебного оскорбления ему остается только пустить себе пулю в лоб. Он взял отпуск и поехал в Москву искать правды. У него были кое-какие связи, но добиться ему ничего не удалось: в Москве Мутину дали понять, что в дело замешана большая рука, против которой ничего нельзя поделать.
   Мутин воротился к своему разбитому корыту - полковому околотку, а через несколько дней из Москвы приехал его преемник по госпиталю, д-р Султанов. Был это стройный господин лет за сорок, с бородкою клинышком и седеющими волосами, с умным, насмешливым лицом. Он умел легко заговаривать и разговаривать, везде сразу становился центром внимания и ленивым, серьезным голосом ронял остроты, от которых все смеялись. Султанов побыл в городе несколько дней и уехал назад в Москву. Все заботы по дальнейшему устройству госпиталя он предоставил старшему ординатору.
   Вскоре стало известно, что из четырех сестер милосердия, приглашенных в госпиталь из местной общины Красного Креста, оставлена в госпитале только одна. Д-р Султанов заявил, что остальных трех он заместит сам. Шли слухи, что Султанов - большой приятель нашего корпусного командира, что в его госпитале, в качестве сестер милосердия, едут на театр военных действий московские дамы, хорошие знакомые корпусного командира.
   Город был полон войсками. Повсюду мелькали красные генеральские отвороты, золотые и серебряные приборы офицеров, желто-коричневые рубашки нижних чинов. Все козыряли, вытягивались друг перед другом. Все казалось странным и чуждым.
   На моей одежде были серебряные пуговицы, на плечах - мишурные серебряные полоски. На этом основании всякий солдат был обязан почтительно вытягиваться передо мною и говорить к

Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
Просмотров: 1033 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа