Сканировал Леон Дотан
ldn-knigi.narod.ru ldnleon@yandex.ru
Корректировала Нина Дотан (май 2001)
РАЗУМНИК ВАСИЛЬЕВИЧ ИВАНОВ
-
литературное имя: Р. Иванов-Разумник (1878-1946).
Его основная работа - "История русской общественной мысли", в двух томах, 1907 г. Автор следующих работ: "Что такое махаевщина?", ПБ 1908; "Лев Толстой", 1912; "Две России", ПБ, 1918; "Что такое интеллигенция?", Берлин, 1920; "Книга о Белинском", ПБ, 1923; "Русская литература от 70-х годов до наших дней", Берлин, 1923. Был редактором ряда собраний сочинений и воспоминаний (литературно-биографические сопроводительные статьи и комментарии) - Собрание сочинений В. Г. Белинского (ПБ 1911), Собрание сочинений М. Е. Салтыкова-Щедрина (М. 1926-27), Воспоминания И. Панаева (Ленинград, 1928), Воспоминания Аполлона Григорьева (М. 1930), М.Е. Салтыков-Щедрин (1930).
В 1917 году Р. Иванов-Разумник был одним из редакторов "Дела народа", ежедневной газеты, центрального органа партии с.-р. Осенью 1917 г. Перешел к левым с.-р.-ам, работал в литературных органах партии левых эсеров и в их издательстве "Скифы" ( сначала существовавшем в Петербурге, затем в Берлине). В период 1921-1941 гг. многократно советскими властями был арестован, сидел по разным тюрьмам, был в ссылке. Период "ежовщины" (1937-1938гг.) провел в московских тюрьмах, где через его камеры прошло свыше 1000 человек.
В августе 1941 г. Был освобожден и смог вернуться к себе в г. Пушкин (б. Царское Село) - до занятия этого города немцами в октябре 1941 года. Был вывезен весной 1942 г. В Германию и вместе с женой помещен за колючую проволоку в лагере г. Кониц (Пруссия), где они пробыли до лета 1943 г.
Летом 1943 г. им удалось выбраться в Прибалтику и поселиться там у родственников. Весной 1944 г. вернулись в Кониц, жили на частной квартире. В марте 1946 г. скончалась жена Р.Иванова-Разумника, а 9 июня 1946 г. скончался и Р.Иванов-Разумник в Мюнхене, где он поселился у своих родственников. За годы пребывания в Германии Р.Иванов-Разумник много писал, торопясь записать все пережитое и задуманное, но большая часть написанного при трагических обстоятельствах того времени погибла. Несколько очерков литературно-исторического характера было напечатано в берлинской русской газете того времени "Новое Слово" (ред. В. Деспотули), с добавлениями и искажениями редактора. Они должны были составить отдельную книгу "Писательские судьбы", которая была подготовлена Р.Ивановым-Разумником к печати - она ныне и публикуется со специально написанной для нее Р.Ивановым-Разумником вводной статьей - "Вместо предисловия" и поправками самого Р.Иванова-Разумника. Кроме того им были написаны "Холодные наблюдения и горестные заметы" (о большевистских и немецких зверствах - эта работа была закончена и уже набиралась в типографии, когда в нее попала бомба - набор и рукопись сгорели), "Письма без адресатов" - большая книга, собрание статей на разные темы - судьба этой рукописи до сих пор не выяснена. Сохранились и вывезены в Америку две рукописи: "Тюрьмы и ссылки" (около 500 страниц пишущей машинки) и "Оправдание человека" или "Антроподицея" - построение новой религии человечества; работа культурно-философского характера. Обширные отрывки из воспоминаний "Тюрьмы и ссылки" были опубликованы в "Социалистическом Вестнике" - No 8-9" 10, 11 и 12 за 1949 г. и No 1-2 за 1950 год.
Время ли, стоит ли говорить о писательских "судьбах", о "фантастических историях", когда мировой историей поставлен вопрос о судьбах народов, об участи целого мира?
Какая малая волна, какая ничтожная капля в народном море - писатели; малые тысячи среди многих миллионов!
И добро бы это была русская литература той поры, когда била она "светом мира", когда писатели были "солью земли" ...
Но литература минувшей четверти века в Стране Советов, поставленная под гасильник большевистского террора!
Но писатели, переставшие быть "солью земли" и задыхавшиеся в марксистских намордниках!
"Вы - соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой? Она уже ни к чему негодная, как разве выбросить ее вон на попрание людям".
Стоит ли говорить о ней?
Стоит, ибо судьба русских писателей минувшей четверти века была трагичной - у многих, драматичной - у всех (лакеи от литературы не в счет), а драма и трагедия человечества - всегда стоят пристального внимания.
Стоит, ибо -
Писатель, если только он
Волна, a океан - Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Стоит, ибо если литература даже и не волна, а лишь ничтожная капля в народном море, то и в малой капле вод отражается солнце мировой истории.
Стоит, ибо писательские судьбы в Стране Советов, за четверть века отражают в себе судьбы целого народа.
Чтобы узнать вкус воды - достаточно нескольких капель.
Такие капли - отдельные очерки этой книги, и чем мельче отмеченные здесь бытовые черточки - тем они характернее. И не только стоит их собрать, но необходимо заняться этим именно теперь, "по свежим следам": пройдет еще четверть века - и никто не поверит тем фантастическим историям, участниками которых были мы.
И однако, по слову поэта - "все это было, было, было"...
1942-1943
ИВАНОВ-РАЗУМНИК
ДВЕ ЖИЗНИ СУЛТАНА МАХМУДА
Среди чудесных сказок "Тысячи и одной ночи" есть одна под заглавием "Две жизни султана Махмуда". Пришел к султану дервиш, предложил ему сесть в бассейн с водой и погрузить голову в воду. Чуть только сделал это султан, как очутился на каком-то острове, посредине бушующего моря, да к тому же еще (ужасная вещь для почитателей Корана!) султан Махмуд оказался превращенным в женщину! Ею овладел откуда-то взявшийся грубый мужлан, и она (султан Махмуд!) год за годом нарожала ему восемь человек детей... И так далее, и так далее, час от часу не легче, с нарастанием кошмаров этой второй жизни султана Махмуда, А когда, наконец, он поднял из воды погруженную в нее голову - оказалось, что эту вторую свою жизнь султан Махмуд прожил в течение нескольких секунд...
История султана Махмуда (с одним "маленьким" изменением...) повторилась - да только наоборот! - с нами, со мной и с моими сверстниками, ровесниками Александра Блока и Андрея Белого, вступившими в XX век - в 1901 год - как раз в год своего совершеннолетия (оно тогда считалось в 21 год). Пришел к нему дервиш - имя ему было Революция - и в 1917 году мы погрузили головы в воду... а когда, задыхаясь, вынырнули, то, оказалось, прошло не несколько секунд, а - страшно сказать! - целых двадцать пять лет, четверть века. Когда мы погрузили в воду головы, нам не было и сорока лет, каждый из нас был (по вежливому французскому выражению "un jeune homme de quarante ans") были мы молодыми людьми, а очнулись от второй жизни султана Махмуда (те, кто уцелел и очнулся) - в возрасте за шестьдесят!
Стояли мы в свое время за "углубление" политической революции до социальной; мы - это наша литературная группа, так называемые "скифы" (по имени двух сборников такого заглавия, вышедших в 1917 году) - Александр Блок, Андрей Белый, Николай Клюев, Сергей Есенин и немногие другие. Скажу о себе: еще в самом начале февральской революции я напечатал статью "Вольга и Микула"(вошла в мою книгу "Год Революции", 1918 г.) - о революции политической и социальной, - и не склонен считать ее ошибкой. Ошибка была, да только совсем в ином плане. Социальная революция висела в воздухе, доказательством чего являются и Италия 1920 года и Германия 1933 года. Ошибка была в другом. Как мог я, всю свою литературную жизнь боровшийся с русским марксизмом, да еще в лице самого умного его представителя, Георгия Плеханова, - как мог я на минуту поверить в возможность хотя бы временного "пакта" с большевизмом, с его обманной "диктатурой пролетариата", с его компромиссами и всем тем, что восхищает его сторонников: "нет краше зверя сего!" Зверь сей сумел, сперва прикинувшись лисой, по одиночке проглотить всех: в январе 1918 г. - учредительное собрание и правых эсеров, в апреле анархистов, в июле - левых эсеров... Да что там эсеры! Вот и четверть века прошло, а лисий хвост и волчья пасть остаются верны себе: теперь зверь сей пытается обмануть Черчилля с Рузвельтом...
Политика - случайная для меня область, а потому перехожу к примерам из дел литературных, которые лучше всяких теорий расскажут о второй жизни султана Махмуда за эти жуткие четверть века. Начну хотя бы с красочной истории самой "Тысячи и одной ночи, - истории как раз на тему сказки; только сказка - сказкой, а здесь пойдет быль.
Жил был человек, влюбленный в книгу; звали его Кроленко (не смешивать с знаменитым народным комиссаром Крыленко, ныне расстрелянным или вообще исчезнувшим с лица земли). Дело было в самом начале НЭП'а, о котором Ленин сказал, что она ("новая экономическая политика") вводится "всерьез и надолго". Наивные люди поверили - в числе их и энергичный молодой Кроленко, основавший в эти годы издательство "Академия". Верное чутье прирожденного "книжника" подсказало ему, в какой области книге суждены успехи в эти годы усталости от успехов революции. Разгром Деникина, разгром Колчака, разгром интервентов, разгром за разгромом -
А в душе истома,
И как будто тошно...
Так, вероятно, тошно было султану Махмуду рожать восьмого ребенка... "Зарыться бы в свежем бурьяне, забыться бы сном навсегда!"
Книжник Кроленко чутко понял, что в эти годы НЭП'а, в годы усталости от революции, три разряда книг имеют шансы на успех, и в первую очередь - мемуарная литература (забыться бы в рассказах о прошлом!). И он начал в "роскошных изданиях" - и с громадным успехом -издавать и переиздавать мемуарную литературу ХIХ века.
Вторая удача его чутья: он понял, что в середине двадцатых годов, после десяти лет революции, среди "актуальнейших" пролетарских романов, вроде "Фабрики Рабле", честного, но бесконечно бездарного пролетария Михаила Чумандрина, романы которого критика (печатно!) ставила выше "Войны и мира"...
Прерываю себя на полуфразе, чтобы вспомнить, как однажды потряс меня мощный образ первых же строк одного из многочисленных романов этого соперника Льва Толстого: "Наденька вышла на балкон, опираясь на тяжелые дубовые перила", - которые она, бедная, очевидно, так и таскала, очевидно, за собой по всей квартире, из комнаты в комнату, словно палку...
Так вот, чуткий издатель понял, что в эпоху таких даже грамматически беспомощных и абсолютно бездарных сюжетно и композиционно пролетарских Львов Толстых величайшим успехом среди приунывших читателей должен пользоваться такой несомненный сюжетно-композиционный гений, как Александр Дюма (отец). И издатель стал выпускать "в роскошных изданиях" и - надо отдать ему справедливость - впервые в хороших переводах роман за романом Александра Дюма. Успех превзошел все ожидания.
Наконец - третий разряд книг, которые могли рассчитывать на успех в эти годы утомления от победоносного, дубоватого и плоско-прозаического русского марксизма: запретная область СКАЗКИ. К слову сказать, отношение к ней марксизма с годами являло "ряд волшебных изменений милого лица", но это пока выпадает из моей темы. И тут молодой издатель решил, не ограничиваясь изданием отдельными томами областных и национальных сказок, с особенной роскошью выпустить в свет впервые на русском языке полную "Тысяча и одну ночь", переведенную не с французского языка, да еще с сокращениями, как это бывало раньше, а с арабского подлинника и с возможной полнотой. Перевод текста был заказан одному молодому ученому, под редакцией академика Крачковского, а "оформление" книги - стилизованная графика -предоставлено было художнику Ушину, довольно удачно справившемуся с поставленной перед ним задачей. Особенно поражала российского читателя суперобложка, блестевшая золотом, серебром и всеми лакированными красно-сине-желтыми тонами радуги. Впрочем - зачем я все это рассказываю? Издание это (в восьми томах) дошло и до Европы, а в советской России представляло библиографическую редкость, котируясь у букинистов (государственных, конечно) в 1.200-1.500 рублей за все издание. Кстати сказать: собрание сочинений Александра Дюма в ужасном издании Сойкина стоило и того дороже: 2.500-3.000 рублей...
Государственное Издательство ревниво следило за успехами издания мемуарной литературы (как это раньше само не догадалось!), но мужественно перенесло эту удачу частного издательства: ведь НЭП - "всерьез и надолго", ничего с этим не поделаешь! Терпение стало истощаться, когда Александр Дюма в роскошных изданиях и с блестящим успехом продефилировал на книжном рынке. Кстати - и НЭП стала немного колебаться... Но когда появился первый том "Тысячи и одной ночи" и произвел сенсацию - терпение исчерпалось! Для чуткого издателя (не будь чутким!) началась вторая жизнь султана Махмуда.
Значит: пожалуйте в ГПУ! Этому органу власти пришлось волей-неволей арестовать издателя и убедительно объяснить ему все неприличие его поведения. Сравнительно с другими случаями - дело кончилось быстро и благополучно: издатель "просидел"' сколько-то месяцев, никуда не был ни сослан, ни выслан (редкий случай!), но зато убедился в полной анти-государственности своего поведения и "добровольно" решил, что издательство его, "Академия", должно именно под этой, зарекомендовавшей себя маркой, стать неразрывной частью Государственного Издательства (что и случилось), а сам он, издатель, может отныне заниматься чем хочет - кроме, конечно, издательства...
Академия после этого существовала еще лет десять, как составная часть Государственного Издательства, а обкраденный государством издатель мог на досуге вспоминать сказку из "Тысячи и одной ночи" о двух жизнях султана Махмуда...
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О САМОМ СЕБЕ
(История тоже не без фантастики)
Писать о самом себе - и трудное, и скучное дело, но так как и мне пришлось быть одной из иллюстраций к фантастической истории султана Махмуда, то, преодолевая скуку и трудность, скажу несколько слов о себе самом.
Никогда не был я членом какой бы то ни было политической партии, но всю свою литературную жизнь продолжал (а по мнению ГПУ - даже "возглавлял") то направление народничества, которое определяется именами Герцена, Чернышевского, Лаврова и Михайловского. К началу ХХ-го века направление это политически оформилось в партию социалистов-революционеров ("эсеры"), и мне довелось "возглавлять" литературные отделы их журналов и газет ("Заветы" 1912 -1914 гг., "Дело Народа" 1917 г.). Когда эсеры осенью 1917-го года раскололись на "правых" и "левых", то в газете последних "Знамя Труда" и в журнале "Наш Путь" я опять таки был редактором литературных отделов. Имя мое было, конечно, занесено на черную доску ЧК, ГПУ и прочих органов власти победоносного марксизма. Однако после убийства Мирбаха и разгрома "левых эсеров" в июле 1918-го года меня еще временно оставили в покое.
Только в феврале 1919-го года последовал первый мой арест в Царском Селе органами ЧК по обвинению в не существовавшем "заговоре левых эсеров"; через день были арестованы - по адресам в моей записной книжке - Александр Блок, Алексей Ремизов, Евгений Замятин, художник Петров-Водкин, проф. С.А. Венгеров, М.К. Лемке и многие другие столь же ни в чем неповинные писатели (к слову сказать - история пребывания Александра Блока в недрах ЧК закреплена в книжке "Памяти Александра Блока", изданной Вольной Философской Ассоциацией в 1922 году; о том, чем была "Вольная Философская Ассоциация" - Вольфила - в эти годы еще расскажу особо). Всех их выпустили после кратковременного пребывания в стенах ЧК, а меня увезли в Москву, на "Лубянку" (центральная московская Тюрьма ЧК, ГПУ, НКВД - вплоть до нынешних дней). Фантастическая история этого путешествия и пребывания в подвалах "Лубянки" - заслуживает подробного рассказа, которому здесь не место; скажу только, что на этот раз фантастическое "дело" закончилось благополучно - и султан Махмуд вынырнул через две недели на свободу, с обещанием, что его впредь не будут "зря беспокоить" ...
Обещание это органы власти держали чуть не полтора десятилетия; но возможность настоящей литературной работы была с тех пор почти совершенно отрезана. Когда в 1923-м году вышла в свет - с великими трудностями и цензурными купюрами - моя книга, посвященная творчеству Александра Блока и Андрея Белого ("Вершины"), то петербургские цензурные держиморды тут же объявили издательству("Колос"), что впредь мои книги не будут разрешаться независимо от их содержания. И действительно, после этого ни одна из моих книг не была пропущена цензурой (в том же издательстве - книги "Россия и Европа" , Оправдание человека" и другие).
Правда, заниматься "литературоведением" и библиографией мне было дозволено. В 1926-1927 году я редактировал шеститомное собрание избранных сочинений Салтыкова-Щедрина и поместил в нем 30 печатных листов подробных комментариев (связанная с ними фантастическая история - тоже впереди). В 1930-м году выпустил в свет сборник "Неизданный Щедрин", и в том же году московская цензура пропустила - снова с великими трудностями - I-ый том моей монографии о жизни и творчестве Салтыкова-Щедрина (II-ой и III-ий тома погибли в годы моих тюрем и ссылок). Наконец, в том же году началось по моему плану издание двадцатитомного полного собрания сочинений того же Салтыкова, - как видите, мне пришлось специализироваться на одном авторе, так как свои пути были начисто отрезаны.
Впрочем - не совсем. С 1930-го года редактировал двенадцатитомное собрание сочинений Александра Блока; за три года, до весны 1933-го года, успел приготовить, а "Издательство Писателей в Ленинграде" успела выпустить первые семь томов (стихи и театр). Последние пять томов (проза) обработать не успел, так как в начале 1933-го года был арестован - и начались многолетние скитания по тюрьмам и ссылкам. К семи томам стихов и театра Блока написал до 50-ти печатных листов комментариев (основанных на изучении рукописей), но еще до моего ареста они, уже набранные, сверстанные и отчасти напечатанные, были, по приказу ГПУ, вырезаны из издания и погибли. Впрочем - тоже не совсем. Сменивший меня на посту редактора (после моего ареста) молодой "коммуноид" Владимир Орлов щедрой рукой черпал из предоставленного ему издательством корректурного экземпляра моих комментариев для последующих изданий Блока. Он оказался достаточно грамотным переписчиком.
А для меня начались годы сидений и скитаний. Рассказ о них - дело длинное и особое; здесь лишь - краткая наметка основных вех.
1933 год: с февраля восемь месяцев сидения в одиночной камере ДПЗ (Дома Предварительного Заключения), а потом ссылка на три года в Новосибирск, вскоре замененная ссылкой на такой же срок в Саратов.
1936 год: "по отбытии ссылки" - разрешение поселиться в Кашире, но отнюдь не вернуться домой, к семье, в Царское Село.
1937 год, сентябрь: арест в Кашире, перевод в Москву, в Бутырскую тюрьму, в общие камеры, где пребывал год и три четверти.
1939 год, июнь: освобождение, без новой ссылки, но и без права вернуться домой, в Царское Село. Удавалось бывать там только хитростью, прописываясь "временно".
Так прошло время до начала войны и до занятия германскими войска Царского Села 17 сентября 1941 года.
Обвинения?
1. Был "идейно-организационным центром народничества" (обвинение 1933-го года).
2. Продолжал после ссылки "контрреволюционную деятельность" в Москве, проживая в Кашире (обвинение 1937-го года).
3. Покупал в 1921-м году берданку, подготовляя вооруженное восстание против советской власти (обвинение 1937 года).
4. На втором Съезде Советов, в апреле 1918 года, произнес антибольшевистскую речь и "был стащен за ногу с кафедры одним из возмущенных коммунистов, ныне готовым подтвердить свои слова на очной ставке" (обвинение 1938-го года).
Не привожу всех таких обвинений (десятки! ), столь же серьезных , но остановлюсь еще на одном, самом замечательном, однако требующем небольшого предисловия. А пока скажу: само собой понятно, что берданки я никогда не покупал ("и как это вы не понимали, что нельзя же берданкой бороться с танками!" - играя в наивность, удивлялся следователь); на Съезде Советов вообще не был (хотя достоверный лжесвидетель и стащил меня там за ногу с кафедры; "контрреволюционная деятельность" моя в Кашире и Москве заключалась, очевидно, в комментировании большого тома (40 печатных листов) для Государственного Литературного Музея в Москве - "Письма Андрея Белого к Иванову-Разумнику 1912-1932 гг." Но самое фантастическое обвинение - впереди; к нему, однако, и требуется небольшое предисловие.
В камере No 113 Бутырской тюрьмы, в конце 1936-го года, сидело нас не так много - всего человек 60 на 24 места; среди нас один моряк, который служил свыше года в Париже, в торговом секторе полпредства; а полпредом (т.е. послом) был тогда "товарищ Потемкин", к началу 1939-го года ставший заместителем и помощником Молотова (а может быть к тому времени уже дисквалифицированный и назначенный народным комиссаром просвещения РСФСР, не помню). Так вот, моряк этот вернулся как-то вечером с допроса в очень подавленном настроении и с явными признаками на лице весьма веских "аргументов" следователя. Впрочем, он был подавлен не самым фактом этих аргументов, а своим "добровольным" признанием в том, в чем он был столь же виновен, как я в покупке берданки. А именно: он признался, что в 1937-м году, в Париже, полпред Потемкин организовал среди членов полпредства боевую троцкистскую организацию, в которой и он, моряк, принимал участие...
Конечно, все это фантастично: фантастично то, что органы НКВД составляют лживый протокол о человеке, являющемся в это же самое время заместителем комиссара по иностранным делам; еще фантастичнее то, что такому протоколу не дается никакого хода. Он остается лежать в делах НКВД - "на всякий случай": авось пригодится, авось можно будет арестовать и товарища Потемкина, так вот обвинение уже и готово, и достоверный лжесвидетель налицо...
"То ли еще бывало!" - в эти ежовские времена...
После этого предисловия возвращаюсь к обвинению против меня; помню, что оно было предъявлено мне в виде новогоднего подарка 31 декабря 1937-го года:
"В апреле 1936-го года, временно пребывая в Ленинграде, имел в подпольной явочной квартире свидание с академиком Е.В. Тарле, с которым вел беседу по поводу участия в ответственном министерстве после свержения советской власти".
Та же история, что и с Потемкиным. Академика Тарле я никогда в жизни не видел, ни "подпольно", ни "надпольно", даже портрета его не видал - и не знаю: с бородой он или бритый, с шевелюрой или лысый... Но представьте себе, что я согласился бы показать все то, что требовал следователь: в архивах НКВД лежало бы готовое обвинение, если бы представился удобный случай изъять из обращения академика Тарле. А я по наивности подумал тогда, что почтенный академик, обвиняемый в таком преступлении, наверное уже арестован... Ничуть не бывало! Он и не подозревал, какие сети хочет сплести вокруг него НКВД, благоденствовал и продолжает благоденствовать даже до сего дня.
Повторяю: все это на грани фантастики: но ведь в Стране Советов всем известно, что девяносто девять процентов обвинений, предъявляемых ЧК, ГПУ, НКВД, Гособезом или как бы они там ни назывались - сплошная ложь, фантастика, никого из обвиняемых не удивляющая.
В заключение - существенная оговорка: да не подумает читатель, что, рассказывая обо всем пережитом, я считаю себя страдальцем, столь жестоко претерпевшим от советской власти: годы тюрем и скитаний! В том то и дело, что сравнительно с другими (миллионами!) претерпел я очень мало: не был приговорен к изолятору, не сидел в концлагерях, в ссылке был в больших городах, во время допросов никогда не подвергался никаким веским "аргументам" следователя, - многие ли могли этим похвастаться? Конечно - европейские понятия о праве совершенно иные; но ведь я рассказываю о жизни в Стране Советов, где моя судьба была еще одной из легчайших.
Чтобы закончить о себе - скажу еще о событиях самого последнего времени. За четыре десятилетия моей писательской деятельности я постепенно "обрастал" книгами; один небольшой шкап с книгами обратился к 1941 году в одиннадцать больших шкапов с десятью тысячами томов. Одновременно с этим в течение ряда лет и десятилетий накопился очень большой литературный архив, с драгоценными рукописными материалами (Блок, Белый, Сологуб, Ремизов, Клюев, Есенин, Замятин и многие другие), десятки папок, тысячи писем, два громадных шкапа.
Осенью 1941-го года наш небольшой деревянный домик в Царском Селе, на самой окраине города - оказался в то же время и на самой линии фронта. Разрушение его началось бомбами с аэропланов в августе-сентябре и закончилось артиллерийскими снарядами зимою 1941-1942 года. Когда я посетил его в последний раз - библиотека и архив представляли собою сплошную кипу бумаги, истоптанной солдатскими сапогами на полу всех трех комнат домика; теперь от него осталось одно только воспоминание...
Ничего не поделаешь: такова, видно, моя писательская судьба...
Но - довольно о себе; интереснее (и для читателей и для меня) общий рассказ о судьбах писателей, ПОГИБШИХ за эту четверть века (расстрел, изолятор, концлагерь, самоубийство), о ЗАДУШЕННЫХ цензурой и потому замолчавших, ПРИСПОСОБИВШИХСЯ и потому процветавших. "Ему же честь - честь", как сказано в Писании...
Воспоминания эти хочу предварить небольшой "концовкой" к настоящему очерку, которая одновременно послужит и "заставкой" к очерку следующему - о Федоре Сологубе.
Сологуб до конца дней своих (он умер в декабре 1927 г.) люто ненавидел советскую власть, а большевиков не называл иначе, как "туполобые". Жил он в 1923-1924 гг. в Царском Селе, стена в стену с нашей квартирой на Колпинской улице, и ежедневно - в ответ на мой условный стук в стену - приходил к нашему послеобеденному чаю. Как то раз, летом 1924 г., он пришел мрачный, насупленный, сел pа стакан чая, помолчал - и неожиданно спросил:
- Как вы думаете, долго ли еще останутся у власти туполобые?
Не имея возможности серьезно ответить на такой вопрос, я отделался шуткой:
- По историческим аналогиям, дорогой Федор Кузьмич: в России три ста лет стояли у власти татары, триста лет царили Романовы, вот и большевики пришли к власти на триста лет...
Сологуб очень - и по-серьезному - рассердился:
- Какой вздор: теперь - век телеграфов, телефонов, радио, аэропланов! Время летит безмерно быстрее, чем в эпоху Романовых или татар! Триста лет! Теперь не средние века с их ползучим временем!
- Ну, хорошо, Федор Кузьмич, пусть так; сколько же времени, по вашему, большевики будут стоять у власти?
Сологуб сперва серьезно задумался, потом искорки юмора блеснули у него в глазах (он был чудесный юморист, о чем знали только немногие) и как будто нехотя, но с полной серьезностью (что было особенно пикантно) он ответил:
- Ну... лет двести!
И тут же сам расхохотался.
Я охотно подарил Сологубу сто лет: триста или двести лет - не все ли равно? И неужели нашему поколению так и остаться навсегда при второй (кошмарной!) жизни султана Махмуда? Неужели так и задохнемся мы под водой?
При подобных вопросах всегда неутешительно вспоминался мне один эпизод из истории средних веков с их "ползучим временем"; ведь у истории другие масштабы и сроки, чем у нас.
Последний крестовый поход закончился большой неожиданностью: крестоносцы, идя в Палестину через Византию, решили, что Константинополь нисколько не хуже Иерусалима, а потому взяли столицу Византии и вообще овладели всей европейской частью этого государства; император Комнен вынужден был бежать в свои малоазиатские владения. Это было в 1204 году. Мой гимназический учебник истории (ведь вот запомнилось же на целые полвека!) бесстрастно и кратко продолжал и заканчивал:
... "Власть крестоносцев была непродолжительна; уже в 1264 году внук изгнанного императора в свою очередь изгнал крестоносцев из Византии" ...
"Непродолжительна", - благодарю вас! Шестьдесят лет!
Триста, двести, шестьдесят лет - небольшие сроки для народа, хоть и весьма разные; для отдельного человека между ними почти нет разницы, и юмор Федора Сологуба в этом случае вполне уместен.
Но история умеет делать иногда и неожиданные подарки. Вместо шестидесяти, двухсот или трехсот лет она иной раз укладывает события огромного масштаба на протяжении какой-нибудь четверти века, - время уже соизмеримое с длительностью человеческой жизни. Так, например, -от начала французской революции до Ватерлоо (ее конца) прошло ровно двадцать пять лет. И с октября 1917 г. четверть века заканчивается как раз в нынешнем 1942 году...
Еще не светало рано утром 5 декабря 1927 г., когда мы с женой получили в Царском Селе телеграмму от О.Н. Черносвитовой (свояченицы Федора Сологуба, у которой он жил):
"Федор Кузьмич в агонии, приезжайте немедленно". Оправдывалось его предсказание о самом себе:
Смерть меня погубит в декабре,
В декабре я перестану жить...
Мы с женой сейчас же поехали на Ждановку (Петербургская сторона), где жил, а теперь умирал большой русский поэт, но застать его в живых уже не привелось: он скончался незадолго до нашего приезда и теперь лежал на своей оттоманке, под одеялом - похолодевший, бесстрастный, со спокойным, одновременно и строгим и добрым (как было и при жизни) выражением лица. Другие его строки о себе самом - не оправдались:
Перехитрив свою судьбу,
Уже и тем я был доволен,
Что весел был, когда был болен,
Что весел буду и в гробу...
Судьбы своей он но перехитрил, и в гробу не был весел, как обещал; но и многомесячные страдания (он тяжело умирал от уремии) не отпечатались на его спокойном лице.
А как ему не хотелось умирать! Это был уже не тот дерзкий Сологуб, который ненавидел "дебелую бабищу Жизнь" и воспевал хвалу Смерти-освободительнице. За несколько дней до прихода к нему этой неизбежной смерти, я был у него по литературным делам (по каким - еще скажу ниже) - и впервые в жизни увидел его плачущим и тщетно пытающимся скрыть слезы.
- Умирать надо? Гнусность! Только-только стал понимать, что такое жизнь... Разве раньше старости человек понимает это? А вот - надо уходить. Зачем? За что? Как смеют? (это безличное "Как смеют?" - очень мне запомнилось).
Чем утешить умирающего? Я попробовал сказать ему, что смерть приходит к человеку только тогда, когда сам он теряет волю к жизни, а пока воля эта есть - смерть над ним бессильна. Смерть - явление столько же духовного (вернее - душевного), сколько и физического плана... Но Сологуб не слушал.
-
К лягушкам? В болото? Не хочу!
А когда я имел неосторожность (скажем уж прямо: глупость) напомнить ему о "дебелой бабище Жизни", то он до того рассердился, что я даже обрадовался: была еще у него эта воля к жизни!
Но теперь - все было уже решено и кончено. Смерть-освободительница избавила его и от физических и от душевных страданий.
День прошел в суете, в хлопотах, посетителях, а к ночи, когда гроб с телом, засыпанный цветами, уже стоял посредине комнаты, когда после вечерней панихиды разошлись многочисленные друзья, почитатели, знакомые и незнакомые, - я начал разбор оставшихся после Ф.Сологуба бумаг и проработал всю ночь напролет, вызвав на помощь одного доброго приятеля, страстного книжника и большого знатока русской поэзии XX века.
В начале 30 годов этот приятель был арестован по совершенно бессмысленному обвинению; провел несколько лет в одной из уральских тюрем, а после нее - еще несколько лет в ссылке в одном из северных городов. Когда срок ссылки в начале 1937 года закончился - он снова был арестован, и на этот раз бесследно пропал для родных и друзей, был вычеркнут из числа живых. Что с ним теперь и где он, жив ли, нет ли - не знаю; но если жив, то не рискую компрометировать его знакомством с собою, ныне вынырнувшим из воды.
Итак: мы с ним проработали всю ночь напролет. Такая спешка нужна была оттого, что Сологуб - Федор Кузьмич Тетерников - умер бездетным, вообще наследников не оставил, и каждую минуту мог явиться "фининспектор", чтобы наложить арест на выморочное имущество. Всю ночь мы разбирали и переносили бумаги, рукописи, книги с автографами, ящики, альбомы, Фотографии, пачки писем - из комнаты Сологуба в другие комнаты квартиры.
Настало утро - и я отправился в "Пушкинский дом Академии Наук". Это было как раз незадолго до его разгрома, до разгрома всей Академии, до ареста и последующей гибели в самарской ссылке академика С.Ф.Пла-тонова, a в других ссылках - скольких других академиков и профессоров!
Но в 1927 году разгрома еще не было. Пушкинский дом осеняло еще имя честного и скромного ученого, П.Н.Сакулина, а заместителем его был милейший и обязательнейший Б.Л.Модзалевский, один из авторитетнейших наших пушкинистов; рукописным отделом заведовал зять С.Ф.Платонова, тоже "пушкинист", но сравнительно молодой, Н. В. Измайлов.
Наконец - секретарем Академии Наук был тогда племянник семьи Римских-Корсаковых (композитора), а через них давно знакомый и мне Б.Н.Молас. Привожу все эти имена в связи с последующей их судьбой. Впрочем - Б.Л.Модзалевский счастливо избежал ее - скоропостижно скончался незадолго до разгрома Академии и Пушкинского Дома. Б.Н.Молас и Н.В.Измайлов были менее счастливы - и получили (без вины виноватые) по десять лет Соловков каждый. Измайлов впоследствии снова появился на "пушкинском" научном горизонте, а Молас, отбыв ссылку, был вторично арестован, и с начала 1937 года пропал бесследно. Все это - такие знакомые в СССР "переживания"!
Молас, Модзалевский и Измайлов в полчаса "оформили" дело, устроили все, что было нужно, и выдали мне охранную грамоту на весь архив Федора Сологуба, как подлежащий передаче а Пушкинский Дом Академии Наук. Теперь мы могли спокойно заняться разбором и описью архива, не боясь фининспектора (он явился в тот же день и пощелкал зубами), - и занялись этой работой немедленно после похорон. Она продолжалась каждый день почти три месяца - и лишь в конце февраля 1926 года мы закончили наш труд, и сдали разобранный и описанный архив Сологуба представителям Пушкинского Дома.
Архив Федора Сологуба представлял собою нечто исключительное не только по богатству материала, но и по величайшему порядку, в котором весь этот материал содержался. Стихи и рассказы были собраны и в хронологическом, и в алфавитном порядке, датированы, разложены по алфавитным ящикам; письма разобраны по фамилиям, фотографии надписаны.
Тремя годами позднее, когда мне пришлось столь же близко ознакомиться с архивом А.А.Блока, находившемся у меня на дому (при редактировании иною собрания его сочинений), я убедился, что не один Федор Кузьмич умел содержать свои бумаги и тетради в образцовом порядке, но все же пальму первенства приходилось отдать Ф.Сологубу. Через десять лет, в 1940 году, мне привелось приводить в порядок и описывать архивы живого Михаила Пришвина и покойного моего друга А. Н. Римского-Корсакова - и я тогда не раз поминал добрым словом величайшую аккуратность и систематичность Сологуба.
Тяжка судьба писателя - в расцвете сил чувствующего, что ему есть еще что сказать - и вынужденного умолкнуть и писать только "в письменный стол". Такова была и судьба Ф.Сологуба после 1917 года. Десять лет прожил он еще, писал - много (опись архива показала нам это), напечатать не мог почти ничего: он был "не-актуален"... Аргумент - поистине идиотский, ибо все великие произведения всегда "не-актуальны", они стоят выше узких интересов своего времени. Правда, это не значит, что всякое "не-актуальное" произведение должно считаться "великим", ибо, как известно из математики, не все обратные теорема справедливы: когда идет дождь - я раскрываю зонтик, но из этого не следует, что когда я раскрою зонтик, то пойдет дождь...
Произведения последних десяти лет жизни Ф.Сологуба не были, быть может, "великими", но они были безмерно талантливее того "актуального" и сугубо бездарного, что начало заполнять собою страницы журналов и что получило название "пролетарской литературы". Ужасные стихи Уткиных, Алтаузенов, Светловых и Ко - печатались; замечательные стихи
Ф.Сологуба этого же десятилетия - складывались им в письменный стол. О судьбе последних тетрадей этих стихотворений мне и хочется теперь вспомнить.
В обычную "школьную" тетрадку Ф.Сологуб почти ежедневно записывал иногда одно, иногда и несколько стихотворений. Лишь ничтожная часть их напечатана в тех сборниках, которые выходили в самом начале двадцатых годов: "Фимиамы", "Соборный Благовест" и немногие другие. А за два последние года жизни Ф.Сологуба (1925-1927) ему уже не удавалось проводить в печать ни своих сборников, ни отдельных стихотворений. Как раз к этому времени он тяжело заболел, на глазах умирал; очень хотелось хоть чем-нибудь скрасить последние месяцы его жизни. Я предложил ему - отобрать несколько десятков наиболее "подходящих" стихотворений и взялся хлопотать об их издании отдельным сборником в Государственном Издательстве, где тогда литературным фронтом командовал некий Ангерт, известный мне по делам издания комментированного мною в 1926-1927 гг. "избранного Салтыкова".
(В скобках: что этот товарищ Ангерт вытворял, как "хозяин русской литературы" в Ленинграде - говорить об этом не стоит; делал он, что левая нога его хотела. Но - года через два после описываемого времени
- и на него нашла беда: был арестован, сидел в заточении, а затем был отправлен в многолетнюю ссылку на побережье Лапландии. Дальнейшая судьба его мне неизвестна, да, по правде сказать, и неинтересна).
Сологуб отказался сам производить отбор "подходящих" стихотворений и передал мне пять толстых тетрадей со стихами 1926-1927 годов, чтобы я проделал эту работу за него; сам он был уже настолько тяжело болен (дело было в октябре 1927 года), что даже и такая работа была для него непосильной. Я взял эти тетради, чтобы из нескольких сот отобрать несколько десятков последних стихотворений Ф.Сологуба (всего я отобрал их восемьдесят); они, действительно, оказались - ПОСЛЕДНИМИ. Самое последнее, замыкавшее собою пятую тетрадь, было трогательным прощанием с жизнью поэта, увидевшего приближающуюся смерть:
Подыши еще немного
Тяжким воздухом земным,
Бедный, слабый воин Бога,
Весь истаявший, как дым...
Давнишний любитель и ценитель стихов Сологуба, я все же был поражен великой простотой этих последних его стихотворений, экономией слов и образов, отказом от всякого былого "барокко". Вспомнился недавний разговор с ним в Царском