Главная » Книги

Соловьев Сергей Михайлович - Детство

Соловьев Сергей Михайлович - Детство


1 2 3

   С. М. СОЛОВЬЕВ
  

ДЕТСТВО

Главы из воспоминаний

  
   --------------------------------------
   Опубликовано в журнале: "Новый Мир" 1993, No8
   Публикация Н. С. Соловьевой.
   Подготовка текста и примечания А. М. Кузнецова
   Оригинал здесь: Библиотека Якова Кротова.
   --------------------------------------
  
  
  

НАШ ДОМ

  
   Я начинаю себя помнить в небольшом, белом, двухэтажном доме в тихом Штатном переулке между Пречистенкой и Остоженкой. Квартира помещалась во втором этаже: за гостиной, служившей также и столовой, была спальня моих родителей и кабинет отца. Прямо из передней темный коридор вел в кухню, и из коридора была дверь в мою детскую и смежную с ней девичью. Окно этих комнат выходило на двор. Я больше пребывал в детской и девичьей. Из кабинета иногда выходил маленький худой человек, и я знал, что это - мой отец. По вечерам он брал меня в кабинет и, выдвигая ящики стола, показывал мне разные вещи. На стене у него висела карта Палестины. Когда мне было года четыре, отец капнул сургучом на некоторые палестинские города - Иерусалим, Вифлеем, Дамаск - и показывал гостям фокус, заставляя меня находить эти города с закрытыми глазами.
   К отцу меня тянуло больше, чем к матери, впрочем, всему предпочитал я девичью и кухню. В матери я чувствовал что-то напряженное и тревожное. Она вставала раньше отца, который страдал бессонницами. Бывало, утром мать одна сидит за самоваром, перед корзиной с витым хлебом: молчит и задумчиво смотрит перед собой темным, тяжелым взглядом. Мне с ней не по себе: она рано стала давать мне суровые уроки, которые повлияли на мой характер. Но об этом дальше.
   Лет с четырех отец после обеда давал мне уроки священной истории. Он приносил за чайный стол картинку, клал ее обратною стороною, рассказывал ветхозаветное или евангельское событие и, возбудив интерес, открывал картинку. Чудные то были картинки. Одежды там были ярко-алые и темно-синие, деревья зеленые и голубые, тела нежно-белые и шоколадные. Помню маститых первосвященников с серебристыми бородами, Илию в рогатой митре, положившего руку на голову мальчику Самуилу. Помню радость, которую я испытывал, переходя от Ветхого Завета к Новому: все становилось нежней, воздушной, серебристой. Очень я любил эти уроки.
   Мать моя в то время писала большие иконы из евангельской жизни для одного тамбовского храма, и гостиную наполняли благоухающие свежими красками доски, на которых моя мать манерой старых итальянских мастеров изображала Воскрешение Лазаря и Тайную вечерю. Вместе с няней мы рассматривали две толстые книги из отцовской библиотеки: суровую немецкую Библию в темно-коричневом переплете, где мало было картинок (запомнились мне: дух, носящийся в виде старца над бездной, среди бурь и хаоса; заклание Авраамом Исаака, огненный дождь над Содомом и Гоморрой), и бархатное французское Евангелие, где каждая страница была обвита орнаментами с изображениями зверей, цветов и плодов, а некоторые страницы потемнели от пролитых духов и сладостно благоухали.
   Первый приход в дом священников наполнил меня ужасом. Они так загремели "Во Иордане", что я поспешил спрятаться. Крещенье вообще особенно волновало меня, и по ночам мне казалось, что я вспоминаю, как меня крестили: я ощущал холод студеных вод и видел какую-то белизну. Во время прогулок церкви поглощали все мое внимание. Особенно я любил круглые иконы под куполами, изображавшие апостолов и московских святителей с белыми посохами, например, у Воскресенья на Остоженке и около Зоологического сада.
   Жизнь текла тихо и однообразно. Мы с няней прогуливались по переулку, иногда встречали мою первую подругу Лилю Гиацинтову, которая была на два года моложе меня и казалась мне символом всего маленького. "Это мало, как Лиля, это мало, как Лилин глаз", - говорил я о самых маленьких предметах.
   Старая толстая няня скоро исчезла: ее место заступила черноглазая и веселая девушка Таня, из деревни Гнилуши под Химками. Я к ней сильно привязался, и все дни мы были неразлучны. Она хорошо читала и писала. Бывали у нас с ней и философские споры и недоразумения. Раз я ее спрашивал, что Бог - сидит, стоит или лежит? Твердая в богословии Таня отвечала, что он не сидит, не стоит и не лежит. Я задумался: должно быть, он висит... но как же он сам себя подвесил, не стоя и не сидя? Другой раз я утверждал, что мой папа безгрешен, на что Таня возразила: "Бог папины грехи знает, мой милый".
   Кухаркой у нас была старуха Марфа, ворчливая, грязная, исступленно богомольная и свирепая, имевшая старого друга раскольника, начитанного в писании. Марфа прижилась у нас: я ее очень любил и много поучался от нее на кухне. По вечерам Марфа рассказывала мне о пришествии антихриста: "Перед концом света все лавки запрутся, ничего нельзя будет купить. И затем, как придет антихрист и всем, кто ему не поклонится, будет выдергивать пальчик за пальчиком" - и т. д. Я все это запоминал.
  
  

УЖАСЫ

  
   Странные сны меня преследовали в детстве. Иногда мне снилась какая-то старушка. Вот она идет из бани с узелком, где-то в конце Зубовского бульвара. Сердясь на меня, она надувается громадным шаром цвета человеческого языка, и шар прыгает. Дело переносится в деревню. К воротам усадьбы подходит старушка: я узнаю ее и в ужасе кричу бабушке, чтобы она ее не пускала. В гневе на бабушку старушка превращается в громадный шар и прыгает по пыльной дороге. Вообще ужас всегда воплощался для меня в образе старухи, и никакая картинка не пугала меня так, как три парки Микеланджело. Пугали меня и некоторые иконы, и я даже перестал навещать бабушку, так как в Старо-Конюшенном переулке, где она жила, была церковь Иоанна Предтечи: образ Богоматери под куполом облупился, и меня пугала ее как будто кивающая мне фигура.
   Но всего страшнее были погребальные процессии. От одного слова "гроб" или "похороны" меня передергивало. Помню, напугала меня лубочная книжка, выставленная в магазине на углу Зубовского бульвара. На ней было написано: "Несчастная жертва любви" - и виднелось мертвое лицо в постели. Утром мы с Таней обыкновенно гуляли на коротком и пустынном Зубовском бульваре, где было больше простонародья, чем господ. Иногда совершали прогулки ко храму Спасителя, и всегда возникал вопрос, как идти: Пречистенкой или Остоженкой. Отец мой любил широкую, прямую, аристократическую Пречистенку, мать предпочитала кривую, неровную Остоженку с ее церковками. Я уже тогда во всем держал сторону отца. Когда мы проходили с Таней по Пречистенке мимо каменных барельефных морд одного богатого дома, Таня вдруг давала мне мысль, что одна из этих морд сейчас на нас плюнет, и мы пускались бежать. Помню, раз добрели мы до Арбата. Мне казалось, что мы в неведомых краях, далеко-далеко от дома. Чем-то жутким и странным высился передо мной большой храм Николы Явленного, и являлось опасение: не заблудиться бы в этой чужой стране.
   Особой грустью веяло на меня от Зубовской площади и Девичьего поля. Недолюбливал я и Смоленского рынка с его базаром. Отталкивала меня эта азиатчина: иконные лавки, ситцы, гомон и шутки, - и как любил я спокойную и величавую Пречистенку, которой суждено было стать центральной для меня улицей в отроческие года.
  
  

БАБУШКА ДАЛЬНЯЯ И БАБУШКА БЛИЖНЯЯ

  
   Так различал я двух бабушек, по их расстоянию от нашей квартиры. Бабушка дальняя2 жила около Арбата. Она была еще свежа и бодра - черные гладкие волосы без проседи. Она любила детей, сочиняла для них сказки, входила во все их интересы, и дом ее был детским раем. Там были желтые канарейки, всегда солнце; в спальне у бабушки - серебряный рукомойник, накрытый белой кисеей. Она рассказывала мне на ночь сказку: стада бежали на покой, туманы встают над водами, падала серебряная роса. Я слушал голос бабушки: "Спи, спи. Все овечки спят, все барашки спят, спи, спи". А мне не хотелось спать, становилось холодно и тоскливо. Другое дело, когда Таня рассказывала мне перед сном про грехопадение Адама и Евы или историю Иосифа. Я желал каждый вечер слышать опять обе эти истории, но Таня не соглашалась, и надо было выбирать ту или другую. Бабушка ближняя3 была тщедушная, кроткая и суетливая старушка. Таня уважала ее больше, чем бабушку дальнюю, потому что бабушка ближняя была богаче, привозила мне великолепные игрушки из магазина и щедро давала на чай прислуге. Но не любил я ходить к бабушке ближней. Бабушка была безопасна, но дом. Но квартира. Но высокая и насмешливая тетя Надя4. Уже у подъезда я ощущал робость, а дальше холодная, гулкая лестница, громадные ледяные залы (тетя Надя всегда отворяет форточки). Тетя Надя меня постоянно дразнит, и я смутно чувствую, что она не слишком любит мою мать и во всяком случае относится к ней критически. Зато я люблю ходить к тете Вере Поповой5, на Девичье поле, в большой красный дом Архива(6). Правда, и там была некая торжественность, храмовое молчание и опять белый кумир дедушки, окруженный мертвой зеленью фикусов, но над всем неуловимо веял мягкий дух дяди Нила7 с большой бородой, а двоюродные сестры - девочки значительно старше меня - были со мной очень ласковы. Ласкова была и сама розовощекая, голубоглазая тетя Вера, всегда вкусно меня угощавшая.
   Но лучше всех, конечно, дядя Володя8. Иногда он у нас обедает, и тогда за столом бывает красное вино и рыба с каперцами и оливками. Отстраняя руку моего отца, дядя Володя щедро льет в мой стакан запретную струю Вакха... Когда обедает дядя Володя, все законы отменяются, все позволено и всем весело. Обо всем, что меня интересует, что мне кажется непонятным, я спрашиваю дядю Володю, и он дает мне ясные и краткие ответы. Например, я спрашиваю: "Что такое герб?"
   - А это, - отвечает дядя Володя, - когда русские грамоте не знали, то вместо того, чтобы писать свою фамилию, изображали какую-нибудь вещь: например, Лопатины рисовали на своем доме лопату.
   Как ясно и просто. Я скорее бегу на кухню объяснять старой Марфе, что такое герб, и рассказать ей про Лопатиных, а из гостиной доносится раскатистый хохот дяди Володи. Я предлагаю ему загадку моего собственного сочинения: "Отгадай: доска с веревкой". Дядя Володя серьезно задумывается. "Картина", - в недоумении пожимает он плечами. "Нет, - отвечаю я, - отдушник". "Ха-ха-ха", - ржет и сотрясается дядя Володя.
   Весь дом празднует приход дяди Володи. Он является неожиданно из каких-то далеких странствий. Звонок, Таня открывает дверь, и слышится из передней ее обрадованный голос: "Владимир Сергеевич!" Льется смех, вино, деньги... А наружностью дядя Володя похож на монаха, с большими седыми волосами и длинной черной бородой.
   Кроме дяди Володи я больше всех люблю тетю Наташу9. Что у нее за квартира на Зубовском бульваре! Странно только, что ее толстая кухарка Прасковья - в то же время и горничная. Кроме тети Наташи там живет дядя Тяп10. Тетя Наташа - ласковая, веселая, щеголиха. Я хожу к ней почти каждый день, и дядя Тяп поет для меня "Два гренадера" и "Не плачь, дитя, не плачь напрасно"11. Дядя Тяп - черный, в золотых очках над орлиным носом, служит в Управе, часто орет. Его, кажется, все у нас не очень любят. Предпочитают ему кого же: дядю Сашу12, который ходит на костылях и всегда меня дразнит. У дяди Тяпа и тети Наташи нет детей, но у них кошка и постоянно котята в корзинке. Много дорогих книг с картинками, веселая атласная голубая мебель, у тети Наташи - шелковые юбки, все у них немного пахнет духами... И она никогда не говорит мне таких грустных вещей, как мама. Например, недавно мама мне говорит: "Нам многого хочется, но не все можно. Например, я бы хотела иметь ковер во всю эту комнату, но этого нельзя". Мама всегда что-то запрещает. Когда я отправлялся вечером к бабушке ближней, она сказала, что если я не буду там ничего есть, то по возвращении она даст мне чернослива. Я выдержал, и сколько ни соблазняла меня бабушка кистью винограда, я не съел ни одной ягоды, надеясь вознаградить себя дома. Возвращаюсь, с торжеством требую чернослива; мама, даже не улыбнувшись, даже не восхитившись моим геройством, отпирает шкаф, дает мне несколько черносливин и, кивнув мне уходит.
   Как мне грустно!.. Стоило отказываться от винограда...
   Тихо я прожил первые пять лет моей жизни. С благодарностью вспоминаю белый двухэтажный дом в Штатном переулке, где я научился любить и почитать безгрешным моего ласкового, но строгого и иногда страшного отца, замыкавшего меня в наказание одного в своем кабинете, в кресле перед письменным столом; картинки священной истории и карту Палестины; веселую квартиру дяди Тяпа с его котятами и пением "Двух гренадеров" и тихую девочку Лилю перед алтарем церкви св. Троицы.
  
  

В ДЕДОВЕ

  
   Каждую весну к дому подаются два извозчика; отец запирает двери и запечатывает их сургучом, и мы едем на Николаевский вокзал. Нас всегда провожает бабушка ближняя, и мы на вокзале едим ветчину, которую я называю "величиной". Уже у вокзала я радуюсь зеленой траве и коровам. У станции ждет ямщик Емельян - седой и румяный, с ржавой козлиной бородой и кисетом, от которого пахнет "мятными пряничками". Старенький и трясучий тарантас через час привозит нас в Дедово. Зеленый двор - в пахучей траве и испещрен маргаритками.
   Я просыпаюсь на другой день и смотрю на трещины белой бумаги, которой оклеен потолок: из этих трещин слагаются странные человеческие лица. Моя большая комната - в тени: два окна выходят во двор и осенены дубами, а два других выходят на проселочную дорогу, по которой каждый день гоняют стадо. В четыре часа ночи меня будит блеянье овец и мычанье коров. Здесь у меня, вместо московского умывальника с педалью, ковшик и таз, и нельзя умываться без посторонней помощи.
   В этой усадьбе выросла моя мать, ее братья и cecтры - теперь здесь подрастает второе поколение. Прежде всего мне вспоминается девочка с голыми руками и в кисейном платье, которая капризно восклицает: "Ах, эти несносные комары". Я вдруг понимаю, что носящиеся в воздухе существа, которые жалят меня во всех местах и, напившись кровью, валятся с моего лба, называются "комары". Девочка в кисейном платье - моя двоюродная сестра Маруся13 - старше меня года на три. Посреди усадьбы - большой старинный дом моей бабушки, где она живет с тетей Наташей и дядей Тяпом. Кругом дома толпятся высокие древние ели, чернея вершинами в голубом небе. В просторной бабушкиной гостиной на камине, закинув голову, улыбается белая Венера. В доме много кладовых и буфетных, а в глубине - кабинет дяди Тяпа и спальня тети Наташи. Из окна спальни видна зеленая мшистая поляна, а в конце ее, в просветах старинных елей, сверкает и переливается пруд.
   Семья была тогда большая и веселая, на усадьбе стояло четыре семейные гнезда, а к завтраку, обеду и чаю все собирались в большом доме. Бабушка жила царицей с любимой дочерью Наташей и любимым зятем Тяпом в большом доме. Наш флигель, старый и тенистый, был слева от ворот. Выстроен он был еще в крепостные времена, прежде в нем помещалась контора управителя и библиотека. Когда-то имение было богато, с оранжереями и большими мифологическими картинами, со множеством сараев, амбаров и гумен. Теперь все это исчезло. Вместо гумна - зеленое поле, покрытое ромашками, а ото всех картин остались "Персей и Андромеда" у нас в передней и еще в темном коридоре прорванная картина "Геракл на распутье", между Афродитой и Афиной.
   Любимая комната моей матери - библиотека. Она совсем темная, листья деревьев приникают к оконным стеклам. Над диваном портрет моего прадеда: смуглое, немного африканское лицо с выдающимися скулами и черными глазами, с лентой и звездой на груди. А рядом из темного фона выступает голое и жуткое лицо, неизвестно чье... Я не люблю спать под этим портретом... Сбоку у окна еле виден в темноте портрет философа Сковороды14, держащего книгу с золотым обрезом... Кабинет моего отца выходит на юг. Это самая веселая комната в доме: она недавно пристроена моим отцом, в ней всегда солнце, и она выходит в яблочный сад.
   За нашим флигелем - нарядный городской дом с зеленой крышей, недавно построенный дядей Сашей Марксистом. В нем живет мамина старшая сестра тетя Саша15 с мужем. Там у дверей - круглые, блестящие ручки, а в буфете - какао, хлеб с маком и расписные тарелки с немецкими надписями. Дядя Саша влачится на костылях, иногда его возят в кресле с колесиками. Он всегда весел и всегда орет, но я отношусь к нему холодновато, потому что он меня дразнит. Тетя Саша - хлопотливая, ласковая, с маленьким круглым лицом, но она как-то беспокойно моргает. Если мои родители предпочитают ее тете Наташе, то я не обязан им в этом следовать. У папы какая-то страсть к Марконетам: он ежедневно пьет у них утренний чай, вместо того чтобы идти в большой дом. Но в этом случае я к нему охотно присоединяюсь, потому что только у тети Саши можно пить какао, да притом не Абрикосова, а Блокер. Но надо уже сказать и о главном обитателе Дедова, который ютится в маленьком, заглушенном плакучими ивами флигельке направо от ворот, как раз против голубятни: о младшем бабушкином сыне, дяде Вите16. Мой старший дядя Николай Михайлович Коваленский17 живет далеко, он только иногда наезжает в Дедово, и обыкновенно один.
   Трудно представить, что одна мать родила таких разных людей. Дядя Коля мягок на ходу, в серой шляпе, подпрыгивает: гоп, гоп. Дядя Витя медленно выступает в белых панталонах, движенья его степенны. У дяди Коли розовое лицо, серые дымчатые волосы и голубая бородка - розовое с голубым - цвета XVIII-ro века. У дяди Вити борода растет клоками, лицо его смуглое. Дядя Коля постоянно курит и говорит отрывисто, как будто воркует; дядя Витя никогда не курит, говорит мало и немного шамкает. Дядя Коля - весь огонь и движение; дядя Витя тих, как растение. Дядя Коля - художник и служит в суде; дядя Витя - математик и механик. Больше всего дядя Витя любит гонять голубей длинным шестом и, закинув голову, часами следит, как они кувыркаются в небе. Но оба дяди не любят копать землю. Все цветники сделаны моим отцом и дядей Тяпом, и оба они постоянно работают в саду, облекшись в мягкую чесунчу: дядя Тяп возделывает цветники кругом большого дома, мой отец - за нашим флигелем. Каких только они не разводят редких пород, выписывая каталог Иммера. У моего отца ирисы всех сортов, желтые лилии, высокие синие дельфиниумы, у дяди Тяпа - громадные красные маки, а в августе - флоксы, синие, красные и белые. Середина двора вся занята кустами роз, и в июне перед балконом расстилается розовое море, над которым встает облако благоуханий. Розы эти одичали, стали маленькие, но зато их тысячи. Это - любимые цветы моей бабушки. А около дома дяди Вити - только одна какая-то низкорослая, широкая лилия кирпичного цвета - тигрида.
   В маленьком флигеле, направо от ворот, живет дядя Витя с тетей Верой18 и Марусей. Тетя Вера иногда сощуривает на меня большие серые глаза, и мне становится не по себе.
   - Как тебя зовут? - спрашивает тебя Вера.
   - Никак, - мрачно я отвечаю.
   - Ну, прощай, "никак", мы идем во флигель, - с усмешкой кивает тетя Вера.
   Впрочем, мне до нее все равно, а вот к дяде Вите хотелось бы подлизаться. Но как? Он терпеть не может детей: иногда за обедом останавливает на мне чуть насмешливый взгляд зеленоватых глаз - и ни слова. Когда он гоняет голубей и я приближаюсь к нему, он ворчит: "Уйди, ты мне всех голубей распугаешь", - но влечет меня к себе дядя Витя... А как они дружны с папой: постоянно хохочут.
   В пятом часу все обитатели четырех домов обедают на большом балконе... Мне еще приносят обед в мою комнату, а как хотелось бы обедать с большими. С балкона доносятся шум, хохот, оранье дяди Саши, взвизгиванья дяди Тяпа. С заднего крыльца приносят на кухню стаканы с недопитым квасом. Какие странные большие: они не допивают квас!
   Вечереет. Я пью молоко в моей детской, а Таня читает мне вслух сказку. Под окнами прогнали стадо, и пыль стоит столбом. На дубе дремлет черная курица.
   Просыпаюсь утром. Все блестит, искрится. Через окно вижу, как Маруся у своего домика кормит скворца и чистит его клетку. Я погружаюсь в зелень: изучаю усадьбу и карабкаюсь на деревья. Березовая аллея ведет к пруду. Когда-то она была из одних берез, но березы дряхлеют, подымается молодой ельник. Направо, за ореховыми зарослями - большой сад. Когда-то он был плодовым, но теперь заглох и запущен. Остались только кусты малины да крыжовника, да клубника в густой траве, а яблони одичали. Я люблю путаться в широких полянах, отделенных друг от друга канавами и стенами елей. Налево от аллеи за поляной - темная еловая роща, из нее уже видать деревню: там в углу есть мрачный прудик с черной водой. За рощей "баня"; теперь уже больше следов бани не видно, но место славится белыми грибами. За нашим и дяди Сашиным флигелями - настоящий плодовый сад; большая китайская яблоня с маленькими горькими яблоками, две-три хорошие яблони среди множества одичавших, смородина всех цветов и крупная малина.
   Любил я забрести в каретный сарай, где много было обломков старых экипажей, громадная линейка, какие-то изломанные тарантасы и дрожки. Приятно было лазить по линейке в жару, и хорошо пахло кожей и дегтем. Тогда еще только начиналось .запустенье Дедова. Прекрасно было это море цветов, когда-то посеянных в цветники, а теперь одичавших и заглушенных травой. Больше всего было незабудок и маргариток; под черемухами синели безуханные печальные барвинки.
  
  
  

ИТАЛИЯ

I

  
   В первых числах сентября мы оставили Дедово. Квартира наша в Москве была ликвидирована, вещи сданы на хранение, и мы остановились на несколько дней у тети Саши Марконет на Спиридоновке. Бабушка на дорогу сшила мне маленький коричневый халат и перекинула через плечо кожаную дорожную сумку.
   Дядя Саша Марконет жил в белом доме, в первом этаже. И этот, и окружающие дома принадлежали вдове его покойного брата Гаврила Федоровича19. Во дворе, во флигеле жил холостой брат дяди Саши, Владимир Федорович20, толстяк с большим носом, носивший белый жилет и постоянно остривший. Он провожал нас на Брестский вокзал, где мы встретили в буфете давно поджидавшего нас высокого и седеющего дядю Володю Соловьева.
   Помню, что мы поместились одни в четырехместном купе: я и няня Таня спали на нижних местах, родители - наверху. Уже прозвонил третий звонок, когда за окном раздался веселый крик дяди Владимира Федоровича: он старался привлечь наше внимание и тыкал пальцем в молодого человека с некрасивым и серьезным лицом, в черной шляпе. Это был старший сын дяди Коли Миша21 , приехавший с нами проститься.
   Поезд двинулся. Я с интересом ждал, как мои родители будут спать "наверху": мне представлялось, что они ухитрятся лечь на плетеные полки без вещей. Тем приятнее я был изумлен, когда вечером вспыхнул газ, верхи были подняты и образовались прекрасные постели со свежим бельем. Я прислушивался к разговорам родителей, часто произносивших непонятное для меня слово: "Варшава". Смущали меня несколько разговоры о туннелях. Мы будем ехать под землей. Как? Зачем? Никто не объяснял мне, что это будет в горах, и я представлял себе, что поезд ни с того ни с сего спустится под землю.
   Помню блестящую Варшаву с ее мостами, парками и монументами. Всего больше мне там понравилась яичница. Помню великолепный отель "Метрополь" в Вене, с пуховыми перинами, в которых так и тонешь. От Варшавы до Вены мы ехали в первом классе, где вместо коричневых диванов были красные бархатные. Далее вспоминаю себя на широкой террасе отеля "Payer" в Венеции; зеленые волны плещут о ступени, скользят гондолы. Золотое великолепие святого Марка, голуби на площади, которых мы кормим маисом, разноцветные стекла в сверкающих витринах. Промелькнул Неаполь, грязный и жаркий, который понравился только няне Тане, Кастелламаре, - и вот наш экипаж подъезжает к густому апельсинному саду, и мы поселяемся в отеле "Cocumella". Мы прожили в Сорренто сентябрь и октябрь. В отеле "Cocumella" еще жива была старая, грязноватая и дикая Италия. В большом саду все дорожки были завалены гнилыми апельсинами и лимонами. Румяные и черноглазые дочки хозяина Гарджуло сами стряпали обед. Седой и маленький хозяин иногда прогуливался в саду со своей престарелой супругой. Делами заведовал метрдотель Винченцо, статный итальянец с черными бакенбардами. Общество в отеле было радушное. Мы застали несколько молодых итальянских священников, весело болтавших с американками.
   В конце сада была каменная площадка, прямо над морем: оттуда были видны Капри и дымящийся Везувий, о котором так мечтал дядя Коля. На этой площадке мы часами сиживали с Таней, играя в карты или читая. Таня читала мне вслух сказки Андерсена, "Книгу чудес" Готорна22 и "Тысячу и одну ночь". Иногда в ней просыпалась поэтическая тоска русских девушек, и, смотря на море, она говорила: "Была бы я птицей. Полетела бы далеко, далеко". В Италии сказался в Тане природный ум и такт. Она быстро освоилась со всем окружающим, изучила итальянский язык; обедая вместе с английскими и американскими прислугами, носившими шляпы и державшими себя как дамы, Таня называла себя мисс Грач, что звучало совсем по-английски (фамилия ее была Грачева), и пользовалась успехом у итальянских лакеев.
   Через пещеры, где росли кактусы, дорога вела на морской берег. Я собирал раковины и все, что оставлялось на песке приливом. Попадались морские коньки, громадные медузы. Я приносил домой полуживых существ, которые скоро протухали, так что приходилось их выбрасывать. Большое впечатление произвел на меня сбор винограда. Весь сад был в каких-то пьяных парах. В полутемном сарае свалены были снопы виноградных ветвей, на них плясали босые итальянцы, распевая веселые песни. Мутный и вспененный виноградный сок с шумом бежал по желобу.
   Чудные два месяца. Солнце, море, гнилые лимоны, кожура винных ягод, персики, "Книга чудес" Готорна. Впервые передо мною всплывают чарующие образы дубравной четы - Филемона и Бавкиды, страшный Минотавр, собирающая весенние цветы Прозерпина. Родители мои ездили на извозчике в Помпею, но меня с собой не брали. Только издали любовался я дымом древнего Везувия.
   За обедом читали письмо от тети Саши: "Наташа живет так близко от меня, что я недавно шла к ней, неся цыпленка на тарелке". Бабушка еженедельно присылала четыре странички, написанные ее изящным, бисерным почерком.
   К ноябрю мы уже в Риме.
  
  

II

  
   Темный Рим. Мой любимый, любимый город. Вечный Рим. Мы прожили в нем до весны. Встают в моем уме бесчисленные фонтаны, статуи, статуи и статуи: осененный пиниями сад Пинчио, где я проводил с Таней все утро, собирая желуди и читая под бюстами древних императоров. Мы поселились в гостинице "Митель", полной англичан и американцев. Каждый день шли мы на Пинчио, мимо церкви св.Троицы на горах, под Испанской лестницей, где толпились красивые натурщицы в цветных платьях. Часто попадались нам навстречу процессии семинаристов в красных сутанах и круглых красных шляпах. В окнах магазинов постоянно прекрасный юноша Себастьян со страдальческими глазами, со впившейся в бок стрелой; статуэтки папы Льва XIII, св. Петра, сидящего на троне.
   Здесь впервые я начал посещать каждое воскресенье русскую церковь. Помню, как неожиданно в коридоре посольства, где стоял седой швейцар с булавой, различил я запах ладана. Отворялась дверь, и я попадал в рай. Старый седой архимандрит Пимен так хорошо служил. Помню, что первая обедня, на которую мы пришли, была в день святой Екатерины. Раз меня взяли ко всенощной. Эта служба показалась мне еще таинственней и упоительней, чем обедня.
   Однажды отец сказал мне, что возьмет меня в гости к архимандриту Пимену. Я испугался тогда, но как бы вы думали, чего? Жены архимандрита Пимена. У меня был страх вообще перед "дамой", "барыней". Я любил мужчин, барышень, девочек, но "дама" меня пугала. Думаю, что это чувство развилось у меня отчасти под влиянием кухни, где слово "барыня" произносилось часто с затаенным недоброжелательством. Итак, всю дорогу я боялся жены архимандрита Пимена. Как мне было приятно сидеть с этим ласковым среброкудрым старцем. Но в душе была тревога и ожидание: вот отворится дверь и покажется... его жена. Однако этого не случилось, и как я облегченно вздохнул, узнав на обратном пути от отца, что жены у архимандрита Пимена не только нет, но и не может быть.
   Большим праздником для меня было посещение нас в отеле архимандритом Пименом. Он подарил мне несколько благочестивых книжек и скоро собрался уходить, говоря: "Вечером меня могут на улице тронуть". Стояли дни Карнавала.
   В Риме я усиленно занялся литературой. Стряпал маленькие книжки, старался по всем правилам написать титульный лист, а на обложке помещал список других сочинений того же автора. Родители мои читали "Олимп" Дюттко23. Они дали мне эту книгу, и Таня прочла всю ее вслух. Там было много цитат из Гомера, и тут я впервые подпал очарованию греческой поэзии. Интерес к мифологии, разбуженный книгой Готорна, был окончательно разожжен. Все боги меня волновали, и к их приключениям и борьбе я относился со страстью. Полюбил я и круглые монеты, и бородатые Гермы, но больше всех Афродиту. Я готов был проливать слезы, когда ее обижали, и ненавидел Диомеда и Артемиду. Из впечатлений церкви и "Олимпа" образовалась в моем, уме порядочная мешанина. Я пытался служить на лестнице отеля "Митель" какие-то обедни и поминал все время "Геру - покровительницу брака" и "короля испанского". Когда мои родители в великий четверг отправились слушать двенадцать Евангелий, я попросил Таню:
   - Прочти-ка мне двенадцать раз подряд все стихотворения из "Олимпа".
   Но Таня смекнула, чем это пахнет и чем вызвано число двенадцать, и, не говоря уж о том, что перспектива читать двенадцать раз подряд одно и то же не могла ей улыбаться, сказала, что это грех, и наотрез отказалась читать.
   В Риме разыгрались у меня новые ночные страхи. Должно быть, витрины магазинов, обилие мучеников, скелетов и гробниц подействовало на мое воображение. По ночам мне стало мерещиться такое, что, когда темнело и вспыхивал газ в шумном и веселом отеле, сердце у меня занывало оттого, что близится ночь. А мать по ночам долго стояла над моей постелью, стараясь меня успокоить. Особенно напугали меня скелеты над гробницами в церкви Santo Pietro in Vincoli. Я возненавидел эту церковь. Зато храм ватиканского Петра, который как будто не нравился моим родителям, меня очаровал. Радужные фонтаны на площади, свет, веселая живопись, самая громадность храма - все было мне по душе... А откуда-то с хор доносилось пение вечерних антифонов...
   Целым событием в отеле "Митель" было Рождество. Чем только не были уставлены длинные столы: на них высились какие-то замки из мороженого всех цветов. Лакеи блестели белизной манишек и были торжественны.
   Родители мои очень дружили с обществом отеля, и у нас завелось много друзей из англичан и американцев. У матери моей постоянно бывала художница-американка с красным мясистым лицом, мисс Кросби, которую я мысленно называл мисс Ростбиф; нежная и светлокудрая англичанка Луиза с молчаливым и суровым братом, которого мои родители прозвали "кокон" и который так раз на меня заорал, когда я затрубил в военный рог около Salor de lecture, где кокон был погружен в чтение газет, что я его от всей души возненавидел, и меня смягчал только кроткий взор его сестры Луизы. Завелась там у меня и подруга, англичанка Сесили. Обедал я у себя в комнате, а появляться в "табльдотт" побаивался. Меня страшили разные мисс и мистрис, усаживавшие меня на колени и пробовавшие забавлять меня, делая из носового платка какую-то неудачную куклу... Но настоящим наказанием для меня было появление испанского мальчика Карлоса. Необузданный, пылкий мальчишка вцепился в меня и желал быть всегда со мной вместе. Я прятался от него как мог. Для моего меланхолически-мечтательного темперамента он был невыносим своей живостью. Наконец дошло до того, что в присутствии мисс и мистрис Карлос кинулся на меня и пытался свалить. Я вступил в борьбу: быть поверженным Карлосом перед множеством златокудрых мисс казалось нестерпимым позором. Было трудно, но скоро я стал его одолевать. Помню первый в жизни восторг победы, когда до меня донеслось из рядов мисс "nоо!", то есть нет, он не будет побежден, и через минуту я попирал Карлоса.
   В Риме я совершил и первый нехороший поступок. Мы дружили с мужиком, зажигавшим лампы на лестнице и чистившим башмаки. Он часто рассказывал мне и Тане о своих детях, живших в деревне. Не знаю зачем, я вдруг сказал ему, что один из его сыновей умер. Лицо отца омрачилось, и он взволнованно стал мне доказывать, что я ошибаюсь. Я любил этого мужика, но мне нисколько не стало стыдно. Я сделал это так, без всякой мысли, не думая ни одной минуты, что он примет всерьез. Но здорово мне досталось потом от матери, и поделом...
   Однажды ночью я был разбужен. Я не мог понять, почему в коридоре светло, почему там толпится народ. Наконец я заметил, что все трясется. Это было настоящее землетрясение. Но это меня ничуть не испугало: это не скелеты...
   Когда к концу февраля мы собрались уезжать из Рима, я был глубоко опечален. Идя по улице с сумкой через плечо, я кричал всем друзьям по-итальянски: "Вернусь к вам, когда буду большой". Из вспененного, шумного фонтана Треви, под колесницей Нептуна, окруженной тритонами, я жадно пил воду из почвы древнего Лациума и верил, верил, что прощаюсь с Римом не навеки. И вся моя последующая жизнь была мечтой о Риме. В него стремился я студентом, когда профессор чертил на доске место встречи Клодия с Милоном на Аппиевой дороге24, и я часто твердил слова одного поэта:
  
   Поедем туда, полетим,
   Где шумит семихолмный, вечный Рим.
   Ах, ночами над Палатином
   Пахнет тмином...
  
   И латинский учитель в гимназии, и латинский профессор в университете были для меня лица особенно дорогие, потому что они говорили языком того вечного Рима, где началась моя сознательная жизнь, а вместе с сознанием приблизились и первые горести, и первые испытания...
   Март и начало апреля мы проводили на Ривьере.
  
  
  

III

  
   В весенних сумерках мы подъехали к Бордигере, где отец уже нанял две комнаты в отеле Лаверона. В первый вечер по приезде меня взяли обедать в "табльдотт". Блеск огней, английский говор, усталость с дороги - все это меня удручало. Передо мной сидела прелестная мисс, похожая на яблочный цветок, и, что-то щебеча, накладывала себе кушанья белыми, тонкими пальцами в кольцах. Я с грустью смотрел на эти пальцы и, вспоминая пророчество кухарки Марфы, думал:
   "И чему ты веселишься. Ведь придет антихрист и будет тебе обламывать эти пальцы, которыми ты накладываешь себе десерт".
   Но это мрачное настроение ограничилось одним вечером. В Бордигере не было никаких мрачных снов, а одно тихое блаженство. Расцветала весна, близилась Пасха, и в пальмовых рощах Бордигеры рубили ветви для отправления в Рим, к воскресению пальм. В Бордигере было много культурнее, чем в Сорренто, и чувствовалась близость Франции. Дорожки были усыпаны золотым песком, и везде синели ковры фиалок. Мама любила Сорренто, папа Бордигеру, где пальмовые и масличные рощи напоминали ему Иудею, что "трогало его до слез", как он писал в письме дяде Володе.
   Во дворе нашего отеля была лютеранская церковь. В отеле жил американский пастор Браун, веселый господин, с женой. По воскресеньям он служил. Я завел обыкновение смотреть на лютеранское богослужение в замочную скважину или откровенно в окно. Все мне там не нравилось, а сидевшие на скамьях господа недовольно оборачивались. Раз какая-то барышня при выходе из церкви начала злобно меня отчитывать на непонятном для меня языке. Потом было еще хуже. Однажды пастор Браун, надев черную мантию, направился к церкви. Я гулял по саду и вовсе не собирался за ним следовать. Вдруг пастор Брауя обернулся и долго грозил мне пальцем из-под черного рукава...
   Прислуга-итальянка приставала ко мне и Тане, какой мы религии. Справившись у родителей, я сказал ей: "Ortodosso greco"25, - и мы с Таней перевели: "Восемь спин греческих". Итальянка начала возражать, что моя мать - католичка, что при ней она молилась в католической церкви, складывая руки на груди.
   У Тани началась тоска по родине, и она решила справить русскую Пасху. Потихоньку от родителей мы откладывали по одному яйцу от моего ужина и красили их. Когда наступила Пасха, мы неожиданно христосовались со всеми, даря красные яйца, но Таня разочарованно говорила, что итальянцы не знают, что такое христосоваться.
   Зато велика была радость Тани, когда, гуляя в закоулках сада, мы услышали знакомый запах навоза и сена и нашли на скотном дворе настоящую корову и козу с парой козлят. Эта корова была для Тани дороже всех чудес Италии. Мы ежедневно проводили по нескольку часов на скотном дворе, забавляясь с козлятами. Но увы. Этих козлят подали за обедом в "табльдотте" на первый день Пасхи, и конечно я не хотел и слышать о том, чтобы есть моих друзей. Да и многие англичанки, знакомые с козлятами, отворачиваясь, произносили: "Noo!"
   Мы вернулись в Москву в середине апреля.
  
  
  

ПОБОИЩА

  
   Семи лет въехал я в большую квартиру белого трехэтажного дома, на углу Арбата и Денежного переулка, не подозревая, что проживу здесь десять лет и покину эту квартиру одиноким юношей, у которого нет родного угла, но перед которым открыт весь свет. В квартире на Арбате прошло мое отрочество, здесь сложилась моя душа, здесь я приобрел друзей на всю жизнь. Стоит остановиться на ней поподробнее.
   Сравнительно с нашей прежней квартирой она была велика и даже роскошна: во втором этаже, с двумя нависшими над шумной улицей балконами. Уличный шум так действовал на моих родителей, что они первое время не могли спать и заставляли окно на ночь деревянными щитами. Дом был угловой, через переулок виднелась большая церковь, и благовест явственно доносился в наши комнаты. Две большие комнаты были - гостиная и кабинет отца (отдельной столовой у нас никогда не бывало, не было и буфета; обедали за круглым столом, а посуду держали в шкафу). Направо от передней темный коридор вел в довольно просторную угловую комнату, а между ней и гостиной была комната проходная. Сначала меня поместили в эту проходную, но приехала тетя Наташа, возмутилась, и под ее давлением мне отвели крайнюю комнату, а в проходной устроили спальню моих родителей; дверь из спальни в мою комнату закрыли, так что я сообщался с гостиной через коридор. За стеною моей комнаты находилась квартира зубного врача Перуля, немца, со множеством дочерей и сыновей-подростков. Верхние квартиры в доме были занимаемы известными профессорами Янжулом(26) и Бугаевым27: осели они здесь с самого построения дома и почитались старожилами.
   Арбат в то время был тихой улицей, и если нас поразил шум, то это было лишь по сравнению с глухим переулком, где протекло мое первое детство. Магазинов было немного, все они наперечет. Прямо перед моим окном красовался большой гастрономический магазин Выгодчикова. Были на Арбате две парикмахерские: Фельта и Брюно. Фельт был белокурый немец, а у Брюно сидели за прилавком брюнетки французского типа. Я особенно любил Фельта, кузина Маруся предпочитала Брюно. Недалеко от нас был магазинчик "писчебумажных принадлежностей" и игрушек, с зеленой вывеской, на которой было написано "Надежда". Содержала этот магазин интеллигентная дама, толстая и очень любезная: и я, и няня Таня не сомневались, что это ее зовут Надежда, хотя действительно ее звали Анна Ивановна. Часто она попадалась нам на Арбате в своей широкой шубе, и Таня важно шептала мне: "Надежда". Моя бабушка очень дружила с "Надеждой" и водила к ней меня и Марусю, накупая нам цветных бумаг, елочных херувимов и картонажей.
   Конец Арбата к Смоленскому рынку был простонароднее и пестрее. Под окнами гостиной был колониальный магазин Горшкова, далее ситцевая лавка Торбина и Староносова, далеко к концу улицы виднелся колбасный магазин Зимина, и все упиралось в чайный магазин Грачева, а там уже шумел и пестрел Смоленский рынок, начиналась Азия. Наша приходская церковь стояла вся в магазинах, и наш приход почитался одним из самых богатых в Москве.
   Любимым моим чтением сделался теперь Пушкин и "Илиада", Гомера. После лазурных снов волшебной "Одиссеи" я весь погрузился в золотой и кровавый мир "Илиады". Мне подарили "Илиаду" на Пасху и тогда же сшили мне новый бархатный костюм. Я любил встать пораньше, когда родители еще спали, и в новом костюме читать "Илиаду", закусывая пасхой. Яростный Ахилл, копья и дротики, бои колесниц, нежный образ Афродиты среди грозных воинов - все это меня окончательно покорило. Хотелось все это осуществить, и к весне я приступил к военным похождениям.
   Я решил образовать шайку разбойников на Пречистенском бульваре, куда ходил в сопровождении няни Тани. Она предоставляла мне полную свободу, усаживалась болтать с какой-нибудь нянькой на скамейке, а я рыскал по бульвару. Сначала дело шло плохо. Я пробовал приглашать в шайку всех встречных мальчиков, без различия возраста и костюма, но они по большей части уклонялись. Удалось все-таки уговорить двух-трех явиться на следующий день к двум часам с каким-нибудь оружием. В назначенный час я был на месте, но бульвар казался пуст. Я ходил в тоске, думая, что дело не выгорело... Но вот показался мальчик с ружьем, второй и третий... И вдруг посыпали со всех сторон: мальчики в синих матросках с ружьями и саблями, оборванцы с луками и стрелами, одним словом, все герои "Илиады". Почтенного вида, изящно одетый седой господин подошел к нам, держа за плечо маленького внука. Он деловито справился, где главнокомандующий, и с серьезным видом поручил мне мальчика. О, высокая минута! Мы составили шайку человек в десять. Войско есть, нужны враги и добыча. С каждым днем к нам приставали новые и новые солдаты. Наконец мы закрыли прием и объявили, что начнем теперь войну со всеми мальчиками, не принадлежащими к нашей шайке.
   Началось сплошное безобразие. Нескольких мальчиков я назначил генералами. Два брата-близнецы, сыновья доктора Ц., были поставлены во главе войска. Я воспылал к ним романтической привязанностью, помня о дружбе Патрокла с Ахиллом. Оба они были очень некрасивы, рыжеваты, одного роста и похожи друг на друга; один, Егор, - довольно тихий, другой, Алеша, - горячий и страстный. Своим Патроклом я считал Егора. Любил я еще одного бедного мальчика, который торговал на Арбатской площади пакетами и был вооружен самодельным луком. Не довольствуясь нападением на мальчишек, мы стали нападать на всех взрослых гимназистов первой гимназии. Сидит гимназист на лавочке - мы подбегаем, дразним, изводим. Вспоминаю, что эти гимназисты относились к нам с большим терпением и благодушием: ведь каждый из них легко мог "уничтожить" все наше войско. У меня явилась мысль привлечь на нашу сторону дядю Владимира Федоровича Марконета. Он был учителем первой гимназии и обыкновенно в четвертом часу проплывал по бульвару в своей крылатке, весело шутя

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 356 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа