Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Былое и думы. Часть восьмая., Страница 2

Герцен Александр Иванович - Былое и думы. Часть восьмая.


1 2 3 4 5 6 7

сокий муниципал, с хищным и серьезно глупым видом, с запятой из волос на подбородке, с полуседыми усами и во всей форме. Он с достоинством стоял, сложив руки, и пристально смотрел, чем кончится этот плач, приговаривая:
  - Allons, aliens!48
  Для довершения удара девушка сквозь слезы и хныканье говорила:
  - ...Et...et on dit... on dit que... que... nous sommes en Republique... eG. on ne peut danser comme l'on veut!..49
  Все это было так смешно и так в самом деле жалко, что я решился идти на выручку военнопленной и на спасение в ее глазах чести республиканской формы правления.
  - Mon brave50, - сказал я с рассчитанной учтивостью и вкрадчивостью полицейскому, - что вы сделаете с mademoiselle?
  - Посажу au violon51 до завтрашнего дня, - отвечал он сурово.
  Стенания увеличиваются.
  - Научится, как рубашку скидывать, - прибавил блюститель порядка и общественной нравственности.
  - Это было несчастье, brigadier, вы бы ее простили,
  - Нельзя. La consigne52. (421)
  - Дело праздничное...
  - Да вам что за забота? Etes-vous son reciproque?53
  - Первый раз отроду вижу, parole d'honneur!54 Имени не знаю, спросите ее сами. Мы иностранцы, и нас удивило, что в Париже так строго поступают с слабой девушкой, avec un etre freie55. У нас думают, что здесь полиция такая добрая... И зачем позволяют вообще канканировать, а если позволяют, господин бригадир, тут иной раз поневоле или нога поднимется слишком высоко, или ворот опустится слишком низко.
  - Это-то, пожалуй, и так, - заметил пораженный моим красноречием муниципал, а главное, задетый моим замечанием, что иностранцы имеют такое лестное мнение о парижской полиции.
  - К тому же, - сказал я, - посмотрите, что вы делаете. Вы ее простудите, - как же из душной залы полуголое дитя посадить на сквозной ветер.
  - Она сама не идет. Ну, да вот что, если вы дадите мне честное слово, что она в залу сегодня не взойдет, я ее отпущу.
  - Браво! Впрочем, я меньше и не ожидал от господина бригадира - я вас благодарю от всей души.
  Пришлось пуститься в переговоры с освобожденной жертвой.
  - Извините, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым лично, вступился за вас.
  Она протянула мне горячую мокрую ручонку и смотрела на меня еще больше мокрыми и горячими глазами.
  - Вы слышали, в чем дело? Я не могу за вас поручиться, если вы мне не дадите слова, или, лучше, если вы не уедете сейчас. В сущности, жертва не велика: я полагаю, теперь часа три с половиной.
  - Я готова, я пойду за мантильей.
  - Нет, - сказал неумолимый блюститель порядка, - отсюда ни шагу.
  - Где ваша мантилья и шляпка?
  - В ложе - такой-то номер, в таком-то ряду. (422)
  Артист бросился было, но остановился с вопросом:
  "Да как же мне отдадут?"
  - Скажите только, что было, и то, что вы от Леонтины Маленькой... Вот и бал} - прибавила она с тем видом, с которым на кладбище говорят: "Спи спокойно".
  - Хотите, чтоб я привел фиакр?
  - Я не одна.
  - С кем же?
  - С одним другом.
  Артист возвратился окончательно распростуженный с шляпой, мантильей и каким-то молодым лавочником или commis-voyageur56.
  - Очень обязан, - сказал он мне, потрогивая шляпу, потом ей: - Всегда наделаешь историй! - Он почти так же грубо схватил ее под руку, как полицейский за ворот и исчез в больших сенях Оперы... Бедная... достанется ей... И что за вкус... она... и он!"
  Даже досадно стало. Я предложил художнику выпить, он не отказался.
  Прошел месяц. Мы сговорились человек пять: венский агитатор Таузенау, генерал Г<ауг>, Мюллер-С<трюбинг> и еще один господин, ехать другой раз на бал. Ни Г<ауг>, ни Мюллер ни разу не были. Мы стояли в кучке. Вдруг какая-то маска продирается, продирается и - прямо ко мне, чуть не бросается на шею и говорит:
  - Я вас не успела тогда поблагодарить...
  - Ah, mademoiselle Leontine... очень, очень рад, что вас встретил; я так и вижу перед собой ваше заплаканное личико, ваши надутые губки, вы были ужасно милы; это не значит, что вы теперь не малы.
  Плутовка, улыбаясь, смотрела на меня, зная, что это правда.
  - Неужели вы не простудились тогда?
  - Нимало.
  - В воспоминание вашего плена вы должны бы были, если бы вы были очень, очень любезны...
  - Ну что же? Soyez bref57.
  - Должны бы отужинать с нами. (423)
  - С удовольствием, та parole58, но только не теперь.
  - Где же я вас сыщу?
  - Не беспокойтесь, я вас сама сыщу, ровно в четыре. Да вот что, я здесь не одна.
  - Опять с вашим другом? - и мурашки пробежали у меня по спине.
  Она расхохоталась.
  - Он не очень опасен, - и она подвела ко мне девочку лет семнадцати, светло-белокурую, с голубыми глазами.
  - Вот мой друг.
  Я пригласил и ее.
  В четыре Леонтина подбежала ко мне, подала руку, и мы отправились в Cafe Riche. Как ни близко это от Оперы, но по дороге Г<ауг> успел влюбиться в "Мадонну" Андреа Del Sarto, то есть в блондинку. И за первым блюдом, после длинных и курьезных фраз о тинтореттовской прелести ее волос и глаз, Г<ауг>, только что мы уселись за стол, начал проповедь о том, как с лицом Мадонны и выражением чистого ангела не эстетично танцевать канкан.
  - Armes, holdes Kind!59 - добавил он, обращаясь ко всем.
  - Зачем ваш друг, - сказала мне Леонтина на ухо, - говорит такой скучный fatras?60, да и зачем вообще он ездит на оперные балы, - ему бы ходить в Мадлену.
  - Он немец, у них уж такая болезнь, - шепнул я ей.
  - Mais c'est qu'il est ennuyeux votre ami avec son mat de sermonts. Mon petit saint, finiras-tu done bientot?61
  И в ожидании конца проповеди усталая Леонтина бросилась на кушетку. Против нее было большое зеркало, она беспрестанно смотрелась и не выдержала; она указала мне пальцем на себя в зеркале и сказала: (424)
  - А что, в этой растрепавшейся прическе, в этом смятом костюме, в этой позе я и в самом деле будто недурна.
  Сказавши это, она вдруг опустила глаза и покраснела, покраснела откровенно, до ушей. Чтоб скрыть, она запела известную песню, которую Гейне изуродовал в своем переводе и которая страшна в своей безыскусственной простоте:
  Et je mourrai dans mon hotel,
  Ou a l'Hotel-Dieu62.
  Странное существо, неуловимое, живое, "Лацерта"63 гетевских элегий, дитя в каком-то бессознательном чаду. Она действительно, как ящерица, не могла ни одной минуты спокойно сидеть, да и молчать не могла. Когда нечего было сказать, она пела, делала гримасы перед зеркалом, и все с непринужденностью ребенка и с грацией женщины. Ее frivolite64 была наивна. Случайно завертевшись, она еще кружилась... неслась... того толчка, который бы остановил на краю или окончательно толкнул ее в пропасть, еще не было. Она довольно сделала дороги, но воротиться могла. Ее в силах были спасти светлый ум и врожденная грация.
  Этот тип, этот круг, эта среда не существуют больше. Это la petite femme65 студента былых времен, гризетка, переехавшая из Латинского квартала по ею сторону Сены, равно не делающая несчастного тротуара66 и не имеющая прочного общественного положения камелии. Этот тип не существует, так, как не существует конверсаций67 около камина, чтений за круглым столом, болтанья за чаем. Другие формы, другие звуки, другие люди, другие слова... Тут своя скала, свое crescendo. Шаловливый, несколько распущенный элемент тридцатых годов - du leste, de l'espieglerie68 - перешел в шик - в нем был кайеннский перец, но еще (425) оставалась кипучая, растрепанная грация, оставались остроты и ум. С увеличением дел коммерция отбросила все излишнее и всем внутренним пожертвовала выставке, эталажу. Тип Леонтины - разбитной парижской gamine69 - подвижной, умной, избалованной, искрящейся, вольной и, в случае надобности, гордой - не требуется, и шик перешел в собаку. Для бульварного Ловласа нужна женщина-собака, и пуще всего собака, имеющая своего хозяина. Оно экономнее и бескорыстнее, - с ней он может охотиться на чужой счет, уплачивал одни extra70. "Parbleu, - говорил мне старик, которого лучшие годы совпадали с началом царствования Людвига-Филиппа, - je ne me retrouve plus - ой est Ie fion, Ie chique, ой est l'esprit?.. Tout cela, monsieur... ne parle pas, monsieur, - c'est bon, c'est beau wellbrede't, mais... c'est de la charcu,terie... c'est du Rubens"71.
  Это мне напоминает, как в пятидесятых годах добрый, милый Таландье, с досадой влюбленного в свою Францию, объяснял мне с музыкальной иллюстрацией ее падение. "Когда, - говорил он, - мы были велики, в первые дни после февральской революции, гремела одна "Марсельеза" - в кафе, на улицах, в процессиях - все "Марсельеза". Во всяком театре была своя "Марсельеза", где с пушками, где с Рашелью. Когда пошло плоше и тише... монотонные звуки "Mourir pour la patrie"72 заменили ее. Это еще ничего, мы падали глубже... "Un sous-lieutenant accable de besonge..: drin, drin, din, din, din"73... эту дрянь пел весь город, столица мира, вся Франция. Это не конец: вслед за тем мы заиграли и запели "Partant pour la Syrie" - вверху и "Qu'aime done Margot... Margot"74 - внизу, то есть бессмыслицу и непристойность. Дальше идти нельзя". (426)
  Можно! Таландье не предвидел ни "je suis la femme a barrrbe"75, ни "Сапера", - он еще остался в шике и до собаки не доходил.
  Недосужий, мясной разврат взял верх над всеми фиоритурами. Тело победило дух и, как я сказал еще десять лет тому назад. Марго, la fille de marbre, вытеснила Лизетту Беранже и всех Леонтин в мире. У них была своя гуманность, своя поэзия, свои понятия чести. Они любили шум и зрелища больше вина и ужина и ужин любили больше из-за постановки, свечей, конфет, цветов. Без танца и бала, без хохота и болтовни они не могли существовать. В самом пышном гареме они заглохли бы, завяли бы в год. Их высшая представительница была Дежазе - на большой сцене света и на маленькой theatre des Varietes. Живая песня Беранже, притча Вольтера, молодая в сорок лет Дежазе - менявшая поклонников, как почетный караул, капризно отвергавшая свертки золота и отдававшаяся встречному, чтоб выручить свою приятельницу из беды.
  Нынче все опрощено, сокращено, все ближе к цели, как говорили встарь помещики, предпочитавшие водку вину. Женщина с фионом76 интриговала, занимала; женщина с шиком жалила, смешила, и обе, сверх денег, брали время. Собака сразу бросается на свою жертву, кусает своей красотой и тащит за полу sans phrases77. Тут нет предисловий, - тут в начале эпилог, Даже благодаря попечительному начальству и факультету нет двух прежних опасностей. Полиция и медицина сделали большие успехи в последнее время.
  ...А что будет после собаки? Pieuvre78 Гюго решительно не удалась, может, оттого, что слишком похожа на pleutre79 - не остановиться же на собаке? Впрочем, оставим пророчества. Судьбы провидения неисповедимы.
  Меня занимает другое.
  Которое-то из двух будущих Кассандриной песни исполнилось над Леонтиной? Что ее некогда грациозная головка - покоится ли на подушке, обшитой кру(427)жевами, в своем отеле, или она склонилась на жесткий больничный валек, для того чтоб уснуть навеки или проснуться на горе и бедность. А может, не случилось ни того, ни другого, и она хлопочет, чтоб дочь выдать замуж, копит деньги, чтоб купить подставного сыну... Ведь она уже немолода теперь и небось давно перегнула за тридцать.
  2. Махровые цветы
  В нашей Европе повторялось в уменьшенном по количеству и в увеличенном или искаженном по качеству виде все, что делалось в Европе европейской. У нас были ультракатолики из православных, либеральные буржуа из графов, императорские роялисты, канцелярские демократы и лейб-гвардии Преображенские или конногвардейские бонапартисты. Мудрено ли, что и по дамской части не обошлось без своих chique и chien80. С той разницей, что наш demi-monde81 был один с четвертью.
  Наши Травиаты и камелии большей частью титулярные, то есть почетные, растут совсем на другой почве и цветут в других сферах, чем их парижские первообразы. Их надобно искать не внизу, не долу, а на вершинах. Они не поднимаются, как туман, а опускаются, как роса. Княгиня-камелия и Травиата с тамбовским или воронежским имением - явление чисто русское, и я не прочь его похвалить.
  Что касается до нашей не Европы, ее нравы много были спасены крепостным правом, на которое теперь так много клевещут. Любовь была печальна в деревне, она своего кровного называла "болезным", словно чувствуя за собой, что она краденая у барина и он может всегда хватиться своего добра и отобрать его. Деревня ставила на господский двор дрова, сено, баранов и своих дочерей по обязанности. Это был священный долг, коронная служба, от которой отказываться нельзя было, не делая преступления против нравственности и религии и не навлекая на себя розог помещика и кнута всей империи. Тут было не до шику, а иногда до топора, чаще (428) до реки, в которой гибла никем не замеченная Палашка или Лушка.
  Что сталось после освобождения, мы мало знаем и потому больше держимся барынь. Они действительно за границей мастерски усвоивают себе, и с чрезвычайной быстротой и ловкостью, все ухватки, весь habitus лореток. Только при тщательном рассматривании замечается, что чего-то недостает. А недостает самой простой вещи - быть лореткой. Это все Петр I, работающий молотом и долотом в Саардаме, воображая, что делает дело. Наши барыни из ума и праздности, от избытка и скуки шутят в ремесло так, как их мужья играют в токарный станок.
  Этот характер ненужности, махровости меняет дело. С русской стороны чувствуется превосходная декорация, с французской - правда и необходимость. Отсюда громадные разницы. Травиату tout de bon82 бывает часто душевно жаль, "dame aux perles"83 - почти никогда; над одной подчас хочется плакать, над другой - всегда смеяться. Имея наследственных две-три тысячи душ, сперва вечно, ныне временно разоряемых крестьян, многое можно - интриговать на игорных водах, эксцентрически одеваться, лежа сидеть в коляске,свистать, шуметь, делать скандалы в ресторанах, заставлять краснеть мужчин, менять любовников, ездить с ними на parties fines84 на разные "каллистенические упражнения и конверсации"85, пить шампанское, курить гаванские сигары и ставить пригоршни золота на "черное или красное"... можно быть Мессалиной и Екатериной - но, как мы сказали, лореткой быть нельзя, несмотря на то, что лоретки не родятся, как поэты, а делаются. У каждой лоретки своя история, свое посвящение, втесненное обстоятельствами. Обыкновенно бедная девушка идет, не зная куда, и наталкивается на грубый обман, на грубую обиду. От сломленной любви, от сломленного стыда у "ее являются depit86, досада, своего рода жажда мести и с тем вместе жажда опьяненья, шума, нарядов - кругом нужда - деньги только одним путем и (429) можно достать, а потому - vogue la galere!87. Обманутый ребенок без воспитания вступает в бой, победы ее балуют, завлекают (тех, которые не победили, мы не знаем, те пропадают без вести), у ней в памяти свои Маренго и Арколи - привычка владычества и пышности входит в кровь. Она же всем обязана одной себе. Начав с одного своего тела, она тоже приобретает души и так же разоряет временно привязанных к ней богачей, как наша барыня - своих нищих мужиков.
  Но в этом так же и лежит вся непереходимая даль между лореткой по положению и камелией по дилетантизму. Та даль и та противуположность, которая так ярко выражается в том, что лоретка, ужиная в каком-нибудь душном кабинете Maison d'or, мечтает о своем будущем салоне, а русская дама, сидя в своем богатом салоне, мечтает о трактире.
  Серьезная сторона вопроса состоит в том, чтоб определить, откуда у нас взялась в дамском обществе эта потребность разгула и кутежа, потребность похвастаться своим освобождением, дерзко, капризно пренебречь общественным мнением и сбросить с себя все вуали и маски? И это в то время, когда бабушки и матушта наших львиц, целомудренные и патриархальные, краснели до сорока лет от нескромного слова и довольствовались, тихо и скромно, тургеневским нахлебником, а за неимением его - кучером или буфетчиком.
  Заметьте, что аристократический камелизм у нас не идет дальше начала сороковых годов.
  И все новое движение, вся возбужденность мысли, исканья, недовольства, тоски идет от того же времени.
  Тут-то и раскрывается человеческая и историческая сторона аристократического камелизма. Это своего рода полусознанный протест против старинной, давящей, как свинец, семьи, против безобразного разврата мужчин. У загнанной женщины, у женщины, брошенной дома, был досуг читать, и когда она почувствовала, что "Домострой" плохо идет с Ж. Санд, и, когда она наслушалась восторженных рассказов о Бланшах и Селе-стинах, у нее терпенье лопнуло, и она закусила удила. Ее протест был дик, но ведь и положение было дико. Ее оппозиция не была формулирована, а бродила (430) в крови - она была обижена. Она чувствовала униженье, подавленность, но самобытной воли вне кутежа и чада не понимала. Она протестовала повеленьем, ее возмущенье было полно избалованности и дурных привычек, каприза, распущенности, кокетства, иногда несправедливости-, она разнуздывалась, не освобождаясь, В ней оставался внутренний страх и неуверенность, но ей хотелось делать назло и попробовать этой другой жизни. Против узкого своеволья притеснителей она ставила узкое своеволье лопнувшего терпенья без твердой направляющей мысли, но с заносчивой отроческой бравадой. Как ракета, она мерцала, искрилась и падала с шумом и треском, но очень неглубоко. Вот вам история наших камелий с гербом, наших Травиат с жемчугом.
  Конечно, и тут можно вспомнить желчевого Ростопчина, говорившего на смертном одре о 14 декабре:
  "У нас все наизнанку - во Франции la roture88 хотела подняться до дворянства, ну, оно и понятно; у нас дворяне хотят сделаться чернью, ну, чепуха!"
  Но нам именно этот характер вовсе не кажется чепухой. Он идет очень последовательно из двух начал: из чуждости и образования, которое вовсе для нас не обязательно, и из основного тона другого общественного порядка, к которому мы сознательно или бессознательно стремимся.
  Впрочем, это принадлежит к нашему катехизису - и я боюсь увлечься в повторения.
  Травиаты наши в истории нашего развития не пропадут, они имеют свой смысл и значение и представляют удалую и разгульную шнрингу авангардных охотников и песельников, которые с присвистом и бубнами, куражась и подплясывая, идут в первый огонь, покрывая собой более серьезную фалангу, у которой нет недостатка ни в мысли, ни в отваге, ни в оружии с "иголкой".
  3. Цветы Минервы.
  Эта фаланга - сама революция, суровая в семнадцать лет... Огонь глаз смягчен очками, чтоб дать волю одному свету ума... Sans crinolines, идущие на замену sans-culotte'aм89. (431)
  Девушка-студент, барышня-бурш ничего не имеют общего с барынями Травиатами. Вакханки поседели, оплешивели, состарелись и отступили, а студенты заняли их место, еще не вступивши в совершеннолетие. Камелии и Травиаты салонов принадлежали николаевскому времени. Так, как выставочные генералы того же времени, щеголи-шагисты, победители своих собственных солдат, знавшие всю туалетную часть военного дела, все кокетство вахтпарадов и не замаравшие мундира неприятельской кровью. Публичных генералов, рысисто "делавших тротуар" на Невском, разом прихлопнула Крымская война. А "блеск упоительный бала", будуарная любовь и шумные оргии генеральш круто сменились академической аудиторией, анатомической залой, в которой подстриженный студент в очках изучал тайны природы.
  Тут надобно забыть все камелии и магнолии, забыть, что существуют два пола. Перед истиной науки, im Reiche der Wahrheit90 различия полов стираются.
  Камелии наши - жиронда, оттого они так и смахивают на Фобласа.
  Студенты-барышни - якобинцы, Сен-Жюст в амазонке - все резко, чисто, беспощадно.
  У камелий маска loup91 из теплой Венеции.
  У студентов маска же, но маска из невского льда. Первая может прилипнуть, вторая непременно растает... но это впереди.
  Тут настоящий, сознательный протест, протест и перелом. Се n'est pas une emeute, c'est une revolution92. Разгул, роскошь, глумленье, наряды отодвинуты. Любовь, страсть на третьем-четвертом плане. Афродита с своим голым оруженосцем надулась и ушла; на ее место Паллада с копьем и совой. Камелии шли от неопределенного волненья, от негодованья, от несытого и томного желанья... и доходили до пресыщения. Здесь идут от идеи, в которую верят, от объявления "прав женщины", и исполняют обязанности, налагаемые верой. Одни отдаются по принципу, другие неверны по долгу. Иногда студенты уходят слишком далеко, но все (432) же остаются детьми - непокорными, заносчивыми, но детьми. Серьезность их радикализма показывает, что дело в голове, в теории, а не в сердце.
  Они страстны в общем и в частную встречу вносят не больше "патоса" (как говаривали встарь), как всякие Леонтины. Может, меньше. Леонтины играют, играют огнем и очень часто, вспыхнув с ног до головы, спасаются от пожара в Сене; утянутые жизнью прежде всяких рассуждений, им иной раз трудно победить свое сердце. Наши бурши начинают с анализа, с разбора; с ними тоже многое может случиться, но сюрпризов не будет и падений не будет; они падают с теоретическим парашютом. Они бросаются в поток с руководством о плавании и намеренно плывут против течения.
  Долго ли проплывут они a livre ouvert93, я не знаю, но место в истории займут по всей справедливости.
  Самые недогадливейшие в мире люди догадались об этом.
  Старички наши, сенаторы и министры, отцы и дедушки отечества, с улыбкой снисхожденья и даже поощренья смотрели на столбовых камелий (если только они не были супругами их сыновей)... но студенты им не понравились... ничего не похожи на "милых шалуний", с которыми они иногда любили языком отогреть старое сердце.
  Давно гневались старички на суровых нигилисток и искали случая их подвести под сюркуп94.
  А тут, как нарочно, Каракозов выстрелил... "Вот оно, государь (стали ему нашептывать), что значит не по форме одеваться... все эти очки, клочки". - "Как? не по утвержденной форме? - говорит государь. - Строжайше предписать". - "Попущенье, ваше величество, попущенье! Мы только и ожидали милостивого разрешения спасать священную особу вашего величества".
  Дело не шуточное - принялись дружно. Совет, сенат, синод, министры, архиереи, военачальники, градоначальники и другие полиции совещались, думали, толковали и решили, во-первых, изгнать студентов женского пола из университетов. При этом один из архи(433)ереев, боясь подлога, приснопамятствовал, как во время оно, в лжекафолической церкве, на папеж избрана была папиха Анна, и предложил было своих иноков... так как "пред очами мертвецов срама телесного нет". Живые не приняли его предложения, генералы же, с своей стороны, думали, что такого рода экспертиза может быть только поручена высшему сановнику, который своим местом и доверием монарха поставлен вне соблазна; хотели от военного ведомства предложить это место Адлербергу старшему и Буткову - от статских. Но и это не состоялось, говорят, потому, что великие князья домогались на этот пост.
  Затем совет, синод, сенат приказали в двадцать четыре часа отрастить стриженые волосы, отобрать очки и обязать подпиской иметь здоровые глаза и носить кринолины. Несмотря на то что в "Кормчей книге" ничего не сказано о "обручеюбии" и "подолоразверстии", а волосы плести просто в ней запрещено, черное духовенство согласилось. На первый случай жизнь государя казалась обеспеченною до Елисейских полей. Не их вина, что в Париже тоже нашлись Елисейские поля, да еще с "круглой точкой".
  Чрезвычайные меры эти принесли огромную пользу, и это я говорю без малейшей иронии - кому?
  Нашим нигилисткам.
  Им недоставало одного - сбросить мундир, формализм и развиваться с той широкой свободой, на которую они имеют большие права. Самому ужасно трудно, привыкнув к форме, ее отбросить. Платье прирастает. Архиерей во фраке перестанет благословлять и говорить на о...
  Студенты наши и бурши долго не отделались бы от очков и прочих кокард. Их раздели на казенный счет, прибавляя к этой услуге ореолу туалетного мученичества.
  Затем их дело - плыть au large95.
  Р. S. Одни уже возвращаются с блестящим дипломом доктора медицины - н слава им!
  Ницца, летом 1867. (434)

    (ГЛАВА II). TENEZIA I A BE'LLA

96 (Февраль 1867)
  Великолепнее нелепости, как Венеция, нет. Построить город там, где город построить нельзя, само по себе безумие; но построить так один из изящнейших, грандиознейших городов - гениальное безумие. Вода, море, их блеск и мерцанье обязывают к особой пышности. Моллюски отделывают перламутром и жемчугом свои каюты.
  Один поверхностный взгляд на Венецию показывает, что это город, крепкий волей, сильный умом, республиканский, торговый, олигархический, что это узел, которым привязано Что-то за водами, торговый склад под военным флагом, город шумного веча и беззвучный город тайных совещаний и мер, на его площади толчется с утра до ночи все население, и молча текут из него реки улиц в море. Пока толпа шумит и кричит на площади св. Марка, никем не замеченная лодка скользит и пропадает - кто знает, что под ее черным пологом? Как тут было не топить людей возле любовных свиданий?
  Люди, чувствовавшие себя дома в Palazzo Ducale97, должны были иметь своеобразный закал. Они не останавливались ни. перед чем. Земли нет, деревьев нет - что за беда, давайте еще больше резных каменьев, больше орнаментов, золота, мозаики, ваянья, картин, фресков. Тут остался пустой угол - худого бога морей с длинной мокрой бородой в угол! Тут порожний уступ - еще льва с крыльями и с евангельем св. Марка! Там голо, пусто - ковер из мрамора и мозаики туда! Кружева из порфира туда! Победа ли над турками или Генуей, папа ли ищет дружбы города - еще мрамору, целую стену покрыть иссеченной занавесью и, главное, еще картин. Павел Веронез, Тинторетт, Тициан за кисть, на помост, каждый шаг торжественного шествия морской красавицы должен быть записан потомству кистью и резцом.
  И так был живуч дух, обитавший эти камни, что мало было новых путей и новых приморских городов (435) Колумба и Васко де Гама, чтоб сокрушить его. Для его гибели нужно было, чтоб на развалинах французского трона явилась "единая и нераздельная" республика и на развалинах этой республики явился бы солдат, бросивший в льва по-корсикански стилет, отравленный Австрией. Но Венеция переработала яд и снова оказывается живою через полстолетия.
  Да живою ли? Трудно сказать, что уцелело, кроме великой раковины, и есть ли новая будущность Венеции?.. Да и в чем будущность Италии вообще? - Для Венеции, может, она в Константинополе, в том вырезывающемся смутными очерками из-за восточного тумана свободном союзничестве воскресающих славяно-эллинских народностей.
  А для Италии?.. Об этом после. Теперь в Венеции карнавал, первый карнавал на воле после семидесятилетнего пленения. Площадь превратилась в залу парижской Оперы. Старый св. Марк весело участвует в празднике с своей иконописью и позолотой, с патриотическими знаменами и своими языческими лошадьми. Одни голуби, являющиеся всякий день в два часа на площадь закусить, сконфужены и перелетают с карниза на карниз, чтоб убедиться, точно ли их столовая в таком беспорядке.
  Толпа все растет, Ie peuple s'amuse98, дурачится от души, из всех сил, с большим комическим талантом в декламации и словах, в выговоре и жестах, но без кантаридности99 парижских Пьерро, без вульгарной шутки немца, без нашей родной грязи. Отсутствие всего неприличного удивляет, хотя смысл его ясен. Это шалость, отдых, забава целого народа, а не вахтпарад публичных домов, их сукурсалей100, жительницам которых, снимая многое другое, прибавляют маску, вроде бисмарковой иголки, чтоб усилить и сделать неотразимее выстрелы. Здесь они были бы неуместны, здесь тешится народ, здесь тешится сестра, жена, дочь - и горе тому, кто оскорбит маску. Маска на время карнавала становится (436) для женщины то, чем был Станислав в петлице для станционного смотрителя101.
  Сначала карнавал оставлял меня в покое, но он все рос и при своей стихийной силе должен был утянуть всякого.
  Мало ли какой вздор может случиться, когда пляска св. Витта овладевает целым населением в шутовских костюмах. В большой зале ресторана сидят сотни, может больше, лилово-белых масок, они проехали по площади на раззолоченном корабле, который тащили быки (все сухопутное и четвероногое в Венеции редкость и роскошь), - теперь они пьют и едят. Один из гостей предлагает курьезность и берется ее достать, курьезность эта - я.
  Господин, едва знакомый со мной, бежит ко мне в Albergo Danieli, умоляет, просит явиться с ним на минуту к маскам. Глупо идти, глупо ломаться, я иду. Меня встречают "evviva" и полные бокалы. Я раскланиваюсь, говорю вздор, "evviva" сильнее; одни кричат - "Evviva l'amico di Garibaldi!", - другие - "Poeta russo!" Боясь, что лилово-белые будут пить за меня, как за "pittore Slavo, scultore e maestro", я ретируюсь на Piazza St. Marco102.
  На площади стена людей, я прислонился к пилястре, гордый титулом поэта; возле меня стоял мой проводник, исполнивший mandat d'amener103 лилово-белых. "Боже мой, как она хороша!" - сорвалось у меня с языка, когда очень молодая дама пробивалась сквозь толпу. Мой провожатый, не говоря худого слова, схватил меня и разом поставил перед ней. "Это тот русский", - начал мой польский граф. "Хотите вы мне дать руку после этого слова?" - перебил я его. Она, улыбаясь, протянула руку и сказала по-русски, что давно хотела меня видеть и так симпатически взглянула на меня, что я (437) еще раз пожал ее руку и проводил глазами, пока было видно.
  "Цветок, сорванный ураганом, смытый кровью с своих литовских полей, - думал я, глядя ей вслед, - не своим теперь светит твоя красота..."
  Я сошел с площади и поехал встречать Гарибальди., На воде все было тихо... нестройно доносился шум карнавала. Строгие, насупившиеся массы домов теснятся все ближе и ближе к лодке, глядят на нее фонарями, у подъезда всплескивает правило, блеснет стальной крючок, прокричит лодочник: "Apri - sia state"104... и опять тихо вода утягивает в переулок, и вдруг домы опять раздвигаются, мы в Gran Canal'e... "Fejovia, si-gnore"105, говорит гондольер, картавя, как картавит весь город. Гарибальди остался в Болонье и не приезжал. Машина, ехавшая в Флоренцию, стонала в ожидании свистка. Уехать бы и мне, завтра маски надоедят, завтра не увижу я славянской красавицы...
  ...Город принял Гарибальди блестящим образом. Gran Canal представлял почти сплошной мост; для того чтоб попасть в нашу лодку, уезжая, нам надобно было перейти через десятки других. Правительство и его клиенты сделали все возможное, чтоб показать, что дуются на Гарибальди. Если принцу Амедею были приказаны его отцом все мелкие неделикатности, вся подленькая пикировка - то отчего же у этого мальчика итальянца не заговорило сердце, отчего он не примирил на минуту город с королем и королевского сына с совестью? Ведь Гарибальди им подарил две короны двух Сицилий!
  Я нашел Гарибальди и не состаревшимся и не больным после лондонского свиданья в 1864. Но он был невесел, озабочен и неразговорчив с венецианцами, представлявшимися ему на другой день. Его настоящий хор - народные массы - он ожил в Киоджии, где его ждали лодочники и рыбаки; мешаясь в толпу, он говорил этим простым беднякам:
  - Как мне с вами хорошо и дома! Как я чувствую, что родился от работников и был работником; несчастья нашей родины оторвали меня от мирных занятий. Я также вырос на берегу моря и знаю каждую работу вашу... (438)
  Стон восторга покрыл слова бывшего лодочника, народ ринулся к нему.
  - Дай имя моему новорожденному! - кричала женщина.
  - Благослови моего!..
  - И моего! - кричали другие.
  Храбрый генерал Ламармора и неутешный вдовец Рикасоли, со всеми вашими Шиаолами, Депретисами, вы уже отложите попеченье разрушить эту связь, она затянута мужицкой, работничьей рукой и такой веревкой, которую вам не перетереть со всеми тосканскими и сардинскими подмастерьями, со всеми вашими грошовыми Махиавелли.
  Теперь воротимтесь к вопросу: что ждет Италию впереди, какую будущность имеет она, обновленная, объединенная, независимая? Ту ли, которую проповедовал Маццини, ту ли, к которой ведет Гарибальди.... ну, хоть ту ли, которую осуществлял Кавур?
  Вопрос этот отбрасывает нас разом в страшную даль, во все тяжкие самых скорбных и самых спорных предметов. Он прямо касается тех внутренних убеждений, которые легли в основу нашей жизни и той борьбы, которая так часто раздвояет нас с друзьями, а иной раз ставит на одну сторону с противниками.
  Я сомневаюсь в будущности латинских народов, сомневаюсь в их будущей плодотворности: им нравится процесс переворотов, но тягостен добытый прогресс. Они любят рваться к нему, - не достигая.
  Идеал итальянского освобождения - беден; в нем опущен, с одной стороны, существенный, животворный элемент и, как назло, с другой - оставлен элемент старый, тлетворный, умирающий и мертвящий. Итальянская революция была до сих пор боем за независимость
  Конечно, если земной шар не даст трещины или комета не пройдет слишком близко и не накалит нашей атмосферы, Италия и в будущем будет Италией, страной синего неба и синего моря, изящных очертаний, прекрасной, симпатической породы людей, людей музыкальных, художников от природы. Конечно, и то, что весь этот военный и штатский remue-menage106, и слава, и позор, и падшие границы, и возникающие (439) камеры - все это отразится в ее жизни, она из клерикально-деспотической сделается (и делается) буржуазно-парламентской, из дешевой - дорогой, из неудобной - удобной и проч. и проч. Но этого мало, и с этим еще далеко не уйдешь. Недурен и другой берег, который омывает то же синее море, недурна и та, доблестная и угрюмая, порода людей, которая живет за Пиренеями; внешнего врага у нее нет, камера есть, наружное единство есть... ну, что же при всем этом Испания?
  Народы живучи, века могут они лежать под паром и снова при благоприятных обстоятельствах оказываются исполненными сил и соков. Но теми ли они восстают, как были?
  Сколько веков, я чуть не сказал тысячелетий, греческий народ был стерт с лица земли как государство, и все же он остался жив, и в ту самую минуту, когда вся Европа угорала в чаду реставраций, Греция проснулась и встревожила весь мир. Но греки Каподистрии были ли похожи на греков Перикла или на греков Византии? Осталось одно имя и натянутое воспоминание. Обновиться может и Италия, но тогда ей придется начать другую историю. Ее освобождение - только право на существование.
  Пример Греции очень идет; он так далек от нас, что меньше возбуждает страстей. Греция афинская, македонская, лишенная независимости Римом, является снова государственно самобытной в византийский период. Что же она делает в нем? Ничего или хуже, богословскую контроверзу, серальные перевороты par anticipation107. Турки помогают застрялой природе и придают блеск зарева ее насильственной смерти. Древняя Греция изжила свою жизнь, когда римское владычество накрыло ее и спасло, как лава и пепел спасли Помпею и Геркуланум. Византийский период поднял гробовую крышу, и мертвый остался мертвым, им завладели попы и монахи, как всякой могилой, им распоряжались евнухи, совершенно на месте как представители бесплодности. Кто не знает рассказов о том, как крестоносцы были в Византии - в образовании, в утонченности нравов не было сравнения, но эти дикие латники, грубые буяны, были полны силы, отваги, стремлений, они шли (440) вперед, с ними был бог истории. Ему люди не по хорошу милы, а по коренастой силе и по своевременности их a propos108. Оттого то, читая скучные летописи, мы радуемся, когда с северных снегов скатываются варяги, плывут на каких-то скорлупах славяне - и клеймят своими щитами гордые стены Византии. Я учеником не мог нарадоваться на дикаря в рубахе, одиноко гребущего свою комягу, отправляясь с золотой серьгой в ушах на свиданье с изнеженным, набогословленным, пышным, книжным императором Цимисхием.
  Подумайте об Византии - пока наши славянофилы не пустили еще в свет новой иконописной хроники и правительство не утвердило ее, - она многое объяснит из того, что так тяжело сказать.
  Византия могла жить, но делать ей было нечего; а историю вообще только народы и занимают, пока они на сцене, то есть пока они что-нибудь делают.
  ...Помнится, я упоминал об ответе Томаса Карлейля мне, когда я ему говорил о строгостях парижской ценсуры.
  - Да что вы так на нее сердитесь? - заметил он. - Заставляя французов молчать, Наполеон сделал им величайшее одолжение: им нечего сказать, а говорить хочется... Наполеон дал им внешнее оправдание...
  Я не говорю, насколько я согласен с Карлейлем или нет, но спрашиваю себя: будет ли что Италии сказать и сделать на другой день после занятия Рима? И инор раз, не приискав ответа, я начинаю желать, чтоб Рим остался еще надолго оживляющим desideratum'ом109.
  До Рима все пойдет недурно, хватит и энергии, и силы, лишь бы хватило денег... До Рима Италия многое вынесет - и налоги, и пиэмонтское местничество, и грабящую администрацию, и сварливую и докучную бюрократию; в ожидании Рима все кажется неважным, для того чтобы иметь его, можно стесниться, надобно стоять дружно. Рим - черта границы, знамя, он перед глазами, он мешает спать, мешает торговать, он поддерживает лихорадку. В Риме все переменится, все оборвется... там кажется заключение, венец; совсем нет - там начало. (441)
  Народы, искупающие свою независимость, никогда не знают, и это превосходно, что независимость сама по себе ничего не дает, кроме прав совершеннолетия, кроме места между пэрами, кроме признания гражданской способности совершать акты - и только.
  Какой же акт возвестится нам с высоты Капитолия и виринала, что провозгласится миру на римском Форуме или на том балконе, с которого папа века благословлял "вселенную и город"?
  Провозгласить "независимость" sans phrases110 мало. А другого ничего нет... и мне -подчас кажется, что в тот день, когда Гарибальди бросит свой ненужный больше меч и наденет тогу virilis111 на плечи Италии, ему останется всенародно обняться на берегах Тибра с своим maestro112 Маццини и сказать с ним вместе: "Ныне отпущаеши!"
  Я это говорю за них, а не против них.
  Будущность их обеспечена, их два имени станут высоко и светло во всей Италии от Фьюме до Мессины и будут подыматься выше и выше во всей печальной Европе по мере исторического понижения и измельчания ее людей.
  Но вряд пойдет ли Италия по программе великого карбонаро и великого воина; их религия совершила чудеса, она разбудила мысль, она подняла меч, это труба, разбудившая спящих, знамя, с которым Италия завоевала себя... Половина идеала Маццини исполнилась и именно потому, что другая часть далеко перехватывала через возможное. Что Маццини теперь уж стал слабее, в этом его успех и величие, он стал беднее той частию своего идеала, которая перешла в действительность, это - слабость после родов. В виду берега Колумбу стоило плыть и нечего было употреблять все силы своего неукротимого духа. Мы в нашем круге испытали подобное... Где сила, которую придавала нашему слову борьба против крепостного права, против отсутствия всякого суда, всякой гласности?
  Рим - Америка Маццини... Дальнейших зародышей viables113 в его программе нет - она была рассчитана на борьбу за единство и Рим. (442)
  - А демократическая республика?
  Это та великая награда за гробом, которой напутствовались люди на деяния и подвиги и в которую горячо и искренно верили и проповедники и мученики...
  К ней идет и теперь часть твердых стариков, закаленных сподвижников Маццини, непреклонных, несдающихся, неподкупных, неутомимых каменщиков, которые вывели фундаменты новой Италии и, когда недоставало цемента, давали на него свою кровь. Но много ли их? И кто пойдет за ними?
  Пока тройное ярмо немца, Бурбона и папы давило шею Италии - эти энергические монахи-воины ордена св. Маццини находили везде сочувствие. Принчипессы и студенты, ювелиры и доктора, актеры и попы, художники и адвокаты, все образованное в мещанстве, все поднявшее голову между работниками, офицеры и солдаты, все тайно, явно было с ними, работало для них. Республики хотели немногие, - независимости и единства - все. Независимости они добились, единство на французский манер им опротивело, республики они не хотят. Современный порядок дел во многом итальянцам по плечу, им туда же хочется представлять "сильную и величественную" фигуру в сонме европейских государств, и, найдя эту bella e grande figura114 в Викторе-Эммануиле, они держатся за него115.
  Представительная система в ее континентальном развитии действительно всего лучше идет, когда нет ничего ясного в голове или ничего возможного на деле. Это великое покамест, которое перетирает углы и крайности обеих сторон в муку и выигрывает время. Этим жерновом часть Европы прошла, другая пройдет, и мы (443) грешные в том числе. Чего Египет - и тот въехал на верблюдах в представительную мельницу, подгоняемый арапником.
  Я не виню ни большинство, плохо приготовленное, усталое, трусоватое, еще больше не виню массы, так долго оставленные на воспитании клерикалов, я не виню даже правительство; да и как" же его винить за ограниченность, за неуменье, за недостаток порыва, поэзии, такта. Оно родилось в Кариньянском дворце среди ржавых готических мечей, пудреных старинных париков и накрахмаленного этикета маленьких дворов с огромными притязаниями.
  Любви оно не вселило к себе, совсем напротив, но от этого оно не слабже стало. Я был удивлен в 1863 общей нелюбовью в Неаполе к правительству. В 1867 в Венеции я видел без малейшего удивления, что через три месяца после освобождения его терпеть не могли. Но при этом я еще яснее увидел, что бояться ему нечего, если оно само не наделает ряда колоссальных глупостей, хотя и они ему сходят с рук необыкновенно легко.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 474 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа