Главная » Книги

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Сестры, Страница 2

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Сестры


1 2 3 4 5 6

акой-то необыкновенный порыжевший драповый подрясник цвета Bismark-furioso; я догадался, что это и был тот самый дьячок Асклипиодот, о котором вчера говорил мне Мухоедов. Асклипиодот почтительно остановился в дверях, одной рукой пряча за спиной растрепанную шапку, а другой целомудренно придерживая расходившиеся полки своего подрясника; яйцеобразная голова, украшенная жидкими прядями спутанных волос цвета того же Bismark-furioso, небольшие карие глазки, смотревшие почтительно и вместе дерзко, испитое смуглое лицо с жиденькой растительностью на подбородке и верхней губе, длинный нос и широкие губы - все это, вместе взятое с протяженно-сложенностью Асклипиодота, полным отсутствием живота, глубоко ввалившейся грудью и длинными корявыми руками, производило тяжелое впечатление, особенно рядом с чистенькой и опрятной фигуркой о. Егора, скромно охорашивавшегося в своем кресле.
   - Вы, отец Георгий, присылали за мной служанку... - нерешительно заговорил Асклипиодот приятным баритоном.
   - Да, Асклипиодот, ты к завтрашнему дню приготовишь метрики и передашь их вот им, - проговорил о. Егор, показывая движением глаз на меня.
   - А я, отец Георгий, думал... мы собрались рыбы побродить с отцом Андроником, так я хотел... уволиться у вас.
   - Ах, какой ты странный, Асклипиодот, - с небольшим раздражением в голосе заговорил батюшка, ломая свои длинные тонкие пальцы. - Если я тебя прошу... Неужели ты не понимаешь?
   Асклипиодот сильно засопел носом и смолк; только пальцы руки, придерживавшей полки, усиленно перебирали измызганные края их, и Асклипиодот после некоторой паузы улыбнулся мрачной улыбкой, дескать, "вот тебе, о. Андроник, набродили мы с тобой рыбки..."
   Поблагодарив батюшку за его любезную готовность быть мне полезным, я оставил его уютный кабинет; в передней опрятная "служанка" не без ловкости помогла мне надеть верхнее пальто, а за воротами меня догнал Асклипиодот, который находился в большом волнении и сильно размахивал руками.
   - А мы с Андроником собрались было рыбу бродить... - говорил Асклипиодот, сильно шаркая своими громадными сапогами и по пути раскуривая крючок злейшей солдатской махорки.
   - Мне не нужно метрик сейчас, - объяснял я Асклипиодоту, - вы можете отправляться, куда угодно, а я подожду.
   - А вы слышали, что он сказал? Да-с... Когда он скажет: "если я вас прошу", значит - кончено, вынь да положь, а то оштрафует или на поклоны поставит в алтаре... Он у нас мягко стелет, да жестко спать.
   - Право, я не знаю, как быть с этим делом... Мне совсем не хочется лишать вас ни удовольствия, ни рыбы.
   - Устроимте маленькую сделочку... у меня искра блеснула, - проговорил Асклипиодот. - Он вас непременно спросит после, когда вы получили от меня метрику, а вы и скажете, что сегодня.
   - С удовольствием.
   - Покорно вас благодарю... - проговорил Асклипиодот и, схватив мою руку, неожиданно поцеловал ее.
   Асклипиодот быстро перешел на другую сторону улицы и прямо перелез через забор в чей-то огород, а я пошел по направлению к заводской фабрике, раздумывая дорогой об о. Егоре, его слащавых речах, утонченной вежливости и полном отсутствии любопытства, столь свойственного всякому сельскому попу; о. Егор не полюбопытствовал даже о том, когда я приехал в Пеньковку, где остановился и долго ли думаю пробыть в сих палестинах. Это отсутствие любопытства в о. Егоре впоследствии совершенно объяснилось: батюшка через некоторых соглядатаев знал решительно все, что делалось в его приходе, и, как оказалось, его "служанка" ранним утром под каким-то благовидным предлогом завертывала к Фатевне и по пути заполучила все нужные сведения относительно того, кто, зачем и надолго ли приехал к Мухоедову; "искра", блеснувшая в голове Асклипиодота, и его благодарственный поцелуй моей руки были только аксессуарами, вытенявшими истинный характер просвещенного батюшки, этого homo novus [Нового человека (лат.).] нашего белого духовенства. Занятый своими мыслями, я незаметно спустился по улице под гору и очутился пред самой фабрикой, в недра которой меня не только без всяких препятствий, но и даже с поклоном впустил низенький старичок-караульщик; пройдя маленькую калитку, я очутился в пределах громадной площади, с одной стороны отделенной высокой плотиной, а с трех других - зданием заводской конторы, длинными амбарами, механической и дровосушными печами. Вся площадь течением реки Пеньковки была разделена на две половины: в одной, налево от меня, высились три громадных доменных печи и механическая фабрика, направо помещались три длинных корпуса, занятых пудлинговыми печами, листокатальной, рельсокатальной и печью Сименса с громадной трубой. На площади, там и сям, виднелись кучки песку, шлаков, громадные горновые камни, сломанные катальные валы и красивые ряды только что приготовленных рельсов, сложенных правильными квадратами. Несколько рабочих в синих пестрядевых рубахах, в войлочных шляпах и больших кожаных передниках прошли мимо меня; они как-то особенно мягко ступали в своих "прядениках"; у входа в катальную, на низенькой деревянной скамейке, сидела кучка рабочих, вероятно, только что кончивших свою смену: раскрытые ворота рубашек, покрытые потом и раскрасневшиеся лица, низко опущенные жилистые руки - все говорило, что они сейчас только вышли из "огненной работы".
   Вдали, в грудах беспорядочно наваленных дров, мелькала пестрая, покрытая сажей толпа "дровосушек" и поденщиц, вызывавшая со стороны проходивших рабочих двусмысленные улыбки, совсем недвусмысленные шутки и остроты, и не менее откровенные ответы, и громкий девичий смех, как-то мало гармонировавший с окружающей обстановкой усталых лиц, железа, угля и глухого грохота, прерываемого только резким свистом и окриком рабочих. Я отыскал Мухоедова в глубине рельсовой катальной; он сидел на обрубке дерева и что-то записывал в свою записную книжку; молодой рабочий с красным от огня лицом светил ему, держа в руке целый пук зажженной лучины; я долго не мог оглядеться в окружавшей темноте, из которой постепенно выделялись остовы катальных машин, темные закоптелые стены и высокая железная крыша с просвечивавшими отверстиями. В глубине корпуса, около ряда низеньких печей с маленькими отверстиями, испускавшими ослепительный белый свет, каким светит только добела накаленное железо, двигались какие-то человеческие фигуры, мешавшие в печах длинными железными клюками; где-то капала вода, сквозной ветер тянул со стороны водяного ларя, с подавленным визгом где-то вертелось колесо, заставляя дрожать даже чугунные плиты, которыми был вымощен весь пол.
   - Сейчас будут прокатывать рельс, - предупредил меня Мухоедов, когда по фабрике пронесся пронзительный свист и в разных ее углах метнулись темные человеческие фигуры.
   Скоро в глубине фабрики показался яркий свет, который быстро приближался; это оказалась рельсовая болванка, имевшая форму вяземского пряника и состоявшая из нескольких отдельных, "сваренных" между собой пластинок. Нагнувшийся рабочий быстро катил высокую железную тележку, на платформах которой лежал раскаленный кусок железа, осветивший всю фабрику ослепительным светом; другой рабочий поднял около нас какой-то шест, тяжело загудела вода, и с глухим ропотом грузно повернулось водяное колесо, заставив вздрогнуть всю фабрику и повернуть валы катальной машины. Сначала можно было различить движение этих валов, но потом все слилось в мутную полосу, вертевшуюся с поразительной быстротой и тем особенным напряженным постукиванием, точно вот-вот, еще один поворот водяного колеса, двигавшегося за деревянной перегородкой, как какое-то чудовище, и вся эта масса вертящегося чугуна, стали и железа разлетится вдребезги. Двое рабочих в кожаных передниках, с тяжелыми железными клещами в руках, встали на противоположных концах катальной машины, тележка с болванкой подкатилась, и вяземский пряник, точно сам собой, нырнул в ближайшее, самое большое между катальными валами отверстие и вылез из-под валов длинной полосой, которая гнулась под собственной тяжестью; рабочие ловко подхватывали эту красную, все удлинявшуюся полосу железа, и она, как игрушка, мелькала в их руках, так что не хотелось верить, что эта игрушка весила двенадцать пудов и что в десяти шагах от нее сильно жгло и палило лицо.
   - Ну что, видел огненную работу? - спрашивал меня Мухоедов, когда совсем готовый двенадцатипудовый рельс был брошен с машины на пол. - Пойдем, я тебе покажу по порядку наше пекло.
   Мы прошли в то отделение, где с страшной силой вертелось громадное маховое колесо, или по-заводски "маховик"; вода была остановлена, но маховик продолжал еще работать, подымая своим движением ветер.
   Светлый деревянный корпус, где мы были, представлял резкий контраст с фабрикой; молодой человек, машинист, одетый в замазанную машинным салом блузу, нагнувшись через перила, наливал из жестяной лейки жир в медную подушку маховика; около окна стоял плотный, приземистый старик с "правилом" в руке.
   - Это наш плотинный, Авдей Михайлыч, - шепнул мне Мухоедов.
   Плотинный подошел к нам, вежливо поздоровался со мной и велел машинисту дать полный ход маховику, чтобы показать весь эффект его могучего движения; мы полюбовались вертевшимся в полторы тысячи пудов чудовищем и побрели в следующий корпус, где производилась прокатка листового железа. Плотинный пошел вместе с нами, и я невольно полюбовался плотно сколоченной фигурой и умным серьезным лицом с небольшими серыми глазами, широким носом, густыми бровями и небольшой, едва тронутой сединой бородкой. Одет он был в синее суконное полукафтанье и подпоясан красной шерстяной опояской; обыкновенная войлочная шляпа, какую носили все рабочие, пестрядевая рубаха, ворот которой выставлялся из-под воротника кафтана, и черные кожаные перчатки дополняли костюм Авдея Михайлыча; судя по поклонам попадавшихся навстречу рабочих, плотинный играл видную роль на фабрике.
   - Вот этот молодец вместе с Слава-богу, - говорил Мухоедов, показывая на удалявшегося Авдея Михайлыча, - совсем погубили одного машиниста, который работал у маховика... Были какие-то переделки в помещении маховика, загородку около него убрали, один рабочий шел мимо, его и завертело в маховике, только клочья мяса остались; конечно, сейчас следователь явился, притянули на суд Слава-богу и Авдея Михайлыча, а они всю вину и свалили на машиниста, когда сами кругом были виноваты. Ведь ушел машинист-то из-за них на поселенье, а им дали на суде только легкий выговор. Вот тебе и гласное судопроизводство... Эксперты - свой брат, такого туману напустили, что у присяжных ум за разум зашел.
   В катальной листового железа происходила та же процедура приблизительно, что и при прокатке рельс, с той разницей, что все здесь было в меньших размерах, а железная крица весила всего несколько фунтов; в печах мартена, в небольшое отверстие, я долго любовался расплавленным железом, которое при нас же отлили в чугунные формы. Последняя операция совершалась очень несложно, только страшный жар от расплавленного железа и удушливая атмосфера делали ее исполнение очень затруднительным для рабочих, которые печи Мартена окрестили Мартыном. Те же высокие костлявые фигуры рабочих, пряденики на ногах, кожаные передники, синие пестрядевые рубахи и истомленные запеченные лица мы встречали везде, где совершалась тяжелая огненная работа.
   Когда мы вышли из фабрики, нас встретил небольшого роста мужик, в лохмотьях и без шапки; он сильно размахивал длинной палкой и, обратившись к нам, с детскою улыбкою забормотал:
   - Здорово, Иваныч... Иваныч, здорово... убили... сорок восемь серебром убили... Да. Я приказал попу... я велел молебен, Иваныч...
   - Это Яша-дурачок, - объяснил Мухоедов, - помешался на том, что он управитель завода.
   - Иваныч... часы... купи часы... - бормотал Яша, вынимая из-за пазухи деревянный ящичек.
   - Покажи, Яша.
   - Часы, Иваныч... и ночью ходят, Иваныч...
   Яша с блаженной улыбкой открыл крышку деревянного ящичка, на дне которого бойко совался из угла в угол таракан-прусак; спрятав свои часы за пазуху, Яша взмахнул палкой и какой-то особенной бессмысленной походкой, какой ходят только одни сумасшедшие, побрел в здание фабрики, продолжая бормотать свою прежнюю фразу:
   - Убили... сорок восемь серебром... Иваныч, убили!
   - Яша всех зовет Иванычами, - объяснял Мухоедов.
   После грохота, мрака и удушливой атмосферы фабрики было вдвое приятнее очутиться на свежем воздухе, и глаз с особенным удовольствием отдыхал в беспредельной лазури неба, где таяли, точно клочья серебряной пены, легкие перистые облачка; фабрика казалась входом в подземное царство, где совершается вечная работа каких-то гномов, осужденных самой судьбой на "огненное дело", как называют сами рабочие свою работу. Едва ли где-нибудь в другом месте съедался кусок в большем поте лица, как это обещал бог первому человеку и как это происходило именно здесь, на этом каторжном труде, на котором быстро сгорает самый богатый запас рабочей силы.
   - А вон Ястребок наш прогуливается, - говорил Мухоедов, указывая на очень приличного и очень красивого господина с румяным полным лицом, окладистой бородкой и мягким взглядом красивых карих глаз. - Это наш надзиратель, Павел Григорьич Рукавицын; я у него под началом состою... Ужаснейшая бестия, берет с рабочих, как говорится, вареным и жареным, а если кто не приходит с поклоном - и с работы долой. А возле него стоит уставщик огненных работ, Прохор Пантелеич, тоже немаловажная птица в нашей иерархии; уставщик да плотинный - это два сапога - пара, теплые ребята и ловко обделывают свои делишки, а Ястребок видит - не видит, потому рука руку моет.
   Уставщик огненных работ сильно походил всей своей фигурой на плотинного и был одет точно так же, только полукафтанье у него было темно-зеленого цвета да шляпа немного пониже; он держал в руках такое же "правило" и ходил таким же медленным тяжелым шагом, как это делал плотинный. Рукавицын подошел к нам, крепко пожал мою руку и на вопрос, можно ли воспользоваться заводским архивом, отвечал, что спросит об этом управителя и с своей стороны постарается и т. д. Я, конечно, поблагодарил его; эта мирная сцена была неожиданно прервана страшным нечеловеческим криком, донесшимся из рельсовой фабрики, откуда выскочил рабочий и пробежал было мимо нас, но Рукавицын остановил его и спросил, что случилось.
   - Пал Григорич... крицей ногу отсадило, - равнодушно проговорил он, точно это было самым обыкновенным делом, - Степку Ватрушкина задавило...
   - А... хорошо, я сейчас иду, - отвечал Рукавицын таким тоном, как будто одного его появления было совершенно достаточно, чтобы раздавленная нога какого-то Степана Ватрушкина сейчас же получила бы свой прежний вид.
   Мы торопливо прошли в катальную; толпа рабочих с равнодушным выражением на лицах молча обступила у самой катальной машины лежавшего на полу молодого парня, который страшно стонал и ползал по чугунному полу, волоча за собой изуродованную ногу, перебитую упавшим рельсом в голени. Кровь сильно сочилась из пестрядевых портов, образуя около пряденика, где были намотаны онучи, целый мешок; раненый с обезумевшим взглядом обращался ко всем, точно отыскивая себе поддержки, участия, облегчения. Его молодое, искаженное страхом лицо было бледно как полотно, волосы прилипли ко лбу тонкими прядями, глаза округлились и вращались в своих орбитах с выражением оцепенелого ужаса, как у смертельно раненной птицы; мне в первый раз пришлось видеть раздавленного человека, и едва ли есть что-нибудь тяжелее этой потрясающей душу картины.
   - Ба-атюшки!.. бра-атцы!.. Ааааа!.. Восподи Исусе!.. ой, смерть моя, братцы!.. - стонал раздавленный раздирающим душу голосом.
   - Степан, что это с тобой случилось? - спрашивал Рукавицын, наклоняясь над Ватрушкиным.
   - Пал Григор!.. отец!.. о-ох! родимой мой!.. прости меня, Христа ради!.. аааааа!!! Крицей ногу отрезало... Пал Григор... о!!!
   - Доктора!.. - кричал Рукавицын, стараясь поддержать раненого в полусидячем положении. - Не пугайся, Степан, ничего... Бог даст, пройдет...
   Какой-то господин с красным лицом, ястребиным носом, серыми вытаращенными глазами и взъерошенными волосами вбежал в катальную и, ожесточенно махая руками, издали кричал:
   - А, шерт взял!.. а сукина сына!.. а швин!.. а канайль!.. Кто раздавиль?!. Где раздавиль?!. А, шерт меня возьми!!!
   По вежливо расступившимся рабочим я догадался, что это и был сам Слава-богу; он наклонился к Ватрушкину, продолжая страшно ругаться.
   - А ничего, шерт возьми... Пустяки!.. - Немец выпустил целую серию самых непечатных выражений и продолжал кричать какую-то тарабарщину, в которой можно было разобрать слова: "швин", "канайль" и "бэстия".
   - Карл Иваныч... ой, смерть моя пришла!.. - как-то глухо застонал Ватрушкин, совсем распускаясь на поддерживавших его руках.
   - Дохтур... пустите дохтура! - опять заколыхалась толпа, пропуская небольшого роста женщину, почти девушку, которая бежала с полотенцем в руках.
   Я не мог выносить дальше этой сцены и вышел скорее на свежий воздух; моя голова начинала тихо кружиться, и нужно было выпить несколько глотков холодной воды, чтобы прийти в себя. Машинально я прошел в дальний конец завода, где стояли домны, и опустился на низенькую скамеечку, приставленную к кирпичной стене какого-то здания; вид раздавленного человека подействовал на нервы самым угнетающим образом. Из оцепенения вывел меня тихий разговор двух рабочих, которых мне было не видно и которые, очевидно, разговаривали из-за какой-то работы.
   - Степку-то ладно как давануло, - говорил совсем молодой голос, сильно растягивая слова.
   - У нас, почитай, каждую неделю кого-нибудь срежет у машины, - равнодушно отвечал немного хриплый басок. - Мы уже привыкли... оно только спервоначалу страшно, поджилки затрясутся, а потом ничего. Двух смертей не будет, одной не миновать.
   - Но-но-но?!
   - Верно тебе говорю.
   Молчание; легкое посвистыванье, а затем опять разговор вполголоса.
   - Это кому утюги-то отливать будут?
   - Известно, кому: Ястребку.
   Опять молчание; потом стук от чего-то тяжелого, брошенного в землю.
   - А как-то намеднись, - продолжал второй голос, - я устроил какую штуку... Эдак же приготовил две формы да потихоньку и отлил два утюжка, а сам и похаживаю, как ни в чем не бывало. Совсем остыли, стал я из песку их лучиночкой откапывать... Сижу эдак на корточках, мурлыкаю про себя, а сам копаю. Только, как на грех, шасть в формовальную "сестра" и прямо ко мне... "Чего делаешь?" - "А вот, говорю, под форму место выбираю..." Так нет, лесной его задави, точно меделянский пес, по духу узнал, где мои утюги, откопал их, показывает перстом и говорит: "Это што?" - "Утюги", - говорю... А потом в ноги... "Прохор Пантелеич, не сказывай надзирателю; ей-богу, в первый и последний раз..." Он-таки заставил меня в песке-то поваляться, а простил и утюги мои взял да к караульщику в будку и поставил; я поглядел это, и так мне стало жаль этих утюгов, так жаль... ну, просто тоска инда напала, и порешил я, что непременно я сдую эти утюги у "сестры". А "сестра" взять-то взяла у меня утюги, да и забыла про них, а я каждый день к караульщику наведываюсь, хоть издали полюбуюсь на них, а они, утюжки-то, стоят на полочке кверху носочками и, точно чирочки, выглядывают на меня... Дня три эту муку я примал, а потом караульщик отвернулся из будки, я утюги за пазуху да прямо к целовальнику, двугривенный без слова отдал... Во как!
   - Ловко!..
   - Уж так вышло ловко, что и не придумаешь. После "сестра"-то хватилась утюгов, прибежала к караульщику, а их и след простыл... "Сестра" ко мне: "Твоих рук дело, Елизарка?"
   - Н-но-о?
   - Верно... "Окромя тебя, говорит, некому такой пакости сделать..." Ну, да с меня взятки гладки, с голого, что со святого, немного возьмешь. Шшш!..
   Послышалось предостерегавшее шипение, а затем осторожный шепот и сдержанный смех:
   - Елизарка, ли-ко, ли-ко: "сестры"-то...
   - Ах, родимые мои, сколь они хороши, сердешные!
   Я оглянулся, в мою сторону приближался плотинный и уставщик, это и были те "сестры", о которых рассказывал плутоватый Елизарка своему товарищу; трудно было подобрать более подходящее название для этой оригинальной пары, заменявшей Слава-богу уши и очи. Когда я выходил из завода, в воротах мне попался Яша, который сильно размахивал своей палкой и громко кричал:
   - Убили... Иваныча убили... сорок восемь серебром... убили... приказываю... спасибо, Иваныч, начальство уважаете! Иваныч, убили...
  

III

  
   Мухоедов вернулся очень поздно из завода; он был бледен, расстроен и страшно ругался, бегая по своей комнате из угла в угол.
   - Ведь ты только пойми: семья, один работник и теперь ему отнимут ногу! - горячился Мухоедов. - И ведь это обыкновенная история... Впереди бедность и нищета, голодные ребятишки... а наше заводоуправление хоть бы палец разогнуло в пользу этих калек! Этот Слава-богу до того был отвратителен давеча, что, право, с удовольствием бы сотворил ему заушение... Ах, подлецы, подлецы! Вот ты составь-ка статистику этим калекам по милости Слава-богу и тем грошовым пособиям, которые выдаются им единовременно в размере двух - трех рублей!.. Это два рубля получить за целую ногу, за рабочую силу, которая вынесет пятнадцать лет огненной работы?!!
   Вечером мы отправились к Гавриле Степанычу. Мухоедов всю дорогу не переставал говорить о "самородке", припоминая из его жизни один эпизод за другим.
   - Ты представь себе хоть такую картину, - ораторствовал мой приятель, шагая рядом со мной. - К тридцати годам Гаврило Степаныч выбился из черного тела, его определили механиком на завод... У него была знакомая девушка, которую он очень любил и которая, в свою очередь, отвечала ему тем же, - и что же? Ты думаешь, он женился?.. Ничуть не бывало... Да не в этом сила, что он не женится, а в том, из-за чего не женится. У него, видишь ли, был какой-то брат, этот брат умер и оставил после себя большую семью без гроша денег, и вот Гаврило Степаныч сказал себе, что не женится, пока не выведет в люди своих племянников и племянниц... Сказал и сделал. Восемь лет убил на них, выучил и определил на места, невеста все ждала, а потом они соединились узами брака и теперь живут, яко два голубка. Я давеча из завода посылал ему сказать, что тебя приведу.
   Мы подошли к небольшому домику в пять окон, до нас донеслись звуки рояля и певший что-то мужской приятный голос; потом послышался очень сильный кашель, продолжавшийся все время, пока мы поднимались по небольшой лесенке в сени и раздевались.
   - Ну, есть ли у тебя хоть капля здравого смысла?! - заговорил Мухоедов, врываясь в небольшую гостиную, где из-за рояля навстречу нам поднялся сам Гаврило Степаныч, длинный и худой господин, с тонкой шеей, впалыми щеками и небольшими черными глазами. - Что тебе доктор сказал... а? Ведь тебе давно сказано, что подохнешь, если будешь продолжать свое пение.
   - Нельзя, сегодня у нас спевка, - мягко отвечал Гаврило Степаныч, здороваясь со мной.
   - Что же, ты, вероятно, будешь кашлять по нотам? Вот рассуди, пожалуйста, - обратился Мухоедов ко мне, тыча Гаврила Степаныча рукой в грудь. - Вот человек одной ногой в могиле стоит, на ладан дышит и продолжает себя губить какими-то спевками... Не есть ли это крайняя степень безумия?..
   - Ты можешь успокоиться, - говорил Гаврило Степаныч, усаживая нас около круглого стола, - я на днях переезжаю на Половинку и проживу там до осени... Можешь рассчитывать смело, что я переживу тебя. Ах, да расскажи, пожалуйста, что это произошло в заводе? Я сегодня посажен доктором на целый день в комнату и слышал только мельком, что Ватрушкину ногу рельсом отрезало. Как дело было?
   - Как дело было?.. Отрезало ногу и вся недолга... Ну да не стоит об этом говорить, словами тут не поможешь, самое проклятое дело, а вот ты, братику, переезжай скорее на Половинку, мы к тебе в гости будем ездить. Ах, Александра Васильевна, здравствуйте, голубушка; вот я вам статистику привел головой!..
   Среднего роста белокурая дама с бледным, спокойным и выразительным лицом протянула мне руку, улыбнулась своей спокойной улыбкой и проговорила, обращаясь к Мухоедову:
   - Скажите, Епинет Петрович, что было в заводе?
   - Ах, не спрашивайте: раздавило живого человека настолько, что он еще может прожить нищим до ста лет... Слава-богу обругал нас всех, Ястребок тоже дуется на кого-то - словом, самая обыкновенная история.
   Небольшая гостиная, в которой стоял рояль, была почти совсем без мебели, за исключением небольшого диванчика, круглого столика пред ним и нескольких венских стульев; на стенах, оклеенных голубенькими дешевыми обоями, висело несколько олеографий. Неровный пол был когда-то покрыт желтой краской, а теперь остались только кой-где следы этой краски; воздух был пропитан, как в больнице, запахом каких-то лекарств и тяжело действовал на свежего человека. Из передней небольшая дверь вела в кабинет хозяина, маленькую комнату, выходившую двумя светлыми окнами на двор; в кабинете стоял большой стол, заваленный бумагами, около стен стояли два больших шкафа с книгами. И гостиная и кабинет отличались вообще большой простотой обстановки, близко граничившей с бедностью.
   Александра Васильевна спросила самовар, и сама принялась угощать нас чаем; после некоторой неловкости, которую неизбежно вносит с собой каждый новый человек, мы разговорились, как старые знакомые.
   - У меня просто на совести этот Ватрушкин, - говорил Гаврило Степаныч, - из отличного работника в одну секунду превратиться в нищего и пустить по миру целую семью за собой... Ведь это такая несправедливость, тем более, что она из года в год совершается под носом заводоуправления; вот и мы с тобой, Епинет, служим Кайгородову, так что известная доля ответственности падает и на нас...
   Гаврило Степаныч говорил с тяжелой одышкой, постоянно вытягивая длинную шею, точно его что-то душило; его длинные костлявые руки с широкими холодными ладонями бессильно лежали на коленях какими-то палками. Синие, сильно вздутые жилы на лбу, висках, шее и на руках, серовато-бледная кожа, с той матовой прозрачностью, какая замечается у больных в последнем периоде чахотки, - все это были самые верные признаки, что Гаврило Степаныч не жилец на белом свете, и я только удивлялся, как Мухоедов не замечал всего этого...
   - Самый крепкий рабочий израбатывается в пятнадцать лет на огненной работе, - продолжал Гаврило Степаныч, отпивая несколько глотков из своего стакана. - И все-таки живет он изо дня в день, в будущем у него ровно ничего, а в случае несчастия - нищета. Да чего лучше, я расскажу вам такой случай. Есть у меня знакомый углепоставщик, мужик зажиточный, лет десять исполняет исправно подряд; заготовка дров, обжигание угля, вывоз угля в завод - вот это стоит огненной работы, и, кроме того, это очень сложная операция, растянутая на целый год, и вдобавок деньги начинают выдавать только вместе с вывозом угля, так что только зажиточный двуконный рабочий может приняться за ее выполнение. И что же, падет лошадь, сгорит кученок - мужик разорился. Я стал вам рассказывать про своего знакомого углепоставщика: приходит ко мне осенью, когда пал первый снег, и в ноги... Что такое? Так и так, настрадовал летом большой зарод сена, приехал по первопутку за сеном, а вместо зарода одни стожары стоят... Нужно вывозить уголь, пора самая спешная, а кормить лошадей нечем и сена купить не на что; а время идет, каждый час дорог, мужик сунулся к нашим "сестрам"... Это рабочие так плотинного и уставщика у нас зовут. Одна "сестра" запросила рубль на рубль, другая полтораста процентов, вот мужик и прибежал ко мне, плачет - или продавай лошадей и уголь на месте за бесценок, или ступай в кабалу к "сестрам". Ведь положение безвыходное, а это самый справный мужик, отличный работник. Вы видите, как немного нужно рабочему, чтобы сделаться нищим, а между тем, судя по заработкам, нужно бы всем жить зажиточно; вся суть в том, что рабочий не умеет рассчитывать своих маленьких средств, не обеспечивает себя на случай несчастия и постоянно зарывается, а как зарвался - одна дорога к "сестрам", те последнюю шкуру спустят.
   Гаврило Степаныч подробно и с большим азартом рассказал историю основания пеньковского ссудо-сберегательного товарищества, которое прошло через целый ряд мытарств: сначала тормозили дело "сестры", потом каким-то образом вмешались Ястребок и Слава-богу, наконец, после всех этих передряг, посланный министру финансов устав товарищества утвержден, и товарищество открыто. Мухоедов не преминул ввернуть в разговор "паллиативы врачихи".
   - По-моему, врачиха с своей точки зрения права, - говорил Гаврило Степаныч, - она смотрит с точки зрения той теории, которая говорит, что чем хуже, тем лучше, и предпочитает оставаться в величественном ожидании погоды, а по-моему, самое маленькое дело лучше самого великого безделья. Странно только одно: почему люди, получившие даже высшее образование, так отвертываются от наших небольших предприятий; пословица говорит - и Москва не вдруг строилась: нельзя же прямо из-под правила "сестер" да фаланстерию устраивать... Все нужно вдруг, разом, - вот наша беда; а где приходится тянуть из года в год, даже целую жизнь, сейчас и на попятный двор: спрятался за умное слово, все, мол, это паллиативы и вы-де, господа, идеалисты...
   - Вот это отлично сказано, - восхищался Мухоедов. - Именно: спрятался...
   - Конечно, есть у нашего товарищества свои слабые места, - продолжал Гаврило Степаныч. - Мы пока не можем выдавать больших ссуд и, следовательно, не можем вырвать рабочего из крепких рук "сестер"; затем, товарищество не пользуется настоящим кредитом в глазах рабочих, которые смотрят на него, как на пустую затею. А главное - товарищество в самом себе несет зародыш своей гибели, потому что его появление и существование связано с нашей жизнью: не стало нас, и товарищество распадется... Я не закрываю глаз на все эти недостатки и даже, может быть, преувеличиваю их; но ведь это товарищество - первый шаг. Имеет громадную важность самая форма, она приучает рабочего к мысли, что единственное его спасение в артели. От ссудо-сберегательного товарищества мы перейдем к обществу потребителей; может быть, и удастся вырвать рабочего не только из рук "сестер", но и из рук прасолов, которым рабочий теперь переплачивает на каждой тряпке, на каждом фунте муки. Главное: пусть сначала привыкнут к самой форме артели и не смотрят на дело, как на медведя, а содержание явится... Да.
   Все это высказывалось порывисто, прерывалось страшным судорожным кашлем, после которого Гаврило Степаныч должен был отдыхать и пить какие-то успокоительные капли; Александра Васильевна мало принимала участия в этом разговоре, предоставляя мужу полную свободу высказать все, что у него накипело на душе. По ее ласково смотревшим, встревоженным глазам можно было читать, как по книге, насколько сильно она любит этого больного, кашляющего человека; она, вероятно, тысячу раз уже слышала эти разговоры, но опять слушала их с таким вниманием, как будто все это ей приходилось слышать в первый раз. Так умеют слушать только глубоко любящие, честные натуры, которые не отделяют себя от любимого человека.
   - Много ли вас, не надо ли нас? - послышалось неожиданно из передней, где происходила какая-то тяжелая возня и сильный топот, точно закладывали лошадь.
   - А, это вы, отче? - заговорил Гаврило Степаныч, вставая навстречу входившему в комнату невысокого роста старику священнику, который, весело улыбаясь, поздоровался со всеми, а меня, как незнакомого человека, даже благословил, чего молодые батюшки, как известно, уже не делают даже в самой глухой провинции, как, например, о. Георгий, который просто пожал мою руку.
   - А мне говорил о вас Асклипиодот, - добродушно басил о. Андроник - это был он, - поглаживая свою седую бороду. - Вы совсем было нас без рыбы оставили... А каких мы окуней набродили с ним, во! - Отец Андроник отмерил на своей пухлой, покрытой волосами руке с пол-аршина. - Ей-богу, так... А метрику Асклипиодот вам завтра же доставит, только вы уж Егору-то ничего не говорите, а то он сейчас архирею ляпнет на нас, ни с чем пирог.
   - Кто это "ни с чем пирог"? - спрашивал Мухоедов.
   - А Егорка-то наш злемудрствующий!.. Он и есть "ни с чем пирог".
   Асклипиодот смиренно стоял в дверях в своем неизмеримом подряснике цвета Bismark-furioso, нерешительно улыбался и по-прежнему целомудренно придерживал расходившиеся полки; Александра Васильевна предложила ему стул. Асклипиодот неловкой походкой перешел через комнату, точно он шел по льду, и поместился на самом кончике стула, продолжая придерживать одной рукой полы. Отец Андроник был среднего роста, некрасиво скроен, но плотно сшит; его добродушное широкое лицо с сильно выдавшимися скулами и до самых глаз обросшее густой бородой, так и дышало беспредельным добродушием и какой-то особенной старческой веселостью, а в больших темных глазах так и светились искорки, особенно когда он улыбался. Одет о. Андроник в зеленый подрясник, широкий гарусный пояс, каких молодые батюшки не носят, поверх подрясника была надета отцветшая ряска небесного цвета, полки которой на круглом, как арбуз, животе о. Андроника совсем расходились; говорил о. Андроник страшным басом, любил громко хохотать, время от времени извлекал откуда-то из глубины своих карманов небольшую серебряную табакерку и громогласно набивал свой большой, обросший волосами нос нюхательным табаком, который он называл "антихристовым порошком". В фигуре и в привычках о. Андроника природа все пустила в больших размерах, не затруднив себя особенно тщательной отделкой деталей.
   - А ведь у меня хина-то на вторые яйца села, Александра Васильевна! - торжественно объявил о. Андроник, принимая от хозяйки второй стакан чаю. - Вот спросите у Асклипиодота, он вам все расскажет...
   - В самом деле?! Ваша хина - удивительная курица, - отозвалась Александра Васильевна, для которой все хозяйственные вопросы и раритеты были необыкновенно близки к сердцу.
   - Да-с... Хина третий год по три раза на яйца садится, - объяснял Асклипиодот, обжигая пальцы горячим чаем. - Она с первого февраля начинает нести каждый день и в половине апреля садится на первые яйца; в мае выводит цыплят, опять несет яйца, а в средине июня садится на вторые яйца. Когда выведет вторых цыплят и нанесет яиц, в конце июля садится на третьи яйца. Очень плодородная курица...
   - Она мне больше сорока цыплят каждый год выводит, - с гордостью заявлял о. Андроник. - У меня Егорка, "ни с чем пирог", припрашивал было одну молодку, только я ему перышка куриного не дам, не то что курицы; я вам, Александра Васильевна, с Асклипиодотом пошлю завтра парочку молодок и петушка. Спасибо скажете старику: яйца несут по кулаку...
   - Мне совестно, отец Андроник, - заговорила Александра Васильевна, которой хотелось иметь молодок и не хотелось брать их даром. - Я у вас покупала, да вы тогда не продали мне...
   - И теперь не продам, потому это не порядок: за деньги молодки нестись не будут, не такое это дело, чтобы за деньги его можно было купить. Да. А что вам совестно от меня молодок в подарок, так это пустое: дело житейское, как-нибудь сочтемся... Поповские глаза завидущие, чего-нибудь припрошу - вот и квиты.
   - Вам бы, отец Андроник, вашу хину куда-нибудь на сельскохозяйственную выставку послать, - предлагал Мухоедов. - Выдали бы диплом или медаль...
   - Кому?
   - Вашей хине, конечно.
   - О, ха! ха!.. - разразился о. Андроник таким смехом, что стекла в окнах зазвенели. - Моей хине медаль... О, ха! ха! ха!.. Как чиновнику... Ха! ха!.. У Егорки диплом, и у хины диплом; у Егорки медали нет, а у хины медаль... О, ха! ха!.. Сморил ты меня, старика, Епинет Петрович... Асклипиодот: курице - медаль... ммеда-ааль... а?
   Долго хохотал о. Андроник, надрываясь всем своим существом, Асклипиодот вторил ему немного подобострастным хихиканьем, постоянно закрывая рот широкой корявой ладонью; этот смех прекратился только с появлением закуски и водки; о. Андроник выпил первую рюмку, после всех осмелился выпить Асклипиодот; последний долго не мог поймать вилкой маринованный рыжик, даже вспотел от этой неудачи и кончил тем, что взял увертливый рыжик с тарелки прямо рукой.
   - А ведь Галактионовна на меня стихи написала, - заявлял о. Андроник после второй рюмки. - Вот Асклипиодот слышал... Все описала, скрипка этакая!
   - А я знаю эти стихи, отец Андроник, - говорил Мухоедов. - Хотите - прочитаю?..
   - Н-но?
   - Вы не обидитесь?
   - Я?.. Да ведь мне все равно; я знаю, кто Галактионовну науськивает на меня: это Егорка... Читай, братчик, я послушаю.
   Мухоедов откашлялся и прочел длинное стихотворение, начинавшееся словами:
  
   Днесь пеньковская страна прославляется,
   Отец Андроник в сметане валяется...
  
   Мы хохотали, как сумасшедшие, а громче всех хохотал сам о. Андроник; когда Мухоедов кончил, он проговорил:
   - Может быть, а врет... Никогда я в сметане не валялся: все врет!.. Это ее Егорка научил... Только я, братчик, когда-нибудь доберусь до него!..
   После закуски происходила самая спевка, Александра Васильевна села за рояль, а Гаврило Степаныч, о. Андроник и Асклипиодот исполнили трио несколько пьес Бортнянского и Львова с таким искусством, что у меня от этой приятной неожиданности по спине мурашки заползали, особенно если принять во внимание то обстоятельство, что каждый истинно русский человек чувствует непреодолимое влечение к "духовному", а трехголосная херувимская приводит не только в восторг, но даже в состоянии исторгнуть слезы умиления. Гаврило Степаныч владел довольно сильным тенором, о. Андроник "давил октавой", Асклипиодот пел баритоном; мне особенно нравился последний. Он встал в уголок позади рояля, по обыкновению захватив одной рукой полки своего подрясника, а другой прикрыл рот, но из его шершавой глотки полились такие бархатные, тягучие, таявшие ноты, что октава о. Андроника и тенор Гаврилы Степаныча служили только дополнением этому богатейшему голосу, который то спускался низкими мягкими нотами прямо в душу, то с силой поднимался вверх, как туго натянутая струна. Особенно эффектно были исполнены "Симановская" - херувимская Бортнянского, "Хвалите имя господне", его же, и, наконец, как chef-d'oeuvre, совсем незнакомая мне херувимская "Раззоренная".
   - Право, стоит жить, чтобы слушать эти мотивы, - шептал Мухоедов, совсем съежившись в углу дивана.
   Это пение было прервано страшным кашлем Гаврилы Степаныча, с которым сделалось даже что-то вроде припадка, - хлынула кровь горлом, и он начал задыхаться.
   - Ничего, ничего... Не беспокойся, Саша, - успокаивал он жену. - Ведь это со мной бывает... пройдет...
   - Ведь говорил я тебе, говорил... - корил Мухоедов своего приятеля, который только печально улыбнулся и, махнув рукой, низко наклонил свое побледневшее лицо.
   - Уеду я скоро... поправлюсь, - с улыбкой говорил Гаврило Степаныч, прощаясь с нами. - Спасибо, господа... Саша, проводи их... Спасибо, Асклипиодот... Славный, братец, у тебя голос... разжалобил ты меня...
   - А Галактионовна, братчик, соврала насчет сметаны-то: не валялся!.. Нет, совсем не валялся! - говорил дорогой о. Андроник, который со мной обращался уже на "ты".
   - А я, отец Андроник, сконфузил ее недавно, - вмешался Асклипиодот, забегая вперед.
   - Расскажи, братчик...
   - Видите ли, отец Андроник... Хорошо!.. Как я услыхал, что она вас в стихах описала, пошел к ней. Хорошо! Так и так, все ей объяснил, как она нехорошо поступает, а потом и говорю: ты, Галактионовна, того гляди, помрешь, а кто тебя отпевать будет? "Отец Егор". - Хорошо, говорю, а если, говорю, отец Георгий уехал с требой, или захворал, или, говорю, не его неделя, кто, говорю, тебя отпевать будет? Хорошо. А Галактионовна мне: "Кто-нибудь отпоет, ведь во мне не песья, а христианская душа; ты же, говорит, с Андроником будешь отпевать..." Хорошо, говорю, мы тебя будем с отцом Андроником отпевать, только с вершка... Очень она сконфузилась от моих слов, отец Андроник.
   - Отлично, братчик, умница!.. С вершка отпевать?! О, ха! ха! Кто это тебя научил, Асклипиодот?
   - Сам придумал... от собственного чрева! Хе-хе!..
   Мы посмеялись и разошлись; вечером, когда мы лежали уже, в своих постелях, Мухоедов проговорил в темноте:
   - Ну что, каков самородок?
   - Отличный человек.
   - Это еще что, он это еще только начал, - задумчиво говорил Мухоедов, - он тебе еще не успел ничего рассказать о производительных артелях, о ремесленных школах, а главное - он не сказал тебе, какую мы мину под "сестер" подвели... Вот так штуку придумал Гаврило! Андроник понравился тебе? Я его очень люблю, не чета этому прилизанному иезуиту Егору... А как пел Асклипиодот? А?
   В эту минуту в нашей улице послышалось страшное пение: кто-то так затянул "вечная память", что на пять кварталов было слышно.
   - Это Асклипиодот отпевает Галактионовну, - равнодушно проговорил Мухоедов, закутываясь в свою сермяжку. - Когда выпьют с Андроником, непременно устроят что-нибудь. Это они ей за стихи отплачивают.
  

IV

  
   В Петербурге можно жить несколько лет с кем-нибудь на одной лестнице и не знать своих соседей даже в лицо, но в провинции, в каком-нибудь Пеньковском заводе, в неделю знаешь всех не только в лицо, a, nolens volens, [Волей-неволей (лат.).] совершенно незаметно узнаешь всю подноготную, решительно все, что только можно знать, даже немного более того, потому что вообще засидевшийся в провинции русский человек чувствует непреодолимую слабость к красному словцу, особенно когда дело касается своего ближнего.
   Так называемых тайн для провинции не существует, здесь все известно, все живут на виду и потихоньку злословят друг друга; прожив в Пеньковке какую-нибудь неделю, я вошел в этот круг всеведения и знал не только прошлое и настоящее моих новых знакомых, но отчасти даже их будущее. Например, встанешь рано утром, чтобы успеть до жару кое-что разобрать из собранных материалов, и вперед знаешь, что сейчас же услышишь бесконечную ругань Фатевны сначала на мужа (старик в пестрядевой рубахе, который вывозил навоз, оказался мужем Фатевны), затем с Галактионовной, а потом начинается бесконечная расправа с Фешкой и Глашкой; после этого Фатевна отправляется на рынок, где она торговала мукой, со

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 278 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа