Главная » Книги

Соловьев Юрий Яковлевич - Воспоминания дипломата. 1893-1922, Страница 15

Соловьев Юрий Яковлевич - Воспоминания дипломата. 1893-1922


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

дипломатическим связям я возобновил отношения с местными дипломатическими кругами.
   После Версаля в Берлине долгое время давали себя знать крайне напряженные и сложные отношения между недавними врагами: странами Антанты, с одной стороны, и Германией - с другой. Но, несмотря на это, уже в конце 1920 г. и особенно в 1921 г. ярко проявилось стремление германских правящих кругов к сближению с новой Россией.
   Я уже нисколько не жалел, что избрал путь возвращения в Москву через Берлин, а не через Лондон, политика которого в отношении Советской России претерпела после 1917 г. такие большие колебания. Меня не оставляла мысль, что переход большинства моих коллег на службу Антанты, а точнее сказать Франции, означал, что они стали служить врагам своей родины. Пример царским дипломатам дали в этом отношении чиновники петроградского Министерства иностранных дел. Зная слишком хорошо атмосферу внутри Министерства иностранных дел, я, признаться, не очень удивился, когда услышал рассказ о том, что произошло в дни Октября в стенах министерства.
   Когда приехал представитель Советской власти принимать министерство, то оба товарища министра - Нератов и Петряев - ничем не проявили себя, оставшись безучастно стоять в дверях зала, где происходило собрание состава министерства.
   Между тем сорганизовавшиеся на "кадетский лад" молодые сотрудники министерства заняли враждебную позицию и демонстративно покинули зал заседания. За ними последовало начальство. В результате на советскую работу перешло небольшое количество лиц из прежнего состава министерства. Об этом вскоре стало известно за границей. И многие посольства, миссии и консульства царской России последовали примеру сотрудников министерства. Мучительно было переживать тот факт, что русский дипломатический корпус во многих даже несоюзных странах сыграл на руку враждебной по отношению к Советской России политике Пуанкаре, Клемансо и Фоша, видевших в Советском правительстве лишь случайное и временное явление, нечто вроде новой Парижской коммуны 1871 г., подлежащее, по их мнению, такому же разгрому.
   Как я уже говорил выше, деятельность послевоенного германского правительства в области внешней политики после поражения Германии началась с противоположной Парижу исходной точки - сближения с Советской Россией. Министерство иностранных дел и оставшиеся в нем профессиональные дипломаты пошли по намеченному некогда Бисмарком пути ориентации на Россию. Инициатором этого движения был барон Аго фон Мальцан, занимавший в то время должность заведующего русским отделом министерства. С назначением министром умного хозяйственного Ратенау положение Мальцана существенно окрепло. Нельзя не признать, что Мальцан довольно удачно повел свою политику сближения с Советской Россией.
   Стремление Германии к установлению нормальных дипломатических отношений с Россией получило свое оформление в 1922 г., когда был подписан Рапалльский договор. Однако в описываемый мной период нормальных дипломатических отношений между Германией и Советской Россией еще не было. В восстановлении же этих отношений были заинтересованы обе стороны. С ноября 1918 г. советского посольства в Берлине не было, и лишь постепенно там начали появляться советские представительства официозного характера в виде комиссий по обмену пленными и по другим вопросам, успешное решение которых между обеими странами стало неотложно. Но рядом с ними существовало и нечто вроде представительства парижской группы русских дипломатов. Правда, в силу дружелюбной по отношению к РСФСР политики Вильгельмштрассе роль "представителей" парижского контрреволюционного центра была сведена почти на нет.
   Нельзя не сказать, что период, переживаемый советско-германскими отношениями в 1921 - 1922 гг., был необычайно интересен на фоне общеевропейской разрухи и носил в себе зачатки нового европейского строя, выявившегося вскоре, естественно, в других формах, чем это представлялось в 1918 - 1919 гг. в Париже, когда союзники пытались вычеркнуть Россию из списка европейских держав. Подобная точка зрения Парижа не могла, конечно, оказаться жизненной.
   Если в Варшаве я застал хаос в области международных отношений, то этот хаос являлся проявлением давления Франции на внешнеполитическую позицию Польши. В Берлине же мне пришлось видеть в местном хаосе намечавшиеся очертания новых отношений между европейскими странами, среди которых Советский Союз призван был вскоре занять столь большое место.
   Возвращаясь к воспоминаниям о прошлом, мне бы хотелось рассказать и о следующем.
   После роспуска Государственной думы премьер-министром оказался Столыпин. По изданным тогда новым основным законам империи, ведомства иностранных дел, военное и морское были изъяты из подчинения председателя Совета министров и оставлены под непосредственным руководством царя. Пользуясь этим, Извольский (как тогда говорили, не без влияния копенгагенских родственных сфер Эдуарда VII) разыграл в России роль своего рода либерального английского лорда. Он проводил англофильскую политику, окончившуюся, как известно, русско-английским соглашением 1907 г., встреченным с большим неодобрением во многих кругах, в частности среди виднейших русских дипломатов. Между прочим, на основе этого соглашения Извольский легкомысленно строил свои расчеты на успех комбинации в Бухлау, по которой Австро-Венгрия окончательно присоединила бы к себе Боснию и Герцеговину, а Россия получила бы под свой контроль черноморские проливы. Известно, с каким треском провалилась эта комбинация, созревшая в голове Извольского, мнившего себя великим государственным деятелем, а по сути дела ловкого международного авантюриста. Необычайное тщеславие губило его. Австрийским дипломатам легко удалось обойти Извольского в блестящей обстановке Бухлауского замка - владения графа Бертхольда, посла в Петербурге и будущего министра иностранных дел двуединой монархии. В Лондоне, куда Извольский затем поехал, ему оказали не менее блестящий прием, но на комбинацию с Босфором было отвечено категорическим отказом. В Петербурге против незадачливого министра иностранных дел поднялась настоящая буря. В городе открыто говорили о его неминуемой отставке. К тому же за время его отсутствия в России послом в Константинополь был назначен или, как говорил Извольский, назначил сам себя, будучи на докладе у царя, товарищ министра Н.В. Чарыков; тогда состоялось назначение С.Д. Сазонова товарищем министра. Несмотря на то что П.А. Столыпин был отстранен от внешней политики, он не мог, естественно, не интересоваться ею, и самой лучшей комбинацией для него было назначение своего человека товарищем министра, для того чтобы иметь возможность впоследствии провести его в министры. Во время всех этих петербургских осложнений я занимал место управляющего бюро печати министерства и имел возможность довольно близко наблюдать все эти интриги. В 1909 г. С.Д. Сазонов оказался министром. Вскоре после своего назначения он начал проводить внешнюю политику под непосредственным руководством Столыпина. Так они установили вновь между собой близкий деловой контакт, не нарушая внешних прерогатив короны, за которые в Царском Селе крепко держались. В результате уже в 1910 г. состоялось Потсдамское свидание, во время которого Сазонов подписал соглашение с Германией, хотя и по второстепенному вопросу - по строительству железнодорожных линий в Персии. Предполагалось, что это соглашение будет в дальнейшем развито в более серьезный дипломатический акт между Россией и Германией. Но в сущности Потсдам являлся слабой тенью Бьерке и тоже был осужден на скорое исчезновение.
   Во время пребывания в Петербурге мне пришлось несколько раз быть у Сазонова с докладом, причем он произвел на меня впечатление человека, весьма легкомысленного, не очень способного, а главное, легко поддающегося самым разнообразным посторонним влияниям. Вся его фигура производила несколько странное впечатление. Был он невысокого роста с непомерно большим носом, ходил слегка вприпрыжку и потому напоминал молодого вороненка, выпавшего из гнезда.
   Как бы то ни было, до смерти Столыпина в 1911 г. внешняя политика России осуществлялась без особых трений. Но со смертью Столыпина все изменилось. Сазонов остался без всякого руководства в Петербурге, и к тому же он серьезно заболел злокачественным плевритом, в связи с чем вынужден был на некоторое время отойти от государственных дел. Министерством стал временно управлять крайне бледный в политическом отношении А.А. Нератов. Сазонов все более выпускал руководство внешней политикой, перешедшее в цепкие руки Извольского, который в последние годы перед войной превратил Париж в центр русской внешней политики. Помимо того, министерство вследствие отсутствия определенного руководства попало под влияние некоторых кругов Государственной думы, и не только кадетов и октябристов, но даже и польского коло. Их внешняя политика сводилась к так называемому "неославянизму", иначе говоря, к поддержке поляков и сербов и разделу между ними Австро-Венгрии. По существу неославянизм, заменивший собой изжившее себя славянофильство, был силой уже не центростремительной, а центробежной.
   Следующая моя встреча с Сазоновым произошла в октябре 1913 г., когда случай свел нас в Виши, где мы лечились. При этих обстоятельствах мне пришлось, в особенности последние полторы недели пребывания там, оказаться постоянным спутником министра. Мое первое впечатление о Сазонове за это время не изменилось, и я чувствовал, что он, быть может, не сознавая того, ведет нас к катастрофе. При этом он сам изредка как бы сознавался в своей неспособности разобраться в той сложной обстановке, которая создалась на Балканах, но предвидел возможность войны. Он как-то в шутку заметил: "Мне все говорят, что все идет как надо и что вылетит птичка. А так ли это будет, я не знаю: разбираюсь в балканских делах я плохо".
   Как это ни странно, но, может быть, из-за слабохарактерности Сазонова и его болезненного состояния, не допускавшего большого напряжения, о его свидании с французскими министрами в Виши даже не было и речи: все внимание к нему на курорте ограничивалось русским флагом, вывешенным на балконе его комнаты в гостинице. Переговоры должны были произойти в Париже при непосредственном участии и действительном руководстве ими со стороны Извольского. Сазонову оставалось лишь покрывать своим авторитетом министра выполнение замыслов своего более умного и энергичного предшественника, забравшего к этому времени из Парижа все нити русской внешней политики в свои руки. Невольно приходят на память приписываемые Жоресу слова: "Enfin cette canaille d'Isvolsky a sa guerre" ("Наконец, этот негодяй Извольский добился-таки своей войны"), которые он якобы произнес, когда почти накануне объявления войны встретился в приемной у Бриана с выходящим из кабинета последнего русским послом.
   Когда мы с Сазоновым ехали из Виши в Париж, к нам в вагон вошел советник нашего посольства во Франции Севастопуло, доверенное лицо Извольского, и стал подготовлять министра к тому, с чем ему придется иметь дело в Париже. Я невольно подумал, что Сазонову будет доказано, что "птичка вылетит" и что единственным разрешением русской внешней политики является война. Надо добавить, что в начале войны Извольский был так собой доволен, что потерял дипломатическую сдержанность и часто повторял выдававшие его с головой слова "моя война". К несчастью для старой России, он смотрел на войну с точки зрения личной мести: он хотел расплатиться с австрийцами за то, что министром иностранных дел двуединой монархии стал граф Бертхольд, нанесший ему, Извольскому, по его мнению, непростительное оскорбление и тяжелое поражение в Бухлау, чем поставил его, русского министра иностранных дел, в обидное положение наивного сноба. Вся эта преступная политика, основанная на личном самолюбии, как нельзя больше вязалась с характером Извольского. При всех своих способностях он во всех шахматных ходах европейской политики и в придворных интригах добивался удовлетворения лишь своего тщеславия. Ему никогда не пришлось подняться до широкой государственной оценки международного положения, а главное, до понимания того бесконечного зла, которое он причинил желанной им войной народам, населявшим бывшую Российскую империю, не говоря уже о печальной судьбе, постигшей миллионы трудящихся за ее пределами.
   В 1917 г. во время одного из моих последних свиданий с Извольским, жившим на покое в Биаррице после данной ему Временным правительством отставки, я как-то завел разговор о событиях в России, предшествовавших войне, и, между прочим, о впечатлении, произведенном на него царем. Мои надежды услышать от него что-либо новое не оправдались. Извольский долго и много говорил, но все лишь о себе. В его рассказе все сводилось к тому, как относились к нему лично придворные круги и как это отзывалось на его собственной карьере. В этом отношении Извольский был попросту авантюрист. В своем эгоизме и снобизме он перешел всякие границы, и, быть может, потому его так ненавидел почти весь без исключения состав министерства, а затем и большая часть служащих посольства в Париже. Вызываемые им к себе антипатии усугублялись его манерой держать себя до крайности высокомерно с низшими чинами и низкопоклонствовать перед высшими, а также непривлекательной наружностью. С его лица постоянно не сходила неприятная гримаса, вызываемая отчасти неумелым ношением монокля; с ней донельзя была схожа вымученная улыбка, когда он старался быть любезным и льстивым в присутствии высокопоставленных особ.
   Мне придется еще раз вернуться к Извольскому, поэтому хотелось бы закончить сначала воспоминания о Сазонове. В Париже я его не видел. Через три дня после приезда туда я был спешно вызван в Мадрид, так как в связи с отъездом посла должен был временно его заменить. Поэтому зайти в посольство мне не пришлось, хотя Сазонов и звал к себе, по-видимому, привыкнув ко мне в Виши. Правда, меня в наше посольство в Париже и не тянуло: слишком несимпатичен был Извольский, с которым мы так холодно расстались в Петербурге, а все то, что делалось вокруг него, не могло не кончиться плохо. Бороться же с овладевшим нашим иностранным ведомством отчасти по французской указке военным азартом я был не в силах, а потому держался в стороне на не имеющем большого политического значения посту в Мадриде. Но я все же надеялся, что не все в России потеряют голову и что дни Сазонова и Извольского сочтены. И в последнем я был прав: Сазонов и Извольский были уволены в отставку еще до окончания войны. Однако, сознаюсь, я не предвидел, что еще до возрождения нашей внешней политики на новых, мирных началах в России произойдет социальная революция, а ведение иностранных сношений перейдет в руки бывших политических эмигрантов и будет направляться В.И. Лениным. Следующая моя встреча с Сазоновым произошла в Петербурге в 1915 г. Тогда я видел его в последний раз; к этому времени плоды пагубной политики уже сказались, и министр говорил совсем в другом, минорном тоне. Приехав в Россию в отпуск, я представился министру. Перед этим в последний раз я посетил Вышков в качестве майоратовладельца. Это было за месяц до вступления германской армии в Варшаву, и мне пришлось видеть на вокзале наши войска, возвращавшиеся с фронта, причем на пять солдат приходилось лишь по одному ружью. Из расспросов компетентных лиц я выяснил, что при таких условиях ведения войны наши потери были очень велики. Наш разговор с министром невольно коснулся этой жгучей темы. Сазонов, как бы сознавая свою вину, старался переложить ее на военных. В это время мы терпели поражение за поражением на Карпатах, а командовавший армией Радко-Дмитриев не получал подкреплений из-за его ссоры с генерал-квартирмейстером Драгомировым, который состоял при генерале Н.И. Иванове, командовавшем Юго-Западным фронтом. На телеграммы Драгомирову о присылке подкреплений Радко-Дмитриев вообще не получал ответа; Драгомиров, по-видимому, не находил даже нужным докладывать об этом Иванову. "Ну что ж! - заметил Сазонов, пожимая плечами, - если генералы ссорятся, то мы больше не великая держава". Заключение было верное, но предпосылка к нему была неточной. Конечно, в 1915 г., после отступления наших войск из царства Польского, а затем и из многих западных губерний, мы перестали занимать положение великой державы среди своих союзников, которые почти не считались с мнением Сазонова или спрашивали его только для проформы, а поступали по-своему, но сваливать это на одних генералов было неосновательно. Ведь много потрудился, чтобы вызвать войну, и сам Сазонов, играя при Николае II роль военного министра. Из стратегических соображений он при соучастии Янушкевича настаивал перед царем на всеобщей мобилизации. В то время как царь подписывал указ о мобилизации, в этой же комнате ожидал доклада царю генерал Татищев, который должен был отправиться с личным письмом Николая II к Вильгельму II с предложением созвать в Гааге мирную конференцию. Из мемуаров Палеолога, графа Пурталеса, генерала Добровольского, а главное, подлинных записей Министерства иностранных дел под редакцией барона Шиллинга и других известно, что Сазонов и Янушкевич распорядились прервать телеграфное сообщение между главным штабом и Царским Селом, чтобы не дать возможности Николаю II раздумать и задержать мобилизацию, а это при бесхарактерности царя можно было наверняка предвидеть.
   Со своей стороны Пуанкаре, вернувшись из Петергофа после свидания с Николаем II и его окружением, тоже работал для войны и пошел даже на передержки, задержав созыв французского парламента на два дня после начала военных действий, с тем чтобы вопрос о военных кредитах поставить на голосование после мобилизации Германии. Так был организован заговор против народов Европы и мира небольшой группой бывших правителей двух империалистических группировок.
   После 1915 г. я видел Сазонова еще один раз при следующих обстоятельствах. Мое кратковременное пребывание в Петрограде в 1916 г. совпало с организацией при министерстве суда чести. По проекту, этому суду подлежали младшие чиновники министерства, в том числе дипломатические и консульские, но только до 5-го класса. Будучи в 4-м классе, я ему не подлежал. Для избрания трибунала у Сазонова состоялось собрание, на которое были приглашены все дипломаты и чины министерства, находившиеся в то время в Петрограде, а равно и состоявшие в ведомстве министерства заслуженные сотрудники, покинувшие его, в том числе члены Государственного совета, бывшие послы И.А. Зиновьев и П.А. Сабуров. Последнего я не знал, так как он уже давно покинул службу, на которой был посланником в Афинах и послом в Берлине. Меня познакомил с ним Сазонов, который во время совещания выглядел лучше, чем раньше, и был в хорошем расположении духа.
   Это была моя последняя встреча с Сазоновым. Известно, что вскоре вместо него был назначен министром распутинский ставленник Штюрмер, а Сазонов стал, насколько помнится, членом Государственного совета. Правда, Временное правительство в критическую минуту вспомнило о Сазонове на очень короткое время, когда наша внешняя политика переходила из рук Милюкова в руки Терещенко. Бывший царский министр был назначен на пост посла в Лондон, но в последний момент это назначение отменили, и министерство вернуло Сазонова из вагона на Финляндском вокзале, где он занял место, чтобы отправиться в Англию.
   С последовавшими друг за другом после Сазонова с необычайной быстротой министрами иностранных дел ("министерская чехарда" - слова Пуришкевича) мне не пришлось тогда встречаться. Из них я в детстве видел Штюрмера, молодого в то время церемониймейстера, а Терещенко встретил как-то в вагоне. Тогда он был еще молодым чиновником дирекции императорских театров. Терещенко возвращался в Петербург из командировки в Германию, где ему было поручено ознакомиться с немецкими театрами, изучить их организацию. Мы говорили исключительно на театральные темы, причем он восхищался постановкой театрального дела в Германии, где в то время существовали 52 оперные сцены. Это было года за два до войны, и, конечно, я в то время не думал, что этому молодому человеку придется сравнительно скоро стать моим начальником - министром иностранных дел. Впрочем, я его в этой роли никогда и не видел, так как в Петроград за время существования Временного правительства ни разу не приезжал.
   После Октябрьской революции Сазонов, как известно, оказался за границей и даже принимал участие в парижском контрреволюционном "политическом совещании". Последние годы своей жизни он провел в Польше, где ему вернули имение под Белостоком в знак признательности за его полонофильскую политику в начале войны.
   Что касается Извольского, то он умер ранее Сазонова. Похоронили его в Париже, причем на похоронах выяснилось, что Извольский неизвестно когда стал лютеранином и тщательно скрывал это. Не знаю, каковы были причины перемены им религии, но в некоторых монархических кругах это объяснялось в связи с излюбленной у них темой масонства принадлежностью Извольского к масонам, в чем уличались в бывшем Министерстве иностранных дел, кроме Извольского, и Поклевский-Козелл, и даже Сазонов, который как масон имел якобы самую низшую степень посвящения. Насколько это верно, не берусь судить, но бесспорно, что Извольский, ходивший всю жизнь в долгу, как в шелку, бывал порой в большой зависимости от неизвестных международных сил...
   И тот и другой из последних двух царских министров иностранных дел, сыгравших столь роковую роль перед империалистической войной, оставили свои мемуары, но воспоминания Извольского не были им закончены, а воспоминания Сазонова, вышедшие в свет спустя несколько лет после войны, носят характер не только известной поспешности, но, быть может, и предумышленности, так как ни слова не говорят об изнанке французской политики в отношении России, которую Сазонов, конечно, знал, но не считал удобным раскрывать.
   Заговорив о французской политике, я невольно подхожу к своим берлинским впечатлениям и к сравнению их с варшавскими. В 1919 - 1920 гг. в Польше все вертелось вокруг затеянной Францией интервенции против России и искусственного сколачивания за границей белогвардейской "третьей России". Под этим фантастическим названием подразумевалась "вторая Франция", проводившая в жизнь странные мечты о гегемонии над всей Европой. В Берлине, к счастью, я об этом уже ничего не слыхал, и немцы, естественно, относились к подобного рода планам с затаенной ненавистью, которую французская политика в самой Германии могла только разжигать. В Берлине среди русских, кроме настроенных явно контрреволюционно, было много и таких, которые не имели определенного политического миросозерцания, были крайне растеряны и тратили свои силы на выход из тяжелого личного положения. Даже мои коллеги, попавшие по тому или другому поводу в Берлин, были очень далеки от франкофильствующих настроений и сочувствовали политике сближения с новой Россией, которую, насколько это было возможно, проводило германское Министерство иностранных дел. Мне помнится, как я однажды обедал у Мальцана вместе с нашим бывшим послом в Вене Н.Н. Шебеко. Это был порядочный человек, но он далеко не подходил к той ответственной роли, какая ему выпала перед войной в качестве представителя России в двуединой монархии. Там ему приходилось иметь дело с министром иностранных дел графом Берхтольдом, личным врагом Извольского. Небезынтересно отметить, что наше Министерство иностранных дел после пресловутого инцидента в Бухлау сочло возможным при нормальных отношениях между обоими правительствами сноситься с австро-венгерским посольством лишь вербальными нотами, т.е. нотами, не подписанными министром, составленными от имени министерства и в третьем лице. Поскольку такие ноты касались принципиальных вопросов в международных сношениях мирного времени, то это являлось признаком натянутых отношений. Происходило это за пять лет до войны с Австро-Венгрией, но являлось чем-то вроде ее преддверия.
   Во время моего пребывания в Берлине (по пути из Мадрида в Москву) я разрешил вопрос о получении средств на жизнь путем поступления на частную работу в один из германских экспортных домов, ведущих торговлю с Италией, здесь мне пригодились мои познания во французском и отчасти итальянском языках. Наши корреспонденты писали нам из Италии по-итальянски, а мы отвечали им по-французски. Кроме того, у ювелира в Штутгарте сохранилось довольно много моей серебряной посуды, которую я готовил ко времени моего назначения посланником, а я имел слабость придавать большое значение вопросам представительства. Все это пошло мне на пользу. Съездив в Штутгарт, я нашел свое серебро в порядке и тут же продал его, причем расплатился со своими мелкими долгами и в этом городе. Мой многолетний поставщик сигар был так тронут, что преподнес мне в подарок целую коробку сигар.
   За несколько лет, прошедших с момента моего посещения Штутгарта в конце 1918 г., город успел снова расцвести и принял тот облик, который я знал и любил во время моего трехлетнего пребывания в Вюртемберге.
   Затем я расстался с ненужными мне больше вещами, продав их в одном из магазинов на Лейпцигерштрассе. Этот магазин скупал ордена, мундиры, военное снаряжение и т.п. - одним словом, всю мишуру строя, исчезнувшего почти одновременно в трех соседних монархиях. (Придворные мундиры я продал ранее в Испании через канцелярского слркителя мадридского посольства.)
   Магазин был очень похож на склад бутафории Большого театра. Тут было представлено и снаряжение гвардейских кавалерийских частей, например "Gardes du Corps", носивших мундиры вроде царских кавалергардов и конногвардейцев, и бесконечное количество орденов разных стран, и т.д. и т.п. Но атрибуты эти уже никому не были нужны.
   В связи с подобными мелочами невольно вспоминается вся феодально-бюрократическая обстановка старого режима, являвшегося отзвуком длительного исторического развития. Этот строй во многом являлся сколком с разных моментов истории России. В нем отражался прежде всего византийский строй, так или иначе возрожденный при московских царях ("третий Рим") и выразившийся в своеобразном теократизме. К нему примешалось потом много монгольского, а затем феодального западноевропейского, главным образом немецкого.
   Во время моих приездов в Россию я так или иначе принимал участие в придворных церемониях, и, как мне кажется, небезынтересно будет в общих чертах описать эти церемонии в том виде, в каком они существовали в начале XX века.
   Когда я впервые присутствовал во дворце на свадьбе королевича Николая Греческого с Еленой Владимировной в качестве еще не придворного, а просто секретаря миссии в Афинах, то был поражен, с одной стороны, необыкновенной пышностью придворного обихода, а с другой - тем, что он напоминал во многих отношениях архиерейское служение. Те же длиннополые, украшенные золотом одежды, та же церемония при выходе царя (даже слово "выход" напоминает о выходе царя к обедне в старой Москве), но, конечно, многое было навеяно и западноевропейскими обычаями. Восточная пышность до известной степени сочеталась с роскошью XIX века. Названия всех придворных церемоний были немецкие. Русскую старинную поддевку я увидел лишь на одном из придворных - это был немец Диц, главный ловчий царя, одетый в сапоги, шаровары и державший в руках соболью шапку. В то же время уже на первой церемонии, на которой я присутствовал как посторонний наблюдатель, мое внимание привлек крайне разросшийся состав придворного штата, мало гармонирующий в Царскосельском дворце с небольшими сравнительно комнатами - гостиными, через которые проходило шествие, дело в том, что Сперанский еще при Николае I придал придворному штату бюрократический характер. Триста камер-юнкеров; столько же камергеров и около сотни так называемых вторых чинов двора - шталмейстеров, гофмейстеров и егермейстеров - комплектовались из чиновников, которым эти чины и звания "жаловались" в виде наград. Не удивительно, что при столь разросшемся дворе его церемонии более походили на великолепное представление, чем на нечто связанное с личностью самодержавного царя.
   Все участвовавшие в этой церемонии были связаны с ней лишь формально. Даже главный актер, Николай II, чувствуя, вероятно, что совсем не подходит к своей роли, явно тяготился этим ритуалом, и было интересно наблюдать, как он со скукой, но не без известного любопытства рассматривал окружавших, оглядываясь на них и совершенно забывая о роли, какую он призван был играть. Мне помнится, что как-то после продолжительной и довольно утомительной церемонии, обставленной со всем блеском больших торжеств, когда весь двор, за исключением военных, появлялся в шелковых чулках и башмаках с пряжками, нисколько не подходящих к длиннополым, расшитым золотом парадным мундирам, он стоял с усталым видом среди случайно собравшихся в какой-то проходной комнате придворных и тер себе перчаткой лоб. У него был вид актера, вышедшего после представления за кулисы.
   Иногда большие выходы носили почти зловещий характер. Так, весной 1904 г. я присутствовал на Пасху при выходе царя. В это время с Дальнего Востока стали приходить вести о наших неудачах. Погода стояла ненастная, многие из старых сенаторов и членов Государственного совета побоялись приехать. В результате, когда двор проходил (придворные шли впереди) громадный Николаевский зал, предназначенный для заседаний Государственного совета и сената, тот был почти пуст - в нем затерялись всего лишь человек 10 старцев в черных или красных (сенатских) мундирах. Следующий зал был полон, но то были командированные по наряду офицеры гвардейских полков. Шествие двигалось медленно, беспрестанно останавливаясь. По окончании церковной службы двор возвращался обратно теми же залами, и я заметил, что в Николаевском зале сенаторов и членов Государственного совета было еще меньше, хотя во время службы наружные двери дворца обычно закрывались и никого из присутствующих до ее окончания не выпускали.
   Не менее зловещее впечатление произвел на меня в ноябре 1905 г. выход в день Георгиевского праздника. В этом случае царю предшествовали в процессии не придворные, а георгиевские кавалеры. Когда Николай II показался в церковных дверях, то перед ним, отделенные от него лишь одной фигурой обер-гофмаршала, шли генерал Куропаткин и адмирал Алексеев как единственные в то время кавалеры ордена Георгия III степени. Что за мрачное напоминание о безнаказанно проигранной ими войне. Перед началом церемонии мне бросилась в глаза фигура великого князя Николая Николаевича в штатской одежде и в шапке с громадным султаном на голове, стоявшего перед георгиевскими кавалерами из числа нижних чинов огромного роста. Этот султан будущего верховного главнокомандующего маячил неестественно высоко в тумане петербургского ноябрьского дня как некое грозное привидение. Если фигуры Алексеева и Куропаткина говорили тогда о прошлом поражении на Дальнем Востоке, то появление Николая Николаевича представлялось признаком будущего и окончательного разгрома царской России.
   Крушение трех монархий (России, Германии и Австро-Венгрии) означало наступление новой эры в европейских международных отношениях. В то время как в 1914 г. в Европе существовали лишь три республики: Франция, Швейцария и Португалия, в настоящее время только на европейских полуостровах сохранилось несколько монархий, помимо других небольших королевств - Бельгии и Голландии.
   Как я уже говорил, лозунгом государственного строя в европейских империях был третий Рим. Он в большей или меньшей степени служил руководящим началом у трех бывших членов Священного союза. В России, хотя и в несколько затушеванной форме, царь являлся главой православной церкви, после разрешения Петром I долгой распри в Москве между патриаршей и царской властью; в Австро-Венгрии император-король тоже опирался на религию. Он носил титул "апостолического величества", и даже лютеранин Вильгельм II считал необходимым выступать в ряде случаев в качестве проповедника. В России упомянутая, формула - самодержавие, православие и народность - в первых двух словах носила понятие, явно навеянное извне; оно пришло из Византии, в то время как титул императора Священной Римской империи, непосредственно связанной с Римом, долго оспаривался между Северной и Южной Германией, затем - между Берлином и Веной и, наконец, формально остался за последней.
   Когда в XX столетии приходится вспоминать о европейском строе, существовавшем до мировой войны, то невольно кажется, что с тех пор прошли столетия: так мало вероятными кажутся сейчас события, имевшие место в России в прошлом веке. В 1881 г. даже слабая попытка Александра III, и то лишь в память отца, дать России подобие конституции вызвала резкое возражение со стороны "великого инквизитора" Победоносцева. Это были еще далеко не последние отзвуки того византийского строя, который слишком долго просуществовал в России и держал в своих тисках русскую государственную мысль вплоть до совместного крушения церкви и монархии, крушения, неизбежного по логике истории при появлении нового социального строя.
   Как я уже говорил, последний период царской власти являлся своеобразным сочетанием пережитков феодально-теократического, строя и порядка капиталистического, народившегося в России в течение главным образом XIX века, приведшего к внедрению иностранного капитала. Другие две соседние монархии во многом носили тот же характер. Можно сказать, что Австро-Венгрия в этом отношении сильно напоминала Россию: несмотря на события 1848 г., государственный строй ее был той же смесью феодализма и бюрократизма на фоне "демократического" конституционного строя, вызванного развитием собственного капитализма и его противовеса - рабочего движения, а теократизм носил лишь другой характер ввиду католического его происхождения. Многие уже успели, естественно, забыть, что император австрийский, король венгерский носил титул апостолического величества, и весь придворный обиход являл это во время участия императора в церковных церемониях, где он соблюдал специальный ритуал. К тому же Габсбурги были близки к другой, существовавшей многие столетия, испанской династии, а в лице бывшего императора Священной Римской империи Карла V соединялась власть и над Испанией, и над германской империей того времени. Что касается внешних проявлений теократии, то как в Вене, так и в Мадриде до начала XX века сохранился своеобразный обычай, заставляющий в четверг на страстной неделе и "апостолическое", и "католическое" величества совершать обряд омовения ног. В Мадриде я видел Альфонса XIII, лившего воду из большого серебряного кувшина на ноги двенадцати нищих, одетых по этому случаю за счет короля в сюртуки и цилиндры.
   Лишь понемногу открываются те роковые последствия, которые имели интриги при венском дворе, сыгравшие мрачную роль даже перед самой войной, при убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда. Третья монархия, входившая почти до конца прошлого века в переживший себя Священный союз, - Германия во многом подражала своим двум соседкам, но ввиду своего недавнего обращения в империю делала это поспешно. Вильгельм II немало позаботился о придании блеска скромному прусскому двору, и, например, белый зал в берлинском королевском замке, где происходили большие придворные приемы, был облицован мрамором лишь незадолго до исчезновения в Германии монархического строя.
   Все это мне приходило на ум в Берлине, где собрались одновременно обломки как монархического Берлина, так и бывшей царской России. Во всяком случае в Берлине и те и другие уже не представляли определенной сколько-нибудь сильной организации. Русские эмигранты-монархисты были заняты главным образом приисканием себе средств для существования или ссорами между собой по вопросам, имеющим лишь отдаленное отношение к окружающей действительности. Большинство жили воспоминаниями о невозвратном прошлом, которое представлялось для них еще обаятельным. Среди них были и такие, которые стремились в своих фантазиях сочетать бывший строй с нынешним. Между прочим, одна русская дама так и сказала: "Как было бы хорошо, если бы в России восстановилась монархия, но при условии, чтобы председателем Совета министров был Ленин".
   Как я говорил, русская колония в Берлине в 1920 - 1921 гг. находилась в процессе разложения: она распадалась на небольшие группировки, соединявшиеся по признакам своей бывшей службы при царской власти. Мне иногда представлялось, как это видишь иногда на сцене, что живые люди обращались постепенно в каких-то марионеток, совершенно потерявших человеческий облик, но еще продолжавших делать заученные жесты и механически повторять затверженные слова. Надеясь на возможность найти среди этой разрозненной толпы, собравшейся по разным причинам в Берлине, более разумных представителей старой России, которые поняли бы, что прежняя Россия отжила, а ее место заняла Советская Россия, я посещал время от времени публичные собрания русских всех направлений. В памяти у меня осталось собрание, устроенное в громадном зале, нанятом эсерами. На этом собрании выступали Чернов, Зензинов и др. Присутствовали на нем русские почти всех направлений и два или три представителя германского Министерства иностранных дел. Задние ряды были переполнены русской черносотенной молодежью, которая явилась, чтобы устроить скандал инициаторам собрания. Как только на трибуне появился президиум, эта молодежь на продолжительное время задержала несмолкаемым свистом открытие собрания, которое все же состоялось, но после того, как большинство новоявленных "camelots du roi" ("королевские молодцы") покинули зал. Последний все же был переполнен. В это время русских в Берлине было необыкновенно большое количество. Один из представителей германского Министерства иностранных дел, прекрасно владевший русским языком, заметил мне с улыбкой: "Нам скоро не будет места у себя дома". Поводом для такого заявления был ответ одного из русских молодых людей на вопрос, нравится ли ему Берлин: "Да, Берлин мне очень нравится, но в нем слишком много немцев". Как я уже говорил, на некоторых улицах Берлина в то время действительно молено было слышать так же часто русскую речь, как и немецкую.
   После демонстрации монархической молодежи, несмотря на ее уход, собрание продолжалось не менее шумно, но оживление перешло уже на трибуну. Чернов выступил с пространной речью, делясь своими впечатлениями об одном из последних собраний эсеров совместно с большевиками в Петрограде, на котором остро проявился раскол между большевиками и эсерами. Но и между самими эсерами единства больше не существовало, и за первым оратором скоро выступил другой, насколько мне помнится, Зензинов. Он стал резко упрекать Чернова в том, что их партия бросила русский народ на произвол судьбы, испугалась и выпустила из рук былое влияние в России, в то время как большевики сумели повести за собой народ и не покинули его среди общего хаоса. Невольно я себя спрашивал: с какой целью эсеры устроили это публичное самобичевание перед столь многочисленной и враждебно настроенной аудиторией? Во всяком случае они не достигли иных результатов, кроме отрицательных. Чувствовалось, что и это "левое" проявление русской мысли, представителями которой были эсеры, исчезает со сцены действительности, уходя в историю совместно с освиставшими их только что монархистами.
   Описанное мной собрание было весьма наглядной иллюстрацией к полному изменению судьбы России и к сведению на нет всех прежних течений русской мысли, потерявших под собой реальную почву.
   Эсеровское собрание заставило меня вспомнить о варшавских впечатлениях и главным образом о встрече с Савинковым, скатившимся постепенно до роли представителя Колчака в Париже и агента французского необонапартизма. Во всяком случае Варшава и Берлин представляли собой необыкновенно разнообразное поле для наблюдений.
   В 1921 - 1922 гг. вся русская эмиграция в общем утратила уже в течение нескольких лет чувство реальной почвы. В то время как варшавская эмиграция находилась под влиянием Парижа, в Берлине преобладали другие настроения, но и те, и другие эмигрантские круги продолжали мыслить по старым, довоенным трафаретам. Парижские, а следовательно, и варшавские круги отражали течения западнические, а берлинские настроения - славянофильские. Все это было музыкой безвозвратного прошлого. Русская общественность колебалась в прошлом столетии между двумя полюсами государственной мысли. Славянофилы боролись с западниками, для них Россия как бы противопоставлялась Западной Европе ("Россия и Европа" Данилевского). Для первых двигающим стимулом было объединение славян и завоевание Константинополя, древней Византии, являвшейся как бы колыбелью русской государственности, а другие искали свои идеалы на Западе, отрицая, что Россия имеет черты самобытности, противоположной западной культуре. Перед войной оба направления уже выродились. С одной стороны, многие из бывших руководителей царской внутренней и внешней политики питали надежду на завоевание Константинополя, в чем видели и уврачевание всех русских болезней, так свирепо терзавших, по их мнению, русский народ: рабочее движение, социалистическое перерождение страны, остро назревший аграрный вопрос и т.д. и т.п. Между прочим, известный как посол в Константинополе А.И. Нелидов пользовался в своей частной переписке бумагой, на которой славянской вязью было напечатано: "посол в Царьграде". Другие реально мыслящие русские дипломаты, как например барон Розен, не могли без улыбки говорить об этом. Перед самой войной оба направления русской мысли переплелись совсем необыкновенными узорами, а проводящие эти мысли в жизнь руководители как-то выродились в карикатуру двух течений. С одной стороны, славянофильство было уже с 1905 г. подменено неославизмом, нашедшим свою главную опору в Польше и Сербии, а западничество явилось вдохновителем по преимуществу кадетской партии, для которой казалось необыкновенно лестным, что Россия очутилась в союзе с Францией и Англией. Мне представляется, что не было бы натяжкой, если бы, вернувшись к двум последним роковым министрам иностранных дел - Извольскому и Сазонову, видеть в первом представителя западничества, а во втором - славянофильства, причем, как я говорил, второе успело выродиться в неославизм, служивший почти исключительно интересам поляков и сербов, а первое в лице Извольского стало каким-то международным авантюризмом, руководимым небольшой группой посвященных в тайны выработки сложных комбинаций, преследующих корыстные цели. Оба течения, впрочем, во многом переплелись при попытке достигнуть одних и тех же целей. Так, захват Константинополя - исконная мечта бывших славянофилов - был на руку и западноевропейским заправилам капиталистических кругов, как например Пуанкаре, который обеспечил себя притворным сочувствием мечте многих в России о Босфоре и проливах, поддержкой русской армии в деле возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии. В числе ярких представителей, хотя бы и на националистической почве, соединения в одно былых полюсов русской мысли - западников и славянофилов - был Милюков. Он во многом вдохновлял Извольского, а став министром Временного правительства, продолжал говорить о Константинополе как о необходимой задаче русской иностранной политики, а следовательно, и о продолжении войны до победного конца. В результате были вызваны известные июльские дни в Петрограде в 1917 г. Последнее являлось как бы решительной схваткой между отживающими течениями русской политической мысли и вновь народившимся направлением Советской России, вдохновляемым В.И. Лениным.
   Среди происшествий, отметивших в 1921 г. серую жизнь русской колонии в Берлине, надо упомянуть об убийстве в том же зале, в котором выступали эсеры, одного из выдающихся кадетов - В.Д. Набокова представителем черносотенной русской молодежи, которая освистывала Чернова и Зензинова. В действительности покушение замышлялось против Милюкова, который тогда только что прибыл из Парижа, чтобы сделать доклад о международном положении. Интересно отметить, что русские черносотенцы за границей стали все чаще прибегать к столь осуждаемым ими некогда методам эсеров, расправлявшихся путем убийства с липами, для них неугодными.
   По рассказам очевидцев, убийца во время перерыва побежал с револьвером по проходу к трибуне, на которой стоял Милюков, беседуя с несколькими лицами. Милюкову удалось заметить угрожавшую ему опасность, и он присел на пол, причем окружающие Милюкова лица - Набоков и другие старались ею защитить, наклонившись над ним. Пуля попала в спину Набокова, и он был убит на месте.
   Все эти проявления деятельности монархистов за границей отдаляли все дальше и дальше от них большинство русских. По прежней работе в Министерстве иностранных дел мне пришлось волею судьбы последовательно жить в шести монархических странах, и, как ни странно, из них в трех самодержавных - в Румынии, Китае и Черногории. Между прочим, во всех этих странах монархический принцип уже отошел в историю, и на меня русское мракобесие черносотенцев производило самое отталкивающее впечатление. Я был приглашен однажды как сын одного из деятелей по освобождению крестьян на собрание в день 19 февраля. Как можно было убедиться из выступлений монархистов, они продолжали оставаться на помещичье-крепостнической точке зрения и, по всем данным, относились отрицательно к деятелям этой реформы как своего рода изменникам дворянскому классовому строю - рабовладению. Но вскоре я понял, почему был приглашен. Сенатор Кестержецкий, большой почитатель памяти моего отца, выступивший с речью о его деятельности, усиленно подчеркивал мое присутствие на собрании. То, что наши монархисты последней формации, вернувшись, как я уже упоминал, вспять АО времен московского царизма XVI или XVII веков, осуждали реформы Александра II, я знал уже и потому, что при праздновании в Петербурге 50-летия освобождения крестьян перед самой войной, несмотря на официальное торжество, это освобождение тщательно называлось просто крестьянской реформой; слишком резало еще в начале XX века слух реакционным правящим кругам слово "освобождение".
   После Октябрьской революции оторвавшиеся совсем от подлинной России монархисты за границей вообще постепенно заходили в такие дебри какого-то кликушества, фанатизма и фантастики, что для реально мыслящих русских оставалось лишь одно - пожать плечами и отойти от них.
   Получив в свое время образование в Александровском Царскосельском лицее, я раза два или три бывал на собрании своих товарищей по лицею, но скоро убедился, что и они, в особенности молодежь, идут в своем мировоззрении по следам неистового Маркова 2-го. В день лицейского праздника мной был поднят вопрос о панихиде по Пушкине. На меня воззрились с ужасом. Как будто бы все забыли, что своей известностью лицей во многом обязан нашему великому поэту, что вместе с ним кончило лицей несколько декабристов, как например Кюхельбекер, Дельвиг и другие, что значительно позже лицей кончил Салтыков-Щедрин, а во время освобождения крестьян был сослан в Сибирь за "преступную агитацию" один из лицеистов - Серно-Соловьевич (о нем писал в своих воспоминаниях мой отец. - "Русская старина", 1881 г.). Считаясь с мировоззрением молодых товарищей из породы "зубров", я нисколько не удивился полученному мной за несколько дней до отъезда в Москву письму, в котором я как бы исключался из состава берлинской лицейской семьи за возвращение в Советскую Россию, о котором стало известно за несколько недель до отъезда, так как я старался распространить об этом известие как можно шире в расчете, что мой пример подействует отрезвляюще на некоторых соотечественников, знавших меня давно. Но, как я уже упоминал, больше всего мне хотелось подействовать на своих коллег по бывшему Министерству

Другие авторы
  • Лажечников Иван Иванович
  • Жизнь_замечательных_людей
  • Орловец П.
  • Слепушкин Федор Никифорович
  • Бунин Иван Алексеевич
  • Цебрикова Мария Константиновна
  • Путилин Иван Дмитриевич
  • Виардо Луи
  • Озеров Владислав Александрович
  • Аксакова Анна Федоровна
  • Другие произведения
  • Ричардсон Сэмюэл - Достопамятная жизнь девицы Клариссы Гарлов (Часть третья)
  • Замятин Евгений Иванович - Наводнение
  • Спасович Владимир Данилович - Спасович В. Д.: Биографическая справка
  • Краснов Петр Николаевич - Любите Россию!
  • Крашевский Иосиф Игнатий - Твардовский
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Гадательная книжка... Чудесный гадатель узнает задуманные помышления...
  • Короленко Владимир Галактионович - Война, отечество и человечество
  • Дорошевич Влас Михайлович - Женихи
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Римские элегии. Сочинение Гете. Перев. А. Струговщикова
  • Богданов Александр Александрович - Праздник бессмертия
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 441 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа