Главная » Книги

Тынянов Юрий Николаевич - Воспоминания о Тынянове, Страница 4

Тынянов Юрий Николаевич - Воспоминания о Тынянове


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

что это по соседству со мною, и просил навестить его. Тынянов жил в небольшом старинном каменном доме, кажется на 5-й линии, между Большим и Средним проспектами. В маленькой квартире его комнатушка представляла собой то, что называли "комната-пенал". Перед окошком стол и стул. Справа у стены кровать, направо же в углу, у двери, вешалка. Над кроватью полочка для книг. Виновник спал крепким сном. Я забрал книгу и вызвал тем гнев Тынянова, но скоро доставил ему два тома "Остафьевского архива" от Б. Л. Модзалевского из Пушкинского Дома.
  Докладов самого Тынянова мне, к сожалению, слушать не довелось. Полукурсовые и государственные экзамены и работа в Пушкинском Доме отвлекали меня от Пушкинского семинара (где сам я тогда прочел доклад о "Пире во время чумы").
  У кого возникла мысль об организации студенческого Пушкинского общества? Скорей всего, это произошло в живых разговорах среди таких активистов, как С. Бонди, Г. Маслов, а также П. Будков, Г. X. Ходжаев. Я подготовл проект устава и, после товарищеского обсуждения и утверждения, проводил его в нашем ректорате. Тынянов всему этому сочувствовал.
  При выборах правления общества, в составе пяти человек, по 14 голосов получили С. Бонди и я, 12 - П. Будков и Г. Ходжаев, по 11 - Г. Маслов и Тынянов. Но Будков отошел в семинар П. К. Пиксанова, Ходжаев - в семинар Д. К. Бороздина (по Достоевскому). Так в правление и вошли два художественно одаренных человека, Маслов и Тынянов. Примкнула еще бестужевка Елена Тагер, жена Маслова, в роли гостеприимной хозяйки.
  Тынянов больше всех, и в семинаре и в обществе, интересовался Пушкиным молодым, Пушкиным-лицеистом. Он присутствовал на организованной нами в обществе дискуссии об "утаенной любви" Пушкина. Из Москвы прибыл на нее М. О. Гершензон. По его мнению "утаенная любовь" была к М. А. Голицыной. П. Е. Щеголев стоял за Марию Раевскую. Неожиданно появился Андрей Семенов-Тяньшанский (зоолог) и выдвинул Елену Раевскую. Повторяю, Тынянов был на этой дискуссии, но я не помню, чтобы он выступал. Однако впоследствии он выдвинул собственную концепцию в известной статье "Безыменная любовь".

    2

  В 1920-1921 годах я виделся с С. Бонди в Москве и в 1921 году с Тыняновым в Петрограде. (Г. Маслова в это время уже не было в живых.) При этих встречах и беседах сам собою вставал вопрос о завершении сборника "Пушкинист", для которого у Венгерова был ряд докладов-статей, не только университетских, но и с Бестужевских курсов и из Психоневрологического института (там также были венгеровские семинары по Пушкину). После кончины Венгерова, осенью 1920 года, "Пушкинист, IV" естественно превращался в сборник памяти нашего учителя.
  Нашу инициативу поддержали и старшие товарищи: А. Г. Фомин написал о самом Венгерове, В. М. Жирмунский - о Пушкине и Байроне, А. С. Долинин - о Пушкине и Гоголе.
  Бонди - в Москве, в Петрограде только нас двое с Тыняновым. Оп оказался хорошим соредактором, просматривал многие статьи, особенно в отношении поэтики, дал и свою статью об "Оде графу Хвостову", делился со мною своим, не слишком, конечно, богатым, литературно-издательским опытом. Так в 1922-1923 году и вышел в свет "Пушкинский сборник памяти профессора Семена Афанасьевича Венгерова".
  В 1922 году образовался Научно-исследовательский институт сравнительной истории литератур и языков Запада и Востока имени А. П. Веселовского (ИЛЯЗВ) при Петроградском университете и в составе Российской ассоциации научно-исследовательских институтов в Москве (РАНИОН). В числе научных сотрудников были и мы с Тыняновым. Он решительно поддержал план издания сборника "Пушкин в мировой литературе" (вышел в 1926 году).
  Самое видное место в этом сборнике - и по достоинству и по размеру - заняла его работа "Архаисты и Пушкин". В оригинале она заключала в себе семь печатных листов. Но пришлось два из них вынуть по причинам двоякого рода. В обстановке обострявшейся дискуссии между так называемым "формализмом" и вульгарным социологизмом надо было соблюдать максимальную методологическую вдумчивость и осторожность, а в статье Тынянова были некоторые неясности в этом отношении. А кроме того, сборник о "мировой" литературе необходимо требовал привлечения материалов и об отношении к Пушкину в странах хотя бы самого близкого Востока (Грузия, Греция - в статьях К. Дондуа и И. Соколова). В своей книге "Архаисты и новаторы" Тынянов скоро перепечатал статью о Пушкине и архаистах в том же самом виде, в каком она появилась в сборнике ИЛЯЗВа.

    3

  В середине 30-х годов (это можно установить совершенно точно) Тынянову позвонили из протокольного отдела Ленсовета и спросили, нельзя ли дать Моховой улице имя M. E. Салтыкова-Щедрина. Он ответил, что на ней долго жил И. А. Гончаров и следовало бы сохранить ее за ним. Тогда ему предложили дать свои рекомендации. Он обратился ко мне.
  К этому времени у меня уже были на учете все салтыковские адреса. Довольно долго он прожил на Фурштадтской улице (ныне Петра Лаврова) и дольше всего на Литейном проспекте. Возникла мысль приблизить Салтыкова к его великим учителям и соратникам. С одной стороны - улица Белинского и Некрасова, с другой - проспект Чернышевского, а между ними Кирочная. Я и рекомендовал ее Тынянову. Он вполне со мной согласился. Ленсовет принял наше предложение.
  Наша последняя встреча произошла незадолго до войны на улице Плеханова. Он стоял опираясь на палку и упорно глядя в землю. День был светлый, и я издали завидел его. По мере приближения лицо его становилось для меня все яснее. Болезнь наложила на него свою тяжелую печать. Но когда я подошел еще ближе, его лицо показалось мне как будто даже чем-то просветленным. Наконец он заметил меня и поднял голову. А я точно потерял в тот момент свою обычную память. Не помню, сказали ли мы друг другу какие-то приветственные слова, пожимали ли друг другу руки. Помню только одно - и на всю жизнь: он протянул правую руку, коснулся моего плеча и сказал:
  - Вам нужно написать о салтыковском лицее!
  И мы разошлись. И я сразу понял, почему он такой отрешенный от всего окружающего и даже чем-то просветленный. Мощным усилием воли он преодолевал и физические и нравственные страдания и весь целиком погрузился в самое дорогое дело своей жизни - в размышления о Пушкине молодом, Пушкине-лицеисте, а потому и меня призывал к углубленному изучению лицея салтыковской поры, 30-40-х годов.
  Эта духовная мощь, эта сосредоточенность в последние годы на одной излюбленной теме изучения и художественного претворения помогли ему бороться с неизлечимым недугом и создать лучшую из всех до сих пор написанных книгу о жизни и творчестве молодого Пушкина.
  В ходе этой работы оказался неожиданно для нас затронутым и блестяще разрешенным вопрос, поднятый на упомянутой выше дискуссии в Пушкинском обществе, но оставшийся тогда без разрешения, - вопрос об "утаенной любви" Пушкина. Ее всегда до тех пор относили к более позднему времени. Но любовь юноши к женщине в цвете лет совсем не такое редкое явление. Так и было у Пушкина по отношению к Екатерине Андреевне, жене поэта, журналиста историографа H. М. Карамзина. Их высокая духовная близость в последний раз была запечатлена у смертного одра поэта.
  1976

    Г. Винокур

    НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПАМЯТИ Ю. Н. ТЫНЯНОВА 1

  Седьмого августа 1921 года я получил от кого-то из друзей книжечку неизвестного мне ранее автора Юрия Тынянова "Достоевский и Гоголь (к теории пародии)", изданную ОПОЯЗом в серии "Сборники по теории поэтического языка", в Ленинграде (тогда - Петрограде). Я жил тогда в Риге, где служил в Бюро печати советского полпредства. Книги, появлявшиеся тогда в Москве и Петрограде и касавшиеся проблем филологии, в особенности же - увлекавших всех нас вопросов теории и истории поэтического языка, присылались мне в Ригу от времени до времени товарищами, больше всего - Петром Григорьевичем Богатыревым. Вероятно, от него же получил я и эту книжку Тынянова. Книжку я прочел в один присест, сразу почувствовав, что нашего "формалистского" полку прибыло и что молодая рать опоязовцев пополнилась деятелем крупного значения. В Риге, помимо служебных обязанностей по Бюро печати, я занимался журналистикой. Я написал коротенькую и очень похвальную рецензию на книжку Тынянова и послал эту рецензию в газету "Новый мир", которую издавало тогда в Берлине тамошнее советское представительство. Рецензия появилась в номере от 21 августа 1921 года, за подписью: Г. В. Не знаю, чем объяснить, что фамилию автора я прочел не "Тынянов", а "Тырянов", и только долго спустя заметил эту ошибку. Во всяком случае, в "Новом мире" в моей рецензии всюду говорится "Тырянов", и это не опечатка, а моя собственная ошибка. Когда я, спустя два-три года, познакомился с Тыняновым лично, он мне рассказал, что эту рецензию он в свое время заметил, так как служил где-то (кажется, в Коминтерне), где получались заграничные газеты. Так как моя фамилия была ему известна, то по инициалам он понял, что рецензию писал я. Ошибка в написании его фамилии не очень его удивила, так как ему не раз уже, по его словам, случалось наблюдать, как эта фамилия, редкая и непривычная, искажается. Рецензии этой - чуть ли не первой по времени - он был очень рад и искренне благодарил меня за нее. Совсем незадолго до своей смерти Тынянов рассказывал Н. Л. Степанову о том, что я был у него в больнице, причем никак не мог назвать меня по имени и фамилии - это было одно из проявлений его прогрессирующей болезни. Он говорил Степанову о том, как он был доволен моим приходом, по на все расспросы Степанова, о ком же он говорит, Тынянов мог сказать лишь: "Тот, кто написал тогда первую рецензию обо мне за границей". Так хорошо сохранялся в памяти умирающего Тынянова этот первый сочувственный отклик на его первый печатный труд.
  1 Из незавершенных воспоминаний, обнаруженных в архиве ученого его дочерью Т. Г. Винокур. - Сост.
  Впервые встретился я с Тыняновым в мае 1924 года, через два года после возвращения моего из Риги в Москву. За это время я закончил курс в Московском университете и напечатал несколько статей по вопросам языка и поэтики в журналах, преимущественно в "Лефе". Отчетливо помню, что как раз ко времени моей поездки в Ленинград в мае 1924 года я был ужасно недоволен этими своими статьями. Я переживал тогда острое разочарование в "формализме" и футуризме, и в Ленинград я ехал, между прочим, с намерением "выяснить отношения" с ленинградской формалистской школой и показать себя как бы "в новом свете". Из ленинградских опоязовцев я был к тому времени дружен только с Б. В. Томашевским и очень внешне знаком с Б. М. Эйхенбаумом и В. М. Жирмунским. Собираясь в Ленинград, я мечтал познакомиться с Тыняновым, за деятельностью которого внимательно следил с момента появления его первой работы.
  Вскоре по приезде в Ленинград я действительно встретился с ним, в помещении Государственного института истории искусств, куда меня привел Томашевский. В этом институте сосредоточивалась тогда главным образом деятельность опоязовцев. Здесь они были преподавателями, здесь создавали себе преемников, здесь, между прочим, сложилась и та тыняновская школа историков русской литературы, о которой совершенно верно говорил Томашевский в своей надгробной речи о Тынянове 23 декабря 1943 года. Помню, что из многочисленных новых знакомых, которые появились у меня тогда в Ленинграде, мне больше других понравился именно Тынянов. Со всеми ленинградцами я в тот приезд ожесточенно, но, признаюсь, довольно неудачно полемизировал, отмежевываясь от платформы и идей ОПОЯЗа. Перед отъездом домой я читал в Институте истории искусств доклад о проблеме биографии, несколько лет спустя напечатанный мною в сильно переработанном виде отдельной книжечкой под заглавием "Биография и культура" и явившийся как бы первым выражением той новой фазы развития, в которую я тогда вступал. Договориться с моими товарищами мне так ни до чего и не удалось, но я уехал из Ленинграда с ясным ощущением того, что мои ленинградские оппоненты действительно мои товарищи и что обнаружившиеся расхождения с ними не устраняют очевидной духовной близости к ним, нашей общей принадлежности к одному и тому же культурному поколению, поставившему себе целью обновление русской филологической науки. Не говоря о Томашевском, с которым я уже ранее того успел близко сойтись и подружиться, это чувство товарищества и культурной солидарности больше всего внушал мне как-раз Тынянов. В нем нетрудно было почувствовать человека с большим духовным содержанием, не только оригинального, талантливого и очень смелого исследователя, но и незаурядную личность, наделенную тонкой и сложной духовной организацией. Мне тогда же, между прочим, впервые пришла мысль, позднее перешедшая в убеждение, что для Тынянова литература это не просто предмет исследования и изучения, а нечто гораздо большее, как бы вторая действительность, вне которой, собственно, нет подлинной жизни и которая связана с реальной, исторической действительностью очень сложными и запутанными, во всяком случае - не "прямыми" отношениями. В своей деятельности Тынянов эти отношения не только пытался разгадать и распутать, но также своеобразно создавать на свой собственный лад, как это очевидно для каждого читателя его биографических романов. Во всяком случае, он мне очень понравился. Исключительное обаяние его личности, тем более заинтересовавшей меня, что я тогда был занят своими мыслями о биографии, передалось мне почти с первой же нашей встречи. По-моему, и я ему понравился. Мы с ним виделись неоднократно, и беседы с ним меня всегда обогащали. В частности, он несколько успокоил и мою душевную боль относительно моих лефовских статей. Как и другие ленинградские товарищи, но с особенной настойчивостью, он доказывал мне, что моя отрицательная оценка моих собственных работ совершенно несправедлива, ссылался на большой успех, который они имеют у ленинградцев, решительно отказывался считаться с теми мотивами, которые я приводил в оправдание своего разрыва (уже состоявшегося к тому времени) с Лефом и пр. Оценку своих статей я не изменил и потом, но, по крайней мере, перестал их стыдиться, и это душевное облегчение принес мне как раз Тынянов.
  Хорошо помню канун моего отъезда из Ленинграда, когда состоялась моя прощальная беседа с Тыняновым. Я жил тогда с женой у ее родственников, близ Таврического сада. Тынянов приехал ко мне. Мы условились не прекращать наших сношений, переписываться, непременно видаться в мои приезды в Ленинград, в его приезды в Москву. Памятью этих дружеских моих свиданий с Тыняновым весной 1924 года остается у меня тогда появившаяся книжка Тынянова "Проблема стихотворного языка". Дружеская подпись автора на этой книжке датирована 20 мая.
  Вскоре нашелся и повод для переписки. Тынянов написал статью "Мнимый Пушкин", в которой очень остроумно, в свойственной ему резковато-ехидной манере, высмеивал пушкинистов старой школы, вроде Ефремова, за их легковерное отношение ко всякого рода недостоверным преданиям и рассказам о Пушкине, в особенности же - к сомнительным, а иной раз и явно недоброкачественным и фальсифицированным текстам, приписывавшимся Пушкину. Эту статью он пытался устроить в журнале "Печать и революция", выходившем под редакцией Вячеслава Полонского. Я помещал в этом журнале рецензии на разного рода филологические книжки, там же должна была появиться и моя работа о биографии. Тынянов просил меня воспользоваться моей вхожестью в редакцию этого журнала, чтобы протолкнуть в печать своею "Мнимого Пушкина". Я ревностно пытался исполнить эту просьбу, хотя до конца довести дело так и не удалось, - и статья эта до сих пор остается неопубликованной 1.
  1943-1944
  1 Опубликована в кн.: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. - Сост.

    E. M. Иссерлин

    ШКОЛА ТВОРЧЕСТВА

  Впервые я познакомилась с Ю. Н. Тыняновым еще школьницей, не зная, не предполагая, что судьба в дальнейшем одарит меня более близким и длительным общением с ним.
  Как-то, в самом начале 20-х годов, отец сказал мне, что вечером к нему придет Юра Тынянов, сын его родственника, доктора Н. А. Тынянова, чтобы вместе обсудить, как помочь их общему родственнику, больному и нуждавшемуся. Меня это сообщение нисколько не заинтересовало, и все же я отчетливо помню, как открыла дверь худенькому молодому человеку, внешность которого меня чем-то пронзила - наверное, некоторым сходством с Пушкиным и очень выразительными задумчивыми глазами.
  В 1923 году я окончила среднюю школу и стала студенткой Словесного отделения Высших государственных курсов искусствоведения при Государственном институте истории искусств.
  Об этом очень своеобразном высшем учебном заведении уже писали, но, может быть, и мои воспоминания о нем, гак тесно связанные с Ю. Н. Тыняновым, будут небезынтересными.
  Мне кажется теперь, да, пожалуй, казалось и тогда, что наш институт мало был похож на обычный вуз. Скорее он чем-то напоминал средневековую школу крупного художника, где были ученики и был мастер, у которого эти ученики учились в тесном общении с ним, непосредственно следя за процессом его творчества, стараясь в чем-то главном ему следовать, пытаясь при этом выразить и свою индивидуальность. Не случайно мы своих самых любимых и ценимых учителей называли мэтрами (менее любимых и менее ценимых - полумэтрами). Сближало наш институт с такой "школой" и то, что уже со II курса наше общение с мэтрами выходило широко за пределы самого института. Мы бывали у них дома, дома они проводили занятия некоторых своих спецсеминаров (мы шутливо называли их "трестами"), на которые они приглашали студентов не по курсам, а по интересам и способностям, так что очень скоро образовались тесные дружеские группы студентов с разных курсов. Общение это продолжалось и на вечеринках, которые мы устраивали несколько раз в год.
  Но в отличие от средневековых школ у нас был не одни мэтр, а несколько, вернее, два главных - Ю. Н. Тынянов и Б. М. Эйхенбаум. О них мы узнали от наших старших товарищей еще на 1 курсе, хотя они у нас еще ничего не читали и никаких занятий не вели.
  Так я во второй раз услышала имя Ю. Н. Тынянова, но уже не как имя безвестного юноши, а как, правда, по летам еще молодого, но уже овеянного славой и признанного мэтра наших старших товарищей.
  А со 11 курса Юрий Николаевич стал читать нам лекции по русской поэзии XIX века. Мне трудно сейчас точно передать впечатление от них. Эти лекции были для меня и моих товарищей всегда праздником - праздником познания и искусства. Юрий Николаевич на этих лекциях читал много стихов. Читал он их без всякого внешнего эффекта, слегка монотонным и глуховатым голосом. Мы были достаточно сведущи в поэзии, знали многое наизусть, но, странное дело, в чтении Юрия Николаевича они казались мне как бы его, тыняновскими, стихами, причем я понимала, что оп отбирает толь ко те из них, которые соответствовали его тогдашним интересам и настроению, и что они служат ему для самовыражения, не только литературно-философского, но в какой-то мере чисто личного. Чужие стихи превращались в его стихи, и вместе с тем Юрий Николаевич настолько "входил" в поэта, о котором он говорил, что сам перевоплощался в него - личность поэта и личность Тынянова становилась единой. Мне казалось, что это давало ему особое право выступать от имени поэта и именем этого поэта судить о нем самом.
  Не знаю, как готовился Юрий Николаевич к своим лекциям, но убеждена, что был в них элемент импровизации, подсказанный только что прочитанным стихотворением и вместе с тем основанный на давно продуманном и глубоко пережитом понимании поэта.
  Теперь мне ясно, что уже тогда Юрий Николаевич Тынянов был не только тонким исследователем, но и талантливым писателем, воссоздававшим образ поэта и его эпохи.
  Имитаторский дар Юрия Николаевича, о котором тоже уже писали, был, несомненно, связан с его особой способностью восприятия поэта, одной из граней его таланта проникновения в образ.
  Хотя свой роман "Кюхля" Юрий Николаевич как будто писал, не предполагая, что это будет первым произведением Тынянова-писателя, его писательское мастерство подспудно к этому времени полностью созрело - вот почему "Кюхля" не оказался романом начинающего автора.
  Не знаю, повезло ли еще кому-нибудь в молодости так, как мне и моим товарищам, - со студенческой скамьи общаться с людьми такого большого, яркого таланта и творческого темперамента, как Ю. Н. Тынянов, Б. М. Эйхенбаум, В. М. Жирмунский, Б. В. Томашевский.
  Конечно, и в нашем институте была утвержденная программа, вернее, список дисциплин, которые мы должны были пройти, и список экзаменов и зачетов, которые мы должны были сдать. Но каждый преподаватель по своему предмету читал только то и так, как это ему было интересно и важно. Был в этом и свой порок - мы не получали систематических знаний. Но были и свои громадные преимущества - мы слушали то, чем жили наши преподаватели, то, что их волновало, то, о чем они думали, что было объектом их ищущей исследовательской мысли, - мы были сопричастны их творчеству. На наших глазах, вернее, на наших занятиях рождались их труды - книги Ю. Н. Тынянова "Архаисты и новаторы", "Проблема стихотворного языка", Б. М. Эйхенбаума - "Лев Толстой", В. М. Жирмунского - "Введение в метрику", многие их статьи и пылкие дискуссионные заметки.
  Они нас учили главному - самостоятельно и критически думать, идти неготовыми дорогами, работать вдохновенно и творчески, внутренне раскованно. А пройдя такую школу, мы позднее сами легко преодолели отсутствие систематических знаний.
  Для нас не были главными те сведения, которые необходимо было усвоить для сдачи экзаменов, хотя, как все студенты, мы готовились к экзаменам, волновались перед их сдачей, радовались благополучному окончанию сессии.
  Мы знали, что наши преподаватели довольно равнодушно, а иногда с открыто скучающим видом принимали эти экзамены. Сдавать их было нетрудно, а учиться в институте было все же очень нелегко - потому что важнее экзаменов были наши самостоятельные работы-доклады: нам ведь и в голову не могло прийти излагать в них чьи-то уже высказанные наблюдения и суждения! Обложившись в Публичной библиотек со всех сторон стопками старых изданий и журналов, из-под которых нас и видно не было, мы искали свой материал, чтобы в нем найти свое его понимание. А изложить это надо было так, чтобы не вызвать снисходительно-иронической улыбки наших учителей, да и товарищей тоже.
  Очень многие не выдерживали такого трудного искуса, и из года в год наш курс таял. Впрочем, никто не огорчался оттого, что наиболее слабые студенты покидали стены института.
  Мы жили в атмосфере творческого накала, мы ходили на занятия как на симфонические концерты, мы видели в наших преподавателях тонких исследователей и вдохновенных творцов-художников одновременно. И ярче всего эти черты проявлялись в Тынянове.
  При всей радости соприсутствия на этих занятиях, я испытывала на них и горькое чувство: все отчетливее я стала понимать, что литературоведение - не только наука, но и в не меньшей степени искусство. А последнее мне было не дано, и, следовательно, литературоведом мне не быть.
  Счастливая встреча с двумя другими крупными учеными нашего института - Л. В. Щербой и Б. А. Лариным - помогла мне найти другое призвание, обратиться к тому, что более соответствовало моим склонностям и способностям,- я стала языковедом.
  Но глубокую благодарность к Юрию Николаевичу Тынянову и ко всем тем, кто приобщил меня к радости творчества, помог пройти трудную школу самостоятельной мысли и озарил мои юные годы блеском своего яркого таланта, я пронесла через всю свою жизнь.
  1974

    В. Г. Голицына

    НАШ ИНСТИТУТ, НАШИ УЧИТЕЛЯ

  Наш школьный учитель Александр Евгеньевич Гришин любил по окончании урока задержаться в классе, в особенности когда его урок был последним по расписанию. Он преподавал нам историю русской литературы. Меж тем филологом он не был. Он учился в Петербургском политехническом институте, изучал философию в Германии, закончил экономическое отделение в Гренобле. По внутреннему влечению этот разносторонне образованный человек выбрал педагогику. Неинтересных проблем для Александра Евгеньевича не существовало, на любой вопрос можно было получить ответ. Для пытливых учеников, которых было не слишком много, он не жалел ни времени, ни сил. Оп оказался единственным учителем, к которому мы испытывали полное доверие, ибо всегда ощущали его искреннюю заинтересованность нашими судьбами.
  Уловив мою одержимость Достоевским, он очень бережно уводил меня от чрезмерной достоевщины.
  ...Мы всегда застреваем в холодном обшарпанном классе, где все оборудование - парты, карты и классная доска - пропахло селедкой и воблой. Ученики облупливают соленую снедь прямо на партах, для утоления голода сосут кусочки рыбы, держа их за щеками, словно леденцы.
  В такой обстановке я впервые услышала имя Юрия Тынянова.
  - А вам, Голицына, ввиду вашего особого пристрастия к творчеству Достоевского, рекомендую новую книжечку - "Достоевский и Гоголь. К теории пародии". - И Александр Евгеньевич достал из своего бездонного портфеля тощую книжицу. - Я уверен, что вы поймете оригинальность постановки вопроса. Автор этой книжечки очень талантливый молодой ученый. И вам, Голицына, тоже надо бы понять Достоевского посовременней, отойти от проповедничества и развить присущее вам чувство юмора.
  Тот, кто подружился с Александром Евгеньевичем, становился его спутником. Он был одинок и свободное от работы время отдавал делам культуры: бывал на новых постановках в театрах, ходил в концерты, посещал Эрмитаж, заседания Географического общества, Дома ученых, Дома литераторов, Вольфилы (Вольная философская ассоциация).
  В одно из воскресений Александр Евгеньевич предложил своим ученикам отправиться с ним на заседание Вольфилы, посвященное творчеству Пушкина.
  - Будут выступать члены группы ОПОЯЗ, формалисты. Несмотря на то что я уже ознакомилась с книжкой Тынянова о Достоевском, я не предполагала, что он - формалист. Кто такие формалисты и чего они добиваются? Неясно. Во всяком случае, я полагала, что название "формалист" для любого человека нелестно, и трудно себе представить, чтоб нашелся кто-либо назвавший себя таким образом добровольно.
  В Географическом обществе, где обычно происходили собрания Вольфилы, как всегда, прохладно. Никто не снимает ни шуб, ни шапок.
  На сей раз заседание посвящено "Евгению Онегину". Томашевский донимает аудиторию анализом спенсеровой строфы, разбором рифмовки.
  Эйхенбаум не выступает,
  он
  мимоходом вежливо
  язвит председательствующего Иванова-Разумника. Развязней всех держит себя Виктор Шкловский, вторгшийся в Вольфилу в дворницком тулупе и в огромных валенках. Он так вышучивает беднягу Иванова-Разумника, что тот устал звонить колокольчиком.
  Самый молодой из формалистов имеет щеголеватый вид. Меж тем он облачен в странное полупальто из телячьей шкуры. Сдавленным голосом лаконичными формулировками этот отдаленно похожий на Пушкина докладчик анализирует типы авторских отступлений в "Евгении Онегине".
  - Это - не роман, а роман в стихах. Дьявольская разница, - втолковывает он Иванову-Разумнику.
  Я заинтересованно слушала, отнюдь не все понимая. Тогда я и не подозревала, что вскоре буду учиться в вузе, где преподают "формалисты", и что одним из моих учителей станет Ю. Н. Тынянов.
  Мне не удалось поступить в университет сразу по окончании школы.
  Целый год я прожила в унынии, проскальзывая нелегально на лекции, но не имея возможности сдавать экзамены.
  Однажды мое внимание остановило прилепленное к дверям черного дома напротив Исаакия объявление о приеме на словесное отделение Высших государственных курсов искусствоведения при Институте истории искусств. Занятия вечерние. Плата за обучение - три червонца в год. Необходимо пройти коллоквиум по литературе. Курсы готовят научных сотрудников.
  Абитуриенты сбивались кучками и окружали экзаменаторов. Толпилось множество молоденьких девушек, которые, подобно мне, возжаждали научного творчества. Профессор Жирмунский терзал всех вопросами о творчестве Достоевского. В ту пору подробное рассмотрение творчества этого писателя не входило в школьную программу, поэтому девицы плавали. А мне, ввиду моего долговременного необузданного увлечения Достоевским, посчастливилось ответить впопад.
  - Поздравляю вас. Вы приняты, - расшаркался Виктор Максимович, тогдашний декан факультета.
  Я летела домой, окрыленная. Вскоре я убедилась, что приняли всех, не только плававших, но даже утонувших. Курсам нужны были червонцы для оплаты преподавателей.
  Первокурсников набралось так много, что деканат не знал, куда их втиснуть, пришлось закрепить за нами особое помещение на Галерной (ныне Красной) улице, с окнами на Неву. Мы ощупью впотьмах пробирались в свою причудливую аудиторию, посередине которой стоял огромный овальный стол с завитушками. Чтоб записать лекцию, надо было отвоевать место у этого стола. Вокруг него располагались вольтеровские кресла, пуфики и шаткие скамьи. Вешалок для одежды не было, не было и тепла, хотя существовало чадящее устройство для отопления. Помещение обогревалось преимущественно нашим дыханием. Впрочем, на семинарских прениях становилось так жарко, что пальто сваливались в углу стогом почти до потолка.
  Первые полгода, злоупотребляя словом "коллега", мы терпеливо глотали свою первокурсную манную кашу: фонетику, поэтику, введение в языкознание, фольклор, введение в историю русской литературы, античную литературу.
  Потом нас перевели на Исаакиевскую площадь, 5, в черный дом, бывший зубовский дворец, где размещались пять факультетов: Изо, Музо, Тео, Слово и Кино.
  Коль был интерес, не возбранялось посещать лекции на любом из них.
  При дверях института, сразу за тамбуром, располагалась в кресле единственная привратница этого учреждения Елена Ивановна.
  Хромая старушка любезно обслуживала преподавателей, оберегая профессорские калоши от студенческих покушений. Наши верхние вещи на крючках вешалки не умещались, их приходилось сваливать ворохом. Почему-то они не терялись.
  В учебные помещения вела роскошная мраморная лестница, к ступеням которой металлическими прутьями была пристегнута ветшающая ковровая дорожка.
  В канцелярии сидел единственный канцелярист, хранитель всей документации - Павел Иванович Иванов, смененный в дальнейшем будущим писателем, а в те далекие времена студентом наших курсов Львом Васильевичем Успенским. Факультетские расписания, протоколы заседаний, дела студентов и взимание с них червонцев - все было в руках этого человека.
  Еще один значительный человек - прославленный во многих стихах Иннокентий Николаевич - управлял хозяйством нашего учебного заведения. По версии студентов, эта властная личность в прошлом являлась брандмейстером; по собственным признаниям завхоза женской части студенчества, он состоял в гусарском полку.
  Мы находились в полной власти завхоза, ибо за время нашего обучения на курсах сменились три ректора, а на факультете - три декана. Все они были захвачены наукой, перед студентами пасовали. Единственной твердой властью оставался завхоз.
  Как только перекочевавшие первокурсники обосновались в главном здании, им отвели парадный покой в стиле рококо. Стены помещения были обтянуты шелком и переплетены позолоченной резьбой и лепкой. Комната отапливалась камином. Сидящие вблизи него опасались сгореть, всех прочих пронимал озноб. Вдоль стен тянулись полосатые диваны с высокими спинками. В первый же день их заняли поэты: Браун, Комиссарова, Вагинов, Попова и другие. Они там нежились, а добросовестные зубрилы торчали навытяжку перед прежним своим огромным столом с резьбой или за новым даянием завхоза - портновским верстаком на железных ногах - и строчили, строчили, строчили.
  На столешнице верстака вскоре появилась обведенная химическим карандашом пятерня с надписью на ладони: "Студент В. Дьяконов, 20 лет". В период нашего обучения на первом курсе прославленные педагоги, мэтры, как их принято было называть в институте, восседая за этим столом, читали нам лекции и принимали у нас зачеты. За этим столом нас знакомили со своими новыми художественными произведениями приглашаемые в гости авторы: Федин, Тихонов, Зощенко, Каверин, Замятин, Максимилиан Волошин и многие другие. И мы сами свои первые рефераты читали, поглядывая на зловещие лиловые растопыренные пальцы.
  На первом курсе мы изучали примерно те же предметы, которые и доныне входят в программу любого филологического факультета. Но от прочих вузов наши курсы отличались существенной особенностью. У нас гораздо большее внимание уделялось самостоятельной работе студентов, нежели посещению лекций. Посещать их или не посещать - решал студент.
  Каждый из нас писал не менее четырех докладов в год. Наш трудолюбивый студент полдня сидел в Публичной библиотеке. В конце концов замученные нами библиотекари переводили нас, как особо беспокойных читателей, из общего читального зала в зал для научной работы. Мы располагались там содружествами. Ежедневно мы встречали там нашу профессуру, что укрепляло необходимые контакты.
  Запах старых книг кружил нам головы.
  Историю литературы мы изучали не по учебникам (их не было) и не по собраниям сочинений классиков, а по журналам и документам той эпохи, когда жил и действовал изучаемый нами писатель. Так повелось с первого курса: от пассивного слушания нас почти сразу же перевели к активному вторжению в материал. Мы были увлечены возможностью "творить", то есть искать, наблюдать и делать свои заключения. Мы так были захвачены изучением литературы, что ходили в институт не только в будни, но и в праздники. По воскресным дням там происходили открытые научные заседания секций поэтической речи, прозы, современной литературы, лингвистики. С докладами выступали паши преподаватели. Здесь они делились с товарищами своими новыми замыслами, читали подготовленные к печати статьи, дискутировали, принимали ученых гостей из других городов и из-за границы.
  Уже к концу первого года обучения широко развернулись наши товарищеские встречи за стенами института. Мы любили играть в литературные игры и вовлекали в них профессуру. На наших студенческих вечеринках, которые всегда сопровождались чтением шутливых стихов и пародий, угощение было самое скромное: обязательный винегрет, бутерброды, очень малое количество вина, а то и вовсе без него. Зато было много импровизаций. Эти вечеринки очень сближали нас с преподавателями. Мы не впадали в фамильярность, наоборот, проникались к ним еще большим уважением. А преподаватели молодели, общаясь с нами.
  В каком еще вузе можно было увидеть академика Л. В. Щербу восседающим со скрещенными ногами на диванной подушке, в чалме из полотенца, в плаще из красного стеганого одеяла - в образе калифа из шарады?!
  Зато материально большинству жилось трудно: стипендий у нас не было, за обучение надо было платить (лишь со второго курса стали освобождать от платы наиболее усердных). Студенты работали книгоношами, преподавали в школах, шили мешки для картошки, разгружали баржи и вагоны с кирпичами и дровами, кое-кому удавалось тиснуть в печати стишок или рецензию на книгу, многие обзавелись частными уроками или переводили романы для издательства "Время", кое-кто снимался в массовках на "Ленфильме". Некоторые принимали участие в составлении четырехтомного ушаковского толкового словаря. Множество студентов ударилось в детскую литературу (так называемые "маршакиды"). Счастливчики становились "неграми" научных работников, подбирая по их заданиям материал для исследований из старой периодики. Эта работа оплачивалась низко, но обеспечивала зачет.
  Несмотря на то что экзаменационные отметки в тот период в матрикулах не выставлялись, лентяи у нас не задерживались. Слишком велика была учебная нагрузка и слишком силен напор на отстающих самой студенческой массы. Ко второму курсу контингент сократился вдвое.
  На первом курсе мы бурно протестовали против формализма. Сперва мы изучали поэтику у В. М. Жирмунского и С. Д. Балухатого. Мы тогда еще не уразумели, что никто из наших учителей не отрицает ни содержательности искусства, ни его социального значения.
  Мы пока еще не были вхожи на лекции Тынянова и Эйхенбаума.
  Истинный пир ума начался на втором курсе. Мы многим, очень многим в деле понимания литературы, воспитания художественного вкуса обязаны двум своим учителям - Борису Михайловичу Эйхенбауму и Юрию Николаевичу Тынянову. Некоторые из нас общались с ними повседневно за пределами института. Я к числу этих счастливцев не принадлежу. В молодые годы я очень боялась быть навязчивой. Даже сочиняя в семинаре Ю. Н. Тынянова доклад о И. П. Мятлеве, позже опубликованный в сборнике "Русская поэзия", я не решилась подойти к нему за советом. Пусть судит меня, когда я взберусь вместо него на кафедру и прочту свой доклад во всеуслышание.
  Мы всегда с нетерпением ожидали появления мэтров в аудитории. Кроме лекций о русской поэзии XIX века и семинара по этому разделу Ю. Н. Тынянов читал нам обзор новейшей русской и иностранной литературы, доводя изучение материала до самых последних дней. Это тоже было характерной чертой наших курсов - сугубый интерес к современности, ко всему новому. Профессора наши читали свои лекции не по старинке, а всякий раз как бы заново, с привлечением последних материалов, откликаясь на самые острые проблемы.
  Борис Михайлович Эйхенбаум кроме лекций о русской прозе XIX века с анализом творчества многих второстепенных авторов три года посвятил спецкурсу "Л. Н. Толстой", все глубже погружая нас в толстовские дневники. За три года мы едва успели добраться до условий возникновения "Анны Карениной".
  Обладая огромным запасом знаний, находясь все время в творческих исканиях, делясь ими щедро со студентами на лекциях, мэтры подчас переоценивали подготовленность своей аудитории. Однако им удалось очень высоко поднять заинтересованность студенчества литературными проблемами, двинуть многих на путь самостоятельных исследований. И жили мы в эти годы в состоянии истинного упоения литературной наукой. Даже у тех, кто в дальнейшем никогда исследовательской деятельностью не занимался, остались воспоминания о радости собственных находок и способность штудировать материал.
  Но отчетливого законченного круга знаний не образовалось. Чтоб стать школьным учителем, библиотекарем, архивистом, текстологом, редактором, лектором, всем нам пришлось пополнять пробелы путем самообразования. Но это было бы, безусловно, недостижимо, если б не были нами усвоены навыки самостоятельной работы.
  Кроме звезд первой величины, о которых обычно идет речь в школе, на нас свалилось множество имен второ- и третьестепенных (Катенин, Марлинский, Погодин, Полевой, Вельтман, Шевырев, Греч, Бенедиктов, Соколовский, Мятлев и прочие и прочие). Мы радостно открывали для себя неизвестных прежде писателей, читая старые журналы целыми комплектами.
  Почти каждая лекция мэтров представляла интерес неожиданности. Вдруг открывалось, что великий писатель очень многим обязан своим ныне забытым предшественникам и современникам. Кроме видимой для его потомков большой литературы развивалась ныне забытая, незримая, подспудная, но некогда тоже значимая литература. Коль силишься узнать, чем велик и оригинален большой писатель, существенно разведать, что он читал.
  Слово "влияние" было у нас под запретом. Для великого писателя оно было равносильно оскорблению. Влияние - понятие "ненаучное". Никто ни на кого не влиял. Влияние претерпевают эпигоны. Великий писатель "отталкивался", творчески перерабатывал достижения предшественников и преодолевал их. Иногда случались совпадения, "конвергенция приемов". Байрон не влиял на Пушкина. Пушкин не подражал ему. Он читал Байрона и брал у него то, что мог отыскать и сам, потому что это было нужно Пушкину.
  Особым мастером воссоздания широкого литературного фона был Борис Михайлович Эйхенбаум. Оп любил раскрывать перед слушателями читательский формуляр писателя. Делалось это с присущей Борису Михайловичу тонкостью. Его речь была всегда изящна и свободна от жестов. Он никогда не засорял свои лекции ненужными красивостями и эффектами. И никогда не искал слов. Слова приходили к нему сами. Манера говорить была у Бориса Михайловича весьма сдержанной, хотя он великолепно владел и высоким искусством пафоса, и жалом иронии, даже скрытого ехидства и, если надо, пускал их в ход, сокрушая литературных противников.
  Юрий Николаевич был совсем другой, не столь внутренне спокойный. Вероятно, молодому лектору бывало трудненько под обстрелом огромного количества студенческих глаз. Еще хуже, когда в них читалось поклонение. Спокойного отеческого топа оп не находил. Наука наукой, а смешливые девчонки частенько его стесняли.
  В аудитории собирался пестрый контингент. По существу, на лекциях Тынянова присутствовали все учащиеся словесного факультета за вычетом зеленых первокурсников. Значительную группу составляли "пожилые", как мы называли их по молодости своих лет, куда более серьезные, чем мы, студенты и студентки в возрасте примерно двадцати пяти лет. Меж собой они именовали Юрия Николаевича Юрочкой. Седовласые педагоги являлись на лекции Тынянова набираться мудрости для своих уроков в школе. Много было пытливых и толковых юнцов, которые, пленившись молодым мэтром, подражали ему во всем, копировали его костюм, походку, интонации, даже манеру курить. Но больше всего было девушек, которые шумно и беспечно щебетали, занятые не столько наукой, сколько собой, своей юностью и прелестью. Вот эти-то девушки и досаждали мэтру более всего. Зачем они пришли на курсы, понимают ли то, о чем он говорит?
  Тынянов мыслил компактно. Его лекции были насыщены до предела. Он не давал слушателю перевести дыхание. До окончательного уразумения всего им сказанного мы иной раз добирались спустя долгое время. И в конце нашей жизни нас еще иногда осеняет.
  Позже по тому же принципу тесноты словесного ряда он создавал и свои беллетристические произведения.
  Было у него какое-то высшее чутье, которое давало ему право метить того или иного поэта одним словом или одним кратким выводом, вроде бы Юрий Тынянов накладывал на поэта свое исследовательское клеймо, найдя у каждого присущую ему доминанту.
  Цитаты, в свое время произнесенные Тыняновым с кафедры, остались для нас навек мнемоническим приемом для закрепления его определений.
  Из тютчевского наследия это строки:
  Она сидела на полу И груду писем разбирала, И, как остывшую золу, Брала их в руки и бросала.
  Языков - поэт, сломавший представление о жанре меланхолической элегии, включивший в нее элемент дружеского шутливого послания:
  О деньги, деньги, для чего Вы не всегда в моем кармане!
  Тем, кто слушал лекции нашего мэтра, трудно отделаться от въевшихся в кровь и плоть его определений. Магия его формул и цитат так сильна, что при упоминании имени Тютчева у каждого из нас звенят в ушах строки "Она сидела на полу", а при имени Языкова - "О деньги, деньги, для чего...". И так вплоть до двадцат

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 337 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа