обида, вызвавшая их, тем назойливее и назойливее смотрелось в душу
иное чувство, чувство, которое в одно и то же время и заставляло ныть ее
бедное сердце, и проливало в него целые потоки радости и успокоения.
- Гадкий Кобыльников! - сказала она с последним всхлипыванием, -
бедный Митенька! - повторила она вслед за тем, сладко задумавшись.
Елка между тем догорела; по данному знаку дети ринулись на нее всей
толпою и тотчас же повалили на землю; произошло всеобщее замешательство;
слышался визг, смешанный с кликами торжества; Сеня Порубин, несмотря на
свою хилость и многочисленные изъяны, как-то так изловчился, что успел
запихать в свои карманы чуть ли не половину гостинцев; Прохоров тоже полез
было на фуражировку вместе с прочими, но ему не удалось достать ни одной
палочки пастилы, потому что дети подкатывались ему под ноги и решительно не
давали приняться за дело как следует; да к тому же и няня маленьких
Поплавковых без церемонии поймала его за руку и вывела из толпы, сказав при
этом строго: "Стыдись, сударь! такой большой вырос, а с детьми баловаться
хочешь! еще Машеньке ручку отдавишь!"
Как было бы совестно Наденьке, если бы она видела эту сцену!
Но об ней вспомнили только тогда, когда елки уже не существовало. Папа
Лопатников серьезно обеспокоился и собрался было на поиск за своею
девочкой, как она появилась сама в дверях залы.
Наденька была несколько бледна, но на вопрос папаши: "не болит ли
головка?" отвечала: "не болит", а на вопрос: "не болит ли животик?"
отвечала: "ах, что вы, папаша!" и, вся вспыхнувши, спрятала свое личико на
отцовской груди.
- Что же с тобой, душенька? - допрашивал папаша.
- Ах, папаша, какой вы! - отвечала Наденька и порхнула от него в
сторону.
Во время этого допроса у Кобыльникова как-то все выше и выше
поднималось сердце, и вдруг сделалось для него ясно, что он прескверную
штуку сыграл, сказавши Наденьке такую пошлость. С злобою, почти с
ненавистью взглянул он на Сеню Порубина и начал было показывать золоченый
орех, чтоб подманить его к себе, но Сеня словно провидел, что делается в
душе его, и, сам показывая ему целую кучу золоченых орехов, только смеялся,
а с места не трогался.
"Ну, черт с тобой! когда-нибудь после разделаемся!" - подумал
Кобыльников и в ту же самую минуту как бы инстинктивно взглянул в ту
сторону, где была Наденька.
Оттуда глядели на него два серых глаза, и глядели с тем же
безграничным простодушием, с тою же беззаветною нежностью, с какою они
приветствовали его из-за елки в минуту прихода. Точно приросли к нему эти
глубокие, большие глаза, точно не в силах были они смотреть никуда в другую
сторону. Кобыльникову почуялось, словно кровь брызнула у него из сердца и
вот источается капля по капле и наполняет грудь его! Горячо и бодро вдруг
стало ему.
- Посмотрите-ка, Надька-то! - шептала змеище Поплавкова горынчищу
Порубиной - глаз не может от этого молокососа отвести, словно съесть его
хочет!
- Влюблена, Анна Петровна, как кошка влюблена! - отвечала maman
Порубина и как-то злобно дрогнула при этом плечами.
- Удивляюсь, однако, чего этот старый дуралей смотрит!
- А чем же он не партия? Для бесприданницы и этакой хоть куда!
- Ну, да все же...
- Вы что же ко мне не идете? - спрашивала между тем Наденька
Кобыльникова тем полушепотом, в который невольно переходит голос, когда
идет речь о деле, затрогивающем все живые струны существа.
Кобыльников не отвечал; он просто-напросто задыхался.
- Вы что ко мне не идете? - повторила Наденька.
Он продолжал молчать, хотя сердце в нем умирало от жажды высказаться.
Он чувствовал, что если вымолвит хоть одно слово, то не в силах будет
выдержать. Может быть, он бросится к Наденьке и стиснет в своих руках это
доброе, любящее создание; может быть, он не бросится, но зальется слезами и
зарыдает...
- Вы отчего мне руки не даете? - настаивала Наденька.
- Наденька! - вырвалось из груди Кобыльникова.
- Вы зачем глупости говорите?
- Голубчик! - простонал Кобыльников.
- А когда будут стихи?
Кобыльников уж совсем было собрался отвечать, что стихи не миф, что
стихи почти совсем готовы, что не только одно стихотворение, но десять,
двадцать, сто стихотворений готов он настрочить на прославление своей
милой, бесценной Наденьки, как вдруг скверный мальчишка Порубин испортил
все дело.
- Вобраз! - пискнул он, едва-едва не проскакивая между ног
Кобыльникова.
Кобыльникову показалось, что сам злой дух говорит устами мальчишки.
- Ты почему знаешь? - сказал он, рванувшись в погоню за мальчиком и
поймав-таки его, - нет, ты говори, почему ты знаешь?
- Мамаша, меня Кобыльников дерет! - завизжал во всю мочь Сеня.
При этом восклицании Кобыльников невольно выпустил из рук свою добычу
и даже начал гладить Сеню по голове.
- Нечего, нечего гладить по голове! - шипел юный змееныш, - мамаша! он
меня дерет за то, что я его поймал с Наденькой.
Началось следствие.
- Позвольте узнать, Дмитрий Николаич, что вам сделало невинное дитя? -
допрашивала Кобыльникова оскорбленная maman Порубина.
- Ваш сын мне сказал дерзость! - отвечал совершенно растерявшийся
Кобыльников.
- Мамаша! Я ничего ему не говорил! - с своей стороны жаловался Сеня,
искусно всхлипывая.
- Ваш сын сказал мне: "вобраз"! - внезапно брякнул Кобыльников.
- "Вобраз"! что такое "вобраз"? и чем же это слово для вас обидно?
Говоря это, maman Порубина сомнительно покачивала головой и разводила
руками.
- Ну да! вобраз, нобраз, собраз, побраз! - дразнил обозлевший Сеня,
приплясывая перед Кобыльниковым.
- Изволите видеть? - сказал Кобыльников.
- Вижу! Все вижу! стыдно вам, молодой человек! Сеня! отойди прочь от
них и не смей никогда с ними разговаривать!
Порубина величественно удалилась, уводя за руку Сеню и беспрестанно
оглядываясь, как бы в опасении, что за ней бежит по пятам сама чума.
Кобыльникову сделалось скверно; он вдруг почувствовал, что не только
скопрометировал Наденьку, но и сам сделался смешным в ее глазах. Сколько он
сделал в этот вечер глупостей! он сделал их три: во-первых, увлекся нелепой
рифмой, которая помешала ему кончить стихи, между тем как можно было бы
один стих и нерифмованный вставить (самые лучшие поэты это делают!);
во-вторых, сказал Наденьке какую-то пошлость насчет ее отношений к
Прохорову; в-третьих, связался с пакостнейшим мальчишкой, который,
наверное, произведет скандал на весь город. Кобыльникову показалось, что
все глаза обращены на него, что все лица проникнуты строгостью и что даже
служитель Андрей намеревается взять в руки метлу, чтоб вымести ею из
честного дома гнусного соблазнителя пятнадцатилетних девиц. Кобыльникова
бросило в жар; чтоб оправиться от своего смущения, он поспешил юркнуть в
хозяйский кабинет.
Там за несколькими столами шла игра. Играл в ералаш председатель
казенной палаты с губернским прокурором против советника казенной палаты и
батальонного командира. Председатель казенной палаты был не в духе; к нему
пришло двенадцать пик без туза и двойка червей; он сходил с двойки пик -
туз оказался у партнера, который, однако, отвечать не мог.
- Сижу на капиталах! - жаловался председатель, - ведь это все франки!
все франки!
Прокурор был смущен; он понял игру и старался только угадать, какая же
у председателя тринадцатая карта. Председатель, как бы провидя его думу,
поспешил рассеять все сомненья и откровенно показал свою двойку червей,
убеждая только, чтоб прокурор играл скорее.
Напротив того, к советнику валило: во всем у него была и игра, и
поддержка, но самое счастие не радовало его, ибо он чувствовал, что оно
огорчает его начальника. Поэтому он всячески старался оправдаться: разбирая
карты, пожимал плечами, как бы говоря: "ведь лезет же такое дурацкое
счастье!"; делая ход, не клал карту на стол, а как-то презрительно швырял
ее, как бы говоря: "вот и еще сукин сын туз!" Но председатель не принимал
ничего в уважение, а, напротив того, взъелся на своего подчиненного.
- Вы зачем же игру-то свою раскрываете? - пристал он к нему.
Советник сделал ренонс.
- У вас треф нет? - строго спросил батальонный командир.
- Нет-с... есть-с, - заикался советник.
"И солгать-то не умеет!" - подумал председатель.
А Кобыльников смотрел на играющих и все думал, как бы чем-нибудь таким
увенчать этот вечер, чтоб за один раз искупить все три глупости. Ему вдруг
сделалось хорошо и весело; ему представилась большая освещенная комната;
посреди комнаты стоит Наденька в белом тарлатановом платьице, а подле
Наденьки стоит он; у них в руках бокалы с шампанским; к ним подходят гости,
тоже с бокалами в руках, и поздравляют.
- Иван Дементьич! - сказал он дрожащим голосом, подходя, под влиянием
этих радужных мечтаний, к хозяину дома, - позвольте мне несколько слов вам
наедине сказать-с...
Иван Дементьич посмотрел на него с неудовольствием, потому что это
неожиданное вмешательство отвлекало его от игры. Однако, видя, что
Кобыльников весь дрожал, он встревожился.
- Что такое еще? уж не затерял ли капустниковского дела? - спросил он.
- Мне-с... наедине! - повторил Кобыльников.
Иван Дементьич отошел с ним в сторону.
- Ну? - сказал он.
- Мне-с... я желаю... - заикался Кобыльников, к которому вдруг
возвратилась вся его робость.
- Да говори же, любезный, не мни! - с досадой торопил Иван Дементьич.
- Я прошу руки Надежды Ивановны! - скороговоркой проговорил
Кобыльников.
Иван Дементьич повернул жениха к свету и на одно мгновение посмотрел
на него с любопытством. Потом тотчас же пошел на старое место,
предварительно отмахнувшись, как будто хотел согнать севшую на нос муху.
Кобыльников остолбенел и расставил не только руки, но и ноги; в глазах у
него позеленело, комната ходила кругом. Он понимал только одно: что эта
глупость была четвертая и притом самая крупная. Вдруг он почувствовал, что
промеж ног у него что-то копошится - то был Сеня Порубин.
- Ан, это четвертая! - дразнился скверный мальчишка, очевидно,
схватывая на лету интимную мысль, терзавшую бедного Кобыльникова.
Кобыльников даже не слыхал; он был уничтожен и опозорен, хотя рара
Лопатников, возвратясь на место, точно так же равнодушно объявил семь в
червях, как бы ничего и не случилось. А Порубин между тем все подплясывает
да поддразнивает: "Ан, четвертая! ан, четвертая!" Кобыльников крадется по
стенке, чтоб как-нибудь незаметным образом улизнуть в переднюю. Сеня
Порубин замечает это и распускает слух, что у беглеца живот болит.
Кобыльников слышит эту клевету и останавливается; он бодро стоит у стены и
бравирует, но, несмотря на это, уничтожить действие клеветы уже невозможно.
Между девицами ходит шепот: "Бедняжка!" Наденька краснеет и отворачивается;
очевидно, ей стыдно и больно до слез.
"Собраз"! - подсказывает проклятая память, и Кобыльников, словно
ужаленный, бросается вон из комнаты, производя своим бегством игривое
шушуканье между девицами.
И вот опять Кобыльников сидит в одинокой своей квартире, сидит и
горько плачет! Перед ним лежит капустниковское дело, а слезы так и текут на
бумагу; перед ним: просит купец Капустников, а о чем, тому следуют пункты -
а у него глаза заволокло туманом, у него сердце рвется, бедное, на части!
Сквозь эти слезы, сквозь эти рыдания сердца ему мелькает светлый образ
милой девочки, ему чудится ее свежее дыхание, ему слышится биение ее
маленького сердца...
- Митенька! - говорит она, вся застыдившись и склоняя на его плечо
свою кудрявую головку.
- Mesdames! - шепчут кругом девицы, - mesdames! у Кобыльникова живот
болит!
Кобыльников вскакивает и начинает ходить по комнате, схватывая себя за
голову и вообще делая все жесты, какие приличны человеку, пришедшему в
отчаяние.
"Вобраз"! - кричит вдруг неотвязчивая память.
Кобыльников закусывает себе в кровь губу от злости; он опять садится к
столу и опять принимается за капустниковское дело, в надежде заглушить в
себе воспоминания вечера.
А за перегородкой возятся хозяева-мещане. Они тоже, по всему видно,
воротились из гостей и собираются спать. Слышны вздохи, слышно вынимание
ящиков из комодов, слышен шелест какой-то, который всегда сопровождает
раздевание и укладывание. Наконец все стихло.
- Дура ты или нет? - допрашивает хозяин свою хозяйку, - дура ты или
нет?
- Ты проспись, пьяница! ты опомнись, какой завтра праздник-то! -
усовещивает хозяйка.
- Нет, ты мне скажи: дура ты или нет! - настаивает хозяин.
За перегородкой слышится потрясающее зеванье. Голова Кобыльникова
мало-помалу склоняется и, наконец, совсем упадает на капустниковское дело.
Ему снится елка, ему снится, что он стоит посреди освещенной залы и что
рядом с ним, вместо Наденьки, стоит купец Капустников и просит, а о чем,
тому следуют пункты...
НАШ ДРУЖЕСКИЙ ХЛАМ
Когда мы, губернские аристократы, собираемся друг у друга по вечерам,
какого рода может быть у нас между собою беседа? Перемываем ли мы косточки
своих ближних, беседуем ли о существе лежащих на нас обязанностей, сообщаем
ли друг другу о наших служебных и сердечных bonnes fortunes, о том,
например, что сегодня утром был у нас подрядчик Скопищев, а завтра мы ждем
заводчика Белугина и проч. и проч.?
На все эти вопросы я с гордостью могу отвечать, что обыденная,
будничная жизнь не составляет и не может составлять достойной канвы для
наших салонных разговоров. Утром, запершись в своих жилых комнатах, мы
можем, a la rigue, переворачивать наше грязное белье, беседовать с нашими
секретарями и принимать различного рода антрепренеров, но с той минуты, как
мы покидаем жилые комнаты и являемся в наши салоны, все эти неопрятности
мгновенно исчезают, подобно тому как исчезают клопы и другие насекомые,
гонимые светом дня. Как люди благовоспитанные, мы являемся в наши салоны не
иначе, как во фраках, и очень хорошо понимаем, что, находясь в обществе, не
имеем права тревожить чье-либо обоняние эманациями нашего заднего двора.
Да и какой интерес могло бы представлять для нас это переворачиванье
домашнего хлама, когда нам до такой степени известны и переизвестны все
наши маленькие делишки, наши карманные скорби и любостяжательные радости,
что мы, как древние авгуры, взглянуть друг на друга без того не можем, чтоб
не расхохотаться?
Если я, например, встречаю на улице его превосходительство Ивана
Фомича и вижу, что в очах его плавает маслянистая влага, а сам он при
встрече со мной покрывается пурпуром стыдливости и смотрит на меня с
каким-то детским простодушием, как будто хочет сказать: "Посмотри, как я
невинен! и посмотри, как хороша природа и как легка жизнь для чистых
сердцем!" -то я положительно знаю, что и этот пурпур, и эта влага
блаженства, и эта ясность души происходят совсем не оттого, что его
превосходительство был на секретном любовном свидании, а оттого, что в том
заведении, в котором он состоит аристократом, происходили сего числа торги.
И по степени влажности глаз, и по большей или меньшей невинности их
выражения я безошибочно заключаю о степени успешности торгов... К чему,
скажите на милость, были бы тут вопросы, вроде: "Как поживаете, каково
прижимаете?" К чему тут ласки, коварства и уверения, если я определительно
вижу, что сей человек счастлив, что душа его полна музыки и что весь он
погружен в какие-то сладкие, неземные созерцания? И действительно, встречи
наши происходят в молчании; он посмотрит на меня ласково и признательно, я
взгляну на него симпатически; он скажет: "Гм!", и я скажу: "Гм!"... и мы
расходимся каждый по своему делу.
Или, например, когда я вижу другого аристократа, генерала Голубчикова,
пробирающегося часов в шесть пополудни бочком по темному переулку и робко
при этом озирающегося, то положительно могу сказать, что генерал
пробирается не к кому другому, а именно к привилегированной бабке Шарлотте
Ивановне. Хотя же его превосходительство, заметив меня, и начинает
помахивать тросточкой, делая вид, что он гуляет, но я отнюдь не отважусь
предложить ему пройтись вместе со мною, потому что твердо знаю, что такого
рода предложение вконец уязвит его пылающее сердце. Руководясь этою мыслью,
я прикасаюсь слегка к полям моей шляпы и говорю: "Гм!" Генерал, который в
другое время тоже ответил бы мне a la militaire, в настоящем случае считает
неизлишним снять с головы своей шляпу совершенно (не погуби! дескать), и
тоже говорит: "Гм!"... и мы расходимся. А между тем дорогой воображение уже
рисует передо мной образы. С одной стороны я вижу маленького генералика,
совершенно пропадающего в объятиях дебелой привилегированной бабки, а с
другой стороны, величественную и не менее дебелую генеральшу, спокойно
предающуюся дома послеобеденному сну и вовсе не подозревающую, что ее
крошечный Юпитерик нашел в захолустье какую-то вольного поведения Ио и
воспитывает ее в явный ущерб своей Юноне.
И еще, например, если я вижу в восемь часов утра известного подрядчика
Скопищева, стучащегося в двери дома, занимаемого капитаном Малаховичем, то
отнюдь не думаю, чтоб Скопищев очутился здесь ни свет ни заря затем только,
чтоб узнать о здоровье супруги и детей пана Малаховича, но с полною
достоверностью заключаю, что ранний визит этот имеет тесную связь с
постройкой земляной дамбы в городе ***. При этом в уме моем естественно
возникает вопрос: "Если от пятнадцати тысяч отделить двадцать процентов, то
какая составится из этого сумма?" И в это самое время, поравнявшись с
капитанскою квартирой, я усматриваю в одном из окон толстенькую фигуру, к
чему-то канальски прислушивающуюся. Заметив меня, капитан несколько
краснеет (вероятно, оттого, что я видел его в утреннем неглиже),
произносит: "Гм!" - и поспешно удаляется от окна.
- То-то "гм!", - произношу и я в свою очередь и продолжаю идти своею
дорогой.
Скажите на милость, к чему же было бы нам беседовать о том, для
уразумения чего достаточно одного движения губ, одной мимолетной искры в
глазах, одного помавания головы?
И действительно, канвою для наших разговоров служат предметы,
несравненно более возвышенные. Надо вам сказать, благосклонный читатель,
что хотя мы и называемся "губернскими аристократами", но, к великому
прискорбию, аристократичность наша довольно сомнительная. Мы, что
называется, аристократы с подлинцою. Отечеством большей части из нас
служили четвертые этажи тех поражающих опрятностью казенных зданий, которые
во множестве украшают Петербург и в которых благополучно процветают всех
возможных видов и цветов экзекуторы и экспедиторы. Там мы увидели свет, там
возросли и воспитывались, и если сам Петербург способен производить только
чиновников и болотные испарения, то можно себе вообразить, на производство
какого рода изделий способны упомянутые выше четвертые этажи? И
действительно, мы вполне прошли всю суровую школу безгласности и
смиренномудрия; мы были по очереди и секретарями и приказчиками у имеющих
власть людей, и поставщиками духов, собачек и румян у их жен, и забавою у
их гостей. Мы безмерно радовались и безобразию наших носов, и
геморроидальному цвету наших лиц, потому что все это составляло предмет
забавы и увеселения для наших благодетелей и вместе с тем заключало в себе
источник нашего будущего благополучия - нашу фортуну и нашу карьеру!!
Наконец, после долгих лет терпения и томных искательств, мы получили
дипломы на звание губернских аристократов с правом володеть сколько душе
угодно. Поначалу свежий воздух провинции сшиб было нас с ног, однако,
свыкшись с малолетства со всякого рода огнепостоянностями, мы устояли и
здесь, и мало того, что устояли, но даже озаботились устроить вокруг себя
ту самую атмосферу, которая всечасно напоминает нашим носам передние наших
благодетелей. Очевидно, что при таком направлении умов все наши симпатии,
все вздохи и порывания должны стремиться к нему, к этому милому Петербургу,
где проведена была наша золотушная молодость и где у каждого из нас имеется
по крайней мере до двадцати пяти штук приятельски знакомых начальников
отделения.
Дни прихода петербургской почты бывают в нашем обществе днями какой-то
тревожной и вместе с тем восторженной деятельности. Это и понятно, потому
что в эти дни мы получаем письма от наших приятелей - начальников
отделения. Мы поспешаем друг к другу, чтоб поделиться свежими вестями, и
вот образуется между нами живая и интимная беседа.
- Ну что, ваше превосходительство, - спрашиваю я у генерала
Голубчикова, - получили что-нибудь из столицы?
- Как же-с, как же-с, ваше превосходительство! - отвечает генерал,
потирая руки, - граф Петр Васильевич не оставляет-таки меня без приятных
известий о себе...
- Так вы получили письмо от самого графа? - спрашиваю я, несколько
подзадоренный.
- Мм... да, - отвечает генерал таким тоном, как будто ему на все
наплевать, - граф частенько-таки изволит переписываться со мной!
- Мм... да, - произношу я и, в свою очередь, не желая уступить
генералу Голубчикову, еще с большим равнодушием прибавляю: - А я так
получил письмо от князя Николая Андреича... Каждую почту пишет! даже надоел
старик!
И если при этом я положительно убежден, что генерал Голубчиков соврал
постыднейшим образом, то генерал, с своей стороны, столь же положительно
убежден, что и я соврал не менее постыдно, что не мешает нам, однако,
остаться совершенно довольными нашим разговором.
- Скажите пожалуйста! - удивляется в другом углу его
превосходительство Иван Фомич, слушающий чтение какого-то письма.
- "...Внушили себе, будто на лбу ихнем фиговое дерево произрастает, и
никто сей горькой мысли из ума их сиятельства изгнать не может", -
раздается звучный голос статского советника Генералова, читающего вслух
упомянутое письмо.
- Да правда ли это? от кого вы получили это письмо? - сыплются с
разных сторон вопросы.
- От экзе... от директора, - скороговоркой поправляется статский
советник Генералов, поспешно пряча письмо в карман.
- А крепкий был старик! - говорит генерал Голубчиков, которого, как не
служащего под начальством таинственного "их сиятельства", описанное выше
происшествие интересует только с психической точки зрения.
- Н-да... крепкий... - в раздумье и словно машинально повторяет
недавно определенный молодой председатель Курилкин, при чтении письма как
будто струсивший и побледневший.
- Я с князем еще в то время познакомился, - ораторствует генерал
Голубчиков, - когда столоначальником в департаменте служил. И представьте
себе, какой однажды со мной случай был...
- Н-да, случай!.. - повторяет Курилкин, у которого уже помутились
взоры от полученного известия.
- Вы как будто нездоровы, Иван Павлыч? - обращается с участием к
Курилкину Иван Фомич.
- Нет... я ничего, - скороговоркой отвечает Курилкин, - au fait, что
мне князь?
- "Что он Гекубе, что она ему"? - раздается сзади шепот титулярного
советника Корепанова, принимаемого, несмотря на свой чин, в нашем маленьком
аристократическом кружке за comme il faut, но, к сожалению, разыгрывающего
неприятную роль какого-то губернского Мефистофеля.
- Да-с, так вот какой у нас с князем случай был, - продолжает генерал
Голубчиков, - вхожу я однажды в приемную к князю, только вижу - сидит
дежурный чиновник, а лицо незнакомое. Признаюсь, я еще в то время подумал:
"Что это за чиновник такой? как будто дежурный, а лицо незнакомое?" Ну-с,
хорошо, подхожу я к этому чиновнику и говорю: "Доложите их сиятельству, что
явился такой-то". - "Не принимают, говорит, их сиятельство нездоровы". Ну,
а я с графом был всегда в коротких отношениях, следственно для меня слово
"не принимают" не существовало... Вот и пришла мне в голову мысль: дай-ка,
думаю, подтруню над молодым человеком, - и, знаете, пресерьезно этак говорю
ему: "Жаль, говорю, очень жаль, что не принимают". - "Да-с, говорит, не
принимают". Только можете себе представить, в это самое время распахивается
дверь кабинета, и выходит оттуда камердинер князя, Павел Дорофеич... знаете
Павла Дорофеича?
- Знаем! знаем! Павла Дорофеича целый Петербург знает! - кричим мы
как-то особенно радостно.
- А из-за Павла Дорофеича выглядывает и сам князь. "А, говорит, это
ты, Гаврил Петрович! а меня, брат, сегодня "прохлады" совсем замучили (он
"это" прохладами называл), так я не велел никого принимать... Ну, а тебя
можно!.." Только, можете себе представить, какую изумленную физиономию
скорчил при этом дежурный чиновник!
- Да, интересный случай! - замечает статский советник Генералов,
сладко вздыхая.
- Случай с запахом, - перебивает Корепанов.
- Предобрый старик! - говорит его превосходительство Иван Фомич,
поспешая заглушить своим голосом неприятную заметку Корепанова.
- Добрый, именно добрый! - не смущаясь, продолжает генерал Голубчиков,
- и какое доверие ко мне имел, так это даже непостижимо! Бывало, сидим мы с
глазу на глаз: я бумаги докладываю, он слушает. "А что, Гаврил Петрович, -
вдруг скажет, - прикажи-ка, брат, мне трубку подать!" Ну, я, разумеется,
сейчас брошусь: сам все это сделаю, сам набью, сам бумажку зажгу, сам
подам... И что ж вы думаете, господа? даже никакой я в это время робости не
чувствовал! - точно вот с своим братом, начальником отделения, беседуешь!
Он трубочку покуривает, а я бумаги продолжаю докладывать... просто как
будто ничего не бывало!
- Жаль, очень жаль будет, если этакого человека лишится отечество! -
говорит Иван Фомич.
- Н-да... отечество! - повторяет Курилкин, по-видимому возвратившийся
к прежнему раздумью.
- А еще говорят, что вельможи все горды да неприступны! - продолжает
Иван Фомич, - ничуть не бывало!
- Это говорят те, ваше превосходительство, - весьма основательно
замечает генерал Голубчиков, - которые настоящих-то вельмож и в глаза не
видали. А вот как мы с вами и в халатике с ними посиживали, и трубочки
покуривали, так действительно можем удостоверить, что вся разница между
вельможей и обыкновенным человеком только в том состоит, что у вельможи в
обхождении аромат какой-то есть...
- "Прохлады"! - ворчит сквозь зубы Корепанов.
- Наш князь, - вступается статский советник Генералов, - так тот
больше все левой рукой действует. И на стул левой рукой указывает, и подает
все левую руку.
- А что вы думаете? - говорит генерал Голубчиков, - ведь это именно
правда, что у вельмож левая рука всегда как-то более развита!
- Я полагаю, что в этом свой расчет есть, - глубокомысленно замечает
Иван Фомич.
- То есть не столько расчет, сколько грация, - возражает Голубчиков.
- Никак нет-с, ваше превосходительство, не грация, а именно расчет-с..
- Нет... зачем же непременно "расчет"? Я, напротив того, положительно
убежден, что грация, - говорит Голубчиков, задетый за живое настойчивостью
Ивана Фомича.
- А я, напротив того, положительно убежден, что расчет, и имею на это
доказательства.
- Это очень любопытно!
- И именно я полагаю, что всякий вельможа хочет этим дать понять, что
правая рука у него занята государственными соображениями.
- Ну-с... а левая рука тут зачем-с?
- А левая рука, как свободная от занятий, предлагается
посетителям-с...
- Ну-с... а дальше что-с?
- Ну-с, а дальше то же самое.
- Та-а-к-с!
С прискорбием мы замечаем, что генералы наши не прочь посчитаться друг
с другом. Известно нам, что между ними издревле существует худо скрытая
вражда, основанием которой служит взаимное соперничество по части
знакомства с вельможами. Поэтому, хотя мы и питаем надежды на деликатность
генерала Голубчикова, но вместе с тем чувствуем, что еще одна маленькая
капелька, и генеральское сердце безвозвратно преисполнится скорбью.
Действительно, он взирает на Ивана Фомича с кротким, но горестным
изумлением; Иван же Фомич не только не тронут этим, но, напротив того,
устроил руки свои фертом и в этом положении как будто посмеивается над
всеми громами и молниями. Положение делается до такой степени натянутым,
что статский советник Генералов считает своею обязанностью немедленно
вмешаться в это дело.
- Я думаю, ваше превосходительство, - обращается он к генералу
Голубчикову, - что и в самой грации может быть расчет, точно так же как и в
расчете может быть грация...
- Дело возможное! - отвечает генерал холодно, явно показывая, что он
старый воробей, которого никакими компромиссами не надуешь.
Разговор снова заминается, и все мы чувствуем себя несколько
сконфуженными. Холодность генерала свинцовой тучей легла на наше общество,
и нет, кажется, столь сильного солнечного луча, который мог бы с успехом
разбить эту тучу. Мы все знаем, что Голубчиков преамбициозный старик и что
едва ли он не единственный из наших аристократов, о котором мы с
уверенностью можем сказать, что он в один платок с вельможами сморкается.
Все мы, прочие, в этих случаях более или менее прилыгаем, и если уверяем
иногда, что при таких-то обстоятельствах такой-то князь сказал нам "ты" и
назвал "любезнейшим", то этому можно верить и не верить. Но генерал
Голубчиков действительно вполне чист в этом отношении, и если уж скажет,
например, что однажды в его присутствии князь Петр Алексеевич учинил
декольте, то никто не имеет повода усумниться, что это именно так и было.
"И для чего бы Ивану Фомичу не уступить! - думаем мы, внутренне соболезнуя
о происшедшем, - с одной стороны, Ивану Фомичу следовало бы сделать
небольшую уступочку, а с другой, и генералу не мешало бы взглянуть на дело
поснисходительнее... и все было бы ладно, все было бы смирно и мирно и
очень хорошо - так-то! А то вот дернула нелегкая - ахтихти-хти!" Но покуда
мы только рассуждаем, статский советник Генералов уже принимает
действительные меры к замирению враждующих сторон. Он прежде всего начинает
заигрывать с генералом Голубчиковым, как наиболее неподатливым.
- Не получили ли чего-нибудь от графа насчет "этого" (крестьянского)
дела, ваше превосходительство? - спрашивает он.
- Получил-с, - упорствует генерал в холодности.
- Ваше превосходительство всегда самые верные сведения иметь изволите,
- не менее упорно продолжает заигрывать Генералов.
- Сам по себе я никаких сведений не имею, но конечно... доверие его
сиятельства... одним словом, могу-таки в некоторых делах посодействовать...
- Как же-с, как же-с, ваше превосходительство! - ведь вы с графом-то
даже несколько "свои"?
- Даже и не несколько, - отвечает генерал, постепенно смягчаясь, -
потому что моя Анна Федоровна положительным образом приходится внучатной
племянницей Прасковье Ивановне, а Прасковья Ивановна, как вам известно...
- Да, если кто заслужить у графа желает, так это именно что стоит
только к Прасковье Ивановне дорогу найти! - восклицаем мы хором.
- И представьте, что я открыл это родство совершенно случайно! Однажды
прихожу к Прасковье Ивановне по хозяйственным ее делам, а ей вдруг и приди
на мысль спросить меня: "А что, говорит, ты женат или холостой?" - "Женат,
говорю, ваше сиятельство, на Греховой". "Ах, говорит, да ведь жена-то твоя
мне внучатной племянницей приходится!" Начали мы тут разбирать да
распутывать - ан и открылось! А не приди ей на мысль спросить меня, так бы
оно и осталось под спудом...
Хотя мы неоднократно уже слышали этот анекдот, но считаем долгом и на
сей раз выслушать его с полным благоговением. Вообще, ничто так не
услаждает наших досугов, как разбор родства и свойства сильных мира сего.
По-видимому, это весьма мало до нас касается, потому что собственно наши
родственники суть экзекуторы и экспедиторы, но таково уже свойство людей
происхождения благородного, что они постоянно стремятся к сферам
возвышенным, низменности же предоставляют низкому классу. Не радостно ли,
например, услышать, что граф Алексей Николаич выдает дочь свою замуж за
сына князя Льва Семеныча? Не интересно ли при этом сообразить, что за
молодою княгинею дано в приданое столько-то тысяч душ, да у молодого князя
с своей стороны столько-то тысяч? Не знаю, как в других местах, а в нашем
городе и в нашем обществе всякая новая семейная радость наших вельмож
поистине составляет семейную радость каждого из нас.
- Да, господа, геральдика - важная вещь! - продолжает между тем
Голубчиков, - нельзя не сожалеть, что в нашем отечестве наука эта находится
еще в младенческом состоянии...
Под влиянием всех этих напоминаний Иван Фомич, который доселе пребывал
в закоснелости, делает первый шаг, чтоб окончательно смягчить
неудовольствие генерала Голубчикова.
- И благоприятные известия изволили получить, ваше превосходительство?
- вопрошает он заискивающим голосом.
- Самые благоприятные-с.
- То есть в каком же роде?
- В самом благонадежном-с. Короче сказать: опасений никаких иметь не
следует.
Генерал окидывает нас торжествующим оком. Мы все легко и весело
вздрагиваем; некоторые из нас произносят: "Слава богу!" - и крестятся.
И не оттого совсем мы крестимся, чтоб от "этого" дела был для нас
ущерб или посрамление, а оттого единственно, что спокойствие и порядок
любим. Сами по себе мы не землевладельцы, и хотя у нас имеются некоторые
благоприобретенные маетности, но они заключаются преимущественно в
ломбардных билетах, которые мы спешим в настоящее время променивать на
пятипроцентные. Итак, не корысть и не холодный эгоизм руководит нашими
действиями и побуждениями, а собственно, так сказать, патриотизм. Сей
последний в различных людях производит различные действия. Иных побуждает
он лезть на стену, иных стулья ломать... нас же побуждает стоять смирно.
Согласитесь, что и это своего рода действие! Мы до такой степени любим наше
Отечество в том виде, в каком оно существовало и существует издревле (аu
naturel), что не смеем даже вообразить себе, чтоб могли потребоваться в
фигуре его какие-нибудь изменения. Конечно, мы не хуже других понимаем, что
нельзя иногда без того, чтоб фестончик какой-нибудь не поправить... ну, там
помощника, что ли, к становому прикинуть, или даже и целый департаментик
для пользы общей сочинить - слова нет! Но все это так, чтоб величия-то
древнего не нарушить, чтоб гармонию-то прежнюю соблюсти, чтобы всякое
дыхание бога хвалило, чтобы и травка - и та радовалась!
Такой образ мыслей, по мнению моему, есть самый благонадежный и
основанный на истинном понимании вещей. Чтоб сделать мысль мою
осязательнее, прибегну к сравнению. Благоразумно ли было бы с моей стороны,
если бы я, например, заявил желание, чтоб у генерала Голубчикова был
римский нос? Нет, неблагоразумно. Во-первых, потому, что он и ныне
состоящим у него на лице учтиво вздернутым башмачком приводит в трепет
сердца всех повивальных бабок, а во-вторых, потому, что месторождение
римских носов - Рим, а не Россия (самое название достаточно о том
свидетельствует). Другой вопрос: благоразумно ли было бы, если бы я
пожелал, чтоб на скотном дворе пахло фиалкой, а не навозом? Нет,
неблагоразумно, ибо запах фиалки приличествует гостиным, а не скотным
дворам. Примеров подобного рода безумных желаний можно привести множество,
но и приведенных двух, кажется, вполне достаточно, чтоб убедить всех и
каждого, что в иных случаях желание нововведений и каких-то там перемен
совершенно равносильно тому, как бы кто настаивал, чтоб у отечества нашего
вырос римский нос.
- Итак, это дельце в архив можно сдать? - говорит Иван Фомич, весело
потирая руки.
- Как видно-с.
- Да-с; это, что называется...
- Всегда должно было ожидать.
- А ведь сначала-то оно было пошло... тово...
- Да, бойко, бойко было пошло.
- Политика - и больше ничего!
- Конечно, политика! Да оно и натурально, - продолжает ораторствовать
Голубчиков, - мы только тем и крепки, господа, что никогда никаких вредных
нововведений не принимали, а жили, с помощью божией, как завещали нам
предки.
- Однако Петр Великий, ваше превосходительство?.. - учтиво замечает
Генералов.
- Ну что ж... хоть и Петр Великий! бороды сбрить приказать изволил - и
больше ничего!
- Регулярное войско завел-с! - диким голосом отзывается из отдаленного
угла батальонный командир, который упорно молчал, покуда, по его мнению,
разговор касался гражданской части.
- Уж Петр Михайлыч не может утерпеть без того, чтоб за свою часть не
заступиться! - говорит Иван Фомич, ласково подмигивая.
- В гражданскую часть не вступаюсь-с, а своего дела не упущу-с! -
как-то особенно исправно скандует командир, как будто получает за это
благодарность по корпусу.
- Ну что ж!.. хоть бы и регулярное войско! - не смущается Голубчиков,
- это только для спокойствия - и больше ничего! Однако никаких этаких машин
или, например, чтоб Иван назывался Матвеем, а Матвей Сидором (как нынче) -
ничего этого не бывало!
- А нынче это бывает? - любознательно спрашивает Корепанов.
- Бывает-с, - холодно отвечает Голубчиков.
Нет сомнения, что размышления и соображения насчет величественного
хода нашей истории могли бы завлечь нас довольно далеко, но появление милой
хозяйки дома весьма естественно прерывает тонкую нить наших исторических
разысканий. Анна Федоровна издревле пользуется репутацией любезности и
неотразимой очаровательности. Еще в Казани, в доме своих родителей, она уже
умела быть самою приятною и самою занимательною изо всех туземных девиц,
несмотря на то, что в этом городе, при помощи разных учебных заведений,
уровень любезности вообще стоит довольно высоко. Потом, приняв к себе в
компанию генерала Голубчикова, Анна Федоровна сделала с ним не столько
артистическое, сколько полезное путешествие по России, успела очаровать
Пермь, оставила отрадное впечатление в Рязани и овладела всеми сердцами в
Симбирске. В настоящее время она председательствует в нашем городе, и
председательствует с тем тактом, который ясно свидетельствует, что, и не
выходя из министерства финансов, женщина может оставаться обворожительною.
Хотя она является в нашем (мужском) обществе на минуту, тем не менее ни
одного из нас не оставит без того, чтоб не подарить какою-нибудь
любезностью, доказывая тем осязательно, что для умной женщины минута имеет
не шестьдесят секунд, а столько, сколько ей захочется. Мне сказывали (не
знаю, в какой степени это достоверно), что она даже секретаря своей палаты
не оставляет без вопроса о здоровье жены и детей его в то время, когда этот
достойный муж, посидев с утренним визитом в кабинете его
превосходительства, с пустыми руками и красный как рак перебегает через зал
в прихожую.
- Вы, конечно, серьезными делами заняты, messieurs? - обращается она,
окидывая всех нас ласковым взором.
- Нет, тряпками! - любезно отзывается генерал, который между дамами
нашего общества пользуется репутацией милого гроньяра.
- Однако мужчины имеют о бедных женщинах самое обидное понятие! как
будто мы только и можем быть заняты что тряпками... - говорит генеральша,
слегка вздыхая.
И затем, сделав каждому из нас приятный вопрос ("la sante de madame
est toujours bonne?" или: "а у вашего Колечки уже прорезались зубки, Иван
Фомич?"), она удаляется, увлекши за собой во внутренние покои Корепанова,
который, как человек молодой и холостой, может, конечно, принести больше
удовольствия ее demoiselles, нежели нам.
После этого из внутренних покоев к нам высылается превосходно
сервированный чай с превкусными сдобными булками, причем генерал весьма
приветливо замечает: "Вот это так дамское дело... хозяйничать... чай
разливать..."
- А ведь русский народ именно добрый народ! - говорит Иван Фомич,
который, как любитель отечественной старины (он в свое время, служа в
департаменте, целый архив в порядок привел), сгорает нетерпением навести
разговор на прежнюю тему.
- Кроткий народ! - подтверждает генерал Голубчиков.
- И терпелив-с! - отзывается командир.
- Н-да; этакой народ стоит того, чтоб о нем позаботиться! - говорит
генерал, и в глаза его внезапно закрадывается какое-то удивительное
блаженство, чуть-чуть лишь подернутое меланхолией, как будто он в ту же
минуту рад-радехонек был бы озаботиться, но это не от него зависит.
- В нынешнем году все пайки простил-с! - вмешивается командир.
- Все? - спрашивает Голубчиков, вконец побежденный таким великодушием.
- Решительно все-с!
- Какая, однако ж, похвальная черта!
- Желательно было бы, знаете, изучить его, - предлагает Иван Фомич.
- То есть в каком же это смысле?
- Ну там... нужды... желания...