друг словно последовал какой-то подземный взрыв, вследствие которого внезапно и супруги разлетелись в разные стороны, и весь состав журнала рассыпался вдребезги. В чем заключались внутренние причины этой катастрофы, до сих пор покрыто мраком неизвестности. Конечно, прежде всего большую роль играло здесь крайнее несходство супругов. Не любивший заглядывать в корень вещей и предпочитавший осязаемое земное небесному, Конради не имел ничего общего с супругой, любившей, напротив того, ко всему относиться с самой строгой философской точки зрения.
При таком несходстве характеров супругов достаточно было одного легкомысленного поступка со стороны Конради (а их было у него немало), чтобы семейный союз распался навсегда. Но я до сих пор не могу понять, какое отношение могло иметь семейное распадение на судьбы газеты и какую роль играл здесь Генкель. Тем не менее вместе с разъездом супругов на разные квартиры не только дети остались при г-же Конради, но и самая газета очутилась вдруг в ее руках. Это имело вид словно дворцовых переворотов XVIII столетия; муж был низвержен подобно Петру III, а жена, как Екатерина II, смело взяла в руки бразды правления.
В один прекрасный день я вдруг получаю письмо от Евгении Ивановны, в котором она приглашает меня к себе для переговоров по важному делу. Письмо это привело меня в полное недоумение, так как мое знакомство с нею ограничивалось холодными раскланиваниями при встречах и разве что двумя-тремя фразами о погоде. И вдруг она меня вызывает для каких-то переговоров, и притом не в тот дом, где жили супруги Конради.
Являюсь по ее приглашению. Она встречает меня очень любезно и в некотором смущении объявляет, что издатель "Недели" Генкель, будучи недоволен ведением ее мужем газеты в течение прошлого года, решился его отстранить, и теперь редакцию намерена принять она. В качестве нового редактора она надеется, что я не откажу ей в содействии и буду продолжать свое сотрудничество в газете.
Я отвечал ей на это, что поступил в сотрудники "Недели" не сам по себе единолично, а в союзе с некоторыми товарищами по "Отечественным Запискам". На этом основании я и впредь готов продолжать свое участие в газете лишь в таком случае, если они останутся сотрудниками "Недели".
Г-жа Конради заявила, что всех их намерена пригласить так же, как и меня, за исключением двух-трех несимпатичных ей личностей, и что в общем состав сотрудников и направление газеты нимало не изменятся.
Несмотря на такое уверение Евгении Ивановны, я ушел от нее в сильном недоумении, не понимая, что творится. Я поспешил, конечно, увидеться с товарищами, и от них узнал, что супруги Конради разошлись; Евгения Ивановна каким-то образом успела вооружить Генкеля против мужа, и последний назначил ее редактором газеты вместо Павла Карловича; а затем она начала образовывать новый состав сотрудников, одних из них приглашая, а других отстраняя по своему усмотрению. Из полновластных почти хозяев газеты мы обращались, таким образом, в разрозненные единицы, которым предстояло плясать по дудке светской барыни, которой мы почти не знали и тем менее могли признать ее компетентность в редакторском деле. И еще возмутительнее было то, что одни из нас принимались, а другие браковались по капризу Евгении Ивановны. Это вывело нас из себя, и мы коллективно заявили во всех газетах о выходе нашем из редакции "Недели".
Но царствование Евгении Ивановны было непродолжительно. Не знаю, что происходило в недрах редакции "Недели", но только в 1876 г. Конради была устранена, и "Неделя" всецело перешла в руки П.А. Гайдебурова, который всегда считался в литературных кругах человеком ловким, расторопным, был главным распорядителем на всех юбилейных обедах и похоронах, вследствие чего Салтыков острил насчет его, что ему недостает только салфетки или черного шарфа с плерезами через плечо. Забрав в свои руки "Неделю", Гайдебуров ловко повел ее через все цензурные ущелья, стараясь в то же время, не всегда, впрочем, удачно, приноравливаться к модным течениям. Так, в начале 70-х годов газета носила прогрессивный характер; на нее так и сыпались предостережения и приостановки, и первою скрипкою в ней был Шелгунов. Затем она сделалась ультранародническою, и в ней главенствовали П. Червинский (П.Ч.) и Юзов. Курьезнее всего было то, что при всех этих пертурбациях Гайдебуров постоянно рекламировал "Неделю" как орган нового слова.
С 1867 годом кончились все мои мытарства, и я имел возможность чувствовать себя сколько-нибудь прочно обеспеченным. В "Отечественных Записках" мне положили гонорар по 80 р. за лист; с 1872 же года я начал получать жалованье по 75 р. в месяц, а с 1879 года - по 150 рублей.
На "Отечественные Записки" под редакцией Некрасова смотрели как на продолжение "Современника". По-видимому, так это и было. Редакция "Отечественных Записок" помещалась в том же доме Краевского на углу Литейного и Бассейной, в той же квартире Некрасова, не имея никакой вывески снаружи дома. Тот же лакей угрюмого вида встречал вас в передней; та же попорченная молью колоссальная медведица с двумя медвежатами стояла у среднего окна на задних лапах, опираясь о рогатину, как трофей охотничьей победы Некрасова; тот же бильярд стоял направо от дверей; то же драпри висело в дверях перед остальными апартаментами хозяина; те же шкапы по стенам со всякого рода оружием. Так же по понедельникам собирались сотрудники в час пополудни. Словом, все шло по-старому, как было полтора года тому назад. На самом же деле "Отечественные Записки" был совсем другой журнал, во многом отличавшийся от "Современника" и по составу сотрудников, и по содержанию, и по духу.
Начать с того, что три такие столпа "Современника", как Антонович, Жуковский и Пыпин, разошлись с Некрасовым и не вошли в состав сотрудников "Отечественных Записок". Что же касается содержания и духа обоих журналов, то известно, что "Современник" был журнал боевой, ожесточенно ратовавший со всеми прочими партиями, и с реакционерами постепеновцами, и с славянофилами. С социализмом он знакомил русскую публику преимущественно теоретически, как проявлялся он на Западе, в теориях Сен-Симона, Роберта Оуэна, Фурье, Прудона, Луи Блана и пр.
"Отечественные Записки" же по возможности избегали полемики с мало-мальски либеральными органами. Социализм же они стремились применять к русской жизни, изучая задатки его в общине и артели, вообще посвящали более страниц внутренней жизни родины, чем внешней, европейской. При таком характере "Отечественные Записки" не замедлили стать во главе хождения в народ в течение 70-х годов. Впоследствии на "Отечественные Записки" начали смотреть, как на орган народничества. Но это не вполне справедливо. "Отечественные Записки" всегда были далеки от крайностей народничества вроде тех, какие вы находите в статьях Юзова, Червинского и пр.
Редакция "Отечественных Записок" состояла из двух инстанций. Высшую составляли арендаторы журнала - Некрасов, Салтыков и Елисеев; низшую - следующие сотрудники: Н.С. Курочкин заведывал отделом библиографии, в котором принимали участие все понемножку: и я, и Михайловский, и сам Салтыков. В качестве критиков парадировали Писарев, я, а в следующем году, в 1869, присоединились к нам Михайловский и Цебрикова. Н.Ал. Демерт писал фельетоны о земских делах. В. А. Слепцов занимал место секретаря редакции, а в 1872 году его сменил приехавший из Москвы А.Н. Плещеев. Политического отдела не существовало в "Отечественных Записках", не знаю уж отчего: не было ли подходящего для этого отдела лица, или же по тяжким в те времена цензурным условиям. Вместо политических обозрений ежемесячно печатались парижские письма некоего французского радикала Шассена, сначала под псевдонимом Клода Франка, а с 1874 года - Людовика. Это были сухие и скучные отчеты о заседаниях французских палат. К тому же переводились они весьма плохо Курочкиным; вряд ли они имели много читателей. Это был большой пробел в "Отечественных Записках".
Каких-либо общих собраний для совещаний по делам журнала в "Отечественных Записках" не было. Собирались лишь по понедельникам в час дня. Это были приемные дни, нечто даже вроде раутов, когда в редакцию являлись не только по делу, но и так поболтать, кому вздумается, конечно, из общих знакомых. Старшие члены редакции, Салтыков и Елисеев, являясь на такие собрания, проходили обыкновенно прямо в кабинет Некрасова, а младшие оставались в приемной. Я уже говорил выше, что приемная отделялась от кабинета тяжелым драпри в дверях. Драпри это мы называли в шутку завесою алтаря, а кабинет - святилищем. В глубине этого кабинета происходили тайные совещания трех старейшин, причем решались иногда и судьбы младших сотрудников. По окончании таких совещаний завеса раздвигалась; на пороге появлялся один из старейшин и провозглашал решение ареопага. Впрочем, эти тайные совещания не затягивались долее второго часа. Затем все члены редакции соединялись в приемной или кабинете хозяина, и начинались более или менее оживленные беседы о посторонних предметах, сообщались новости дня и ходившие по городу литературные сплетни. Салтыков острил напропалую. А в это время приходили и уходили соискатели литературной славы, принося или унося рукописи, являлся метранпаж, незабвенный Чижов, снабжая редакторов ворохами корректур. Являлись посетители, общие знакомые, с целью поболтать с членами редакции. Порою Некрасов угощал присутствующих легонькою закусочкою.
Григорий Захарович Елисеев и жена его Екатерина Павловна. Отношение Некрасова, Салтыкова и Елисеева к прочим сотрудникам "Отечественных Записок". Четверги и понедельники у Елисеевых. Николай Степанович Кутейников. Марья Александровна Маркович.
Теперь я намерен заняться характеристикою главных сотрудников "Отечественных Записок". При этом я не буду касаться Некрасова и Салтыкова, так как о них немало было речей и с моей стороны, и со стороны других лиц, знавших их. Прямо перехожу к Григорию Захаровичу Елисееву.
Елисеев был среднего роста, приземистый и плотно скроенный, с несколько морщинистым лицом и широкими скулами, вообще представлял собою типического сибиряка. Густая, окладистая, седая борода и длинные, тоже седые волосы, вившиеся по плечам, придавали ему вид библейского патриарха, так что заочно многие прозывали его Саваофом. Вечно спокойный, рассудительный, взвешивающий каждое слово и немного себе на уме, он представлял полную противоположность со своею женою, Катериной Павловной. Это была женщина невысокого роста, худощавая, крайне нервная, экспансивная, юркая и подвижная, как ртуть. Вечно она с кем-нибудь горячо спорила, в ажитации спора начинала заикаться, что не мешало сыпаться из ее уст речам, как горох из мешка. Наиболее ожесточенные споры она вела, защищая права женщин, будучи рьяной поборницей женского вопроса, хотя должно заметить при этом, что взгляды ее на женский вопрос были своеобразны. Она допускала свободу чувств и расторжимость браков лишь для особ своего пола, а никак не для мужчин, этих заведомых собак. Боже сохрани, если мужчина осмеливался бросить законную супругу и полюбить другую и к тому же еще невинную девушку, "ангела", как она называла всех барышень, не изведавших еще чар любви. Такой негодяй делался заклятым ее врагом на всю жизнь, и при встрече она готова была выцарапать ему глаза. Подобную непоследовательность она объясняла тем, что при условиях нашей жизни, если женщина покидает мужа, ему полгоря: он не терпит от этого ни материального, ни нравственного ущерба, тогда как покинутая мужем жена, кроме того что остается часто беспомощною на улице, терпит позор прозвища "соломенной вдовы".
Мужа своего, "папку", как она его называла, она любила до безумия, ревновала его, невзирая на его преклонный возраст, и в конце концов не могла пережить его смерти: заразилась от него крупозным воспалением легких, от которого он умер, и умерла через несколько дней после него.
Елисеев был истый народник; ему в большей мере, чем всем другим, "Отечественные Записки" обязаны были своим народническим характером. Но он принадлежал к особенному типу народников, не имевших ничего общего с народниками-идеалистами, которые доводили народничество до нелепых абсурдов. Он не делил русского мира на два враждебных полюса - деревню и город, не полагал, что деревня - средоточение всех добродетелей, а город - всех пороков, и не думал поэтому видеть в каждой деревне рай земной, а в каждом городе - Содом и Гоморру. Не идеализируя мужика, он, вместе с тем, был далек от того, чтобы видеть в физическом труде панацею от всех нравственных и физических недугов, не заботился об опрощении, о приурочении себя к суровому мужицкому обиходу. Скажу более: он совсем не помышлял об осуществлении в жизни каких бы то ни было личных идеалов с целью эгоистического самосовершенствования. Словом, он был одним из тех честных и любвеобильных людей, которых в молодости жизнь поставила по служебной деятельности в тесное соприкосновение к народу. Путем многолетнего служебного опыта таким образом им удавалось, глубоко и основательно изучив все условия народной жизни, близко принять к сердцу нужды и потребности народа - нужды действительные, а не измышленные теоретически, путем кабинетных умствований. Все они отличались поэтому одним неотъемлемым качеством: трезвою реальностью и практичностью всех своих взглядов. Не проповедуя никаких быстрых и решительных переворотов, они в то же время требовали, чтобы правительство прежде всего и более всего заботилось об увеличении народного благосостояния, употребляя все зависящие от него меры, практически осуществимые и не только не представлявшие никакой опасности для государственного порядка, но, напротив того, ведущие к большему упрочению его.
Чуждый каких-либо эксцентричностей, тихий и скромный в своем домашнем обиходе, Елисеев никогда не корчил из себя демагога, не делал культа ни внутреннего, ни внешнего из своей любви к народу, не питал пристрастия к народным песням, зипунам, рукавицам: ни сам никогда не носил народных костюмов, не любил, когда и другие наряжались в них. Я никогда не забуду, как сурово отнесся он ко мне, когда однажды я пришел к нему на дачу в красной кумачной косоворотке. Вообще он не жаловал никакой рисовки, никакого мундира, поз и фраз. Не выходя из себя, легкими шуточками, игривыми и остроумными, тем не менее убийственно-меткими, он незаметно спускал человека с его пьедестала и приводил его в полное смущение. Такими же шуточками любил он охлаждать слишком пылкий задор незнающего жизни и рассуждающего по книгам юнца. С ироническою улыбочкою на устах он задавал юноше вопрос: предположим, что сегодня совершился бы в России переворот и власть перешла бы всецело в их руки, что бы такое они стали в таком случае делать? Юнец становился в тупик или начинал плести такую невообразимую чушь, что ему и самому от нее делалось тошно.
Лично я познакомился с Елисеевым в 1866 году, весною, перед самым выстрелом Каракозова. Ярко стоит в моей памяти вся та паника, какая воцарилась в доме Елисеева после его ареста. Помню, как разливалась в неутешных слезах Катерина Павловна, с какою тревогою относилась она к каждому звонку, особенно по вечерам, как подозрительно встречала каждого мало знакомого гостя. К горю разлуки с человеком, которого она до безумия любила, присоединялось крайне стесненное материальное положение, в котором осталась Катерина Павловна. "Современник" был закрыт; никаких сбережений про черный день у Елисеевых не было. Надо при этом отдать честь хозяину дома, в котором квартировал Елисеев; он не настаивал на плате за квартиру до тех пор, пока дела Елисеева не поправились. Они же были незавидны и по выходе Елисеева из крепости. Тщетно пытался он сойтись с Благосветловым и работать в его изданиях. И лишь с принятием в аренду Некрасовым "Отечественных Записок" положение его снова упрочилось.
Принадлежа по своему положению в журнале к триумвирату, составлявшему высшую инстанцию редакторов, Елисеев резко отличался от двух остальных триумвиров, Некрасова и Салтыкова, в своих отношениях к прочим сотрудникам "Отечественных Записок".
Так, Салтыков держался совершенно в стороне от них. К нему заходили, и он, в свою очередь, заходил к тому или другому лишь по делу. Более или менее интимно он ни с кем не сближался. У него был свой особенный круг друзей и знакомых, посторонних для журнала, с которыми он делил хлеб-соль, играл в винт и пр.
У Некрасова был, в свою очередь, свой особенный круг знакомых, членов английского клуба, которые посещали его по вечерам в назначенные дни для всенощных картежных бдений. Но в то же время он далеко не держал себя по отношению к сотрудникам в таком генеральском отдалении, как Салтыков. Иногда он заходил то к тому, то к другому не по одним делам, а просто так, как бы с визитом. С такими визитами он бывал у меня несколько раз, причем последний раз навестил меня больного в 1876 году, когда сам боролся уже с недугом, в скором времени уложившим его на смертный одр.
Раза три или четыре в год Некрасов устраивал у себя обеды, на которые приглашал сотрудников и некоторых из близких друзей. Обеды эти отличались изысканностью яств и питей. Нужно заметить, что Некрасов был знаток по кулинарной и питейной частям, принадлежал даже к какому-то гастрономическому обществу, члены которого конкурировали друг перед другом в изобретении необычайных яств. Какие были дорогие обеды в этом обществе, можно судить по тому, что Некрасов хвалился какою-то селянкою, которая будто бы стоила что-то вроде восьми или десяти рублей тарелка.
Иногда Некрасов устраивал и ужины с чтениями авторами своих произведений, которые они желали пристроить в "Отечественных Записках". Я помню три таких чтения - Григоровича, А. Потехина и Михайловского.
Что касается Елисеева, то в противоположность Некрасову и Салтыкову он не ограничивался деловыми сношениями или редкими приглашениями и визитами, а водил с сотрудниками домашнее знакомство и делил хлеб-соль. Вообще в первые годы редактирования "Отечественных Записок" Елисеев вел открытую жизнь. По четвергам у него были большие собрания с ужинами, на которых гостей бывало человек до пятидесяти. Здесь можно было встретить писателей разных более или менее либеральных органов. В то время не существовало еще такой непроходимой пропасти, какая впоследствии разверзлась между сотрудниками "Отечественных Записок" и теми представителями "С.-Петербургских Ведомостей", которые создали "Новое Время". "С.-Петербургские Ведомости" считались дружественною газетою по отношению к "Отечественным Запискам" и почтили переход их в руки Некрасова сочувственною статьей. "Отечественные Записки" ответили на этот привет впоследствии тем, что устроили в честь редакторов и сотрудников "С.-Петербургских Ведомостей" большой прощальный демонстративный обед в одном из лучших ресторанов, когда В. Корш был отстранен от арендования "С.-Петербургскими Ведомостями" и заменен Баймаковым. А.С. Суворин был усердным посетителем елисеевских журфиксов, и я живо помню, как жестоко распекала его Катерина Павловна за фельетон, в котором он осмеял Лядову, снявшуюся в роли Елены Прекрасной в слишком соблазнительной позе. Кроме Суворина, Елисеева посещал довольно часто и П.А. Гайдебуров со всем своим семейством, т.е. с женою Евгениею Карловной и шурином В. К. Кемницем. Последний особенно памятен мне тем, что устраивал малороссийские хоры на вечерах у Елисеевых. Что касается Гайдебурова, то по поводу статей его в "Деле", а потом в "Неделе", возникали у Елисеева с ним ожесточенные дебаты. Вообще нельзя сказать, чтобы Елисеев относился к Гайдебурову с полной симпатией: постоянно замечалась в этих отношениях не то сухость, не то насмешливость.
B половине 70-х годов характер журфиксов значительно изменился. Не появлялись уже ни Суворин, ни Гайдебуров, ни многие иные посетителя первых вечеров. Их заменила молодежь: понаехали из провинции племянники и племянницы Катерины Павловны, - Негрескулы, Гофштетеры и пр. Вместо прежних политических споров и хоровых песен стали преобладать танцы и до и после ужинов. В половине же 70-х годов, когда Елисеев начал прихварывать, а у танцевавшей молодежи начали возникать романы, нежелательные Катерине Павловне, ревниво оберегавшей "ангелов", четверговые журфиксы были прекращены.
Кроме четверговых вечеров, у Елисеевых были интимные обеды по понедельникам. По окончании редакционных собраний Елисеев отправлялся в сопровождении меня домой обедать. Кроме меня, приходили к обеду еще некоторые более близкие знакомые Елисеевых: В.И. Покровский, Н.С. Кутейников, Марья Александровна Маркович (Марко Вовчок), С.Н. Кривенко и некоторые другие.
В.И. Покровский, тверской статистик, был редко, лишь наездами в Петербург, почему я мало знал его и ничего не имею сказать о нем. С Кутейниковым же я съел не один пуд соли. Чиновник по министерству государственных имуществ, сведущий человек по земским делам, хроникер "Нового Времени", он, вместе с тем, был хороший переводчик. В свое время пользовались общею известностью и хорошо раскупались его переводы этических трактатов Самуила Смайльса и, по правде сказать, недаром Кутейников взлюбил этого проповедника буржуазной морали, так как сам был с головы до ног истый буржуа. Наружность его была не блестяща. Это был мужчина семинарского типа, сутулый, неуклюжий, с нетвердой, развинченной походкой, с загребающей ногой, немного заикающийся - словом, имел все признаки человека с крайне расстроенными нервами.
И действительно, нервы его были весьма ненормальны. Умеренный и аккуратный в своих привычках, не имевший никаких страстей и пороков, добродетельный семьянин и скопидом, усердно сколачивавший капиталь-чик, в то же время он был одержим несомненною маниею преследования. В молодости у него была какая-то связь с мещанкою; он прижил с нею ребенка и воспитывал его. С матерью этого ребенка он давно разошелся, между тем вообразил, что она преследует его с целями вымогательства денег. Друзья сначала верили его рассказам о шантажных интригах злодейки, но вскоре убедились, что все это бред его больного воображения. Это явствовало из того уже, что он воображал, будто его со всех сторон окружают шпионы, следуя по его пятам. Чуть в комнату входил незнакомый ему человек, и хотя бы вы прекрасно этого человека знали с самой хорошей стороны, вы не в состоянии были разубедить его, что это отнюдь не шпион. Однажды я зашел за ним, чтобы вместе отправиться к общему знакомому, и, несмотря на то что и лестница, и улицы, по которым мы шли, были совсем пустынны, ему все время казалось, что по пятам нашим идет шпион. Замечательно, что в настоящем случае предполагались отнюдь не политические шпионы, - малый был безукоризненно благонамеренный человек, набожно крестился в церкви, когда провозглашались ектений о царствующем доме, - нет: предполагались шпионы, специально посылаемые следить за ним коварною шантажисткою.
С годами эта мания более и более овладевала несчастным. Не излечила его и женитьба, совершенно согласная с его идеалом семейной жизни. Так, он был вооружен против развитых и эмансипированных женщин, писательниц, курсисток и т.п. и говорил, что женится не иначе, как на девушке из глухой провинции, воспитанной в страхе Божием и чуждой каких-либо новых идей, но в то же время хорошей хозяйке. Действительно, он вывез по своему вкусу жену из Петрозаводска, возросшую в благочестивом чиновничьем семействе, невинную по части каких бы то ни было идейных запросов, и ему ничего не стоило превратить ее в беспрекословную рабыню своего семейного очага. Но это нимало не помогло: он продолжал бредить шпионами, и в последние годы жизни у него не было иных речей; он видел шпионов даже в любом номере "Нового Времени".
- Вот, - говорил он, - прочтите эту передовую статью. Вы подумаете, что она написана по поводу испанских дел? Нет, я вам скажу: тут в каждой строке дается предостережение прямо по моему адресу. Вам, непосвященным, это непонятно, а для меня ясно, как день.
В "Отечественных Записках" он участвовал очень редко, хотя у него была своя особенная роль. Так, когда нужно было на первых страницах журнала сделать какое-нибудь официальное извещение, сообщить во всех подробностях ход болезни и смерть какого-нибудь высокопоставленного лица, или известия с поля военных действий, словом, когда предстояли такие обязательные темы, браться за которые никому не было охоты, выручал Кутейников.
Что касается М.А. Маркович, то, встретя ее в доме Елисеевых в 1868 или 1869 году, я прежде всего был очень удивлен одним обстоятельством. Писарев, как известно, был страстно влюблен в нее. Не далее как за два года перед тем он сам признавался мне, что не в состоянии ничего делать, пока не добьется ее взаимности. Судя по этим словам, я ожидал встретить молодую или, по крайней мере, очень сохранившуюся особу очаровательной наружности. И каково же было мое удивление, когда передо мною предстала вдруг дебелая матрона, правда, высокого роста и атлетического сложения, с румянцем во всю щеку, но все-таки весьма уже пожилая. И еще бы: у нее был взрослый уже сын Богдан, студент Петербургского университета. Единственным украшением ее лица были густейшие, можно сказать, даже мохнатые черные брови.
Да и не один Писарев увлекался ею. Она постоянно была окружена самою зеленою молодежью. Тут были и студенты, и моряки, и пажи - словом, люди всех званий и состояний. И все они были у нее вечно на посылках: один посылался в булочную Филиппова за шафранным хлебом, другой - в Гостиный двор за гарусом, третий летел на Петербургскую сторону с какой-нибудь записочкой.
Единственно, чем можно было объяснить ее сердцеедство, это - недюжинным умом и уменьем вкрадываться в душу собеседника, оплетая его со всех сторон кружевом утонченнейшей лести. По адресу молодежи пускались сверх этого томные взоры и немалая доза кокетства вроде взбегания бегом по крутой лестнице в пятый этаж, чтобы показать, что вот, мол, как я еще сохранилась. Словом, в начале знакомства она производила на вас такое впечатление, что, казалось, и не найти другой такой симпатичной и душевной женщины: как она понимает вас, как сочувствует вам во всем. Но мало-помалу в этом симпатичнейшем и задушевнейшем существе оказывалась немалая доза коварства; или она эксплоатировала вас самым беззастенчивым образом, или, расхваливая вас в глаза и уверяя в искреннем и горячем расположении к вам, в то же время зло осмеивала вас за глаза, или же, наконец, если замечала возможность поссорить вас с кем-нибудь, она не упускала случая воспользоваться этою возможностью. Замечательно при этом, что она ссорила самых закадычных друзей вовсе не из каких-нибудь личных целей, а просто так, находя в этом такое же хищное упоение, какое испытывают любители боя быков, петухов или чемпионов.
Вместе с тем Маркович обнаруживала крайне легкомысленное отношение ко всякому делу. Так, она работала у книгопродавца Звонарева в качестве переводчицы. Переводчица она была недурная, но ей лень было переводить самой, и вот она, получая за лист перевода по 15 рублей, передавала работу нуждающимся переводчицам рублей за 5, за 6, а сама почивала на лаврах, кладя в карман две трети платы. Ну и поплатилась же она за это, наскочивши на ягоду одного с нею поля; некая переводчица, взявши от меня перевод сказок Андерсена, списала целиком вагнеровский перевод, а Маркович и в голову не пришло сличить рукопись с вагнеровским текстом. Звонарев и напечатал сказки в таком виде. Произошел таким образом вопиющий плагиат, в результате которого последовал третейский суд, и Маркович пришлось выйти из этого суда с довольно-таки поколебленной репутацией.
Это судебное разбирательство не было единственным в жизни Маркович. Вообще она имела словно врожденную страсть к тяжбам. С кем только ни судилась она в продолжение десятилетнего знакомства моего с нею: и с каким-то генералом, который переманил ее собаку, и с парголовским крестьянином из-за дачи, и с библиотекарем Семенниковым, требовавшим с нее деньги за хранение ее изданий. Но курьезнее всего была ее тяжба с издателем и редактором еженедельной газетки "Молва", издававшейся недолго в продолжение 1876 года. Приглашенная к участию в этом издании, она предложила свою повесть "Малиновое варенье". Повесть начали печатать с первого номера. Редакция полагала, что повесть займет не более двух-трех номеров. Но проходил месяц за месяцем, а "Малиновое варенье" тянулось и тянулось без конца, ложась тяжелым бременем на скудный бюджет газеты, а плата за повесть была назначена большая, генеральская. Наконец редакция потеряла терпение и решилась прекратить печатание повести, не дошедшей, кажется, и до половины. Маркович вломилась в амбицию и востребовала третейского суда, но, сколько помнится, суд не состоялся, не знаю уж почему, - отговорил ли кто Маркович от нового скандального процесса, или же она не нашла судей, которые взялись бы за это кляузное дело.
Все это, взятое вместе, так оттолкнуло Маркович от всех ее друзей, что в последние годы ее пребывания в Петербурге она совсем удалилась из литературных сфер; к концу же 70-х годов и совсем оставила Петербург, удалившись на Кавказ со своим вторым мужем, человеком значительно моложе ее.
Николай Константинович Михайловский. Мои первые встречи с ним. Характеристика его. Василий Степанович Курочкин. Характеристика его. Крушение "Искры". B.C. Курочкин спасает меня от дуэли с Н.В. Максимовым. Трагическая смерть B.C. Курочкина. Трагикомедия Николая Степановича Курочкина и се причины.
В первый раз я видел Михайловского в конце 1868 или начале 1869 года, когда однажды вечером он читал у Некрасова в присутствии нескольких сотрудников свой роман "Борьба", о котором он говорит в своих воспоминаниях. Надо полагать, что впоследствии он эксплоатировал этот роман в виде полубеллетристических фельетонов ("В перемежку", "Записки Темкина" и пр.). Но, по всей вероятности, выдержки эти брались из второй части. Первая же, читанная на вечере у Некрасова, заключала в себе детство героя и жизнь его в закрытом заведении. Интересно было бы знать, сохранилась ли в бумагах, оставшихся после Михайловского, эта первая часть? Несомненно, она заключала в себе богатый материал для биографии Михайловского.
Второй раз я встретил Михайловского на вечеринке у Н.С. Курочкина, на которой собралось несколько ближайших сотрудников "Отечественных Записок". Он в первый раз тогда присутствовал на наших интимных собраниях. Кроме Курочкина, с которым он был знаком раньше, никто не знал еще его, и нас поразило, что в продолжение всего вечера он просидел молча, не проронив ни слова, так что, когда он ушел раньше других, поднялись неприязненные речи по поводу его сенсационного молчания и раннего ухода; не знали, чему приписать это - врожденной ли робости или презрению к собеседникам, с которыми не стоит сближаться.
Но это первое дурное впечатление быстро сгладилось, когда, войдя в состав сотрудников "Отечественных Записок", он волею-неволею начал сближаться со всеми нами. Не прошло и года, как он был уже душою общества на всех наших молодых собраниях. Среднего роста, с классически правильными чертами лица, сияющего и физическою, и духовною красотою, с чрезвычайно умными, проницательными глазами, с зачесанными назад пышными белокурыми кудрями, с безукоризненными изящными манерами, он был кумиром как женщин, так и мужчин, с которыми сближался, - и глубоким умом, и начитанностью, и светлою жизнерадостностью.
Таким знал я Михайловского с первой встречи и до самой его смерти, в одном и том же неизменном виде, столь же жизнерадостным, подвижным и бесконечно умным. Недаром в предисловии к первому изданию своих сочинений он особенно подчеркнул, что с первой написанной им строки он остается неизменным во всех своих убеждениях и взглядах. Действительно, в глазах всех знавших его он в продолжение всей жизни являлся словно отчеканенным, и таким был он не только в своих сочинениях, но и в самой своей личности, во всем обиходе своей жизни.
На меня, по крайней мере, он производил всегда такое впечатление, как будто, подобно тому, как Венера из морской пены, он сразу явился на свет автором "Что такое прогресс?", минуя все свойственные людям возрасты.
Вообще человек крайне сосредоточенный, скрытный, каждую минуту державший себя в руках и не любивший много распространяться о своей личности и прошлом, Михайловский представлял много загадочного в своей личности. По крайней мере, и до настоящего времени биографические сведения о нем крайне скудны. Так, нам известно, что он родился в бедном дворянском семействе. Тем не менее в этом бедном семействе он получил блестящее, чисто-дворянское воспитание: владел несколькими языками, лихо танцевал мазурку, имел прекрасные манеры, любил шампанское и дорогие ликеры - словом, с головы до ног представлял собою чистокровного джентльмена.
Загадочным в моих глазах было и вот еще какое обстоятельство: в первый раз я был у Михайловского в 1870 или в 1871 г. Он был тогда еще холостой и жил в двух комнатах. И вот тогда уже я видел у него большую библиотеку, простиравшуюся до потолка довольно высокой комнаты. В воспоминаниях же своих Михайловский описывает, как бедствовал он до своего вступления в редакцию "Отечественных Записок", живя в мансарде и не имея возможности ежедневно обедать. Спрашивается теперь, как это в какие-нибудь два-три года он успел приобрести такую большую библиотеку? Разве что она досталась ему целиком в наследство?
Загадочно, наконец, и то, когда успел Михайловский написать все, что было написано им в течение жизни? Удивляет при этом не одно количество написанного, но тем более качество. Нимало не было бы удивительно, если бы журналист написал вдесятеро более Михайловского. Но обратите внимание, что вы не найдете у него ни одной страницы, которая имела бы вид спешного борзописания; каждая статья его имеет характер солидной научной работы с ссылками на различные иностранные сочинения и цитатами из них. Невольно впадаешь в недоумение: когда же успевал Михайловский навести все эти справки, наметить цитаты и пр.? В тому же он писал все собственноручно, не прибегая ни к стенографии, ни просто к диктовке.
Ко всему этому, он отнюдь не был аскетом и педантом, денно и нощно корпевшим над книгами: он любил посещать многолюдные и шумные собрания, участвовал в публичных чтениях, дружеских пирушках и пикниках, не пропускал ни одного студенческого бала, не чуждался женщин, которые взапуски ухаживали за ним, любил путешествовать (хотя "заграницы" не любил). Прибавьте ко всему этому массу черной журнальной работы: корректур, чтения, правки рукописей и пр. Вот и подумайте: как мог совместить все это человек?
Уменье располагать временем и силами и в час сделать более, чем иному удается в сутки, - тайна людей богато одаренных, и они уносят эту тайну в могилу, предоставляя обыкновенным смертным лишь дивиться, каким волшебством успели эти люди так много сделать, имея в то же время вид праздных гуляк.
Очень возможно, что именно тому, что ничто человеческое не было Михайловскому чуждо и что со всею жадностью своего холерического темперамента стремился он упиться всеми благами жизни, с равным увлечением и работая, и наслаждаясь, он и был обязан преждевременною смертью. Его нервы слишком часто и сильно напрягались, и сердцу приходилось слишком много работать, усиленно биться, волнуясь то радостями, то невзгодами, наконец оно изнемогло.
В литературных кружках того времени играли большую или меньшую роль три брата Курочкины - старший Владимир, средний Николай и младший Василий.
Владимир мало был причастен к литературе, только тем и ознаменовал себя в ней, что занимался книжной торговлей, издал "Невский сборник" и издавал "Книжный Вестник" под редакцией своего брата Николая. Я мало был с ним знаком, так что у меня не сохранилось о нем никаких воспоминаний. Другое дело - о братьях его. С ними я съел не один пуд соли, и о них поведу я теперь речь.
Здесь мы вступаем в серию людей трагических, к числу которых следует отнести не только Курочкиных, но также и Демерта. Трагическими я называю эти личности потому, что преждевременная смерть их является результатом именно тех трагедий, которые пришлось им переживать в своей жизни.
Особенною цельностью отличается трагедия Василия Курочкина. В ней есть даже нечто поистине фатальное в духе древних трагедий. Так, он мог бы ограничиться ролью, во всяком случае очень почтенною, талантливого переводчика Беранже. Но над ним тяготел рок, который возвысил его на головокружительную высоту и с этой высоты низверг в бездну ничтожества и отчаяния.
В. Курочкин был вполне сын 60-х годов, их создание и воплощение, столь же, как и они, экспансивный, искренний, склонный к громким протестам, исполненный горячего энтузиазма и, вместе с тем, чуждый малейшей практичности и уменья сообразоваться с обстоятельствами.
И вот этого-то бескорыстного энтузиаста в области идей, ребенка в практической жизни 60-е годы выдвинули в качестве создателя русской сатирической прессы. В этом отношении Курочкин был в положении Петра Великого, когда тот создавал флот: ему точно так же приходилось все создавать из ничего. Вы сообразите только, что у вас не было ничего подготовлено для политической сатиры: не существовало ни малейшей традиции в этом роде. Курочкину приходилось создавать самому и сатириков, и карикатуристов, заказывая и внушая темы для карикатур, и таковы были энтузиазм, талант и энергия создателя сатирической прессы, что, преодолев все трудности, Курочкин явился перед публикой во всеоружии политической сатиры со своей знаменитою "Искрой".
И вот представьте себе, что после того как этот человек сделался всероссийскою грозою для всех взяточников, казнокрадов, вообще людей с нечистою совестью и с рылом в пушку, после того что попасть в "Искру" было так же страшно, как и в "Колокол", - "Искре" пришлось погаснуть от первого дуновения реакции.
Правда, "Искра" умирала медленною агониею, но какая это была тяжелая и мучительная агония. Приходилось все более и более сбавлять тон и вследствие одного этого терять подписчиков. С 1865 года Курочкина покинул его соиздатель Степанов, основавший свою собственную сатирическую газету - "Будильник". Курочкину пришлось вести дело одному, имея сильного конкурента, и между тем как Степанов сумел так приноровиться ко времени, что "Будильник" его просуществовал многие годы, - Курочкин был слишком человек 60-х годов, чтобы быть способным гнуться под напором реакции. Начались цензурные гонения, приостановки журнала по тем или другим причинам, вроде, например, внезапного исчезновения редактора (В.Н. Леонтьева), которое повело приостановку "Искры" на несколько месяцев, и она могла возобновиться лишь 7 февраля 1873 года, упустив время подписки на газеты. В конце 60-х годов над "Искрою" висели уже два предостережения. В 1870 году "Искра" по цензурным условиям принуждена была выходить без карикатур. Но "Искра" без карикатур - ведь это была словно муха с оборванными крыльями. Едва просуществовав в таком обезображенном виде два года, она принуждена была прекратиться на N 36 1873 г.
Насильственное прекращение периодических изданий - обычное явление в нашей журнальной практике, и издатели имели время привыкнуть к нему. Мало-мальски практичные издатели так или иначе изворачиваются и предпринимают новые издания. Так, ни Некрасов, ни Благосветлов не погибли после того, как были закрыты "Современник" и "Русское Слово". Совсем другое дело - Курочкин... Все существо его сливалось с "Искрою" в одно неразрывное целое. "Искра" - это был он сам. В нее вложил он и все свое состояние, и свою душу, и гибель "Искры" была, вместе с тем, гибелью и его самого.
К сожалению, я не знал Курочкина, когда он был на высоте своего величия, и познакомился с ним лишь в начале 70-х годов, когда "Искра" выходила уже без карикатур и боролась со смертью, и с первой же встречи с Куроч-киным я решил в своей душе, что не жилец он на белом свете, - таким выглядел он беспомощно жалким. Я не могу выкинуть из головы того полного мрачного уныния взгляда, которым часто вспыхивали глаза покойного в последние годы его жизни, порою в самые веселые минуты общего веселого настроения. В этом взгляде чуялся ужас смерти. Так глядят утопающие с разбитого корабля, качающиеся на бревнышке по волнам безбрежного океана; так глядят чахоточные, прислушивающиеся к глухому хрипению в своих разлагающихся легких; так глядят растерянные в жаркой схватке бойцы, окруженные беспощадными врагами. Таким именно поверженным бойцом представлялся мне Курочкин.
В самом деле, вы представьте только себе человека, который создавал некогда вокруг себя сатириков и карикатуристов и гремел на всю Россию своим страшным изданием, а теперь был принужден работать в газете Полетики сотрудником-наемником, писать с отвращением срочные стихотворные фельетоны из-за куска хлеба, чтобы не умереть с голоду с семейством. Если бы еще близ него была добрая любящая душа, которая ободряла бы его и утешала, деля с ним радость и горе, но дома он находил ад кромешный в виде мегеры, которая в бешеной запальчивости бросала ему в лицо горячие котлеты. Нет ничего мудреного, что загулы его, учащаясь, превратились мало-помалу в почти беспрерывный запой.
Летом в 1875 году он жил на даче в Третьем Парголове, недалеко от моей дачи. Мы ежедневно виделись с ним, купались вместе, играли даже однажды в преферанс. Перед самой смертью он в некотором роде был моим спасителем, избавив меня от грозившего мне вызова на дуэль.
Дело заключалось в том, что незадолго до того в одном из своих фельетонов в "Биржевых Ведомостях", говоря о бесцеремонно-развязном и пьяном ухарстве некоторых газетных фельетонов, я сравнил их с гоголевскими героями вроде капитана Петухова и мичмана Дырки. В то время подвизался в литературе брат известного этнографа СВ. Максимова - Н.В. Максимов. Он носил морской мундир и вообразил, что под мичманом Дыркой я подразумеваю не кого иного, как его. Нрава он был весьма крутого, и, вскипев, бросился в Парголово с целью вызвать меня на дуэль. Не зная, где я живу, он зашел в Курочкину, чтобы тот указал мой адрес. Но Курочкин, узнав о цели приезда Максимова в Парголово, оказал ему такое щедрое гостеприимство, что Максимов забыл, где он и кто он, и на другое уже утро, переночевав у Курочкина, уехал в Петербург, махнув на меня рукой и не осчастливив меня своим посещением.
Все это было в первой половине лета, а во вторую половину Курочкин так сильно запил, что не показывался уже с дачи. К тому же погода испортилась, наступили чисто осенние холода; дождь лил каждый день почти без перерыва. Курочкин простудился и схватил острый ревматизм всего тела. И вот, представьте себе, что он творил со своим организмом; в течение дня он старался заглушать адские боли подкожными впрыскиваниями морфия и колоссальными дозами алкоголя до полного опьянения, а так как на другое утро ему предстояло писать фельетон, то на ночь он принимал лошадиную дозу хлорал-гидрата. Какое нужно было иметь здоровое сердце, чтобы выдержать такой режим! И ко всему этому нужно еще присоединить ежедневные домашние дрязги, не дававшие несчастному ни минуты покоя.
Однажды под вечер я шел по Третьему Парголову мимо дачи, на которой жили Курочкины. Вокруг было мрачно; зловещие тучи, погоняемые холодным ветром, бежали над самыми деревьями. И вдруг, слышу я, из окон дачи Курочкиных по всей улице пронесся раздирающий голос Курочкина:
- Наталья Романовна!
И столь показалось мне в этом возгласе рыдающего укора, столько смертельного отчаяния, что я положительно похолодел от ужаса, словно в предчувствии близкого веяния смерти. А ветер выл и тучи неслись в смятении... Бывают в жизни мгновения, которые никогда не забываются и всегда волнуют вас так же мучительно, как и тогда, когда вы их пережили.
В начале августа Курочкин съехал с дачи, а 15-го его не стало. Смерть его была так загадочна, что родные заподозрили в ней нечто вроде убийства и обратились к прокурорскому надзору. Началось судебное следствие. Между другими давал и я показания о жизни Курочкина в Парголове. Но следствие это не повело ни к чему. В результате его оказалось лишь, что смерть последовала вследствие того, что по ошибке врача или аптекаря больному было впрыснуто такое количество морфия, какое было достаточно, чтобы последовал паралич сердца. Но я убежден, что и помимо этой роковой ошибки употребление одновременно морфия и хлорала могло бы привести к тому же результату.
Трагедия Н.С. Курочкина резко отличалась от трагедии его брата тем, что в ней была немалая доля комизма, так что это была, собственно говоря, трагикомедия. Хотя, Бог их знает, где границы между трагедией и комедией! Не помню кто-то изрек такую поразительно глубокую мысль, что в каждой комедии неизмеримо более трагического, чем в чистой трагедии. Как бы ни было смешно то или другое отступление от идеальной нормы, но разве не прискорбно оно в то же время, именно как искажение в человеке человека? Нет такого смеха, который не таил бы в себе горьких слез.
Трагедия Н.С. Курочкина заключалась в том, что он свернул с намеченного им пути и изменил своему призванию. Он с успехом кончил курс в медицинской хирургической академии, затем в качестве врача совершил плавание в Средиземное море на каком-то военном судне. Словом, шел по медицинской части, и если бы продолжал избранный путь, то хотя бы и не ознаменовал себя чем-либо замечательным и выдающимся, во всяком случае, мог мирно прожить свой век более или менее порядочным врачом. Но литературные успехи брата вскружили ему голову, и вот, забросив медицину до полного забвения, он вознамерился сделаться во что бы то ни стало литератором. Но таланта у него для мало-мальски видной роли в литературе не хватило, и ему пришлось всю жизнь состоять в рядах так называемых "литературных братьев". Этот неуспех, видимо, огорчал его внутренне, и под его гнетом он начал медленно облениваться, опускаться и разлагаться и физически, и нравственно.
В молодости он был, конечно, и подвижнее, и энергичнее, судя по тому, чт