м и пустым".
От 22-го октября: "У нас был два дня сильный ветер, дом дрожал. Сегодня ночью дошел почти до урагана, потом налетела метель, и к утру мы ходили по тихому глубокому снегу... Сейчас, к вечеру, уже оттепель... Мы слепили у пруда болвана из снега, он стоит на коленях и молится... Однако прожить здесь зиму нельзя - мертвая тоска".
29 окт<ября>: "Колодезная авантюра мало вносит интереса. Вообще - тоскливо и страшно пусто. Октябрь другого характера, чем Петербургский - светлее, но Петерб. я предпочитаю - на чистоту черно-желтый".
В одном из писем Ал. Ал. сообщает матери, что сильно занят составлением сборника стихов для издательства "Мусагет". Он готовил "Ночные часы". Сообщает о том, что много читает, что близок ему Ницше.
Планы о зимнем житье в Шахматове брошены.
Получив из Москвы телеграмму такого содержания: "Мусагет, Альциона, Логос {"Мусагет", "Альциона" - издательства; "Логос" - философский журнал.} приветствуют, любят, ждут Блока", Ал. Ал. подумывает о том, чтобы перед отъездом в Петербург заехать в Москву. 31-го октября он пишет: "Мама, я опускаю это письмо к тебе и уезжаю в Москву (а Люба - в Пб.- завтра). Читала ли ты прилагаемое известие о Толстом?..{Дело идет об уходе Л. Н. Толстого.}
Завтра вечером я буду на лекции Бори о Достоевском в Рел<игиозно>-Филос<офском>обществе в Москве" 8. 5-го ноября он пишет уже из Петербурга: "Мы сегодня нашли квартиру - хорошую. Пет. Ст., Малая Монетная, 9 {6-й этаж (мансарда), лифт, 4 комн., ванна, комн. для прислуги - 55 р.- со всем, контракт на 10 месяцев". (Сноска Блока.)}, кв. 27". Комнаты в этой квартире были маленькие и невысокие, из комнаты Блока - балкон. Светло, а из окон - далекий вид на Каменноостровский проспект, на лицейский сад. Большой особняк князя Горчакова - напротив. При нем сад, где снует симпатичный породистый пес, которого Блок наблюдает с любовью. В столовой водрузили еще одно блоковское наследие - огромный диван с ящиками. Комнаты устроили по обыкновению целесообразно и со вкусом. Блоку очень нравилась эта квартира. Он назвал ее "молодой" в письме к матери. И понятно: помещалась она на вышке, и не было в ней ни следа оседлости или быта.
Этой зимой 1910-11 года, собрав окончательно "Ночные часы", Ал. Ал. послал их в "Мусагет" для напечатания. В сезон 1911 -12 года вышли в "Мусагете" вторым изданием и три тома: "Стихи о Прекрасной Даме", "Нечаянная радость", "Снежная ночь".
Уход Толстого волновал и радовал Ал. Ал. По поводу этого события и всех его последствий он даже читал газеты, что вообще не входило в обиход его жизни и случалось лишь периодически. Газеты читал он разные.
10 ноября 1910 г. он пишет матери в Ревель:
"Ты говоришь - оскорбительно. Конечно, все известия и мнения оскорбительны, но я не знаю, чьи более - правые или левые. Пожалуй, левые: они лежат на животе и пищат. "Новое Время" - холодно и малословно, а это для меня - всего важнее. Относит, семьи я тоже не совсем с тобой согласен. Иначе говоря, э_т_а пошлость не так вредна, как другие некоторые (например, Милюков и Родичев, едущие на автомобиле на похороны 9). Кроме того, никто из семьи не соврал, что у Толстого было намерение раскаяться. Все-таки это много"...
Эта зима 1910-11 года снова проходит на людях. Ал. Ал. часто и охотно встречается с Вяч. Ивановым. Видится с профессором Аничковым и его семьей. Блоки вдвоем бывают у него в доме, где царит гостеприимство. Сам Евг. Вас. Аничков - ученый профессор западнического склада отличается веселым и добродушным нравом. Александра Александровича он любил. У него вообще бывали писатели: Сологуб, Чулков, Верховский, Ремизов, Княжнин, Пяст. Аничков вел знакомство со всеми литераторами Петербурга 10.
Издатель "Старых годов" барон Н. В. Дризен устраивал у себя вечера, которые тоже посещались Блоком 11.
Видался он и с сестрой Ангелиной, и со всеми понемногу. С Городецким устраиваются катанья на лыжах. Для этого отправляются в Лесной.
Зато с Мережковскими произошел временный, но острый разрыв. Еще летом 1910 года Мережковский написал фельетон, рассердивший Блока, которого он осыпал едкими упреками, касавшимися и вообще символистов 12. Обвинения были направлены по обыкновению в сторону недостатка общественности. По тону и по характеру нападок фельетон был так неприятен, что Ал. Ал. рассердился не на шутку, даже против обыкновения, и написал Мережковскому накануне его отъезда в Париж резкое письмо.
В конце ноября он пишет матери: "Я вообще чувствую себя уравновешенно, но сегодня изнервлен этими отписками Мережковскому. Это просто противно. Восьмидесятники, не родившиеся символистами, но получившие по наследству символизм с Запада (Мережковский, Минский) 13, растратили его, а теперь пинают ногами то, чему обязаны своим бытием. К тому же, они мелкие люди - слишком любят слова, жертвуют им людьми живыми, погружены в настоящее, смешивают все в одну кучу (религию, искусство, политику и т. д. и т. д.) и предаются истерике. Мережковскому мне просто пришлось прочесть нотацию".
Получив от него длинный ответ в смиренном тоне с уверениями в искренности и "взволнованности", Ал. Ал. еще пуще рассердился: "Лучше бы он не писал вовсе, - пишет он матери, - письмо христианское, елейное,.. с объяснениями, мертвыми по существу" 14.
Написав ответ еще более резкий, Ал. Ал. истратил весь запас своего гнева и не стал возражать Мережковскому печатно, несмотря на то, что собирался сделать это непременно. Гнев его остыл.
Дружески сговорился он в этот год и с Борисом Николаевичем Бугаевым, Андреем Белым. В письмах к матери сообщает он, что Боря женится, что Боря уезжает отдохнуть за границу. С североафриканского побережья, куда уехал тогда Борис Николаевич, Ал. Ал. стал получать частые и длинные письма.
Между тем жизнь "на людях" продолжается: "Я от разговоров изнемог", - пишет Блок матери. Утонченные, глубокомысленные разговоры, и среди всего этого вдруг неожиданная встреча в трамвае, встреча с Барабановым - бывшим товарищем по гимназии. Барабанов - известный Икар - танцор и комик. И Ал. Ал. пишет матери: "Раз в трамвае я встретился с Барабановым - Икаром. Мы хохотали всю дорогу, он - от простой веселости, а я от того, что не мог смотреть на него без смеху. С гимназии он потолстел, но ничего актерского в нем нет. Танцевать стал случайно и непосредственно".
14 декабря 1910 года, на вечере, посвященном памяти Владимира Соловьева, Блок читал свою речь "Рыцарь-монах". Кроме него, ценного на этом вечере было мало. Сестра философа - Поликсена Сергеевна произнесла нечто выдающееся. А вообще в устройстве этого "поминания" проявилось и безвкусие, и бестактность его устроителей.
Ал. Ал. написал об этом матери: "Соловьевский вечер прошел вяло, так что лучше бы его не было... Я начал второе отделение... Публика, встретившая и проводившая хлопками, не понимала или пряталась в себя, так что я стал сокращать..." 15
На Рождестве, съездив на несколько дней к матери в Ревель, надарив ей новых книг и показав приготовленный для печати сборник стихов, А. А. вернулся домой и новый - 1911-ый год встретил дома.
За лето 1910 года Блок плохо поправился. Угнетала его ответственность: тут и стройка, и хозяйство с переменой рабочего персонала. Прежде всем этим заведовала мать. Теперь же за это взялись молодые. Плохая поправка сказалась во второй половине сезона. После нового года пришлось обратиться к доктору, который нашел неврастению, упадок сил. Посоветовал лечение спермином, шведский массаж. Летом - купанье в теплом море. Спермин подействовал прекрасно. После 8-го вспрыскивания Блок заметно окреп, о чем писал матери. Лечение массажем и гимнастикой начал он в конце февраля. К шведу-массажисту ходил три раза в неделю, объяснялся с ним по-немецки. И все это вместе очень ему нравилось. Матери он писал так: "Массаж идет успешно. Швед хвалит мою prachtige Muskulatur {Великолепную мускулатуру (нем.).}. У меня вокруг спины и груди уже образуется нечто вроде музыкального инструмента... Массажист уже называет меня атлетом, потому что я выжимаю гирю не с большим трудом, чем он"...16
В эту зиму Ал. Ал. увлекался французской борьбой, на которую ходил в соседний цирк. Все нравы и обычаи этого спорта он изучил. Вид борьбы не только занимал, но и бодрил его. По его словам, борьба поднимала его дух, побуждала его к творчеству. В то время он писал уже свое "Возмездие", которому, впрочем, уже значительно позже дал это название.
Прилив физических сил после лечения спермином вызывает некоторый перелом во всем его существе. 21 февр. 1911 г. он пишет матери:
"...Дело в том, что я чувствую себя очень окрепшим физически (и соответственно нравственно), и потому у меня много планов, пока - неопределенных. Мож. быть, поехать купаться к какому-нибудь морю, м. б., - за границу, м. б., куда-нибудь - в Россию. Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме, и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень "декадентства" отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей - притом в том, в чем прежде их не видел. С одной стороны, я - "общественное животное", у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми - все более по существу. С другой - я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной. Я очень не прочь не только от восстановлений кровообращения (пойду сегодня уговориться с массажистом), но и от гимнастических упражнений. Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) - с этим связалось художественное творчество. Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и... пошлейшие романы Брешки-Брешковского 17, который... ближе к Данту, чем... Валерий Брюсов. Все это - совершенно неизвестная тебе область. В пояснение могу сказать, что в этом - мой _е_в_р_о_п_е_и_з_м. Европа должна облечь в формы и плоть то глубокое и все ускользающее содержание, которым исполнена всякая русская душа. Отсюда - постоянное требование формы, мое в частности; форма - плоть идеи; в мировом оркестре искусства не последнее место занимает искусство "легкой атлетики" и та самая "французская борьба", которая есть точный сколок с древней борьбы в Греции и Риме.
У меня есть очень много наблюдений (собственных) над искусством борьбы, над качествами отдельных художников (которых и здесь, как во всяком искусстве, очень мало - больше ремесленников), над способностью к этому искусству разных национальностей <...>. Настоящей гениальностью обладает только один из виденных мной - голландец Ван-Риль. Он вдохновляет меня для поэмы гораздо более, чем Вячеслав Иванов. Впрочем, настоящее произведение искусства в наше время (и во всякое, вероятно) может возникнуть только тогда, когда 1) поддерживаешь непосредственное (не книжное) отношение с миром и 2) когда мое собственное искусство роднится с чужими (для меня лично - с музыкой, живописью, архитектурой и _г_и_м_н_а_с_т_и_к_о_й).
Все это я сообщаю тебе, чтобы ты не испугалась моих неожиданных для тебя тенденций и чтобы ты знала, что я имею потребность расширить круг своей жизни, которая до сих пор была углублена (на счет должного расширения). Не знаю, исполню ли я что-нибудь в этом направлении. Пока, во всяком случае, займусь массажем и гимнастикой..."
В первый раз о поэме упоминает Ал. Ал. в письме к матери от 3-го января 1911 года: "Вчера я дописал (почти) поэму, которую давно пишу и хочу посвятить Ангелине". Затем от 25-го января: "Я очень деятельно пишу поэму, она разрастается". В одном из мартовских писем упоминается о том, что он читал поэму Ангелине, которой "при всей разительной разнице наших воспитаний поэма нравится".
В феврале сошлись две годовщины, две памяти, в чествовании которых должен был принять участие и Блок.
15 февраля его вызывали в Москву, где он должен был прочесть свою речь о Вл. Соловьеве, читанную им в Петербурге год назад. Но, сославшись на легкое нездоровье, Ал. Ал. в Москву не поехал, и речь его прочел за него кто-то другой 18.
10 февраля от торжественного чествования памяти Комиссаржевской он тоже уклонился. Матери от 10 февраля он пишет: "Мама, я сейчас был в Лавре, на панихиде по В. Ф. Комиссаржевской. Сегодня вдруг весна, все тает, устаешь от воздуха... На кладбище пошел, надув и москвичей и петербуржцев (сегодня должен был читать на литерат. утре в театре, а вечером - в Москве)... Вчера получил сборник памяти В. Ф. (Она не только не забывается, но выросла за год). Там - хорошие портреты и моя речь".
Эта речь произнесена была за год перед тем, тотчас после похорон Комиссаржевской, в зале Городской думы. Кончина В. Ф., почти внезапная, от оспы, в Самарканде, куда она заехала на гастроли со своей труппой, вызвала в свое время сильное волнение в передовых кругах Петербурга. В этом волнении замешан был и Блок, знавший ее лично. Вместе с той многотысячной толпой, которая встречала ее тело на Николаевском вокзале, встречал его и он. Речь, произнесенная им в ту годину, вошла в числе других в собрание сочинений Блока 19.
В этом году одним из больших его интересов был решительно интерес к общественной жизни: "С остервенением читаю газеты, - пишет он матери. - "Речь" стала очень живой и захватывающе интересной. Милюков расцвел и окреп, стал до неузнаваемости умен и широк... Ненавижу русское правительство ("Новое время"), и моя поэма этим пропитана" 20.
Дело дошло до того, что Ал. Ал. пошел на лекцию Милюкова "Вооруженный мир и ограничение вооружений" 21. Остался доволен этой лекцией, нашел ее блестящей, умной: "Лекция Милюкова была для меня очень нужна". И в одном из предыдущих писем: "Правительства всех стран зарвались окончательно. М. б. еще и нам придется увидеть три великих войны, своих Наполеонов и новую картину мира". К роду интересов такого разряда приходится отнести и увлечение книгой Семенова о японской войне 22. Об этой "Расплате" А. А. с одобрением несколько раз упоминает в письмах к матери.
Тогда же смягчилось его отношение к Мережковским и к Философову, их неизменному единомышленнику. Уже в начале января он пишет в Ревель: "Читаю новую повесть З. Н. Гиппиус в "Русской Мысли". Видел ее во сне и решил написать примирительное письмо Мережковскому" 23.
А в конце января уже и ответ получил, о чем опять-таки сообщает в Ревель: "Получил очень хорошие и милые письма от Мережковских из Cannes. Они оба очень рады тому, что я исчерпал инцидент". В одном из последующих писем: "С Философовым мы поцеловались" 24.
В эту зиму Ал. Ал. часто видится с В. А. Пястом. Пяст затевает издание журнала с таким составом сотрудников: редакционная комиссия - Пяст, Аничков и Блок, ближайшие сотрудники - Вячеслав Иванов, Ремизов, Княжнин, Юр. Верховский. Из этой затеи, кроме совещаний, ничего не вышло. Как-то не сговорились. Вяч. Иванов предлагал тогда же издавать дневник трех писателей: Андрея Белого, Блока, Вяч. Иванова. Три разных отдела, объединенных только тем, что все трое живут "об одном" 25.
Тогда не осуществились эти затеи. Но Ал. Ал. много времени проводил с Пястом, они гуляли вместе. В одном из писем к матери он пишет об этом так: "Вчера мы удивительно хорошо гуляли с Пястом. Прошли пешком из Левашова в Юкки, на шоссе ели хлеб с колбасой, в Юкках пили чай и катались с высокой горы на санях".
Между прочим пишет он матери о некоторых встречах с женщинами: "Мама, ко мне вчера пришла Тильда 26. Меня не было дома, когда пришла девушка, приехавшая из Москвы, и просила меня прийти туда, куда она назначит. Я пошел с чувством скуки, но и с волнением. Мы провели с ней весь вчерашний вечер и весь сегодняшний день. Она приехала специально ко мне в Петербург, зная мои стихи. Она писала ко мне еще в прошлом году иронические письма, очень умные и совершенно не свои. Ей 20 лет, она очень живая, красивая (внешне и внутренне) и естественная. Во всем до мелочей, даже в костюме - совершенно похожа на Гильду, и говорит все, как должна говорить Гильда. Мы катались, гуляли в городе и за городом, сидели на вокзалах и в кафе. Сегодня она уехала в Москву".
Такие свидания с "Гильдой" повторялись. Она для этого приезжала из Москвы. И переписка между ними продолжалась с перерывами до последних лет.
В письме от 8-го марта А. А. пишет матери: "Я нашел красавицу еврейку, похожую на черную жемчужину в розовой раковине. У нее - тициановские руки и ослепительная фигура. Впрочем дальше шампанского и красных роз дело не пошло, и стало грустно".
В январе 1911 года мать сообщила Ал. Ал., что муж ее получил бригаду в провинции и перед отъездом они оба собираются провести весну в Петербурге. Для этого надо нанять меблированную квартиру. В поисках такой квартиры Блок провел немало времени. Найти дешевое и порядочное помещение было нелегко. Наконец, в том же доме No 9, на Монетной освободилась такая квартира, и А. А. взял ее для матери.
Бригада была получена в Полтаве. Отдаленность места пугала и мать, и сына. Блок уговаривал мать остаться в Петербурге. Она не знала, на что решаться, но на лето, во всяком случае, собиралась в Шахматово, куда хотел приехать на некоторое время перед отъездом за границу и А. А. Люб. Дм. отправилась за границу на все лето; она решила основаться на одном из морских купаний и ожидать там приезда мужа.
До конца июня Ал. Ал. жил в Шахматове. Он провел там шесть недель. Надо было присмотреть за постройкой нового дома для работника Николая. Значительную часть своего капитала истратил он тогда на Шахматово. Но и на поездку хватало.
Приехав в Петербург в конце июня, он провел там около недели, доставал деньги из банка, советовался с доктором, посещал друзей. Доктор не нашел у него никаких болезней, но "нервы в таком состоянии, что на них следует обратить внимание". "Через два-три месяца правильной жизни все должно пройти". Сообщая в письме к матери все подробности совещания с доктором, Ал. Ал. пишет о том, как он провел последние дни перед отъездом:
"Вчера был у Пяста в Парголове, а третьего дня - в Царском. То и другое было совершенно разно и очень хорошо. С Женей мы носились на велосипедах два часа - в Баболово, а с Пястом долго гуляли и сидели в Шуваловском парке.
В субботу я поехал в Парголово, но не доехал; остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовав, что здесь - судьба. И действительно, оказалось так. Цыганка, которая пела о множестве миров, потом говорила мне необыкновенные вещи, потом - под проливным дождем в сумерках ночи на платформе - сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей".
Уехал Блок 5-го июля вечером. Следующее письмо получено в Шахматове уже из Вержболова.
Через Берлин, Кельн, Париж Ал. Ал. отправился в Бретань, в купальное местечко Abervrach, где ожидала его жена.
Из Берлина открытка: "Мама, я уже в Берлине, пью кофей. Спал скверно, потому что был увлечен полетом поезда и ультрафиолетовыми лучами ночника. Удивительный и знакомый запах в Германии".
Из Кельна тоже открытка: ..."пришлось пересесть в первый класс (из Ганновера до Кельна), потому что на Фридрихштрассе сели в мое купе французские буржуа и австрийский лакей, и стали ругать Россию с таких невообразимо мещанских точек зрения, что я бы не мог возразить, если бы и лучше говорил по-французски..."
Из Парижа Блок прислал матери целую коллекцию карточек с изображением химер Notre Dame. Париж ему сразу очень понравился - кажется, в первый и последний раз в его жизни. Вот что он пишет отсюда матери:
"Мама, вчера еще утром я был на Unter den Linden, а вечером я стоял на мосту Гогенцоллернов над Рейном и был в Кельнском соборе, а сейчас пришел из Notre Dame, сижу в кафе на углу Rue de Rivoli против Hotel de Ville, пью citronnade {Лимонад (фр.).}; поезд мчался еще быстрее, чем в Германии, жара, вероятно, до 40®, воздух дрожит над полотном, ветер горячий, Париж совсем сизый и таинственный, но я не устал, а, напротив, чувствую страшное возбуждение. Париж мне нравится необыкновенно, он как-то уже и меньше, чем я думал, и оттого уютно в толпе... Страшно весело - вокруг гремят и кричат, я сижу почти на улице..."
Следующее письмо уже из Аберврака (24 июля):
"Мама, я здесь уже третий день. Третьего дня - выехал из Парижа, было до 30®, все изнемогали в вагоне, у меня уже начало путаться в голове; так было до вечера. Вдруг поезд пролетел два коротких туннеля - и все изменилось, как в сказке: суровая страна со скалами, колючим кустарником и папоротником, и густым туманом. Это - влияние океана - уже за час до Бреста. В Бресте - рейд полон военных кораблей. Я подумал - и вдруг решил ехать на автомобиле, и не ночевать в гостинице. 36 километров мы промчались в час. Очень таинственно: ночь наступает, туман все гуще, и большой автомобиль с фонарем несется по белым шоссе, так что все шарахаются в сторону. И черные силуэты церквей. - Наконец появились маяки, и мы, проблуждав некоторое время в тумане, нашли гостиницу и въехали во двор... Мы на берегу большой бухты, из которой есть выход в океан... Живем окруженные морскими сигналами. Главный маяк (за 10 километров от нас в море) освещает наши стены, вспыхивая каждые 5 секунд. Рядом с ним - поменьше - красный... Кроме того - значки на берегах - все для обозначения фарватера. Вчера был легкий бриз, и мы выезжали на парусной лодке в океан, а потом - в порт Аберврака, где стоит угольщик. Этот угольщик - разоруженный фрегат 20-х годов, который был в Мексиканской войне 1, а теперь отдыхает на якорях. Его зовут "Melpomene". На носу - Мельпомена - белая статуя, стремящаяся вперед в море. Пустые люки от пушек, а в окнах видны дети. Нет ни брони, ничего, мачты срезаны наполовину, реи сняты. А когда-то воевал".
В конце этого письма приписка: "Большая Медведица на том же месте. На юго-востоке - звезда, похожая на маяк. Совершенно необыкновенен голос океана..."
Следующие письма из Аберврака написаны на целых коллекциях карточек с местными видами. Купанье нравится, идет хорошо, гостиница прекрасная.
27 июля:
"Мы живем в доме XVII века, который был церковью. Рядом с моей комнатой прячут обломки кораблей"...
Во всех письмах, кроме подробностей обихода и купанья, описываются особенности океана, приливы и отливы, появление на горизонте кораблей. "Можно представить себе ужас океана, только увидев его... Между тем, только на днях мимо нас прошла японская эскадра в Шербург. Постоянно ходят военные корабли. Наконец, есть корабли Hamburg - Amerika Linie {Линии "Гамбург - Америка" (нем.).}, втрое больше самого большого броненосца (до 8000 человек и груз). И все это кажется маленьким и должно зорко следить за маяками и сигналами"... (Из того же письма).
В письме от 2 августа 1911 г. говорится: "Завтракаем - в 12 часов - с англичанами, которые живут с нами. Семейство простое, мы постоянно разговариваем и купаемся вместе. После завтрака ходим гулять далеко... Обедаем в 7 часов, потом гуляем всегда на гору над морем. Очень разнообразные закаты, масса летучих мышей и сов, и чайки кричат очень музыкально во время отлива. На всех дорогах цветет и зреет ежевика среди колючих кустов и папоротников, много цветов. - Сегодня видели высокий старый крест - каменный, как всегда. На одной стороне - Христос, а на другой - Мадонна смотрит в море. Кресты везде... Купался я сегодня 9-ый раз, уже дольше 1/4 часа, не могу от удовольствия вылезти из воды, учусь плавать. Всю кожу жжет, вода холодная обыкновенно. - Все это (кроме купанья) иногда однообразно и скучновато. Развлечение - единственно, когда бывают Les Pardons {Прощеные дни (фр.).}, свадьбы (постоянно), песни, и когда в порт к нам приходят яхты. Вчера на закате вошел в бухту великолепный трехмачтовый датчанин. Очень хорошие собаки. К нам пристает и иногда гуляет с нами хозяйский щенок Фело... Раз, когда я купался, он считал своим долгом плавать за мной, страшно уставал, у него билось сердце, и приходилось брать его в море на руки. Во время отлива по дну ходят свиньи, чайки, кормораны. "La canaille" {"Чернь" (фр.).} пожинает великолепную пшеницу, тяжелую точно вылитую из красного золота... Здесь очень тихо; и очень приятно посвятить месяц жизни бедной и милой Бретани. По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал".
И наконец последнее письмо из Аберврака. Он надоел, и решено уезжать. Едут в Quimper. Но перед отъездом Ал. Ал. пишет матери длинное письмо с описанием нравов. Пишет он, что надоело им между прочим - "неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) - невылазная грязь, прежде всего - физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции".
Говоря о "душевной грязи", Ал. Ал. описывает французских барышень, купающихся вместе с ними, их холодное бесстыдство... Пишет об этом с большим отвращением.
"Занимательны здешние жители, - пишет он дальше, - в них есть чеховское, так как Бретань осталась в хвосте цивилизации, слишком долго служа только яблоком раздора между Англией и Францией. Например, единственный здешний доктор; всегда пьяный старик с длинной трубкой; у него зеленые глаза (как у всех приморских жителей), но на одном - багровый нарост. Он мягок, словоохотлив и глубоко несчастен внешне, но, кажется, внутренно счастлив; всегда ему кажется, что его кто-то ждет и кто-то к нему должен прийти; с утра до вечера бегает взад и вперед по набережной. Его давно уже заменил горбатый доктор из соседнего села, приезжающий в маленьком автомобиле; но он не смущается, всегда в повышенном настроении (от аперитивов), рассказывает иностранцам историю соседних замков (все перевирая и негодуя одинаково на революцию и на духовенство - это через 122 года!) и таскает толстую книгу - жития бретонских святых; очень интересная книга - я из нее кое-что почерпнул"...
Дальше Ал. Ал. пишет об архитекторе, которому не удалось его архитекторство, о чем он постоянно рассказывает, грустя о том, что вместо того "принужден был жениться на дочери фабриканта и заняться выработкой йода и соды".
Все они с восторгом вспоминают о Париже: "Париж предстоит им всем как обетованная земля - всегда и неизменно в виде "Москвы" для трех сестер".
Описывается в письме и "proprietaire" {Домовладелец (фр.).}, который удит рыбу, охотится и с восторгом вспоминает, как его напоили в Петербурге, где он был с эскадрой адмирала Жерве 2...
Об англичанах, с которыми приходится проводить много времени и пить чай "после купанья под смоквой и под грушей", сообщаются интересные подробности. Сам глава семьи - "аргентинский корреспондент из Лондона" - сообщает по подводному кабелю и посредством фельетонов, написанных под грушей в Абервраке, но помеченных Лондоном, - все, что может интересовать аргентинских фермеров... Однажды в жаркий день сообщил он в Америку из-под груши о том, что в Лондоне на съезде дантистов дебатировался вопрос о челюстях Габсбургов...
У англичанина - семья: жена, которая одна из первых получила высшее женское образование в Англии; сын 12 лет - очень веселый, шаловливый и здоровенный мальчик, великолепный клоун; и рыже-красная дочь лет 17, которая играет на рояле, танцует на всех балах и предпочитает оксфордских и кембриджских студентов - блазированным 3 лондонским.
Все семейство - ярые велосипедисты, спортсмены и великолепно плавают. Мы всегда вместе и едим, и купаемся... Раз пригласили мы их ехать в море, но только что миновали последние скалы, пришлось вернуться: у меня приключилась морская болезнь, и они же отпоили меня коньяком...
Есть еще немало интересных жителей, о которых можно бы написать... разные морские волки, пьяные ловцы креветок, demi-vierges {Полудевы (фр.).} от 6 до 12 лет, которые торчат целый день полуголые на берегу и кричат друг другу голосами уже сиплыми: "T'as tes garcons pour jouer!" {"Забавляйся со своими мальчишками!" (фр).} Все это даже неудивительно: по-видимому, это обычный способ "формирования" французской "девы" (pucelle {Девственница (фр.).} - уменьшительное от блохи).
На днях вошли в порт большой миноносец и 4 миноноски, здороваясь сигналами друг с другом и с берегом, кильватерной колонной - все как следует. Так как я в этот день скучал особенно и так как, как раз в этот день, газеты держали в секрете совещание французского посла в Берлине с Кидерлэн-Вехтером (германский министр иностранных дел), то я решил, что пахнет войной, что миноносцы спрятаны в нашу бухту для того, чтобы выследить немецкую эскадру, которая пройдет в Африку, через Ламанш (разумеется!), и т. д. Сейчас же стал думать о том, что немцы победят французов... жалеть жен французских матросов и с уважением смотреть на довольно корявого командира миноноски, который проходил военной походкой по набережной...
Я, как истинный русский, все время улыбаюсь злорадно на цивилизацию дредноутов, дантистов и pucelles. По крайней мере над этой лужей, образовавшейся от человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки. Над всем этим стоит культура, неудачно и неглубоко названная этим именем. Ее я и поеду смотреть начиная с покачнувшегося иконостаса Quimper'a...
Пиши в Париж".
Из Quimper'a целый ряд писем. Там пришлось прожить дольше того, что предполагалось, потому что у Блока разболелось горло и повысилась температура. Но августовская жара и лекарства, прописанные тамошним доктором, скоро помогли. Quimper и "красив и стар". Он оказался гораздо цивилизованнее Абер-врака.
20 авг.: "Сегодня последний день праздников, начавшихся с Assomption {Успения (фр.).}.
Я сижу у окна, только что прошла сильная гроза; вижу, как балаганщики выбиваются из сил, чтобы заработать напоследок. Перед моим окном - две карусели..."
Тут же описываются все звери, которые представляют в балагане: слоненок, обезьяна - принц Альберт, зебра, собаки, кошки, попугаи... Обо всех этих зверях самые симпатичные отзывы: "Около уборной слоненка почти всегда теснится группа поклонников. Карусель свистит, музыка играет во всех балаганах разное, в поющем кинематографе воет граммофон, хозяева зазывают, заглушая музыку криками, на улице орет газетчик, а к отелю подлетают бесчисленные автомобили со свистом, воем и клокотаньем: здесь не только масса французов en vacances {На отдыхе (фр.).}, но и богатые американцы и англичане; то пролетит огромный автомобиль с развевающимся американским флагом, разорванным от ветра; то - автомобиль, на котором сидит огромный черный лев с разинутой пастью - очень талантливо сделанный (оказывается - просто "чудо-вакса" под маркой "Lyon noir") {"Черный лев" (фр.).}...
Я читаю всевозможные "Je sais tout" {"Я все знаю" (фр.).} и до десяти газет в день (парижских и местных). Пью до 15 чашек чаю и съедаю до 10 яиц. Все это уже надоело, и я хотел бы поскорее поправиться и ехать прямо в Париж, потому что Бретань, при всей прелести, например, Quimper'a, а также некоторых костюмов, которые мы видели, наконец, благодаря праздникам, во всей пышности и во всем разнообразии - все-таки какая-то "латышия": отвратительный язык, убогие обычаи...
Стихотворение Брюсова "К собору Кэмпера" могло бы относиться к десятку европейских соборов, но никак не к этому. Он не очень велик и именно не "безгласен". Все его очарование - в интимности и в запахе, которого я не встречал еще ни в одной церкви: пахнет теплицей от множества цветов; очень уютные гробницы, много утвари, гербов, статуй, сводиков, лавочек и пр. Башни его не очень давно перестроены, готика - прекрасная, но не великая, и даже в замысле искривления алтаря нет величия, хотя много смелости - талантливо, но не гениально...
Несмотря на то, что мы живем в Бретани, и видим жизнь, хотя и шумную, но местную, все-таки это - Европа, и мировая жизнь чувствуется здесь гораздо сильнее и острее, чем в России (отчасти, благодаря талантливости, меткости и обилию газет при свободе печати), отчасти благодаря тому, что в каждом углу Европы человек висит над самым краем бездны ("и рвет укроп - ужасное занятье!" - как говорит Эдгар, водя слепого Глостера по полю) {Сцена из "Короля Лира" Шекспира.} и лихорадочно изо всех сил живет "в поте лица". "Жизнь - страшное чудовище, и счастлив человек, который может, наконец, спокойно протянуться в могиле", так я слышу голос Европы, и никакая работа и никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация, ее подчеркивают напряженные лица и богатых, и бедных, шныряние автомобилей, лишенное всякого внутреннего смысла, и пресса - продажная, талантливая, свободная и голосистая.
Сегодня английские стачки кончаются (по-видимому), но вчера бастовало до 250000 рабочих. Это - "всемирный рекорд", говорят парижские газеты и выражают удивление, что стачка достигла таких размеров в _с_а_м_о_й _д_е_м_о_к_р_а_т_и_ч_е_с_к_о_й _с_т_р_а_н_е! При этом, одна Франция теряла до миллиона франков в день. Англия - нечего и говорить, потому что 60% английской промышленности сосредоточено в наиболее пострадавшем Ливерпуле. На сотнях б_о_л_ь_ш_и_х пароходов сгнили фрукты, рыба и прочее. Не было х_л_е_б_а, не было с_в_е_т_а. Все это сопровождалось бесконечными анекдотами, начиная с того, что лорды (у которых только что отнято их знаменитое veto) уверяли в парламенте, что в_с_е _б_л_а_г_о_п_о_л_у_ч_н_о, - и кончая обществом эсперантистов, которые уныло сидели на чемоданах на лондонском вокзале и тщетно ждали поезда, мечтая о соединении всех народов при помощи эсперанто. Но они мечтали об этом в "самой демократической стране", где рабочие доведены до исступления 12-ти ч_а_с_о_в_ы_м _р_а_б_о_ч_и_м_ д_н_е_м (в доках) и низкой платой, и где все силы идут на держание в кулаке колоний и на постройку "супер-дреднаутов". Именно, в_с_е_ силы - в последние годы, когда Европе _н_е_к_о_г_д_а_ тратить силы ни на что другое, до того заселены все углы и до того прошли времена романтизма.
- В Германии и Франции - нисколько не лучше. Вильгельм ищет войны и, по-видимому, будет воевать... французы поминают лихом Наполеона III и собираются "mourir pour la patrie" {Умереть за родину (фр.).}. Все это вместе напоминает оглушительную и усталую ярмарку, на которую я сейчас смотрю. Вся Европа вертится и шумит, и втайне для этого нет никаких причин более, потому, что все прошло...
Славянское никогда не входило в их цивилизацию и, что всего важнее, пролетало каким-то чуждым астральным телом сквозь всю католическую к_у_л_ь_т_у_р_у. Это мне особенно интересно. Я надеюсь наблюсти это тайное вторжение славянского пафоса (его отрасли, самой существенной для меня теперь) в одном уголке Парижа: на задворках Notre Dame, за моргом, есть островок, где жили Бодлер и Теофиль Готье; теперь там в старом доме - польская библиотека и при ней - маленький музей Мицкевича... Иначе говоря, на этом островке, мало обитаемом и тихом, хотя и в центре Парижа, как бы поставлен знак"...
В следующем письме из Кэмпера от 24 августа описывается знаменитое похищение Джиоконды в Париже:
"Итак, мне не суждено увидать Джиоконду. Не знаю, описаны ли в России все подробности ее исчезновения, - здесь газеты полны этим.
22-го утром я лежал в постели и размышлял (или мне полуснилось - не помню) о том, как американский миллиардер похищает Венеру Милосскую. Через час Люба приносит газету с известием о Джиоконде.
Она была на месте в понедельник в 7 часов утра. В этот день Лувр закрыт для публики, пускают только художников и прочих известных лиц. Народу, однако, было много. Требовалась огромная смелость и профессиональная ловкость, чтобы улучить время снять картину... пройти через две залы, спуститься по маленькой лестнице и снять раму и стекло, нисколько их не испортив (это было сделано в ватерклозете). Потом надо было нести картину по улице - она довольно велика и на деревянной доске. - В 10-м часу ее хватились, и в 12 уже Лувр был закрыт (и до сих пор не открыт). - Вся парижская полиция на ногах...
Удивительна все-таки история этой картины. Джиоконда получала письма, хранители Лувра и сторожа наблюдали перед ней всевозможные нервные волнения"...
Наконец, 27 августа приехали в Париж. Остановились в одном из отелей Латинского квартала. Но жара не прекращалась, и под влиянием жары и засухи Париж производил особенно тягостное впечатление: "Париж - Сахара - желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов. Мертвая Notre Dame, мертвый Лувр. В Лувре - глубокое запустение: туристы, как полотеры, в заброшенном громадном доме. Потертые диваны, грязные полы и тусклые темные стены, на которых сереют - внизу - Дианы, Аполлоны, Цезари, Александры и Милосская Венера с язвительным выражением лица (оттого, что у нее закопчена правая ноздря), - а наверху - Рафаэли, Мантеньи, Рембрандты - и четыре гвоздя, на которых неделю назад висела Джиоконда. Печальный, заброшенный Лувр - место для того, чтобы приходить плакать и размышлять о том, что бюджет морского и военного министерства растет каждый год, а бюджет Лувра остается прежним уже 60 лет. Первая причина (единственная) кражи Джиоконды - дреднауты. - Впрочем, парижанам уже и это весело: на улицах кричат с утра до ночи: "As tu vu la Joconde? Elle est retrouvel - Dix centimes!" {"Ты видел Джоконду? Она нашлась! - Десять сантимов!" (фр.). } Или: "La Joconde! Son sourire et son enveloppe - dix centimes ensemble!" {"Джоконда! Ее улыбка вместе с конвертом - все за десять сантимов!" (фр.)}
В следующем письме (4 сент.) из Парижа Блок уже прямо пишет: "Я не полюбил Парижа, а многое в нем даже возненавидел. Я никогда не был во Франции, ничего в ней не потерял, она мне глубоко чужда..."
Дальше описываются улицы, площади, сады, нравы Парижа - все в самых тоскливых тонах: могила Наполеона, да вид с Монмартра - единственно это оставило в нем хорошее впечатление. И в конце письма он прибавляет:
"Вследствие всего этого, я уезжаю сегодня или завтра в Брюссель, а Люба через неделю уедет прямо в Петербург, искать квартиру".
Затем, уже от 5-го сентября следует carte postale {Открытка (фр.).}, а за нею письмо из Антверпена, который Блоку очень понравился:
"Огромная, как Нева, Шельда, тучи кораблей, доки, подъемные краны, лесистые дали, запах моря, масса церквей, старые дома, фонтаны, башни. Музей так хорош, что даже у Рубенса не все противно; жарко не так, как в Париже. Вообще - уже благоухает влажная Фландрия... Завтра поеду в Брюгге или Гент".
Брюгге не понравился. О нем Блок пишет уже из Роттердама 10 сентября:
"Брюгге, из которого Роденбах и туристы сделали "северную Венецию" (Venise du Nord), довольно отчаянная мурья. Лодочник полтора часа таскал меня по каналам. Действительно - каналы, лебеди, средневековое старье, какие-то тысячелетние подсолнухи и бузины по берегам. Повертывая обратно: "А теперь новый вид, - n'est ce pas?" {Не правда ли? (фр.)} Но ничего особенно нового: другая бузина, другой подсолнух и другая собака облаивает лодку с берега..."
В следующем письме из Амстердама Ал. Ал. пишет о жаре, о том, что кусают москиты, путешествовать надоело, и теперь он поедет через Берлин прямо в Петербург.
Из Берлина - по обыкновению с чувством удовлетворения: "Едва переехали и голландскую границу, стало приятно, очень я люблю немцев".
Вслед за этим письмом мать получила увесистый конверт с карточками зверей из зоологического сада и с раскрашенным портретом Kaiser'a. На обратной стороне карточек написано (16 сентября):
"Я в Берлине отдыхаю, хотя здесь тоже шумно и людно, и хотя я целые дни проводил в музеях. Все музеи (художественные) я уже осмотрел. Здесь не то, что в Париже, искусство можно видеть и понимать. Большого так много, что сразу приходишь в отчаянье, но потом начинаешь вникать и видеть. Хождение по музеям - целая наука и особого рода подвижничество; в Германии (и, надо отдать справедливость, в Голландии и Бельгии) музеи устроены почти идеально в смысле особого уюта и обстановки.
Вчера узнал о покушении на Столыпина 4. Зоологический сад помог преодолеть суматоху, возникшую от этого в душе... Хочу завтра пойти к Рейнгардту 5 - идет Гамлет"...
Наконец, от 18 сентября последнее письмо из-за границы:
"Вчера было очень хорошее впечатление в Гамлете. Смотреть Александра Моисси 6 во второй раз уже значительно хуже, чем в первый (он был Эдипом). Однако он очень талантливый актер. Это - берлинский Качалов, только помоложе, и потому - менее развит. Впрочем, нужно иметь много такта, чтобы возбуждать недоумение в роли Гамлета всего два-три раза. Несколько мест у него было очень хороших, особенно одно: Гамлет спрашивает у Горацио, седая ли голова была у призрака? "Нет, - отвечает Горацио, - серебристо-черная, как при жизни". Тогда Моисси отворачивается и тихо плачет.
Офелия была очень милая, акварельная. Великолепный актер играл короля, такого короля в Гамлете я вижу в первый раз. Он был, как две капли воды, похож на Мартына {Шахматовский работник - латыш.}, и это оказалось очень подходящим. Были хороши и Полоний, и Горацио, и Розенкранц, и Гильденштерн, и Фортинбрас (!), и королева, и Лаэрт, при всей неловкости положения этих последних. Я сидел в первом ряду и особенно почувствовал холод со сцены, когда поднялся занавес и Марцелл стал греться у костра в серой темноте зимней ночи на фоне темного неба. Горацио пришел и сказал, что он только "Ein Stuck Horatio" {"Кусочек Горацио" (нем.).}*, а Гамлет пришел в теплой шубе - все это очень хорошо.
Ужасно много разговаривает Гамлет, вчера это было мне не совсем приятно, хотя это естественный процесс творчества и английского и нашего Шекспира: все благородство молчания и аристократизм его они переселяют в женщин - и Офелия и Софья молчаливы; оттого приходится болтать принцам - Гамлету и Чацкому, как страдательным лицам; но я предпочел бы, чтобы и они были несколько "воздержаннее на язык". Оба ужасно либеральничают и этим угождают публике, которая того не стоит... Рейнгард, будучи немецким Станиславским, придумал очень хороший стрекочущий звук при появлении тени: не то петухи вдали, а впрочем - неизвестно что, как всегда бывает в этих случаях..."
Следующее письмо от 7 сент. прислано в Шахматове уже из Петербурга: "Я очень рад, что вернулся... По Германии я ехал ночью и великолепно спал один в купе 1 класса, дав пруссаку 3 марки. В России зато весь день и часть ночи принимал участие в интересных и страшно тяжелых разговорах, каких за границей никто не ведет. Сразу родина показала свое и свиное и божественное лицо..."
В Шахматове после отъезда Блока за границу мы с сестрой жили не весело. Она все болела, и ее пугало переселение в Полтаву. Но в августе вдруг из Полтавы пришло от Фр. Фел. радостное письмо: он получил бригаду в Петербурге. Это был счастливый момент в нашей жизни. Алекс. Андр. тотчас же написала об этом сыну, и он ответил ей уже из Берлина, что весь день радовался и доволен тем, что это так естественно устроилось.
Квартиру в этом сезоне Блокам переменить не пришлось: не нашли ничего подходящего и остались на Монетной.
Мать и отчим поселились на Офицерской, 40, против Литовского замка. Мать и сын виделись часто, и на Монетную часто ходил денщик с какими-нибудь записками или посылками. Бывало и так, что придет по почте коротенькая записка, всего несколько слов: "Мама, тебе очень грустно. А я думаю о тебе. Саша".
Такие посылки несказанно ободряли мать.
В ноябре месяце все вместе - Блоки, Кублицкие и я - взяли ложу в Мариинский театр и отправились слушать "Хованщину". Всех нас поразила опера Мусоргского. Ал. Ал. был нервен и волновался. Ему нравился Шаляпин. На другой день мать получила от него письмо: "..."Хованщина" еще не гениальна (т. е. не дыхание св. духа), как не гениальна еще вся Россия, в которой только готовится будущее. Но она стоит в самом центре, именно на той узкой полосе, где проносится дыхание духа..."
<