Главная » Книги

Семевский Михаил Иванович - Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс, Страница 6

Семевский Михаил Иванович - Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс


1 2 3 4 5 6 7 8 9

Девиер хлопотал, между тем, по делу покупки Монсом другого двора, на Васильевском острове, у флотского поручика Арсеньева. Государевы указы, однако, строго-настрого запрещали - ничьих дворов на Васильевском острову, кроме излишних против указного числа, ни под каким видом не продавать и не закладывать, доколе тот остров "не удовольствуется строением". Двор поручика не был в числе излишних, покупка не состоялась, и, извещая Монса о неудаче хлопот, Девиер тут же в письме осторожно вложил безымянную, своей, впрочем, руки, цидулку: "Объявляю вашей милости: имею у себя две лошади - коня да рыскучаю лошадь, и ежели которая вам будет угодна, изволь ко мне отписать, куда ее к вашей милости прислать".
   Как богат был в это время Монс от всевозможных презентов, можно судить по тем вещам, какие наполняли его комнаты: так, у него была статуйка изрядной величины из чистого золота, были часы, одна починка которых стоила 400 рублей, и многие другие предметы роскоши. Из недвижимых имений за ним были благоприобретенные дворы со строениями в Петербурге, дом материнский в Москве, другой дом там же, купленный для него государыней у Нарышкина, близ двора Салтыкова; двор со строением, с землею и угодьями близ Стрельны - подарок царицы Прасковьи; земля в Лифляндии, как досталась ему, неизвестно; села с деревнями, выпрошенные в разное время и в разных уездах чрез государыню; ему же подарила царевна Прасковья Ивановна за ходатайства по ее домовым распорядкам, кроме других "гостинцов", громаднейшее имение - село Оршу с деревнями и 1500 жителей обоего пола в Пусторжевском уезде; в конце 1723 года туда уже послан от Монса один из придворных чиновников, который именем императрицы должен был собрать об имении самые обстоятельные сведения. Царевна вследствие разных обстоятельств сильно нуждалась в таком могучем патроне, каким был для нее монс: вот почему она так щедро его одаривала к несчастию Виллима ивановича, встретились какие-то формальности, вследствие которых он не мог сделаться владельцем орши; тогда царевна Прасковья ивановна вошла с ним в сделку: имение осталось за ней, но оброк с крестьян предоставлялся в распоряжение ее "милостивца, заступника и ходатая".
   В то время как Виллим иванович часы своего досуга отдавал приятным для него хлопотам, посмотрим, что делали в это время Петр со "свет-катеринушкой"; как проходила жизнь всего двора, какие события разнообразили обычное препровождение времени.
   Обычное препровождение времени петра состояло в его занятиях государственными делами, совещаниях в Сенате, разъездах в кронштадт, в петергоф, ораниенбаум, царское село; затем свободные часы пролетали в пирушках, в посещении немецких "комедий", в танцевальных ассамблеях, в маскарадах, в наездах на дома вельмож с "беспокойною братиею", т. е. "всепьяннейшим и сумасброднейшим собором"; наконец, время проходило в устройстве фейерверков и разных шутовских процессий, хотя бы и по поводу погребения того или другого лица, состоявшего при дворе. Петр, как известно, был необыкновенно изобретателен на подобные церемонии.
   Полюбуемтесь на него и на его "птенцов" в их забавах 1724 года.
   Вот государь опаивает худенького, невзрачного и больно недалекого герцога Голштинского; опаивает-то он его не в первый и не в последний раз, но в настоящую пирушку эта спойка производится с особою целью: петру почему-то хочется пристрастить герцога к венгерскому и отучить от мозельвейна. С пирушек и пьянственных загулов двор ездил в комедию; спектакли тянулись вяло, скучно, так что государь решительно приказал, чтобы комедии имели не более трех действий и не заключали бы в себе никаких любовных интриг; но и в этом виде они всетаки не развлекали государя, так что, сидя в ложе с семейством, Петр нередко развлекался только шутками над своим поваром.
   Гораздо интереснее была комедия, сочиненная самим Петром для забавы себя и своего двора. Главным сюжетом потехи был труп государева карлика; похоронная процессия его была обстановлена следующим образом: впереди шли попарно тридцать певчих, все маленькие мальчики; за ними следовал в полном облачении крошечный поп; затем шесть крошечных лошадей в черных попонах, ведомые маленькими пажами, везли сани особого устройства; на санях лежал труп карлика в гробу, под бархатным покровом. Маршал с маршальским жезлом и множество толстых, безобразных, большеголовых карлов и карлиц вытягивались в длинной процессии в траурных костюмах, причем карлицы, игравшие роли "первых траурных дам", были под вуалями. Для контраста и большего эффекта по бокам процессии шли громаднейшего роста гренадеры и гайдуки с факелами.
   Как ни обычны были в тогдашнее время потехи высоких персон над личностью низшего, но при виде этого зрелища заезжие немцы невольно говорили: "Такой странной процессии едва ли где-нибудь придется увидеть, кроме как в России!" Зато здесь их было множество.
   Так, в первых числах февраля 1724 года в течение нескольких дней по улицам Петербурга прогуливались и разъезжали голландские матросы, индийские брамины, павианы, арлекины, французские поселяне и поселянки и т. п. лица: то были замаскированные государь, государыня, весь Сенат, знатнейшие дамы и девицы, генеральс-адъютанты, денщики и разные придворные чины. Члены разных коллегий и Сената в эти дни официального шутовства нигде, даже на похоронах, не смели скидывать масок и шутовских нарядов; в них они являлись на службу в Сенат и в коллегии.
   "Мне кажется это неприличным, - замечает по этому случаю современник, - тем более, что многие лица наряжены были так, как вовсе не подобает старикам, судьям и советникам. Не покориться же воле государя было не совсем благоразумно; тому были ежедневные доказательства, и еще во время февральских потех 1724 года один поручик, состоявший при дворе, был жестоко высечен; преступление его состояло в нарушении какого-то маскарадного постановления".
   Героями маскарадных потех были "всепьяннейшие и сумасброднейшие члены конклавии князь-папы"; синклит его доходил до восьмидесяти человек и состоял из князей, бояр, вообще потомков знатнейших фамилий; тут же были и простолюдины. Кривляньями и забавными выходками они должны были развеселять императора, когда он бывал не в духе.
   В эти же месяцы двор был очень занят толками о крупном воровстве одного придворного брильянтщика Рокентина. Мы встречали его уже в числе искателей милостей Монса, видели из его челобитья, как он метался, не зная, куда деться от теснивших его кредиторов. Защита Монса, видно, не укрыла его от них, и он наконец додумался до средства весьма рискованного.
   Князь Меншиков дал ему, как лучшему брильянтщику, множество драгоценных камней, ценою тысяч на сто рублей, для сделания из них застежки для мантии императрицы. Князь Александр Данилович хотел презентовать застежку Екатерине при ее коронации. Вдруг Рокентин объявляет, что какие-то пять человек, назвавшись посланными князя Меншикова, обманом затащили его за город, отняли драгоценный убор, раздели его, грозили удавить, если тот будет кричать, и, наконец, избитого и связанного бросили в лесу. Все это оказалось выдумкою самого ювелира.
   Скоро заподозренный Рокентин был арестован, и во дворце государя, в высочайшем присутствии, целый час болтался на вывороченных назад руках на виске или дыбе. Государь, лично занявшись допросом, убеждал его сознаться; давал слово, что в случае раскаянья с ним ничего не будет дурного и даже, чтоб лучше вырвать у него признание, приказал при нем бить кнутом другого преступника. Но и это оригинальное средство привлекать к раскаянью не достигло своей цели, так что государь приказал дать Рокентину двадцать пять ударов. Но ни в этот раз, ни на следующей пытке, о которой государь весьма весело и "милостиво" рассказывал герцогу Голштинскому, ни на третьей виске Рокентин ни в чем не сознавался. Наконец, только убеждения суперинтендента вызвали вора на откровенность. Он повинился, что сам украл брильянты и зарыл их на дворе своего дома в куче песку. Так как суперинтендент добился признания только тем, что обещал вору прощение, то Рокентин и был освобожден; но недели две спустя опять взят в полицию, допрашиван по тому же делу и по другим поступившим на него жалобам; наконец, после полного сознания, он был жестоко истязан кнутом, заклеймен и сослан в Сибирь. "Не будь он иностранец, его бы казнили смертью", - так говорили современники.
   Впрочем, двор не лишен был и этого рода зрелища: утром 24 января 1724 года совершены были казни обер-фискала Нестерова и его трех товарищей-фискалов, обвиненных в страшнейшем взяточничестве. Казни были совершены на Васильевском острове, против здания коллегий, что ныне здание С.-Петербургского университета. Под высокой виселицей, на которой так недавно еще висел князь Матвей Гагарин, устроили эшафот; позади его возвышались четыре высоких шеста с колесами, спицы которых на пол-аршина были обиты железом. Шесты эти назначались для взоткнутия голов преступников, когда тела их будут привязаны к колесам.
   Когда декорации были готовы, стеклась публика; большую часть ее составляли канцелярские и приказные чиновники, получившие строжайшее повеление непременно быть при казни; государь с множеством вельмож смотрел из окон Ревизион-коллегии.
   Все три старца-фискала один за другим мужественно сложили головы на плахе.
   Мучительнее всех была казнь Нестерова. Его заживо колесовали: раздробили ему сперва одну руку, потом ногу, потом другую руку и другую ногу. После того к нему подошел один из священников и стал его уговаривать, чтоб он сознался в своей вине; то же самое, от имени императора, сделал и майор Мамонов; государь обещал в таком случае оказать милость, т. е. немедленно отрубить голову. Но обер-фискал с твердостью отвечал, что все уже высказал, что знал, и затем, как и до колесованья, не произнес более ни слова. Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и также обезглавили.
   Девять человек получили каждый по пятидесяти ударов кнутом; четверым из них щипцами вырвали ноздри и т. д.
   Весь этот кровавый спектакль был явлением обычным; с ним свыклись и пришлые немцы, свыклись до того, что, например, Берхгольц, бесстрастно записавши подробности курьезного зрелища, сейчас же внес в дневник заметку о погоде.
   Был ли при сказнении взяточников наш смелый взяточник-любитель, Виллим Иванович?
   Едва ли, так как государыня не изволила присутствовать; он, зная о казни, толковал, разумеется, о правосудии великого монарха и нисколько не думал, что и он недалек от такой же катастрофы. Да и мог ли, имел ли он время думать об этом? Ему все так радостно улыбается, его с такой любовью осыпают любезностями, предлагают услуги и дорогие презенты; во всей аристократии, среди всех наизнатнейших персон мужского и женского пола он не имеет врагов, да и не может их иметь: так всем он нужен, все в нем ищут ходатая, заступника, челобитчика, милостивца по всем правым и неправым, честным и нечестным делам. Ему ли, наконец, счастливому фавориту, ввиду полнейшего торжества "премилостивой монархини" задумываться над трагическою смертью русских взяточников!
   Торжество близко: с первых же чисел февраля 1724 года придворные чиновники и служители отправились в Москву; в последних числах сего месяца "отправили" дочерей царицы Прасковьи герцогиню Мекленбургскую Катерину Ивановну и царевну Прасковью Ивановну; приехала из Митавы герцогиня Курляндская Анна Ивановна с небольшою свитою, среди которой был и камер-юнкер Бирон; не замедлил с отъездом герцог Голштинский; наконец, выехали и государь с государыней: они отправились в Олонец, с тем чтобы проехать оттуда в Москву.
   27 февраля 1724 года все съехались в первопрестольную столицу.
   С приездом в Москву весь двор стал нетерпеливо ждать дня коронации. В кремлевских палатах ежедневно толкались придворные, дивившиеся короне императрицы: она была сделана с большим изяществом, осыпана дорогими каменьями; осматривали разные старинные короны и драгоценности, как-то: сосуды и тому подобные дары иноземных посольств московским царям.
   Голштинский герцог со своим двориком с особенным любопытством расспрашивал то Монса, то сестру его: когда именно предполагается коронация? Но ничего не было известно положительно, так как большие приготовления разных принадлежностей торжества отсрочивали вожделенный день.
   И тут, среди этих приготовлений, Петр заявил свой своеобразный взгляд на личные права каждого человека: частная собственность, по мнению Петра, всецело принадлежала государю.
   На основании этого убеждения отдан был приказ, чтоб все иностранные и русские купцы присылали к князю Меншикову своих лошадей; князю поручено было выбрать из них самых лучших шестьдесят лошадей для лейб-гвардии (роты кавалергардов) на время коронации. Некоторые купцы должны были дать от четырех до шести лошадей, а у других собственно для себя не осталось ни одной.
   Все придворные с необыкновенною озабоченностью толковали об уборах, о том, кто поведет государыню на трон и с трона, как расставлены будут обеденные столы и рассажены присутствующие, будут ли приглашены иностранные министры, какие будут робы на дамах, привезут ли из Петербурга великого князя, сына злополучного царевича Алексея; словом, толкам, пересудам, новостям не было конца, пока, наконец, 5 мая 1724 года все это не покрылось трубными звуками герольдов.
   Москва узнала, что коронование государыни императрицы Екатерины Алексеевны будет в четверг, 7 мая.
   Мы не станем передавать подробности этого дня, быть может, наисчастливейшего и, без сомнения, наиторжественнейшего в жизни бывшей шведской пленницы Марты Сковоронской, отныне державною волею Петра коронованной государыни императрицы Всероссийской Екатерины Алексеевны.
   Не станем рассказывать о церемониальном шествии всех сановников с разными регалиями в церковь, о костюмах действующих лиц, об убранстве кремлевских палат, об общем виде войска и народа, громаднейшими толпами наводнивших кремлевскую площадь и улицы, прилегавшие к Кремлю; не поведем читателей наших в собор, не умилимся при виде нескольких слезинок, скатившихся по лицу коленопреклоненной Екатерины, когда император возложил корону на ее голову; не останемся и на обеде, на котором недурно было бы полюбоваться на ловкость, с которою услуживали императрице ее камер-юнкеры Монс и Балк, - а предложим охотникам до высокоторжественных празднеств развернуть "Деяния Петра" - многотомный труд Голикова или дневник Берхгольца и усладиться чтением длиннейших описаний этого дня.
   "Ты, о Россия! - вещал в этот день Феофан Прокопович, - не засвидетельствуеши ли о богомвенчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары (т. е. добродетели и достоинства Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Елены, Пульхерии, Евдокии императрицы римской и других знаменитых жен) все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видиши в ней нелицемерное благочестие к Богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему, неусыпное призрение к порфирородным дщерям, великому внуку (т. е. сыну царевича Алексея!) и всей высокой фамилии, щедроты к нищим, милосердие к бедным и виноватым, матернее ко всем поданным усердие? И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновныя, которыя по мнению аки огнь с водою совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются: женская плоть не умаляет великодушия, высота чести не отмещет умеренности нравов, умеренность велелепию не мешает, велелепие икономии не вредит: и всяких красот, утех, сладостей изобилие мужественной на труды готовности и адамантова в подвигах терпения не умягчает. О необычная!., великая героиня... о честный сосуд!.. И яко отец отечества, благоутробную сию матерь российскую венчавый, всю ныне Россию твою венчал еси!.. Твое, о Россия! Сие благолепие, твоя красота, твой верьх позлащен солнца яснее просиял".[*]
  
   [*] - "Слово в день коронации г. и. Екатерины Алексеевны, говоренное в Москве, в Успенском соборе, 7 мая 1724 г. Соч. Феофана Прокоповича". Спб., 1761. Ч. II, с. 103-111. (Прим. автора.)
  
   Лучи от этого ясного купола, не согрев и не оживив никаким чувством Россию, согрели, однако, и "влили радость в сердца" лицам, приближенным к светилу. В числе первых из награжденных был Виллим Иванович Монс.
   "С 1716 года, - гласит официальный документ, - по нашему указу, Виллим Монсо употреблен был в дворовой нашей службе при любезнейшей нашей супруге, ея величестве императрице Всероссийской; и служил он от того времяни при дворе нашем, и был в морских и сухопутных походах, при нашей любезнейшей супруге ея величестве императрице... неотлучно, и во всех ему поверенных делах с такою верностью, радением и прилежанием поступал, что мы тем всемилостивейше довольны были, и ныне для вящаго засвидетельствования того, мы с особливой нашей императорской милости, онаго Виллима Монсо в камергеры всемилостивейше пожаловали и определили... и мы надеемся, что он в сем от нас... пожалованном новом чине так верно и прилежно поступать будет, как то верному и доброму человеку надлежит".
  

VII. Донос (апрель - июнь 1724 года)

   Между тем в то время, когда Россия, по уверению льстивого витии Феофана, в его лице умилялась пред "неизменной любовью, верностью к мужу" и пред другими превысокими добродетелями Екатерины; в то время, когда фаворит ее получал "вящее засвидетельствование особливой милости", - над ними подымалась гроза. Тучи скоплялись не со стороны каких-либо сановников, не со стороны, например, "великих инквизиторов" и тому подобных лиц, которые в других случаях тщательно доносили о всем Петру: нет, туча над Монсом исходила из самых низших слоев дворцового общества - со стороны его служителей и мастеровых.
   Главнейшим из служителей, лучше сказать из чиновников канцелярии Монса, был Егор Михайлович Столетов.
   Простой служитель царицы Марфы Матвеевны, вдовы царя Федора Алексеевича, потом писец ее брата, адмирала Федора Матвеевича Апраксина, малый весьма и весьма неглупый, пронырливый, вороватый, бойкий на язык и письмо, он сумел втереться на службу к Виллиму Ивановичу; и стоило то ему теплое место недорого: он заплатил за него Монсу пищалью в шесть червонных, антелем венгерского вина, английскими шелковыми чулками, куском красного сукна и лисьим мехом в двадцать рублей.
   Все эти издержки он поспешил окупить сторицей.
   Дело в том, что последние годы Монс был завален всевозможными просьбами; невежда в русской грамоте, весь погруженный в хлопоты об устройстве своих домов, скоплении состояния, занятый поддержкой своего фавора, он, естественно, нуждался в человеке, который бы взял на себя труд принимать, прочитывать челобитья, входить в разные соглашения с просителями (разумеется, более мелкими) относительно презентов, составлять экстракты и доклады - словом, быть его первым секретарем и чиновником разных особых поручений. Таким и сделал он Егора Столетова, "канцеляриста коррешпонденции ея величества".
   Канцелярист скоро понял, в какой степени нужен он фавориту, и не замедлил закрепить за собой разные права, точно обозначавшие степень его власти и значения; для этого он сам составил инструкцию, Монс ее утвердил: все приходящие и отходящие письма ее величества ведать ему одному, а другого к ним не допускать; он один являлся в коллегии для объявления разных указов государыни - указов, составлявшихся под руководством его патрона - Монса; на нем лежала обязанность составлять доклад-экстракт для государыни из разных челобитень просителей и просительниц и проч.
   Подобная инструкция ясно очерчивала сферу деятельности и власти Столетова; скоро почувствовали это почти все искатели милости Монса; все они, от мелких придворных служителей до светлейшего князя Меншикова, в 1723-1724 годах отправляя подарки Монсу, не обходили и его делопроизводителя. Хлопоты Столетова состояли в напоминаниях Монсу о тех или других просьбах, в отводе им поболее места во всеподданнейших докладах, в ходатайствах у разных председателей коллегий; эти, в свою очередь, стали оказывать знаки дружеского расположения к канцеляристу. Служба Столетова покупалась разнообразными подарками: тут были белье, галстуки, камзолы, тулупы, серебряные чайники, кофейники, сукна, меха, бахрома, камка, золотая парча, овес, дорожная коляска, лошади, наконец, деньги от 50 до 220 рублей единовременно. В числе просителей и дарителей, кроме множества разных слуг дворцовых, приказчиков, поставщиков, управителей дворцовыми имениями, чиновников, мы встречаем Льва Измайлова, Ивана Шувалова, Степана Лопухина, князя Гагарина, князя Василия Лукича Долгорукова, князя Алексея Долгорукова - столь неутомимого, неутомимого в задаривании семейства Монса, князя Щербатова-глухого, князя Меншикова и царевну Прасковью Ивановну. Подарки Столетов, как наивно уверял впоследствии, "вменял не во взятки, но в благодеяние и в приязнь", за исключением, впрочем, царевны Прасковьи Ивановны, которая жаловала его за то, "чтоб он приводил Монса, а тот государыню императрицу, чтоб та ее содержать в милости своей изволила и домашнее бы им (царевне и ее сестре Катерине Ивановне) определение учинила".
   Секретарь был малый хвастливый, тщеславный, болтливый на язык, как человек, вышедший из ничтожества, - чрезвычайно зазнавался и вообще вел себя крайне неосторожно.
   Как Монс действовал именем императрицы, так Столетов, бродя по разным канцеляриям и коллегиям по делам своих "милостивцев" и приятелей, употреблял имя Монса в виде понудительного средства. Все это сделалось известным родственникам камергера; об этом же говорили адмирал Федор Матвеевич Апраксин и Павел Иванович Ягужинский.
   - Столетов у меня жил, - рассказывал адмирал Петру Балку, - и Столетова я знаю: он бездельник, я им был недоволен и сбил его с двора.
   - Брось ты Егора, - убеждал Ягужинский Монса, - он твоим именем много шалит, чего ты и не знаешь.
   - Ради бога, брось его от себя! - со слезами умоляла Виллима Ивановича вся его фамилия, т. е. сестра, племянники, - буде не бросишь, то этот Столетов тебя укусит, и ты от него проему падешь.
   - Виселиц-то много! - самоуверенно отвечал Виллим Иванович, - если Егор какую пакость сделает, то... не миновать виселицы!
   Не одна уверенность в своей силе мешала Монсу "отбросить" болтливого, вороватого и заносчивого Столетова: этому мешало то обстоятельство, что он посвятил секретаря во все тайны взяточничества; на его попечение возложены были многие дела, по которым Монс уже взял презенты и которые, следовательно, надо было привести к благополучному исходу; наконец, Столетов вообще заявлял большие способности к секретарской должности и был человек, по своему времени, довольно образованный: так, он знал языки немецкий, польский, а на русском кропал даже чувствительные романсы.
   Несмотря на чувствительность, высказываемую в романсах, Столетов не являл чувствительности в обращении с низшими; напротив, он вел себя с крайнею заносчивостью и "гордил" с ними так, что его никто не любил.
   Кроме Столетова, пособника во взятках, Монс имел другого весьма полезного для себя помощника в делах чисто дворцовых: то был известный Балакирев.
   Стряпчий Хутынского монастыря Иван Балакирев ведал в 1703 году сбором подушных денег с крестьян и монастырскими делами по разным приказам; несколько лет спустя мы его видим гвардейским солдатом. Солдатская лямка была тяжела Балакиреву; в неисчерпаемой веселости своего характера, в остроумии, в находчивости и способности ко всякого рода шуткам и балагурству он нашел талант "принять на себя шутовство" и этим самым, при посредстве Монса, втереться ко двору его императорского величества. Известны многочисленные анекдоты о проницательности, уме, находчивости, смелости, правдолюбии, доброте, честности и т. п. достоинствах придворного шута Балакирева. Все это рассказано в нескольких изданиях "анекдотов", и все это более нежели наполовину выдумка досужих издателей площадных книжонок. Верно одно, что Балакирев умел пользоваться обстоятельствами, умел делаться полезным разным придворным, был действительно из шутов недюжинных, но все его высокие добродетели и высокое значение его шуток - для рассеяния черных дум Петра, для спасения невинных и проч. - все это разлетается дымом при первом знакомстве с подлинными документами.
   Как умный человек, Балакирев втерся под крылышко Монса; у него он был домашним человеком, служил рассыльным между ним и Катериной, высматривал и выслушивал для него о разных дворцовых делах - словом, был его клиент, расторопный, но, к несчастью Монса, подобно Столетову - невоздержан на язык.
   Таковы были главные из ближних клиентов Монса.
   Познакомившись с ними, зайдем с одним из них, с Балакиревым, к его приятелю - обойного дела ученику, к Ивану Ивановичу Суворову.
   Балакирев не в духе.
   - Письма я вожу некоторые из Преображенского к Виллиму Монсу нужные, - говорил шут, - а мне такие письма скучили, и опасен от них: мне (ведь) первому пропадать будет.
   - От кого ж те письма и какие?
   - А вот Егор Столетов домогается ключи у Монса от кабинета его (взять), - продолжал Балакирев после некоторого молчания и уклоняясь от прямого ответа, - а в том кабинете нужные письма лежат, и Монс еще Егору в том не верит. Я же вот, - хвастал шут, - в великом кредите у Монса: что хочу у него, то и делаю.
   Разговор этот происходил 26 апреля 1724 года в селе Покровском, где проживал в то время Монс и куда приносились записки из Преображенского, резиденции Екатерины.
   Суворов знал не от одного Балакирева об "опасном" романе. Был у него однажды "Мишка", слуга царского денщика, т. е. по-нынешнему - флигель-адъютанта, Поспелова. Между прочею болтовнею Суворов заметил:
   - Куда какие причины делаются во дворе! Как это Монс очень (то уж) силен стал!
   - Я еще лучше причину знаю, - ответил Мишка, - Кобы-ляковой жене (служанке государыни) табакерку дали. И она ту табакерку бросила, говоря: "Мне в этом пропасть! Я донесу, как хотите!"
   Подобных известий Суворов, как надо думать, понабрался и от других служителей и служанок; сведениями своими он не замедлил поделиться со своим товарищем Михеем Ершовым. Михей заночевал с 26 на 27 апреля 1724 года у Суворова; в ночной тишине между приятелями завязалась интимная беседа.
   - Некоторое письмо, - говорил Суворов, - перелетело нужное из Преображенского в Покровское к Монсу. Я сам видел у него подмоченных писем много; оные не опасно лежали, так что люди, которым не надлежало видеть тех писем, могут смотреть, чего секретарю, как Столетов, не надлежит делать; а когда сушили те письма, тогда унес Егор Михайлов (Столетов) из тех писем одно письмо сильненькое, что и рта разинуть боятся. И говорили Монсу сестра его Балкша, Петр Балк и Степан Лопухин, чтоб он Егора от себя отбросил.
   - А что то за письмо? - спрашивал Ершов.
   - Хорошенькое письмо! Написан (в нем) рецепт о составе питья.
   - Какого питья и про кого?
   - Ни про кого, что ни про хозяина! И то письмо отдал его Егор Алексею Макарову, а Алексей отдал Василию Поспелову.
   Несколько дней спустя, в первых числах мая 1724 года, встретился Суворов со своим знакомым - Борисом Смирновым, у Сената, который был в то время в селе Покровском.
   - Где ты был? - спросил Суворов.
   - В Сенате, для подаяния челобитной о себе просительной, о причтении к добрым людям.
   - Ты бы челобитную-то подал Монсу.
   - Опасаюсь, - отвечал Смирнов, - чаю его себе неблагодетелем, понеже и в панине деле Монс его, паниной, стороны был.
   - Виллим (то Монс)? Хорош! - говорил Суворов. - Хорошо его поддели на аркан! Живет (вишь) у него секретарь его, который все, что он ни делает, - записывает.
   - Что во многих искать! - передавал потом эту новость Смирнов Ершову. - Что во многих искать! И лучшего-то - Монса - Егорка подцепил на аркан.
   Странно было бы, если бы в тогдашнее время из всех этих собеседников о вещах "вельми противных" не нашлось бы ни одного изветчика.
   Таким объявился Михей Ершов.
   Страх ли наказания за то, что о слышанных словах не донес в то время, как те слова ведомы Смирнову, могли быть ведомы и другим, а потому могли объявиться; надежда ли на награду, желанье ли погубить ненавистного всем им Егорку Столетова, - из чего бы то ни было, только Ершов решился подать донос.
   Решение его, однако, не могло скоро осуществиться: этому помешала коронация. Начался ряд празднеств, все были заняты, и едва ли кому охота была принимать, а тем более разыскивать по доносу.
   Но вот шум и суетня великих торжеств угомонились, придворные заговорили о скором отъезде царской фамилии в Петербург, начались сборы; государыня и ее дочери принимали уже прощальные визиты герцога Голштинского и других знатных персон. Ершов побоялся далее мешкать и во вторник, 26 мая, подал донос.
   "Я, Михей Ершов, - писал изветчик, - объявляю: сего 1724 года апреля 26 числа ночевал я у Ивана Иванова - сына Суворова, и между протчими разговорами говорил Иван мне, что, когда сушили письма Виллима Монса, тогда-де унес Егор Михайлов из тех писем одно письмо сильненькое, что и рта разинуть боятся..." Затем изветчик передал слова Суворова о "рецепте питья про хозяина"; о том, что рецепт у Поспелова; наконец, добавил замечание Смирнова: Егорка-де подцепил Монса на аркан.
   Допросили Смирнова, тот подтвердил о своем разговоре с Суворовым у Сената.
   Дело первой важности.
   Тут не извет на какое-нибудь пьяное слово, будто бы вредительное к чести его императорского величества: тут дело идет об умысле на жизнь хозяина, указывается на письменный документ, называются лица, и лица все близкие, доверенные Петру.
   Что ж, в тот же день их призвали к допросу, арестовали, застенок огласился воплями истязуемых?
   Ничего не бывало.
   Кому подан донос, кто выслушивал объявление Ершова, где происходило с ним объяснение, наконец, почему немедленно не допросили оговоренных в нем, если не Макарова и Поспелова, то менее важное лицо - Ивана Суворова, - все эти вопросы остаются неразрешенными. Донос точно канул в воду. Петр не узнал о нем. Но человек, решившийся скрыть извет и наложить молчание на Ершова и Смирнова, как кажется, немедленно дал знать о всем случившемся Катерине Алексеевне.
   Она в это время наслаждалась полнейшим счастием. Каждый день маленький домик Преображенской слободы наполнялся именитыми гостями; угощение не прекращалось; сам государь был как нельзя более в духе; все время щеголял - ради коронованной хозяюшки - в новых французских кафтанах, и ради веселья и собственного счастия радушно поил всех и каждого из собственных рук. Словом, Екатерина была весела, спокойна, довольна и пользовалась вожделенным здоровьем.
   Вдруг, 26 мая, во вторник, когда Петр был где-то в отлучке, с Екатериной делается сильнейший припадок, род удара. Больной немедленно пустили кровь; она очень ослабела, так что отдан был приказ по церквам - в продолжение недели петь молебны за ее выздоровление. 31 мая ей опять стало хуже.
   Государь, не зная причины болезни, был довольно спокоен, ездил на железные заводы и 16 июня, лишь только заметил, что жене лучше, оставил ее оправляться, а сам поспешил в дорогой для него парадис, а для массы его современников попросту - в петербургское болото.
   Здесь-то, шесть месяцев спустя, вновь вынырнул страшный донос Ершова.
  

VIII. Пред розыском (июнь - октябрь 1724 года)

   16 июня 1724 года, как мы видели, государь оставил Москву, а в ней недужную супругу. Денщик Древник получил приказание выждать ее выздоровления, и лишь только она подымется в отъезд, ехать вперед и известить о том императора. По всему было видно, что государь ничего не знал о роковом доносе: Петр по-прежнему был внимателен, нежен и заботлив к Екатерине.
   "Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! - приветствовал он ее с дороги в Петербург. - Я вчерась прибыл в Боровичи, слава богу, благополучно, здорово, где нашел наших потрошонков (т. е. детей) и с ними вчерась поплыл на одном судне... зело мучился от мелей, чего и тебе опасаюсь, разве с дождей вода прибудет; а ежели не прибудет и сносно тебе будет, лучше б до Бронниц ехать (тебе) сухим путем; а там ямы (т. е. станции) частыя, - не надобно волостных (подвод). Мы в запасе в Бронницах судно вам изготовим... дай боже вас в радости и скоро видеть в Питербурхе". На любительной грамотке, без сомнения, по желанию Петра, приписывали и "потрошонки" - Анна и Елисавета.
   Въехал государь в дорогой для него Петербург и не замедлил в нежной цидулке поделиться чувствами с "Катеринушкой". "...Нашел все, - писал он, между прочим, - как дитя, в красоте растущее, и в огороде (т. е. в Летнем саду) повеселились; только в палаты как войдешь, так бежать хочется: все пусто без тебя...
   и ежели б не праздники зашли (т. е. годовщина Полтавской виктории и день Петра и Павла), уехал бы в Кронштат и Питергоф... дай бог вас в радости здесь видеть вскоре! Кораблей чужестранных здесь 100 в приходе".
   Только что отправился гонец с приведенной нами грамоткой, как на другой день государь сам получил письмецо от "Катеринушки": та писала, что пришла в "старое" здоровье, что она отправляется из Москвы, и шутила в прежнем роде.
   Как обрадовался государь весточке, можно судить из того, что он в тот же день послал ей навстречу суда, а на них обычные презенты: "венгерское, пиво, помаранцы, лимоны и соленые огурцы".
   Та не медлила ответами, писала с пути, поздравляла с празднествами 27-29 июня, заявляла "сердечное желание в радости вас скорее видеть".
   Между тем как государыня, оправившись от неожиданного удара, спешила в Петербург на радостную встречу, в течение пути в толпе ее многочисленной свиты шло шушуканье о вещах, для нее опасных.
   "Монсова фамилия, - рассказывал придворному стряпчему Константинову знакомый уже нам болтливый Суворов, - вся приходила к Монсу просить со слезами, чтоб он Егора Столетова от себя отбросил, а то может он, Монс, от Егора пропасть. Монс отвечал: "Виселиц много!" Егор, сведав про то, сказал: "Он, Монс, прежде меня попадет на виселицу". И достигал Егорка у него, Монса, из кабинета одного письма, однако не достал".
   О силе того письма Суворов, по осторожности, промолчал.
   - Для чего Монс так долго не женится? - спросил Константинов.
   - Если Монс женится, то кредит потеряет.
   И, помолчав, Суворов спросил у Константинова:
   - А знаешь ли ты Балакирева?
   - Не очень знаю.
   - Этот Балакирев хотя и шалуном кажется, однако не промах.
   Разговор, как кажется, ничего не заключал в себе интересного, а между тем кто-то им очень заинтересовался; кто был этот любопытный, из-за чего он чутко прислушивался к подобным толкам - неизвестно. Зато известно, что в тот же день составлена была "записка для памяти, что Иван Суворов рассказывал Андрею Константинову, едучи в дороге от Москвы до Петербурга". Записка спрятана. Кто ее доставил, кому подал, почему она исчезла до времени - все это остается загадкой.
   Интрига, как видно, обдуманная, осторожная, велась против Монса; над ним и его патроной скоплялась гроза. Отношения же между тем государя к государыне, а следовательно, и значение нашего героя оставались прежние.
   Так, 8 июля 1724 года Екатерина была встречена с большим торжеством: целая флотилия буеров выплыла к ней навстречу за Александро-Невскую лавру, и немало пороху было расстреляно, немало вина было роспито прежде, нежели окончились поздравления императрицы с благополучным приездом. Но глаз наблюдателя легко мог заметить, что эти поздравления, тосты, пушечные залпы не могли придать силу и бодрость государыне; заметно было, что необъяснимый для двора припадок 26 мая сильно потряс организм Екатерины; она была еще очень слаба и даже не садилась за стол. Впрочем, это продолжалось не долго. Скоро последовали обычные пиры с обычными явлениями; пиры эти в лето 1724 года задавались при дворе как-то особенно часто, так как поводов к ним было много: беспрестанно спускали нововыстроенные корабли, фрегаты, мелкие морские и речные суда. Редкая из пирушек при этих случаях, особенно размашистых, обходилась без присутствия императрицы. Государь, оживленный явлением "новорожденнаго" ["Новорожденными" детками Головина назывались новые корабли. (Прим. автора.)] адмирал-баса Головина, оживленный участием в его радости "свет-Ка-теринушки", был обыкновенно в очень хорошем расположении духа. Прямым следствием было то, что "новорожденных" окрещивали страшнейшими водкоизлияниями. Вино оказывало свое действие: возникали ссоры, дело не обходилось без затрещин: то "птенцы" клевали друг друга... Если "новорожденное" судно было невелико, то государыня иногда не принимала участие в пире, но, объехав судно в своей барке, осушала бокал за здоровье "свет-батюшки", и этого было довольно: "государь опять был в очень хорошем расположении духа". А запируется он, и жена едет к нему с "напамятованием": "Пора домой, батюшка". "Батюшка" слушается и оставляет сотрапезников.
   Бывали ли в это время свадьбы придворных чиновников и служителей - и на них, по обыкновению, почти всегда можно было встретить Петра и Екатерину: "их величества бывали очень веселы". На государя особенно часто в это время находила шутливость, и он шутил грубо, цинически, но по своему времени остроумно. Что Монсы и Балки нисколько не теряли "кредита", видно из того, что государь с государыней посещали их семейные праздники: так, 11 августа 1724 года высочайшие особы были на крестинах дочери Балка - Екатерины; несколько дней спустя мать Балка, Матрена Ивановна, фигурировала на свадьбе тайного кабинет-секретаря Макарова в качестве "сестры жениха"; словом, положение этого семейства при дворе, как относительно державных супругов, так и в кругу вельмож и дам "высшаго общества", нисколько не умалилось.
   30 августа 1724 года, в воскресенье, все блестящее петербургское общество, вслед за государем и государыней и во главе многочисленного скопища народа, принимало участие в религиозно-политической процессии. В этот день Петербург вышел во сретение бренных останков Александра Невского. Страстный охотник до катаний по воде, Петр и эту церемонию устроил на реке: многочисленная флотилия пушечными залпами встретила гроб славного князя.
   "Звон колоколов не умолкал, - повествует Берхгольц, - необъятное множество зрителей крестились и кланялись. Большая часть из них, проникнутая глубоким благоговением, горько плакала; но были и такие, - уверяет Берхгольц, - которые смеялись или смотрели с сожалением на глупую (?) толпу. Императрица с двумя дочерьми, затем обе герцогини - Анна (Курляндская) и Екатерина (Мекленбургская) - и все дамы, в великолепнейших нарядах, находились на переднем монастырском дворе (в Александро-Невской лавре), у архиерейского дома, и там ждали приближения гроба. Увидев его, они также начали креститься и кланяться, причем некоторые старые дамы заливались слезами не менее простолюдинов. Как скоро гроб пронесли мимо ее величества императрицы, она последовала за ними в часовню со всею своею свитою и впереди духовенства" и проч.
   За религиозными церемониями следовал пир; отшельники Невской лавры явились радушными хозяевами. Гостям подавалось мясо, провозглашались тосты, в стенах мирной обители гремели пушки.
   Словом, все церемонии, празднества, спуски кораблей, свадьбы придворные, речные катания и прогулки в "огороде", т. е. в Летнем саду, редко обходились и в это время без присутствия государыни. Ее всегда можно было видеть подле ласкающего ее супруга, всегда можно было видеть и знаки верноподданничества, расточаемые ей вельможами: так, например, при провозглашении тоста за ее здоровье на одной из пирушек, 25 октября 1724 года, все старые и именитые сановники пали к ее ногам. Подобные заявления "рабской преданности" были нередки.
   Ввиду чувствительных сцен, ввиду нежных цидулок государя, словом, при прежнем значении Екатерины, не уменьшалась власть и сила ее фаворита.
   После удара над Екатериной и по отъезде Петра из Москвы, Монс скоро был обрадован грамоткой Василья Поспелова. Так как Поспелов был одним из самых любимых денщиков, т. е. флигель-адъютантов государя, то приводим его письмо с буквальною точностью.
   "Государь мои братец Виллим Иванович, - писал Поспелов, - покорно прошу вас, моего брата, отдат мои долший поклон моеи милостивои государыне матушке, императрице Екатерине Алексеевне; и слава богу, что слышим ея величество в лутчем состоянии; дай Боже и впред благополучие слышат. Остаюсь ваш моего друга и брата слуга Петров Поспелов".
   Кто был Поспелов, мы уже видели; понятно, что ласковая цидулка от него была приятной весточкой Монсу; "на верьху", значит, все благополучно, мог думать он, если любимейший денщик царя пишет столь любительно.
   И Монс, без сомнения, встревоженный вначале доносом, мало-помалу успокоился. Занятия по службе, хлопоты по делам челобитчиков, милость государыни и ласкательство двора быстро рассеяли его опасения. Служебные занятия оставались прежние: он ведался с поставщиками каких-нибудь "гданских водок для двора ея величества", подряжал "живописцев для некотораго исправления комедии", рассчитывался с разными дворцовыми подрядчиками, списывался с управляющими по имениям государыни, выслушивал их жалобы друг на друга, отставлял от места одних, принимал других и, разумеется, чинил все то не без малых презентов.
   В получке последних, как уже известно, принимал участие обреченный Монсом на виселицу, тем не менее все-таки довереннейший его секретарь Столетов.
   "Вас нижайше прошу, - писал, например, Степан Лопухин к Егору Михайловичу, - послан человек от моего друга, князя Алексея Григорьевича Долгорукова, к дядюшке, котораго прошу не оставить и дядюшке в деле его (Долгорукова; о деле см. выше) воспоминать... и представь онаго (посланного) всегда дяде (Монсу) по всякой возможности, чтоб он от него все выслушал с покоем, за что я вам истинно сам служить потщуся сердечно, и он (Долгоруков) вам будет благодарить".
   Знатнейшие аристократы, впрочем, из опальных семейств, в лице, например, князя Юрья Гагарина, заискивали у "канцеляриста коррешпонденции": "В надежде вашей дружеской милости прошу вас, ежели возможно, вам пожаловать облехчитца ко мне сей день откушать; ежели же невозможно, ведаю, что вам многия суеты (т. е. заботы), то прошу хотя на один час..." и проч. Свидания этого жаждет князь для узнания о судьбе своей и жениной челобитной, вероятно, по делу о конфискованных имениях кого-нибудь из своих родственников: "Я трижды приезжал ко общему нашему милостивому патрону Виллиму Ивановичу, только не получил видеть, и иногда и на двор не пущают: по истинне я ведаю, что ныне дело ему суетно" и пр. Как, однако, не было суетно, но Виллим Иванович все-таки имел время принимать подарки; так, в течение времени с мая по октябрь 1724 года помещик один прислал ему из Симбирска персидскую кобылу; в то же время московская купчиха-иноземка просила его "восприять во благо" два куска тончайших кружев да 500 червонных; крестьянин подмосковный, по своему дел

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 403 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа