илением, с каким смотрит отец на своего первенца, только что появившегося на свет. По случаю выхода "Современника" был дан обед в редакции, и с тех пор установился обычай, продолжавшийся много лет, - делать обеды сотрудникам каждый месяц.
По тесноте квартиры не было возможности скрыть что-либо, происходившее в редакции "Современника".
Любители-вестовщики передавали в редакцию "Отечественных Записок", какие статьи заготовляются на будущий номер и что говорится при этом, а затем, прибегая из редакции "Отечественных Записок", передавали, что там говорилось о "Современнике" и его издателях, конечно, с разными прибавлениями; все это делалось под видом живого участия.
Белинский сердился, что у Панаева бывает так много гостей.
- Придешь поговорить о деле, а у вас непротолченая труба народу!
Для меня, как хозяйки дома, было много хлопот. Я должна была принимать гостей, выслушивать всевозможные сплетни, заботиться об обедах, об ужинах и при этом по возможности экономить.
Не помню, в каком месяце, феврале или марте [122], приехал в Петербург Герцен и остановился у нас. Я удивлялась, как Герцен мог обходиться без сна, потому что выпадали дни, когда он положительно не ложился в постель. Бывало, гости засидятся до двух, трех часов ночи, а он вдруг вздумает идти освежиться на воздух, возвращается часов в восемь утра и начинает стучаться ко мне в дверь, стыдя, что я так долго сплю, что уже пора пить чай. Когда я выходила, он пресерьезно говорил:
- Знаете ли, самая здоровая вещь - вставать рано утром; посмотрите, какой у меня свежий цвет лица, а все оттого, что я рано встаю.
Когда между Белинским и Герценом завязывался спор, то все присутствующие внимательно их слушали. Герцен, по живости своей натуры, не мог долго усидеть на одном месте и разговаривал всегда стоя. Если Белинский сильно горячился и закашливался, Герцен говорил какую-нибудь остроту, которая смешила Белинского и других, и спор делался хладнокровнее. Как-то раз, по уходе Белинского, Герцен заметил:
- Господа, а ведь у Белинского кашель-то скверный.
- Да, - отвечал Некрасов, - его кашель пугает нас; необходимо отправить его за границу лечиться.
- Как же вы обойдетесь без него? - спросил Герцен.
- Что делать, как-нибудь обойдемся, нельзя же запускать такой кашель. Ему вредно всякое волнение, а он из всякого пустяка в "Современнике" кипятится.
- Но ведь на отправку его понадобится порядочная сумма денег? - заметил Герцен.
- В этом году трудно будет его отправить, - сказал Панаев, - но на будущий год, вероятно, подписка на журнал увеличится, тогда и явится возможность отправить его лечиться. Только поедет ли?
- Это почему не поедет? - спросил Герцен.
- Точно вы не знаете его деликатности, - отвечал Панаев. - Я было попробовал заговорить с ним о заграничной поездке, так он даже рассердился, укоряя, что мы уже вообразили себя капиталистами; да и "Современник" он ни за что не оставит, хотя Некрасов имеет все данные для того, чтобы хорошо вести журнальное дело, но все-таки может, по неопытности, сделать промах, а при той враждебности, с которой многие литераторы смотрят на "Современник", этот промах даст им возможность разгуляться во всю над журналом.
Герцен советовал устроить консультацию из лучших докторов, но Некрасов заметил на это, что таким предложением можно очень напугать Белинского.
- Употребите хитрость, пригласите докторов, а его заманите к себе - будто бы по делу.
- Догадается, - сказал Некрасов.
- Можно сказать... ну, хоть... что я для себя созвал докторов, - ответил Герцен. Все засмеялись.
- Что вы смеетесь, господа, - продолжал он, - право, у меня очень серьезная болезнь - ведь вы сами знаете, что я не сплю по ночам!
Трудно было исполнить совет Герцена, относительно консультации докторов, потому что Белинский был убежден, что его кашель происходит просто от застаревшего желудочного катара, и находился постоянно в такой возбужденной деятельности, что не обращал внимания на свое здоровье, а если чувствовал упадок сил, то приписывал это простуде или нервному раздражению от неприятностей.
После отъезда Герцена у нас водворилась какая-то тишина и пустота, потому что он необыкновенной живостью своего характера оживлял всех, а после его остроумных разговоров казалось, что все другие говорят вяло, как-то размазывают свою мысль, тогда как Герцен передавал ее всегда сжато, рельефно и блестяще; она сверкала, точно молния.
Герцен приезжал в Петербург по делам и, кстати, хлопотал о разрешении ехать за границу, чего вскоре и добился.
С первого же года "Современнику" повезло. В февральской книжке 1847 года был напечатан роман Гончарова "Обыкновенная история", имевший огромный успех. Боже мой! Как заволновались любознательные литераторы. Они старались разведать настоящую и прошлую жизнь нового писателя, к какому сословию он принадлежит по рождению, в какой среде вращается и т.п. Многие были недовольны сдержанностью характера Гончарова и приписывали это его апатичности. Тургенев объявил, что он со всех сторон "штудировал" Гончарова и пришел к заключению, что он в душе чиновник, что его кругозор ограничивается мелкими интересами, что в его натуре нет никаких порывов, что он совершенно доволен своим мизерным миром и его не интересуют никакие общественные вопросы, "он даже как-то боится разговаривать о них, чтоб не потерять благонамеренность чиновника. Такой человек далеко не пойдет! - посмотрите, что он застрянет на первом своем произведении".
Странно, что предсказания Тургенева о литературной будущности его современников почти никогда не оправдывались. Например, приведя к Панаеву знакомиться Апухтина, тогда еще юного правоведа, он предсказывал, что такой поэтический талант, каким обладает Апухтин, составит в литературе эпоху и что Апухтин своими стихами приобретет такую же известность, как Пушкин и Лермонтов. Объяснить подобную странность в Тургеневе можно тем, что он сильно увлекался первыми впечатлениями, потому что никак нельзя было заподозрить его в отсутствии художнического литературного понимания. Он был прекрасно образован, много читал, сам был тонким художником в своих произведениях и когда говорил об иностранной или русской литературе, то видно было, что он тонкий и строгий ценитель.
Расскажу один эпизод, случившийся с Тургеневым. Он знал, что на следующий номер "Современника" не имелось ничего хорошего для отдела беллетристики, приходилось печатать плохенькую повесть, и вот он прибегает в редакцию и радостно объявляет Некрасову, что вчера в одном светском обществе он присутствовал при чтении одним молодым автором его первого произведении, что это такая прелесть, после которой он должен изломать свое перо, чтобы не осрамиться перед таким новым талантом, и советовал Некрасову поспешить приобрести эту повесть, заверяя, что она сразу прибавит 300 подписчиков. Некрасов обрадовался, просил Тургенева похлопотать, чтобы эта повесть попала в "Современник", и даже сделал распоряжение в типографии, чтобы прекратили набор данной им раньше повести. Оказалось, что хваленая повесть еще была не окончена, и автор сам через полторы недели привез ее в редакцию. Это был московский молодой франтик, подъехавший в карете четверней, потому что остановился у своей тетушки старушки, которая иначе не выезжала, как с форейтором. Некрасов, не прочитав рукописи, немедленно послал в типографию набирать, потому что ожидание этой повести и так задержало выход книжки. Когда принесли из типографии корректуру, Некрасов пришел в отчаяние. Все действующие лица в повести были графы, камергеры, графини, княгини; герой и героиня выражались до того высокопарно, что возбуждали смех; кроме вычурного слога, повесть была пересыпана массой каких-то туманных философских рассуждений.
Когда Тургенев пришел к обеду, Некрасов, не говоря ни слова, прочел ему выдержки из этой повести. Тургенев смеялся до слез и, наконец, сказал: "Это, наверно, Панаев выкинул такую штуку, не решился отказать какому-нибудь из своих аристократов, который пустился в литературу". Тогда Некрасов объявил, что не Панаев, а он рекомендовал эту повесть. Тургенев привскочил с места и с удивлением воскликнул: "Да это не может быть!" Когда же убедился, что это верно, то схватил себя за голову и жалобно произнес: "Что за помрачение нашло на меня! Как я так опростоволосился?" Тургенев объяснил, что он слушал чтение этой повести в блаженном одурении, сидя близко к одной барыне, которая ему очень нравилась, что он упивался ароматом ее головы, блаженствовал, когда она поворачивала свою голову к нему и тихо сообщала свои восторги от повести, что ее губки так близко были к его щеке. Он был мастер описывать свои ощущения в этом роде.
Некрасов в наказание засадил Тургенева исправлять высокопарные разговоры героини и героя в его хваленой повести. Тургенев, проработав немного, встал из-за стола, сказав: "Хорошенько надо было бы высечь автора, чтобы он не смел никогда браться за перо! Да уж и меня кстати!"
Сожалею, что не могу вспомнить название этой повести; помню одно, что она была напечатана в начале 50-х годов.
С тех пор Некрасов был осторожен и не полагался на похвалы Тургенева, когда тот брал под свое покровительство молодых людей, начинавших свое литературное поприще.
П.В.Анненков выступил на литературное поприще, кажется, в 1848 году, рассказом под названием "Кирюша" [123]. Тургенев стыдил Некрасова, что он срамит журнал, печатая такую бездарность, и за глаза иначе не называл Анненкова, как "наш Кирюша". Кажется, в беллетристическом роде Анненков ничего более не писал [124].
Весной 1847 года Белинский уехал за границу, но неожиданно вернулся в конце августа [125], тогда как должен был пробыть там до тех пор, пока не установится зима.
Белинский пришел ко мне на третий день по своем возвращении. Я очень порадовалась, найдя, что он казался бодрее.
- Таким ли я был молодцом! - сказал мне Белинский. - Я еще измучился от дороги; шутка ли, скакал без передышки в Петербург и в страшном испуге, такую получил из дома телеграмму, думал бог знает что, а оказались все живы и здоровы, только напрасно перепугали меня. Впрочем, теперь я доволен; если уж вернулся, то надо засесть за работу; просто совестно, как я мало наработал в "Современник".
Я не советовала ему слишком налегать на работу.
- Надо же мне поквитаться, - твердил он, - я ужаснулся, когда сосчитал, сколько прожил денег.
Я переменила разговор, чтобы отвлечь Белинского от его личных денежных дел.
- Каков Некрасов, - сказал он, - предлагает какую штуку - издание иллюстрированного альманаха! Ну, коммерческая голова у него! Одного боюсь, что такой альманах будет стоить очень дорого; как бы они не зарвались, и так уже каждая книжка "Современника" обходится почти вдвое дороже против первоначально составленной сметы расходов по журналу. Сколько теперь остается денег, чтобы дотянуть год? - спросил он меня.
Я не имела никаких сведений о хозяйственной части журнала. Белинский с самого начала издания "Современника" очень озабочивался денежными делами журнала, боясь, чтобы он не прекратился по недостатку средств. Мысль давать при "Современнике" приложения была новостью в литературе и произвела сенсацию в литературном мире: одни одобряли выдумку Некрасова, другие же печатно набросились на издателей "Современника", обвиняя их в том, что они прибегают к непозволительным средствам для приманки подписчиков, унижают журналистику в глазах публики, вероятно, скоро будут обещать своим читателям по бочонку селедок, по куску мыла и т.п. [126]. Можно судить, как обрадовались враги "Современника", когда объемистый "Иллюстрированный Альманах", уже процензурованный, был задержан, и его вновь начали пересматривать в главном цензурном комитете.
Переворот в Париже 1848 года печально отозвался на русской литературе. Граф Бутурлин был назначен председателем цензурного комитета и получил, как говорили, самые строгие инструкции [127]. "Альманах" в руках цензуры стал чахнуть: из него выбрасывались целые статьи и калечились те, которые оставались. Мое первое произведение "Семейство Тальниковых", помещенное в "Альманахе", обратило особенное внимание Бутурлина. Он собственноручно делал заметки на страницах: "цинично", "неправдоподобно", "безнравственно", и в заключение подписал: "не позволяю за безнравственность и подрыв родительской власти".
Бесконечные задержки и перепечатки статей требовали много расходов, но в особенности было неприятно, что старые подписчики за 1847 г. и новые за 1848 г. сильно претендовали, не получая обещанного приложения, присылали в редакцию запросы и ругательные письма, а цензура не дозволяла напечатать никаких оправданий в задержке обещанного приложения. Газеты и журналы поджигали подписчиков "Современника", уверяя, что издатели их надули, хотя все литераторы отлично знали причины задержки выпуска "Иллюстрированного альманаха". Некрасову и Панаеву, после усиленных просьб, дозволили только напечатать в журнале просьбу к подписчикам, чтобы они потерпели еще некоторое время, что редакция непременно выдаст приложение под названием "Литературный сборник". Даже прежнего названия не дозволила цензура [128].
Наконец, только в 1849 году было разослано подписчикам приложение. Но вся эта кутерьма с "Иллюстрированным альманахом" и глумление печати над "надувательством" "Современника" повлияли на подписку, так что из трех с половиною тысяч подписчиков убыло почти две тысячи 129]. Притом же в публике распространялись слухи, что "Современник" прекращается. Не помогли даже письма, разосланные всем подписчикам от издателей, что приложение вышло несвоевременно не по их вине. Некрасов страшно рисковал рассылкой таких писем, но это делалось очень секретно, и письма адресовались с разбором.
Я уже сказала, что мое первое произведение было запрещено. Никто из литераторов не знал, что я пишу, и я не хотела, чтобы об этом преждевременно толковали. Когда Белинскому, по обыкновению, были отосланы набранные листы "Семейства Тальниковых", то он потребовал, чтобы Некрасов немедленно пришел к нему. Белинский уже был так болен, что не выходил более из дому. Литературные передряги и страшные гонения на литературу надорвали окончательно его силы, и чахотка развивалась с необычайной быстротой.
Поэтому я была крайне изумлена, когда вдруг совершенно неожиданно Белинский явился ко мне. Он долго не мог отдышаться, чтобы заговорить.
- Я сначала не хотел верить Некрасову, что это вы написали "Семейство Тальниковых", - сказал он, - как же вам не стыдно было давно не начать писать? В литературе никто еще не касался столь важного вопроса, как отношение детей к их воспитателям и всех безобразий, какие проделывают с бедными детьми. Если бы Некрасов не назвал вас, а потребовал бы, чтобы я угадал, кто из моих знакомых женщин написал "Семейство Тальниковых", уж извините, я ни за что не подумал бы, что это вы.
- Почему? - спросила я.
- Такой у вас вид: вечно в хлопотах о хозяйстве. Я рассмеялась и добавила:
- А ведь я вечно только думаю об одних нарядах, как это все рассказывают.
- Я, грешный человек, тоже думал, что вы только о нарядах думаете. Да плюньте вы на всех, пишите и пишите!
Белинский стал меня расспрашивать, что я намерена еще писать.
- Да пока еще ничего, очень может быть, что не буду в состоянии еще написать что-нибудь.
- Вздор! сейчас же пишите что-нибудь... Давайте мне честное слово, что засядете писать!
Для его успокоения я дала слово скоро приняться за работу.
Белинский, разговаривая, поминутно должен был останавливаться из-за кашля. Он просидел у меня довольно долго.
- А мне хорошо у вас... Как-то вспомнилось все прошлое, как я познакомился с вами, как вас дразнил, как мы приехали в Петербург. Каким я был тогда и чем сделался теперь! И думал ли я, что увижу такое гонение на литературу.
Белинский печально понурил голову.
- Ну, пора домой! И так без конца ворчали на меня, что я захотел выйти из дому; я во что бы то ни стало хотел видеть вас. Вернусь, и опять на меня будут ворчать, зачем я долго засиделся у вас.
И медленно встав с дивана, он протянул мне руку, говоря: "Прощайте, выполните же ваше честное слово - пишите! Бог знает, когда мы еще увидимся".
Я проводила Белинского до передней, и лакей свел его с лестницы и усадил на извозчика, хотя он жил очень близко от нас. Это было наше последнее прощание. Я уже более его не видала.
Последнее время я прекратила свои посещения в семейные дома, где собирался по вечерам кружок общих знакомых. Мне опротивели постоянные сплетни, и после одной из них, где был замешан Белинский, я сказала ему, что прекращаю свои посещения ко всем нашим общим знакомым, в том числе и к нему. Он одобрил мое намерение, сказав:
- В самом деле, это будет лучше. Меньше будет всяких разговоров и неприятностей.
Очень долго никто не догадывался о моем решении. Все приписывали случайности, что я не бывала ни у кого. Но зато, когда догадались, что я прекратила всякое сношение с дамским кружком, то так озлобились на меня, что перестали даже кланяться со мной на улице, оскорбясь тем, что не догадались раньше и бывали у меня. Мое писательство раздражило их еще более, и все кричали, что пишу не я, а Панаев и Некрасов, по моему желанию, выдают меня за писательницу.
Смерть Белинского, может быть, избавила его от больших неприятностей. Только по удостоверению его доктора К.А.Тильмана, что дни больного сочтены, Белинского оставили в покое. Носились слухи, что ему грозила высылка из Петербурга и запрещение писать. Не было ли это для него равносильно смерти?
Я забыла упомянуть, что в 1847 году, не помню, в каком месяце, в Петербурге проездом был Гоголь. Он изъявил Панаеву желание приехать к нему вечером посмотреть на молодых сотрудников "Современника", причем, конечно, сделал свою обычную оговорку, чтобы ни посторонних лиц, ни дам не было. За час до прибытия Гоголя, в кабинете Панаева собрались: Гончаров, Григорович, Кронеберг и еще кто-то, а из старых московских знакомых Гоголя были Боткин и Белинский [130]. Гоголь просидел недолго; когда он уехал, я
вошла в кабинет и заметила, что у всех на лицах было недоумевающее выражение, и все молчали, один Белинский, расхаживая по комнате, находился в возбужденном состоянии и говорил:
- Не хотел выслушать правды - убежал!.. еще лучше. Я в письме изложу ему все!.. Нет, с Гоголем что-то творится... И что за тон он принял на себя, точно директор департамента, которому представляют его подчиненных чиновников... Зачем приезжал?
На другой же день вечером Белинский пришел к Панаеву и прочитал свое известное теперь письмо к Гоголю. При чтении письма находилось несколько человек приятелей, и копия с него тут же была списана. Письмо было передано частным образом Гоголю [131].
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Петрашевский. Цензурный террор. Столкновение Некрасова с Достоевским - Дружинин и его первая повесть
В 1848 году мы жили летом в Парголове; там же на даче жил Петрашевский, и к нему из города приезжало много молодежи [132]. Достоевский, Плещеев и Феликс Толль иногда гостили у него. Достоевский уже не бывал у нас с тех пор, как Белинский напечатал в "Современнике" критику на его "Двойника" и "Прохарчина". Достоевский оскорбился этим разбором. Он даже перестал кланяться и гордо и насмешливо смотрел на Некрасова и Панаева; они удивлялись таким выходкам Достоевского.
Петрашевский не бывал у нас, но знал Панаева и иногда при встрече разговаривал с ним. Петрашевский имел всегда вид мрачный; он был небольшого роста, с большой черной бородой, длинными волосами, всегда ходил в плаще и в мягкой шляпе с большими полями и с толстой палкой. Дачников тогда в Парголове проживало немного, так что все знали не только друг друга в лицо, но и образ жизни каждого. Частые сборища молодежи у Петрашевского были известны всем дачникам. Петрашевского часто можно было встретить на прогулках, окруженного молодыми людьми.
В 1848 году Кавелин и Редкин оставили Московский университет и переселились в Петербург искать себе другого рода службу. Многие винили Грановского за то, что он остался при университете. Но Грановский прямо заявил, что никогда не оставит Московского университета, что бы там ни творилось. "Я не могу жить без Московского университета, - твердил он, - и никакие перемены в нем не заставят меня бросить его!" В это время Грановский приехал на короткое время в Петербург по делам. Он погостил у нас на даче два дня вместе с Кавелиным.
В 1848 году строгость цензуры дошла до того, что из шести повестей, назначенных в "Современник", ни одна не была пропущена, так что нечего было набирать для ближайшей книжки. В самом невинном рассказе о бедном чиновнике цензор усмотрел намерение автора выставить плачевное положение чиновников в России. Приходилось печатать в отделе беллетристики переводы. Роман Евгения Сю не был дозволен, оставалось пробавляться Ламартином. Некрасову пришла мысль написать роман во французском вкусе, в сотрудничестве со мной и с Григоровичем. Мы долго не могли придумать сюжета. Некрасов предложил, чтобы каждый из трех написал по главе, и чья глава будет лучше для завязки романа, то разработать сюжет, разделив главы по вкусу каждого. Я написала первую главу о подкинутом младенце, находя, что его можно сделать героем романа, описав разные его похождения в жизни. Григорович принес две странички описания природы, а Некрасов ничего не написал. Моя первая глава и послужила завязкой романа; мы стали придумывать сюжет уже вдвоем, потому что Григорович положительно не мог ничего придумать. Когда было написано несколько глав, то Некрасов сдал их в типографию набирать для октябрьской книжки "Современника", хотя мы не знали, что будет далее в нашем романе; но так
как писалось легко, то и не боялись за продолжение.
Некрасов дал название роману "Три страны света", решив, что герой романа будет странствовать. Цензор потребовал, чтобы ему представили весь роман, не соглашаясь иначе пропустить первые главы. Некрасов объяснил, что роман еще не весь написан. Цензор донес об этом в главный цензурный комитет, который потребовал от авторов письменного удостоверения, что продолжение романа будет нравственное. Я ответила, что в романе "Три страны света" - "порок будет наказан,
а добродетель восторжествует", Некрасов подтвердил своею подписью то же самое, и тогда главное цензурное управление разрешило напечатать начало романа.
До этого времени в русской литературе еще не было примера, чтобы роман писался вдвоем, и по этому поводу В.П.Боткин говорил Панаеву: "Нельзя, любезный друг, нельзя срамить так свой журнал - это балаганство, это унижает литературу" [133][134].
Бедный Панаев потерялся, так как от других слышал, напротив, похвалы о начале романа. Я предложила, чтобы Некрасов один ставил свое имя, но он не согласился. К удивлению нашему, в конце ноября подписка на "Современник" возобновилась, а на новый год в декабре иногородные подписчики стали требовать высылки им и 1848 года, так что все оставшиеся экземпляры этого года разошлись; их даже не хватило для удовлетворения всех требований. В.П.Боткин изменил свое мнение и с участием осведомлялся о ходе нашей работы. В редакции было получено много писем от иногородных подписчиков с благодарностями за "Три страны света", но получались и такие письма, в которых редакции предлагали роман, написанный десятью авторами, под названием "В пяти частях света", и писали, "что этот роман будет не чета вашему мизерному бездарнейшему роману".
Мы встречали немало досадных препятствий со стороны цензора: пошлют ему отпечатанные листы, а он вымарает половину главы, и надо вновь переделывать. Пришлось бросить целую часть и заменить ее другой. Некрасов писал роман по ночам, потому что днем ему было некогда, вследствие множества хлопот по журналу; ему пришлось прочитать массу разных путешествий и книг, когда герой романа должен был отправиться в путешествие. Я писала те главы, действие которых происходило в Петербурге. Иногда выдавались такие минуты, что мы положительно не знали, как продолжать роман, потому что приходилось приноравливаться к цензуре. Боже мой, как легко стало, когда мы закончили "Три страны света". Но Некрасов тотчас же уговорил меня писать новый роман, "Мертвое озеро".
Однажды явился в редакцию Достоевский, пожелавший переговорить с Некрасовым. Он был в очень возбужденном состоянии. Я ушла из кабинета Некрасова и слышала из столовой, что оба они страшно горячились; когда Достоевский выбежал из кабинета в переднюю, то был бледен, как полотно, и никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему подавал лакей.
Достоевский вырвал пальто из его рук и выскочил на лестницу. Войдя к Некрасову, я нашла его в таком же разгоряченном состоянии.
- Достоевский просто сошел с ума! - сказал Некрасов мне дрожащим от волнения голосом. - Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой разбор на его сочинение в следующем номере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел [135].
В апреле месяце, не могу припомнить какого числа, я была с Панаевым в гостях у одних приезжих знакомых; там между прочими лицами был Н.А.Спешнев. Я его мало знала, но здесь долго разговаривала с ним. Из гостей мы втроем отправились домой, часу во втором ночи; мы шли пешком, весело разговаривая; ночь была светлая, и уже
начинало всходить солнце. Спешнев был в очень веселом настроении духа и проводил нас до самого нашего дома; мы были уверены, что скоро увидимся, потому что он обещался прийти обедать к нам на неделе. Но на другой же день мы узнали, что Спешнев в эту самую ночь был арестован, следовательно, как только вернулся домой, проводив нас[136]. Одновременно с ним были взяты: Петрашевский, Достоевский, Плещеев и Толль. Каждый день мы узнавали о новых арестах. Ходили слухи, что у Петрашевского нашли документы и письма, сильно компрометирующие его самого и всех его приятелей.
Цензурные строгости дошли до чего-то невероятного; нас уверяли, что "Современник" непременно запретят; в редакции каждую минуту ждали ночного посещения жандармов. Никитенко еще осенью 1848 года отказался от редакторства, и Панаева утвердили редактором. 31-го октября Панаеву и Некрасову была прислана от Л.В.Дубельта бумага, чтобы они на другой день, к 10 часам утра, явились к шефу жандармов графу А.Ф.Орлову [137]. Оба ожидали, что им объявят запрещение издавать журнал, а может быть, даже арестуют. Но они благополучно вернулись домой и рассказали, что граф Орлов призывал их затем, чтобы предупредить, что, если журнал будет держаться прежнего направления, то им несдобровать.
- Будьте осторожны, господа! Тогда я уже ничего не буду в состоянии сделать для вас, - сказал граф Орлов [138].
Мы узнали впоследствии, что графу Орлову была подана докладная записка с выписками из разных статей, напечатанных в журнале, в доказательство зловредного его направления.
У нас служил мальчик, лет 16, круглый сирота. Я взяла его еще дитёй. Из замухрышки образовался такой отчаянный франт, что иногда он задерживал обед, потому что не хотел являться к столу иначе как завитой, ругался с прачкой, если она ему нехорошо накрахмалила рубашку, не хотел чистить ножи и вилки, находя, что у него испортятся руки; вообще он держал себя с такою важностью, что один господин прозвал его "бароном". Этот мальчик вдруг начал по вечерам пропадать из дому. Я сперва молчала, но потом рассердилась и
объявила ему, что, если он еще раз уйдет без спросу, то я более его держать не буду. Он побледнел и горько зарыдал, повторяя: "Я не виноват, ей-богу, не виноват; мне велят, я не смею". Меня удивили его слова, испуг и слезы, и я начала его расспрашивать, кто ему велит уходить из дому, но он не отвечал и только горько плакал. Он любил меня, да и я возилась с ним много, уча его читать, писать, и ухаживая во время болезни. Я дала ему слово, что никто не узнает, если он мне откроет, кто велит ему каждый день убегать из дому. Оказалось, какие-то личности настращали его и обязали каждый день доносить обо всем, что делается у нас.
- Ну что же, ты все пересказываешь? - спросила я.
- Все-с, - рыдая отвечал он.
Так как все мы были очень осторожны в разговорах и у нас не было никаких тайных сборищ, то я и разрешила ему передавать бюллетени о нашем поведении каждый вечер. Василий (так звали мальчика) по секрету сообщил мне, что дворник нашего дома тоже доносит, кто бывает у нас. Мы догадывались об этом ранее, потому что дворник опрашивал каждого, кто проходил к нам или выходил от нас, и всегда торчал под воротами около нашей лестницы. Прежде дворники никогда не дежурили у ворот, и такое добровольное дежурство не могло не обратить нашего внимания.
Я уже говорила раньше, что еще в Париже В.П.Боткину всюду мерещилось, что за ним следят подозрительные личности. Можно судить, что с ним происходило теперь. Он, по обыкновению, остановился у нас и надоедал своими наставлениями, что мы слишком неосторожно говорим при прислуге. Вдруг ему вообразилось, что Достоевский непременно запутает его, что в бумагах Достоевского могут найти какую-нибудь записку, писанную к нему года два тому назад, и Боткин озлобленно говорил:
- Нечестно, подло не уничтожать записок знакомых. Можешь рисковать собой сколько угодно, но других обязан не вмешивать в свое дело.
Он боялся оставаться в Москве, потому что в одном доме, где собиралось много молодежи, он имел несчастье высказать свою радость по поводу переворота в Париже в 1848 году и вследствие этого прослыл демократом.
- Боюсь я теперь этих мальчишек, - говорил он, - попадутся и запутают тебя!
Боткин потребовал, чтобы Панаев отыскал все его письма и записки и отдал бы ему для уничтожения.
- Мало ли что я мог несколько лет тому назад написать! Захватят с твоими бумагами мои письма и притянут меня! Изволь непременно отыскать все мои письма и подай мне; я их сожгу в камине.
Раз, в два часа ночи, мы сидели и слушали рассказ Панаева, только что вернувшегося домой с новостями о деле Петрашевского и его соучастников. В эту самую минуту раздался сильный звонок в парадной двери. У всех мелькнула одна и та же мысль: какой мог быть посетитель в такую пору? Боткин так испугался, что начал умолять не отворять двери и дать ему время убежать с черного хода. Ему доказывали, что его задержат и там, и он этим может хуже повредить себе. При втором звонке, он скрылся из комнаты. Тревога оказалась напрасной. Это был М.Н.Лонгинов, вздумавший заехать к нам, воображая, что у нас засиделись гости, так как он увидел с улицы свет в окнах. Пошли успокаивать Боткина и открыли его лежащим на своей постели, закутанным с головой одеялом. Он накинулся самым неистовым образом на своего милейшего друга, как он называл всегда Лонгинова, и принялся читать ему наставление, что порядочные люди в такие часы не являются в гости. Даже по уходе Лонгинова он долго не прекращал изливать свою злобу на него.
Никто не мог ожидать, что из тогдашнего добряка, лентяя, вечно острящего над цензорами Лонгинова сделается через несколько лет самый ужасный преследователь печати [139].
В.П.Боткин и во многих других случаях выказывал свой трусливый характер.
Иногда жалко было смотреть на него, как он сам себе отравлял жизнь разными нелепыми страхами. Мелочность и расчетливость его переходили часто в скупость.
Когда Боткин останавливался у нас, то всегда выходили истории с лакеями; он жаловался на них и удивлялся, что я держу таких воров, а лакеи приходили ко мне также с жалобами, что Василий Петрович подозревает их в краже у него леденцов и тому подобной дряни. Раз из-за перочинного грошового ножичка, пропавшего с письменного стола, поднялась целая буря. Лакей хотел отходить, обиженный, что его заподозрили в краже ножичка, который скоро нашелся, - сам же Василий Петрович положил его в жилетный карман и позабыл вынуть, а
через два дня, надевая жилет, нашел этот ножичек.
Надо было жить с Боткиным, чтобы убедиться, до какой степени этот умный, образованный человек был мелочен, труслив, расчетлив, и как быстро менял свои мнения о людях и вещах.
В последний год своей жизни он отбросил свою мелочную расчетливость, окружил себя комфортом, нанял хорошую квартиру, купил тысячные картины, взял дорогого повара. Но все это уже было поздно: он почти потерял зрение и не мог любоваться своими картинами, а болезнь отнимала у него возможность наслаждаться кушаньем, приготовляемым его поваром. Весь расслабленный, он сидел в креслах и дремал под голос чтицы, которую нанимал, чтобы она ему читала французские журналы.
Панаев вернулся однажды от больного Боткина расстроенный и рассказывал, какое тяже
-лое впечатление произвел на него Василий Петрович, упрекавший самого себя за то, что ранее не хотел пользоваться своими средствами: он говорил, что ему горько и обидно сознавать, что он бесцельно отказывал себе во всем и делал глупость, не желая даже проживать процентов с своего капитала; что теперь он денег не жалеет, но у него уже нет сил чем-либо наслаждаться [140].
Я позабыла упомянуть о А.В.Дружинине, который в конце 1848 года [141] выступил на литературное поприще с первым своим произведением, повестью "Полинька Сакс". Это было большим счастьем для "Современника", потому что в цензурном отношении произведение Дружинина безупречно.
"Современнику" дали цензора А.Л.Крылова - человека страшно трусливого, который просто был мучеником, когда Некрасов упрашивал его пропустить зачеркнутые им места в статье, вследствие чего выходила бессмыслица.
Крылов ничего не хотел слышать, зажимал уши и в отчаянии восклицал:
- Господи, подвести меня хотят, только два года мне надо дотянуть до пенсии, а они хотят лишить меня ее. Я из-за журнала потерял здоровье, а у меня жена, дети!
Крылов в самом деле был страдальцем от постоянного страха. Он иногда не разрешал рассылать подписчикам уже отпечатанную книжку, потому что ему приходило в голову, что Некрасов схитрил и восстановил зачеркнутые им фразы, или ему казалось, что пропущенная им статья грозит ему опалой, и он перечитывал снова все статьи и кричал на посланного Некрасова:
- Так и скажи Николаю Алексеевичу, что, пока я
не прочту и не обдумаю хорошо, не дам разрешения на выпуск номера, не смей и ходить ко мне!
А между тем подписчики роптали на поздний выход книжек.
Крылова сменил цензор В.Н.Бекетов; этот не был так простодушен и труслив. Бекетов тонко намекнул Некрасову и Панаеву, что им гораздо выгоднее жить с ним в ладу. Он очень любил хорошо поесть и в особенности хорошо выпить и после обеда делался откровенным.
- Быть цензором "Современника" дело нелегкое и рискованное, - говорил он. - Я, знаете, такой прямой человек, что во всяком деле люблю определять обоюдные соглашения. Задержек и придирок с моей стороны не будет. Я не из трусливых, да и знаю, где раки зимуют, писатель меня не проведет, как бы он ни хитрил в своей статье. Чутье у меня тонкое! Не прогневайтесь, если я просто-напросто всю статью не пропущу, - к чему ее пестрить красными чернилами; может быть, найдется простофиля, который поставит два-три креста и пропустит! - и он смеялся. - Вы только цените меня, и мы дружно заживем.
Бекетова невозможно было уломать, чтобы он пропустил вещь, которую он находил для себя опасной. Он на это отвечал: "Нет-с, своя рубашка ближе к телу!"
По выходе каждой книжки "Современника" Бекетов говорил, смеясь:
- После трудов надо, господа, и отдохнуть. Я завтра приеду обедать к вам, только по-семейному, чтобы можно было побеседовать по душе, а то когда народу много за обедом, так душа не может быть нараспашку!
Раз, после семейного обеда, Бекетов сказал:
- Эх, господа писатели, несправедливо вы относитесь к нам, побыли бы на нашем месте, так не так бы еще красные кресты ставили. Уж на что я дока, сами убедились, а вот какой со мной случай был: пропустил я одну брошюру, самую невинную. Вдруг в комитет бумага от одного ведомства: сделать строжайший выговор цензору за пропуск брошюры, в которой допущены такие-то и такие-то нарекания на наши распоряжения. Фу, ты, господи! ничего подобного не было в брошюре. Бац, из другого ведомства бумага: сделать строжайший выговор цензору за ту же брошюру, - и совершенно другое толкование ее смысла. Вот какое наше положение! Будь хоть семи пядей во лбу, а не убережешься от взысканий, потому что нет возможности предугадать, кому какое придет толкование одной и той же книги! Я ведь не долго просижу цензором: как подыщу другое место - и распрощаюсь с вами. Ох, не раз пожалеете, господа, теперь вы мало цените меня!
Но Бекетов был несправедлив: он имел вещественные доказательства дорогой оценки своей особы.
Когда было напечатано первое произведение Дружинина в "Современнике" в 1847 году, Тургенев говорил Некрасову и Панаеву:
- Положительно везет "Современнику"! Вот это талант, не чета вашему "литературному прыщу" [142] и вознесенному до небес вами апатичному чиновнику Ивану Александровичу Гончарову. Эти, по-вашему, светилы - слепорожденные кроты, выползшие из-под земли:
что они могут создать? А у Дружинина знание общества; обрисовка Полиньки Сакс художественная, видишь Гётевские тонкие штрихи, а никто в мире, кроме Гёте, не обладал таким искусством создавать грациозные типы женщин. Я прозакладываю голову, что Дружинин быстро займет место передового писателя в современной литературе... И как я порадовался, когда он явился ко мне вчера с визитом - джентльмен!.. Надо, к сожалению, сознаться, что от новых литераторов пахнет мещанской средой. Я оттого перестал бывать по субботам у Одоевского, что мне просто стыдно, до чего не умеют себя держать прилично новые литераторы.
И какой чудак Одоевский, сам себе задает каждую субботу порку, как будто он находится в школе. Я вижу, как его шокируют манеры дурного тона "литературного прыща", когда он бывает у него. Дорого же обходится Одоевскому желание заслужить популярность между литераторами! Я понимаю княгиню, что она не дозволяет Одоевскому вводить в ее салон всех его субботних гостей... Да, господа, низко упали литераторы, от них со страхом сторонится светское общество, тогда как с прежними литераторами все светские женщины добивались сближения, потому что тогда литераторы вполне были джентльменами, а те, кто не принадлежал к высшему кругу, смирнехонько себе жили в своей среде. А теперь все с гонором, с претензиями, что мы, мол, плюем на все светские приличия!
Тургеневское соболезнование, что литераторы потеряли прежний престиж в светском обществе, скоро выяснилось для меня. К Панаеву приехал с визитом один молодой человек из высшего круга и при мне сожалел, что ему не удалось исполнить просьбу Тургенева; ввести его в салон к графине М..., потому что она не желает видеть в своем доме литераторов... Она, чудачка, почему-то боится русских литераторов, а благоволит только к французским.
Всегда как-то случайно приходилось узнавать о Тургеневских хлопотах попасть в светские салоны.
Так как Дружинин не только бывал у Панаева, но одно время прожил у него на квартире более месяца, то нам можно было хорошо узнать его характер. Дружинин был всегда ровен, никогда не горячился в разговоре, относился ко всему довольно индифферентно, скучал, если завязывался при нем продолжительный разговор о политике и об общественных вопросах.
- Ну, что это, господа! - говорил он. - Охота вам рассуждать о таких сухих предметах, гораздо лучше поговорить о дамах. (Дамами он почему-то называл женщин.)
Дружинин находил, что в журнале не следует печатать повести и рассказы с сюжетами из народной жизни.
- Подписчики у журнала люди образованные, - говорил он. - За что же преподносить им чтение о той среде, которая для них чужда? Ну, интересно ли образованному читателю знать, что Ерема ест мякину, а Матрешка воет над павшей коровой! Право, все, что пишут о русском мужике, преувеличено. Какие это у него потребности могут быть к другой жизни? Он совершенно доволен и счастлив, если ему удастся в праздник опиться до опухоли брагой, или до скотского состояния водкой.
Когда Дружинина упрекали, что он безучастно относится ко всем современным вопросам, то он отвечал:
- Целесообразнее будет, если я стану видеть одни хорошие стороны жизни. К чему мне портить свою кровь разными волнениями! Я лучше буду наслаждаться своей молодостью. От наших разговоров и волнений мужик не перестанет есть мякину, общественный строй не изменится, за что же я сам себе буду отравлять жизнь? Все это происходит у вас от пессимистического взгляда на жизнь, а у меня оптимистический взгляд.
Дружинину ошибочно приписывают мысль об основании Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым. Этот проект зародился в голове одного моего знакомого, вовсе не литератора, над которым подсмеивались, когда он доказывал необходимость устроить Литературный Фонд. Особенно подсмеивался над этим проектом Дружинин; но не прошло и года, как он осуществил его.
Когда на обеде, данном по поводу этого. Дружинину, за его мысль об учреждении Литературного Фонда, провозглашались тосты и говорились ему хвалебные спичи, я ожидала, что он упомянет, что заимствовал эту мысль у человека, который в это время уже был в Сибири; но Дружинин, вероятно, позабыл, за давностью времени [143].
За 1848 и 1849 годы на "Современнике" накопилось много долгов, надо было их выплачивать, и потому среди 1850 года денег не было, а между тем Тургеневу вдруг понадобились две тысячи рублей. Приходилось занять, чтобы скорее удовлетворить Тургенева, который объявил Некрасову: "Мне деньги нужны до зарезу, если не дашь, то, к моему крайнему прискорбию, я должен буду идти в "Отечественные Записки" и запродать себя, и "Современник" долго не получит от меня моих произведений". Эта угроза страшно перепугала Панаева и Некрасова. Они нашли деньги при моем посредстве и за моим поручительством.
Не прошло и года, как из-за Тургенева произошла остановка в печатании книжки "Современника". Он должен был дать рассказ, но не прислал его и даже с неделю не показывался в редакцию, что было необыкновенно, так как он, если не обедал у нас, то непременно приходил вечером. Некрасов волновался, два раза ездил к нему, но не заставал дома; наконец, написал ему записку, убедительно прося тотчас прислать рукопись. Тургенев явился и, войдя в комнату, сказал:
- Браните меня, господа, как хотите, я даже сам знаю, что сыграл с вами скверную штуку, но что делать, вышла со мной пренеприятная история. Я не могу дать вам этого рассказа, а напишу другой к следующему номеру.
Такое неожиданное заявление ошеломило Некрасова и Панаева; сначала они совсем растерялись и молчали, но потом разом закидали Тургенева вопросами: как? почему?
- Мне было стыдно показываться вам на глаза, - отвечал он, - но я счел мальчишеством далее водить вас и задерживать выход книжки. Я пришел просить, чтобы вы поместили что-нибудь вместо моего рассказа. Я вам даю честное слово написать рассказ к следующему номеру.
Некрасов и Панаев пристали, чтоб он объяснил им причину.
- Даете заранее мне слово никогда не попрекать меня?
- Даем, даем, - торопливо ответили ему оба.
- Теперь мне самому гадко, - произнес Тургенев, и его как бы передернуло; тяжело вздохнув, он прибавил: - Я запродал этот рассказ в "Отечественные Записки"! Ну, казните меня.
Некрасов даже побледнел, а Панаев жалобно воскликнул:
- Тургенев, что ты наделал!
- Знаю, знаю! все теперь понимаю, но вот! - и Тургенев провел рукой по горлу, - мне нужно было 500 рублей. Идти просить к вам - невежливо, потому что из взятых у вас двух тысяч я заработал слишком мало.
Некрасов дрожащим голосом заметил: "Неуместная деликатность!"
- Думал, может, у вас денег нет.
- Да 500 рублей всегда бы достали, если бы даже их не было! - в отчаянии воскликнул Панаев. - Как ты мог!.. Некрасов в раздражении перебил Панаева:
- Что сделано, то сделано, нечего об этом и разговаривать... Тургенев, тебе надо возвратить 500 рублей Краевскому.
Тургенев замахал руками:
- Нет, не могу, не могу! Если б вы знали, что со мной было, когда я вышел от Краевского - точно меня сквозь строй прогнали! Я, должно быть, находился в лунатизме, проделал все это в бессознательном состоянии; только когда взял деньги, то почувствовал нестерпимую боль в руке, точно от обжога, и убежал скорей. Мне теперь противно вспомнить о моем визите!
- Рукопись у Краевского? - спросил поспешно Некрасов.
- Нет еще!
Некрасов просиял, отпер письменный стол, вынул оттуда деньги и, подавая их Тургеневу, сказал: "Напиши извинительное письмо".
Тургенева долго пришлось упрашивать; наконец он воскликнул:
- Вы, господа, ставите меня в самое дурацкое положение... Я несчастнейший человек!.. Меня надо высечь за мой слабый характер!.. Пусть Некрасов сейчас же мне сочинит письмо, я не в состоянии! Я перепишу письмо и пошлю с деньгами.
И Тургенев, шагая по комнате, жалобным тоном восклицал:
- Боже мой, к чему я все это наделал? Одно мне теперь ясно, что где замешается женщина, там человек делается непозволительным дураком! Некрасов, помажь по губам Краевского, пообещай, что я ему дам скоро другой рассказ!
Тургенев засмеялся и продолжал:
- Мне живо представляется мрачное лицо Краевского, когда он будет читать мое письмо! - и, передразнивая голос Краевского, он произнес: - "Бесхарактерный мальчишка, вертят им, как хотят, в "Современнике"! - Придется мне, господа, теперь удирать куда ни попало, если завижу на улице Краевского... О, господа, что вы со мной делаете
[144].
Когда Некрасов прочит