Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Невинные рассказы, Страница 4

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Невинные рассказы


1 2 3 4 5 6

justify">  - Гм... я, однако ж, не думаю, чтоб это могло принести ожидаемую пользу.
  - Почему же, ваше превосходительство?
  - А потому, ваше превосходительство, что тут нет именно того, что мы, люди образованные, привыкли разуметь под именем нужд и желаний.
  - Согласитесь, однако ж, что нужды и желания могут рождаться не только сами по себе, но и посредством возбуждения, ваше превосходительство! Оставьте, например, меня в покое - ну, я, конечно, не буду иметь ни нужд, ни желаний, а предпиши-ка мне кто-нибудь: "Ты, любезный, обязан иметь нужды и ощущать желания"... поверьте, ваше превосходительство, что те и другие явятся непременно!
  - Все это очень может быть, но позвольте один нескромный вопрос: лучше ли будет?
  - Если ваше превосходительство изволите рассматривать вопрос с этой точки зрения...
  - Не видим ли мы примеров, что желания только отравляют жизнь человека?
  - Этого, конечно, нельзя отрицать-с...
  - Не встречаем ли мы на каждом шагу, что те люди самые счастливые, у которых желания ограниченны, а нужды не выходят из пределов благоразумия?
  - Это все конечно-с...
  - Следовательно, ваше превосходительство, на это дело надо взглянуть не с одной, а с различных точек зрения...
  Иван Фомич соглашается безусловно, и разговор, по-видимому, истощается. Сознаюсь откровенно, мы не недовольны этим. Уже давно заглядываемся мы на зеленые столы, расставленные в зале, а искренний приятель мой, Никита Федорыч Птицын (званием помещик), еще полчаса тому назад, предварительно толкнув меня в бок, сказал мне по секрету: "Что за чушь несут наши генералы! давно бы пора за дело, а потом и водку пить!" И хотя я в то время старался замять такой странный разговор, но внутренно - не смею в том не покаяться! - не мог не пожелать, чтобы Иван Фомич как можно скорее согласился с генералом и чтоб все эти серьезные дела были отложены.
  Но и на этот раз надеждам нашим не суждено сбыться, потому что едва лишь генерал открывает рот, чтоб сказать: "А не пора ли, господа, и за дело?" - как двери с шумом отворяются, и в комнату влетает генерал Рылонов (в сущности, он не генерал, но мы его в шутку так прозвали), запыхавшийся и озабоченный.
  - Слышали, ваше превосходительство? - обращается он к хозяину дома. - Шалимов в трубу вылетел!
  - Съел Забулдыгин! - восклицаем мы хором.
  - Скажите пожалуйста! - отделяется голос Голубчикова, - и так-таки без всяких онёров?
  - Безо всего-с; даже никуда не причислен-с.
  - Что называется, умер без покаяния! - справедливо замечает Иван Фомич.
  Пехотный командир дико гогочет. Голубчиков долго не может прийти в себя от удивления и время от времени повторяет: "Скажите пожалуйста!"
  - А ведь нельзя сказать, чтоб глупый человек был! - говорит Генералов.
  - Ничего особенного, - возражает Рылонов.
  - Все около свечки летал!
  - А главное, то забавно, что свечку-то нашу сальную за солнце принимал...
  - Ан и обжег крылышки!
  - Ах, господа, господа! Как знать, чего не знаешь! Как солнышка-то нет, так и сальную свечку поневоле за солнце примешь! - говорит Голубчиков, впадая, по случаю превратности судеб, в сугубую сентиментальность.
  - Все, знаете, какого-то смысла искал...
  - Даже в нашей канцелярской работе...
  - Смешно слушать!
  - Всех столоначальников с ног смотал!
  - И что, например, за расчет был ссориться с Забулдыгиным? - продолжает Голубчиков, - решительно не могу понять! Я сам вот, как видите, не раз ему говорил: "Да плюньте вы на него, Николай Иваныч!" Так нет, куда тебе. "Плюнуть-то, говорит, я на него, пожалуй, плюну, только ведь и растереть потом надо, ваше превосходительство!"
  - Ан вот и растирай теперь!
  - Грани теперь в Питере мостовую, покуда приличное место отыщешь...
  - Это, как по-нашему говорится: cherche -замечает командир.
  - А плюнул бы, так и все бы ладно!
  - Оно конечно, ваше превосходительство, что лучше плюнуть, но ведь, с другой стороны, и сердце иногда болит! - возражает статский советник Генералов.
  - И ой-ой, еще как болит! - развивает Иван Фомич.
  - И все-таки плюнуть! - упорствует Голубчиков, - да помилуйте, господа, что ж это за ребячество! Ну, вы представьте себе, например, меня: ну, иду я по улице и встречаю на пути своем неприличную кучу... Неужели я стану огрызаться на нее за то, что она на пути моем легла? нет, я плюну на нее и, плюнувши, осторожно обойду.
  - Нет-с, ваше превосходительство, я насчет этого не могу пристать к вашему мнению, - возражает Иван Фомич, - конечно, на кучу, так сказать, неодушевленную и, следовательно, не своим произволом накиданную, сердиться смешно, но в овраг ее свалить все-таки следует-с.
  - А если овраг уж завален?
  - И, ваше превосходительство! в губернском городе чтоб не нашлось места для нечистот! - да это боже упаси!
  - А я все-таки продолжаю утверждать, что следует плюнуть, и больше ничего!
  - Нет, вы мне объясните, за что они передрались? - спрашивает Генералов.
  - Да верно ли это?
  - Ты, генерал, не соврал ли?
  - Ведь ты, ваше превосходительство, здоров врать-то!
  - Помилуйте-с, сейчас из клуба-с; Забулдыгин сам всем рассказывает!
  - Чай, шампанское на радостях лакает?
  - Не без того-с.
  - Ну, значит, крупно наябедничал!
  - А жаль молодого человека. Еще намеднись говорил я ему: "Плюньте, Николай Иваныч!" - так нет же!
  Для объяснения этой сцены считаю не излишним сказать несколько слов о Шалимове и Забулдыгине.
  Шалимова мы вообще не любили. Человек этот, будучи поставлен природою в равные к нам отношения, постоянно предъявлял наклонности странные и даже отчасти подлые. Дружелюбный с низшим сортом людей, он был самонадеян и даже заносчив с равными и высшими. К красотам природы был равнодушен, а к человеческим слабостям предосудительно строг. Глумился над пристрастием генерала Голубчикова к женскому полу, хотя всякий благомыслящий гражданин должен понимать, что человек его лет (то есть преклонных), и притом имеющий хорошие средства, не может без сего обойтись. Действия Забулдыгина порицал открыто и (что всего важнее) позволял себе разные колкости насчет его действительно не соответствующего своему назначению носа. Вообще же видел предметы как бы наизнанку и походил на человека, который, не воздвигнув еще нового здания, желает подкопаться под старое. Желание тем более пагубное, что в последнее время уже неоднократно являлись примеры исполнения его. Следовательно, удаление такого человека должно было не огорчить, но обрадовать нас. И думаю, что принесенное Рылоновым известие произвело именно подобного рода действие; хотя же генерал Голубчиков и заявил при этом некоторое сожаление, но должно полагать, что это сделано им единственно по чувству христианского человеколюбия.
  Что же касается Забулдыгина, то человек этот представляет некоторый психический ребус, доселе остающийся неразгаданным. По-видимому, и в мнениях о природе вещей он с нами не разнствует, и на откупа смотрит с разумной точки зрения, и в гражданских доблестях никому не уступит; тем не менее есть в нем нечто такое, что заставляет нас избегать искренних к нему отношений. Это "нечто" есть странный некий административный лай, который, как бы независимо от него самого, природою в него вложен. Иной раз он, видимо, приласкать человека хочет, но вдруг как бы чем-либо поперхнется и, вместо ласки, поднимет столь озлобленный лай, что даже вчуже слышать больно. Такие люди бывают. Иной даже свой собственный нос в зеркале увидит и тут же думает: "А славно было бы, кабы этот поганый нос откусить или отрезать!" Но если он о своем носе так помышляет, то как мало должен пещись о носах, ему не принадлежащих! Очевидно, сии последние не могут озабочивать его нисколько. Многие полагают, что озлобление Забулдыгина происходит частью от причин гастрических (пьянства и обжорства), частью же от огорчения, ибо, надо сказать правду, Забулдыгин немало-таки потасовок в жизни претерпел. Но нам от этого не легче, потому что лай Забулдыгина не только на Шалимова с компанией, но и на всех нас без различия простирается, хотя с нашей стороны, кроме уважения к отеческим преданиям и соблюдения издревле установленных в палатах обрядов, ничего противоестественного или пасквильного не допускается. А потому в сем отношении поступки Забулдыгина я ни с чем другим сравнить не умею, кроме злобы ограниченной от породы шавки, лающей на собственный свой хвост, в котором, от ее же неопрятности, завелись различные насекомые.
  Пора, однако ж, кончить с Шалимовым и Забулдыгиным, воспоминание о которых отравляет приятные часы нашего существования. Уже давно ждут нас гостеприимные зеленые столы, и генерал Голубчиков с любезной улыбкой останавливается перед каждым из нас, предлагая по карточке. В продолжение последующих двух часов со всех сторон раздаются лишь веселые возгласы, и могу сказать смело, что даже проигрыш денег, обыкновенно располагающий человека к скорби и унынию, не нарушает общего приятного настроения духа.
  В особенности отличается пехотный командир, который за картами хочет вознаградить себя за несколько часов тягостного молчания, наложенного им на себя в продолжение вечера.
  - Греческий человек Трефандос! - восклицает он, выходя с треф.
  Мы все хохочем, хотя Трефандос этот является на сцену аккуратно каждый раз, как мы садимся играть в карты, а это случается едва ли не всякий вечер.
  - Фики! - продолжает командир, выходя с пиковой масти.
  - Ой, да перестань же, пострел! - говорит генерал Голубчиков, покатываясь со смеху, - ведь этак я всю игру с тобой перепутаю.
  Таким образом мы приятно проводим остальную часть вечера, вплоть до самого ужина.
  Кто что ни говори, а карты для служащего человека вещь совершенно необходимая. День-то-деньской слоняясь по правлениям да по палатам, поневоле умаешься и захочешь отдохнуть. А какое отдохновение может быть приличнее карт для служащего человека? Вино пить - непристойно; книжки читать - скучно, да пишут нынче все какие-то безнравственности; разговором постоянно заниматься - и нельзя, да и материю не скоро отыщешь; с дамами любезничать - для этого в наши лета простор требуется; на молодых утешаться - утешенья-то мало видишь, а все больше озорство одно... Словом сказать, везде как будто пустыня. А карты - святое дело! За картами и время скорее уходит, и сердцу волю даешь, да и не проболтаешься. Иной раз и чешется язык что-нибудь лишнее сказать, ан тут десять без козырей соседу придет - ну и промолчишь поневоле. Нет, карты именно благодетельная для общества вещь - это не я один скажу.
  Но вот и ужин. Кушанья подаются не роскошные, но сытные и здоровые. Подкрепивши себя рюмкой водки, мы весело садимся за стол и с новой силой возобновляем прерванную преферансом беседу. Вспоминается милое старое время, вспоминаются молодые годы и сопровождавшие их канцелярские проказы, вспоминаются добрые начальники, охранители нашей юности и благодетели нашей старости, - и быстро летят часы и минуты под наплывом этих веселых воспоминаний!
  Так проводим мы свободные от служебных занятий часы, и могу сказать по совести, что наступающий затем сумрак ночи не вызывает за собой никаких видений, которые могли бы возмутить наш душевный покой. И в самом деле, перелистывая книгу моей жизни (книгу, для многих столь горькую), я нахожу в ней лишь следующее:
  Такого-то числа, встал, умылся, помолился богу, был в палате, где пользовался правами и преимуществами, предоставленными мне законом и древними обычаями родины; обедал, после обеда отдыхал, вечер же провел в безобидных для ближнего разговорах и увеселениях.
  Такого-то числа, встал, умылся, помолился богу, был в палате и т.д., то есть одно и то же ровно столько раз, сколько по благости провидения, суждено будет прожить мне дней в земной сей юдоли.
  
  
  

  ДЕРЕВЕНСКАЯ ТИШЬ
  
  
  Утро. Кондратий Трифоныч Сидоров спал ночь скверно и в величайшей тоске слоняется по опустелым комнатам деревенского своего дома. Комнат целый длинный ряд, и слоняться есть где; некогда он гордился этим рядом зал, гостиных, диванных и проч. и даже называл его анфиладою, произнося н несколько в нос; теперь он относился к анфиладе иронически и, принимая гостей, говорит просто: "А вот и сараи мои!"
  На дворе зима и стужа; в комнатах свежо, окна слегка запушило снегом; вид из этих окон неудовлетворительный: земля покрыта белой пеленою, речка скована, людские избы занесло сугробами, деревня представляется издали какою-то безобразною кучею почерневшей соломы... бело, голо и скучно!
  Походит-походит Кондратий Трифоныч - и остановится. Иногда потрет себе ладонью по животу и слегка постонет, иногда подойдет к окну и побарабанит в стекло. Вон по дороге едут в одиночку сани, в санях завалился мужик; проезжает мимо барского дома и шапки не ломает.
  - "Ладно!" - думает Кондратий Трифоныч.
  И опять начинает ходить по своим сараям, и опять остановится. Посмотрит на сапоги, просторно ли они сидят на ноге, вытянет ногу, чтоб удостовериться, крепко ли штрипки пришиты и не морщат ли брюки.
  - Ванька! квасу! - кричит Кондратий Трифоныч.
  Ванька бежит из лакейской и подает на подносе стакан с пенящимся квасом. Но Кондратию Трифонычу кажется, что он не подает, а сует.
  - Что ты суешь? что ты мне суешь? - вскидывается он на Ваньку.
  - Ничего я не сую! - отвечает Ванька.
  "Ладно!" - думает Кондратий Трифоныч.
  И опять начинается ходьба. Кондратий Трифоныч останавливается перед стенными часами и пристально смотрит на циферблат, посредине циферблата крупными буквами изображено: London, а внизу более мелким шрифтом: Nossoff a Moscou. Все это он сто раз видел, над всем этим сто раз острил, но он все-таки смотрит, как будто хочет выжать из надписи какую-то новую, неслыханную еще остроту. Часы стучат мерно и однообразно: тик-так, тик-так; Кондратий Трифоныч вторит им: "тикё-такё, тикё-такё", притоптывая в такт ногою. Наконец и это прискучивает; он снова подходит к окну и начинает вглядываться в деревню. Оттуда не слышно ни единого звука; только серые дымки вьются над хижинами добрых поселян. Кондратию Трифонычу, неизвестно с чего, приходит на мысль слово "антагонизм", и он начинает петь: "Антагонизм! антагонизм!", выговаривая букву н в нос. Все это заканчивается свистом, на который опять вбегает Ванька.
  - Ты что на меня глаза вытаращил? - напускается на него Кондратий Трифоныч.
  - Ничего я не вытаращил! - отвечает Ванька.
  - Ладно! - говорит Кондратий Трифоныч, - пошел, позови Агашку!
  Через минуту является Ванька и докладывает, что Агашка не идет.
  - Почему ж она не идет?
  - Говорит: не пойду!
  - Только и говорит?
  - Только и говорит!
  - Ладно!
  В голове Кондратия Трифоныча зреет мысль: он решается все терпеть, все выносить до приезда станового. Поэтому, хотя внутри у него и кипит, но он этого не выражает; он даже никому не возражает, а только думает про себя: "Ладно!" - и помалчивает... до приезда станового.
  Не дальше как вчера на ночь Ванька снимал с него сапоги и вдруг ни с того ни с сего прыснул.
  - Ты чему, шельма, смеешься? - полюбопытствовал Кондратий Трифоныч.
  - Ничего я не смеюсь! - отвечал Ванька.
  - Этакая бестия! смеется, да тут же в глаза еще запирается!
  - Чего мне запираться? кабы смеялся, так бы и сказал, что смеялся! -упорствовал Ванька.
  - Ладно!
  С этих пор в нем засела мысль, с этих пор он решился терпеть. Одно только смущает его: все свои грубости Ванька производит наедине, то есть тогда, когда находится с Кондратьем Трифонычем с глазу на глаз. Выйдет Кондратий Трифоныч на улицу - Ванька бежит впереди, снег разгребает, спрашивает, не озябли ли ножки; придет к Кондратию Трифонычу староста - Ванька то и дело просовывает в дверь свою голову и спрашивает, не угодно ли квасу.
  - Услуга-парень! - замечает староста.
  - Гм... да... услуга! - бормочет Кондратий Трифоныч и обдумывает какой-то план.
  Он считает обиды, понесенные им от Ваньки, и думает, как бы таким образом его уличить, чтоб и отвертеться было нельзя. Намеднись, например, Ванька, подавая барину чаю, скорчил рожу; если бы можно было устроить, чтоб эта рожа так и застыла до приезда станового, тогда было бы неоспоримо, что Ванька грубил. В другой раз на вопрос барина, какова на дворе погода, Ванька отвечал: "Сиверко-с", - но отвечал это таким тоном, что если бы можно было, чтоб тон этот застыл в воздухе до приезда станового, то, конечно, никто бы не усумнился, что Ванька грубил. И еще раз, когда барин однажды делал Ваньке реприманд по поводу нерачительно вычищенных сапогов, то Ванька, ничего не отвечая, отставил ногу; если бы можно было, чтоб он так и застыл в этой позе до приезда станового, тогда, разумеется...
  - Нет, хитер бестия! ничего с ним не поделаешь! - восклицает Кондратий Трифоныч и ходит, и ходит по своим сараям, ходит до того, что и пол-то словно жалуется и стонет под ногами его: да сядь же ты, ради Христа!
  Он уже давно заметил, что между ним и Ванькой поселилась какая-то холодность, какая-то натянутость отношений. Услышавши, что об этом предмете весьма подробно объясняется в книжке, называемой "Русский вестник", он съездил к соседу, взял у него книжку и узнал, что подобная натянутость отношений называется сословным антагонизмом.
  - Ну, а дальше что? - допрашивал Кондратий Трифоныч, но книжка говорила только, что об этом предмете подробнее объясняется в другой такой же книжке.
  - Оно конечно, - рассуждал по этому поводу Кондратий Трифоныч, - оно конечно... Ванька сапоги чистит, а я их надеваю, Ванька печки топит, а я около них греюсь... ну да, это оно!
  И с тех пор слово "антагонизм" до такой степени врезалось в его память, что он не только положил его на музыку, но даже употребляет для выражения всякого рода чувств и мыслей.
  И ходит Кондратий Трифоныч по своим опустелым сараям, ходит и останавливается, ходит и мечтает. Мало-помалу мысль его оставляет Ваньку-подлеца и обращается к другим предметам. Он думает о том, что вдруг будущим летом во всех окрестных имениях засуха, а у него у одного всё дожди, всё дожди: что окрестные помещики не соберут и на семена, а он все сам-десят, все сам-десят. Он думает о том, что кругом все тихо, а у него в имении вдруг землетрясение! слышится подземный шум, люди в смятении, животные в ужасе... вдруг - вв!.. зз!.. жж!.. и, о радость, на том самом месте, где у него рос паршивый кустарник, в одну минуту вырастает высокий и частый лес, за который ему с первого слова дают по двести рублей за десятину. Он думает о том, что мужики его расторговались, что они помнят его благодеяния и подносят ему соболью шубу в пятнадцать тысяч рублей серебром. Он думает о том, что в Москве сгорело все сено, сгорели все дрова и неизвестно куда девался весь хлеб, что у него, напротив того, вследствие собственной благоразумной экономии, а также вследствие различных поощрений природы, всего этого накопилось множество, что он возит и продает, возит и продает... Он думает о том, что вышло повеление ни у кого ничего не покупать, кроме как у него, Сидорова, за то, что он, Сидоров, в такую-то достопамятную годину пожертвовал из крестьянского запасного магазина столько-то четвертей, да потом еще столько-то четвертей, и тем показал ревность беспримерную и чувствительность, подражания достойную... Он думает о том, что в доме его собрались окрестные помещики и что он им толкует о превосходстве вольнонаемного труда над крепостным. "Конечно, господа, - говорит он им, - в настоящее время помещик не может получать дохода, сидя на месте сложа руки, как это бывало прежде; конечно, он прежде всего должен употребить
  свой личный труд, свою личную, так сказать, распорядительность"...
  Но вот мысли его от усиленной работы начинают мешаться. Перед глазами его от беспрерывного коловратного движения показываются зеленые круги; белая колокольня, стоящая перед барским домом, начинает словно подплясывать; дворовая баба, проходящая по двору, словно не идет, а на одном месте пошатывается, и что-то у ней под фартуком, что-то у ней под фартуком...
  - Есть, что ли, мне хочется? - спрашивает сам себя Кондратий Трифоныч и с злобою замечает, что часовая стрелка показывает только десять.
  - А ведь у ней под фартуком что-то есть, - продолжает он, но не дает своим предположениям дальнейшего развития, а только прибавляет: - Ладно!
  Надоело ходить, надоело мыслить... Кондратий Трифоныч садится на диван и примечает, что пыль со стола не сметена. В былое время, то есть до "антагонизма", он вскипел бы при виде такого беспорядка, он кликнул бы Ваньку и тут же задал бы ему трепку. Теперь этот беспорядок приносит ему более удовольствия, нежели огорчения, ибо он видит в нем улику.
  - Ванька! - кричит Кондратий Трифоныч, и в голосе его слышится уже торжество победы, - это что?
  - Стол-с, - отвечает Ванька с самым невозмутимым хладнокровием.
  - А на столе что?
  - Пыль-с.
  - Ну?
  Ванька молчит.
  - Ладно! - говорит Кондратий Трифоныч и через минуту имеет удовольствие слышать, как Ванька хихикает с кем-то в передней.
  Кондратий Трифоныч снова предается мечтаниям. Он мечтает о том, как было бы хорошо, если бы он был живописцем; тогда бы он срисовал бы нахальную Ванькину рожу в тот момент, когда он отвечает: "Пыль-с", - и представил бы эту картинку становому. Но с другой стороны, где же ручательство, что становой не примет этой картинки за вымышленное произведение собственной его, Кондратия Трифоныча, фантазии? где свидетели, которые подтверждали бы, что Ванька, отвечая: "Пыль-с", имел именно такое, а не иное выражение лица?
  - О, черт побери! Эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! - восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний более практических.
  Он мечтает о том, как было бы хорошо, если бы становой вдруг в эту самую минуту вырос из земли, так чтоб Ванька не опомнился и никак не успел стереть пыль со стола. Представляет он себе изумленную, ополоумевшую морду Ваньки и невольно и сладко хихикает.
  - "Пыль-с", - дразнит он Ваньку, почти подплясывая на месте.
  - Это что? - грозно спрашивает Ваньку воображаемый становой.
  - "Пыль-с", - опять дразнится Кондратий Трифоныч и опять подплясывает на месте.
  Становой наконец убеждается; он приказывает срубить целую березу и вручает ее десятским. Ваньку уводят... На другое утро Ванька является шелковый; целый день все что-то чистит и стирает; целый день метет пол и оправляет баринову постель, целый день ставит самовары и мешает в печках дрова...
  Но с другой стороны (о, черт возьми!), где же ручательство, что становой именно велит березу срубить? Где ручательство, что он не ответит Кондратью Трифонычу, что он и сам мог бы стереть пыль со стола?
  - О, черт побери! эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! - восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний еще более практических.
  Он мечтает, что никаких закавычек больше нет, что он призывает станового (который нарочно тут и стоит, чтоб закавычек не было) и говорит ему: "Ванька мне мину сделал!"
  - Сейчас-с, - говорит становой и летит во весь дух распорядиться.
  Потом он опять призывает станового и говорит ему: "Ванька пыли со стола не стер!"
  - Сейчас-с, - говорит становой и летит распорядиться.
  Но вот и опять мысли мешаются, опять образуются зеленые круги, опять подплясывает белая длинная колокольня. Надоело сидеть, надоело мыслить...
  - Черт знает, есть, что ли, мне хочется? - опять спрашивает себя Кондратий Трифоныч и с тоскою взглядывает на часы. Тоска обращается в ненависть, потому что часовая стрелка показывает половину одиннадцатого.
  - За попом, что ли, спосылать? - рассуждает сам с собой Кондратий Трифоныч и тут же решает, что спосылать необходимо.
  Кондратий Трифоныч малый незлой и даже покладистый для своих домочадцев, но с некоторого времени нрав у него странным образом переменился. Ванька, с свойственною ему легкомысленностью, отзывался об этой перемене, что Кондратий Трифоныч спятил; ключница Мавра выражалась скромнее и говорила, что барин задумывается, что на него находит. Как бы то ни было, но перемена существовала и произошла едва ли не в ту самую минуту, как он прочитал, что есть на свете какой-то сословный антагонизм. С тех самых пор он вообразил себе, что он - одна сторона, а Ванька - другая сторона и что они должны бороться. Ванька представлял собою интересы всех чистящих сапоги и топящих печки, Кондратий Трифоныч - интересы всех носящих сапоги и греющихся около истопленных печей. Ясно, что стороны эти не могут понимать друг друга и что из этого должен произойти антагонизм. И вот он борется утром, борется за обедом, борется до поздней ночи. Но Ванька не понимает, что такое антагонизм, и, очевидно, уклоняется от борьбы. Он направляет свои обязанности по-прежнему, то есть по-прежнему не стирает пыли со столов, по-прежнему забывает закрыть трубы в печах, а Кондратий Трифоныч видит во всем грубые мины, злостные позы a la неглиже с отвагой и старается Ваньку изобличить. Из этого выходит, что Ванька, как только забьется в переднюю, первым делом начинает хихикать и представляет, как барин к нему пристает. Кондратий Трифоныч слышит это и говорит: "Ишь, шельма, смеется!", а того никак понять не хочет, что Ванька даже и не подозревает, что ему, Кондратию Трифонычу, хочется борьбы. И таким образом умаявшись к вечеру, оба засыпают; Кондратий Трифоныч видит во сне, что он сделался медведем, что он смял Ваньку под себя и торжествует; Ванька видит во сне, что он третьи сутки все чистит один и тот же сапог и никак-таки вычистить не может.
  - Что за чудо! - кричит он во сне и как оглашенный вскакивает с одра своего.
  "Ишь ведь каналья, даже во сне не оставляет в покое!" - думает в это время Кондратий Трифоныч, пробужденный неестественным криком Ваньки.
  И таким образом проходят дни за днями. Выигрывает от этого положительно один Кондратий Трифоныч, потому что такое препровождение времени, по крайней мере, наполняет пустые дни его. С тех пор как завелось "превосходство вольнонаемного труда над обязательным", с тех пор как, с другой стороны, опекунский совет закрыл гостеприимные свои двери, глуповские веси уныли и запустели. Заниматься решительно нечем, да и не для чего: все равно ничего не выйдет. Говорят, будто это оттого происходит, что кредиту нет и что Сидорычам подняться нечем; может быть, жалоба эта и справедлива, однако до Сидорычей ни в каком случае относиться не может. Недостаток кредита не губит, а спасает их, потому что, будь у них деньги, они накупили бы себе собак, а не то чтоб что-нибудь для души полезное сделать. А то еще подниматься! Повторяю: веси приуныли и запустели; в весях делать нечего, потому что все равно ничего не выйдет. То, что оживляло их в бывалые времена, как-то: взаимные банкеты и угощения, а также распоряжения на конюшне, то в настоящее время не может уже иметь места: первые - по причине недостатка кредита, вторые - потому что не дозволены. Каким же образом убить, как издержать распроклятые дни свои? Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: "Вы наши кормильцы, а мы ваши дети!" Вот и Кондратий Трифоныч ухватился за антагонизм, и хотя он не сознается в этом, но все-таки жизнь его с тех пор потекла как-то полнее. По крайней мере, теперь у него есть политический интерес, есть политический враг, Ванька, против которого он направляет всю деятельность своих умственных способностей. Смотришь, ан день-то и канул незаметным образом в вечность, а там и другой наступил, и другой канул...
  Но вот и батюшка пришел; Кондратий Трифоныч слышит, как он сморкается и откашливается в передней, и в нетерпении ворчит:
  - О, чтоб!.. сморкаться еще выдумал!..
  Батюшка - человек маленький, рыхленький; лицо имеет благостное, но вместе с тем и угрожающее, как будто оно говорит: "А вот погоди! скажу я тебе ужо проповедь!" Ходит батюшка, словно лебедь плывет, рукой действует размашисто, говорит размазисто. Нос у него, вследствие внезапного перехода со стужи в тепло, влажен, на усах висят ледяные сосульки.
  - Скука, отче! - говорит Кондратий Трифоныч после взаимных приветствий.
  - Можно молитвою развлечься! - отвечает батюшка, и при этом лицо его осклабляется.
  - Ну вас!
  Молчат.
  - Сидел-сидел, молчал-молчал, - начинает Кондратий Трифоныч, - инда дурость взяла! черт знает чего не передумал! хоть бы ты, что ли, отче, паству-то вразумил!
  - Разве предосудительное что заметить изволили? - отвечает батюшка, и лицо его выражает жалость, смешанную с испугом.
  - Да что! грубят себе поголовно, да и шабаш!
  - Непохвально!
  - Просто житья от хамов нет!
  - В ком же вы наиболее такое настроение замечать изволили, Кондратий Трифоныч?
  - Во всех! От мала до велика - все грубят! Да как еще грубить-то выучились! Ни слова тебе не говорит - а грубит! служит тебе, каналья, стакан воды подает - а грубит!
  Батюшка тоскливо помотал головой и крякнул.
  - И во многих такое настроение замечаете? - брякнул он, позабыв, что повторяет свой прежний вопрос.
  - Да говорят же тебе: во всех! во всех! Ну, слышишь ли ты: во всех! во всех!
  Батюшка слегка привскакнул и откинулся назад, как будто обжегся. Опять молчат.
  - Что ж это за скука такая! - начинает Кондратий Трифоныч, - закуску, что ли, велеть подать?
  - Во благовремении и пища невредительна бывает.
  - А не во благовремении как?
  Батюшка опять привскакивает и откидывается назад.
  - Ну, и сиди не евши: зачем пустяки говоришь!
  Молчат.
  - Не люблю я, когда ты пустяки мелешь!
  Молчат.
  - И кого ты этими пустяками удивить хочешь?
  Батюшка краснеет, Кондратий Трифоныч тяжко вздыхает и произносит:
  - Ох, скука-то, скука-то какая!
  - Время неблагопотребное, - рискует батюшка, но тут же обнаруживает беспокойство, потому что Кондратий Трифоныч смотрит на него сурово.
  - И откуда ты этаким глупым словам научился? говорил бы просто: непотребное время! И не надоело тебе язык-то ломать! - строго говорит Кондратий Трифоныч.
  Опять водворяется молчание, изредка прерываемое глубокими вздохами Кондратия Трифоныча. Батюшка вынимает платок из кармана и начинает вытирать им между пальцев.
  - Что это я все вздыхаю! что это я все вздыхаю! - произносит Кондратий Трифоныч.
  - О гресех... - начал было батюшка, но не окончил, а только пискнул.
  - Тьфу ты!
  Молчат.
  - А ты слышал, что Скуракин на днях такого же вот, как ты, попа высек? - спрашивает внезапно Кондратий Трифоныч.
  - Сс... стало быть, следствие наряжено?
  - Да, брат, тоже вот все говорил: "о гресех" да "благоутробно" - ну, и высек!
  Всю эту историю Кондратий Трифоныч сейчас только что выдумал, и никакого попа Скуракин не сек. Но ему так понравилась его выдумка, что он даже повеселел.
  - Да, брат, права наши еще не кончились! Вот вздумал высечь - и высек! Ищи на нем!
  - Однако, позвольте, Кондратий Трифоныч, осмеливаюсь я думать, что господин Скуракин поступил не по закону!
  - Ну! по какому там еще закону! Известно, секут не по закону, а по обычаю!
  - Позвольте, Кондратий Трифоныч! Я все-таки осмеливаюсь полагать, что господин Скуракин не имел никакого права!
  - Высек - и все тут!
  - Высечь недолго-с...
  - Ну да... и долго, и не долго... а высек!
  Батюшка крякнул; он видимо был обижен. Что ж это такое, в самом деле? И с какой стати Кондратий Трифоныч завел такую пустую материю? и не заключают ли слова его фигуры иносказания?
  - Стало быть, этак всех высечь можно? - произнес он с видимым волнением.
  - Всех!
  - Стало быть, и... - Батюшка недоговорил.
  - Стало быть, и...
  Батюшка обиделся окончательно. Мало-помалу он так разревновался, что даже встал и начал прощаться.
  - Уж я, Кондратий Трифоныч, лучше в другой раз приду, когда улучится более благоприятная минута, - сказал он.
  - Ну, да постой! куда ты! это ведь я пошутил!
  - Неблагообразно шутить изволите!
  - Фу, черт! опять ты с своим благоутробием! да говорят тебе: пошутил!
  - Нет, Кондратий Трифоныч!
  - Слышишь, говорят: пошутил!
  - Нет-с, Кондратий Трифоныч!
  - Ну, и ступай! ну, и пропадай! Только ты у меня смотри: ни всенощных, ни молебнов... ни-ни!
  - И не надо-с! собственную же свою душу не соблюдете!
  Батюшка ушел, в передней опять послышалось откашливание и сморкание; Кондратий Трифоныч опять почувствовал прилив тоски.
  - Эй! воротить его! - крикнул он.
  Ванька побежал, но воротился с ответом, что батюшка не идет.
  - Сказать ему, что я умираю!
  Батюшка воротился, но стал у самой двери.
  - Что вам, сударь, угодно? - спросил он с достоинством.
  - Да садись же ты!
  - Нет-с, и дома посижу!
  - Ну, да полно! благопрости ты меня! поблагобеседуй ты со мной! Ну, видишь?
  Батюшка колебался.
  - А не то, давай почавкаем что-нибудь! А если и это не нравится, так поблаготрапезуем!
  Батюшка плавными шагами приблизился к стулу и сел. Но он все-таки еще не совсем оправился, потому что опять вынул из кармана платок и начал вытирать им между пальцев.
  Приносят водку; Кондратий Трифоныч наливает рюмку и подносит батюшке; но в ту минуту, когда батюшка уж почти касается рукою рюмки, Кондратий Трифоныч делает быстрый маневр ,и мгновенно выпивает водку сам. Батюшка крякает и опять косится на шапку. Однако на этот раз все устраивается благополучно.
  - Я думаю на будущий год молотилку выписать! - говорит Кондратий Трифоныч, а сам в то же время думает: "Кукиш с маслом! на какие-то деньги ты выпишешь!"
  - Это полезно, - отвечает батюшка, - и крестьяне от вас позаняться могут.
  - Я и сеноворошилку куплю, - упорствует Кондратий Трифоныч, - да вот еще сеялка такая есть...
  - Сс... - произносит батюшка.
  Молчат. Выпили по другой.
  - У меня имение хорошее! - говорит Кондратий Трифоныч.
  Батюшка, неизвестно с чего, вдруг распростирает руки, как будто хочет обнять необъятное.
  - Ну да! Это надо сказать правду, что хорошее! нужно только руки приложить! - продолжает Кондратий Трифоныч, - вот я с будущего года молоко в Москву возить стану!
  - Экипажцы, стало быть, такие сделаете?
  - Ну да! Положим, например, что корова дает... ну, хоть ведро в день!
  Батюшка крякает и откидывается назад.
  - Ну да... ну, хоть ведро в день! положим, хоть по восьми гривен за ведро... сколько это будет?
  Кондратий Трифоныч задумывается и в рассеянности выпивает третью рюмку. Батюшка съедает грибок.
  - Одного торфу сколько у меня! - вдруг восклицает Кондратий Трифоныч.
  - Стало быть, торфом торговать будете? - спрашивает батюшка и, приложив руку к сердцу (дабы не распахнулась ряска), крадется к столу, чтоб отрезать кусочек ветчинки.
  - Всем буду торговать! и молоком буду торговать! и торф буду продавать! и ягоды в Москву буду возить! Нонче, брат, глядеть-то нечего! нонче, брат, дворянскую-то спесь надо побоку!
  - Сс... - удивляется батюшка, - стало быть, изволите находить, что непредосудительно?
  Вместо ответа Кондратий Трифоныч выпивает четвертую и в то же время указывает на графин батюшке, который немедленно следует его примеру.
  - А позвольте узнать, - спрашивает батюшка, - как же теперь купцы, мещане... стало быть, им возбранено будет торговать?
  - А мне что за дело!
  - Стало быть, этого уж не будет, чтоб всякому, то есть званию предел был положен?
  - Не будет! а что?
  - Ничего-с; конечно, по Писанию, оно не то чтоб... потому, есть купующие, есть и куплю деющие, есть возделывающие землю, есть и поядающие...
  - Ну, так что ж?
  - Ничего-с... я к примеру-с...
  - И кого только ты этими глупостями удивить хочешь!
  Молчат.
  - А то вот еще искусственным разведением рыб заняться можно! - вдруг изобретает Кондратий Трифоныч.
  - Сс... стало быть, всякую рыбицу у себя завести можно?
  - Всякую!
  - Сс... подумаешь, какую, однако, власть над собой человек взял!
  - Да, брат, власть!
  - Только тверди и звезд небесных еще соделать не может!
  - А рыбу может всякую!
  - И небезвыгодно?
  - Какое, к черту безвыгодно! ты пойми, сколько в Москве стерлядь-то стоит!
  - Что ж, это дело хорошее! может, и крестьяне около вас позаймутся.
  Молчат. Кондратий Трифоныч слегка зевает.
  - Я нонче все буду сам! лес рубить буду сам! молоко в Москву возить - сам! торф продавать - сам! - говорит он, приходя внезапно в восторг.
  - Доброе, сударь, дело - отвечает батюшка.
  - Нонче, брат, не то, что прежде! нет, брат, шалишь! нонче везде все сам: и посмотри сам, и свесь сам, и съезди везде сам, и опять посмотри, и опять свесь!
  Кондратий Трифоныч, говоря это, суетится и тыкает руками, как будто он в самую эту минуту и смотрит, и весит, и куда-то едет.
  - Это точно; и предки наши говаривали: "Свой глазок смотрок!"
  - Предки-то наши только говаривали, а сами одну навозницу соблюдали!
  Батюшка снисходительно улыбается. Водворяется молчание.
  - Хорошо бы машину какую-нибудь выдумать! - говорит Кондратий Трифоныч.
  - Про какую такую машину говорить изволите?
  - Ну, да какую-нибудь... чтоб и жала, и косила, и лес бы рубила, и масло бы пахтала... и везде бы один привод действовал!
  - Слышно, англичане много всяких машин выдумывают!
  - Сидел бы я себе дома, да делал бы, да делал бы машины, а потом в Москву продавать возил бы.
  - Вот бог англичанам на этот счет большую остроту ума дал! - настаивает батюшка.
  - А нашим не дал!
  - Зато наш народ благочестием и благоугодною к церкви преданностью одарил!
  - Ну, и опять тебе говорю: кого ты своими благоглупостями благоудивить хоче

Другие авторы
  • Толстой Лев Николаевич, Бирюков Павел Иванович
  • Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
  • Лисянский Юрий Фёдорович
  • Лебон Гюстав
  • Воронский Александр Константинович
  • Васильев Павел Николаевич
  • Лернер Николай Осипович
  • Гнедич Николай Иванович
  • Титов Владимир Павлович
  • Лесевич Владимир Викторович
  • Другие произведения
  • Житков Борис Степанович - Адмирал
  • Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих - Печальные торжества по случаю смерти Шиллера...
  • Немирович-Данченко Василий Иванович - У коменданта
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Письмо Н. В. Гоголю
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Е. Воробьева. Неизвестный Кржижановский
  • Плавт - Эпидик
  • Толстой Лев Николаевич - Лев Николаевич Толстой и Петр Васильевич Веригин. Переписка 1895 - 1910 годов
  • Бекетова Мария Андреевна - Письмо М. А. Бекетовой к В. А. Пясту
  • Андерсен Ганс Христиан - Немая книга
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - 48 лет
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 269 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа