Главная » Книги

Тынянов Юрий Николаевич - Воспоминания о Тынянове, Страница 5

Тынянов Юрий Николаевич - Воспоминания о Тынянове


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

ого века: "В трюмо испаряется чашка какао" (Пастернак), "Нет, никогда ничей я не был современник" (Мандельштам).
  Стихотворные цитаты преподносились ледяным тоном, с непроницаемым видом, чтоб никто не заподозрил произносящего в чувствительности, несовместимой с темпераментом истинного ученого.
  Но почему же в таком случае мы улавливали в прочитанных им стихах, в его отношении к поэтам огромную сердечную взволнованность? После лекций мы скапливались в каком-либо помещении, где никто не мешал читать стихи.
  В институте полно было собственных поэтов, и множество поэтических гостей перебывало у нас в аудиториях, и в большом зеркальном зале, и в кабинете поэтической речи, где их чтение записывали на фонографические валики. На поэтических вечерах открывалось, как чуток Юрий Николаевич к своеобразию острой речи, какое наслаждение, например, доставляет ему авторское чтение Маяковского. "Бежало стадо бизоново. Все бизоны были с хвостом, А один - без оного..."
  От радости наш мэтр подскакивал и разражался счастливым смехом. В зале он уже не был "профессором", он становился одним из публики, не скрывал своего отношения к смешному и патетическому. Маяковский читал, глядя в упор на него. Юрий Николаевич становился для него мерилом непосредственной оценки поэтического мастерства.
  В молодом Заболоцком, который появился в институте в составе группы обериутов, наш мэтр почуял наряду с талантом проявление черт бенедиктовской словесной неразборчивости и предостерег его от следования подобной традиции.
  Юрий Николаевич поражал нас своим умением прочитывать историко-литературные документы. Никому из своих учеников он не передал способность в такой степени улавливать нечто между строк, находить новые смыслы и в самом документе, и за документом, так постигать специфические обороты мыслей людей прошлого, как это умел он сам.
  Уже в послеинститутские годы, читая его статью о потаенной любви Пушкина, я не уставала дивиться его методу отбора цитат. Конечно, против положений нашего мэтра можно возражать и даже двинуть против него его собственную излюбленную формулу: "Может быть, это так, а может быть, и не так". Однако не удивиться его дарованию осмыслять документы и фантазировать на основе их невозможно. Именно эта его способность в сочетании с творческим воображением закономерно привела его к исторической беллетристике.
  В давно известных, многократно всеми читанных произведениях он вдруг находил такое, мимо чего все прошли. Так он открыл нам роль архаистов как новаторов, так он развернул перед нами литературную личность Пушкина, отраженную в отступлениях "Евгения Онегина".
  И только одна была беда - он все чаще стал пропускать свои лекции. К этому времени он объединил свои литературоведческие работы в книгу "Архаисты и новаторы", он увлекся переводами стихов Генриха Гейне, он ушел в историческую беллетристику, работал в кино. Все это мы читали, смотрели, обсуждали, критиковали с азартом молодости. Но всех нас подавляли ползущие слухи о его неизлечимом недуге. Он ездил лечиться за границу и после поездок, почувствовав улучшение, на несколько месяцев снова появлялся, как всегда щеголеватый, по уже прихрамывая, с тростью.
  В эти месяцы он спешил наверстать упущенное. Он читал нам лекции, а мы перегружали его своими семинарскими докладами.
  Он сходил с кафедры, уступая место студенту-докладчику. А тот, взобравшись наверх, дрожащим от волнения голосом бормотал свой труд, вцепившись руками в лекторский аналой, чтоб не свалиться вниз от головокружения. Осрамиться у Тынянова мы боялись пуще всего.
  Меж тем он не был придирчив, скорее излишне снисходителен. Он искал случая поддержать молодого "исследователя". "Говорят, вы (следовало имя-отчество, потому что в институте профессура величала студентов так) написали замечательный доклад (имелся в виду доклад в семинаре Б. М. Эйхенбаума). Поздравляю вас", - обращался он к студентке, столкнувшись с нею на лестничной площадке. Та расцветала и давала себе слово следующую работу проделать еще старательней. Коли в студенческом докладе имелась хоть капля здравого смысла и проглядывало трудолюбие автора, наш руководитель благодарил докладчика за содержательность. Ежели докладчик уходил в дебри, с трудом сводил концы с концами, ему нечем было подкрепить свою гипотезу (а до гипотез мы все были великие охотники), но все же что-то новое брезжило в студенческих наблюдениях, Юрий Николаевич одобрял: "Оч-чень любопытно".
  Меж нами водились горячие полемисты, которых нельзя было унять. Наблюдая нас, академик В. Н. Перетц, ворчливый остроумец, читавший нам курс "Методология истории русской литературы", как-то назидательно изрек: "Смелость, конечно, города берет, но научных истин не доказывает". Более всего с любителями скороспелых гипотез приходилось сталкиваться Юрию Николаевичу Тынянову. Он охлаждал научных щенков ушатом воды: "Может быть, это так, а может быть, и не так".
  Эта формула стала для всех нас предостерегающим наказом в дальнейшей нашей практической работе. Все мы постепенно проникались мудрым скепсисом.
  Наши учителя всех нас заразили чувством истории. На курсах мы не просто учились. Мы ждали суда истории, хотя прекрасно понимали, что мы еще не "исторические личности".
  У нас народилось до того бережное отношение к историческим документам, что мы боялись потерять записочку, подсунутую приятельницей во время лекции. А вдруг да это тоже исторический документ! Почти все мы вели записные книжки и дневники, которые прочитывались товарищам и критиковались по всем правилам литературоведения.
  Свои внутренние кризисы мы приравнивали, по меньшей мере, к кризисам Льва Толстого. Мы жили с постоянной оглядкой (не столько копированием, сколько равнением) на великих писателей, хотя и понимали, что мы не великие. Мы очень ценили свое необыкновенное время и свое место в истории науки.
  Паши мэтры, может быть и не думая об этом, кроме истории литературы закладывали в наши души определенные нравственные начала, учили неостывающей готовности трудиться.
  Далеко не все из нас стали исследователями в области истории литературы, хотя очень многих работников этого профиля подготовили наши курсы. Но чем бы мы ни занимались впоследствии, мы старались не посрамить мэтров. Нам был привит литературный вкус, неиссякающий интерес к литературе, готовность пропагандировать ее везде и всюду.
  И всю жизнь мы храним любовь к своим мэтрам.
  1974

    А. Федоров

    ФРАГМЕНТЫ ВОСПОМИНАНИЙ

  Середина 20-х годов. Ленинград, Исаакиевская площадь (тогда - площадь Воровского), дом 5. Государственный институт истории искусств, научно-исследовательское учреждение, и Юрий Николаевич Тынянов - его действительный член по Отделу словесных искусств, в работе которого он принимал участие почти с самого его основания. Должность и звание действительного члена исследовательского института соответствовали нынешнему (да и тогдашнему) положению профессора, а педагогическая деятельность Юрия Николаевича протекала на словесном отделении Высших государственных курсов искусствоведения при институте.
  Когда я начал посещать лекции Юрия Николаевича и его семинары, он был только накануне своей писательской славы: "Кюхля" еще не был окончен, переводы из Гейне, к которым прибавлялись все новые, не успели появиться отдельной книгой. И о романе, и о переводах знали, правда, уже не только близкие друзья, но все-таки и для меня и для моих коллег-студентов Тынянов в 1924 и 1925 годах был прежде всего профессором, ученым-филологом, автором недавно вышедшей "Проблемы стихотворного языка" (1924), чуть более давней книжки "Достоевский и Гоголь (к теории пародии)" (1921) и ряда статей о Пушкине, о поэтах его поры и о поэзии нашей, современной. Читал он специальный курс по истории русской поэзии первой половины XIX века, двигаясь из года в год от одного хронологического периода к другому (1820-е, 1830-е, 1840-е годы), и вел семинары по темам спецкурса; читал он также лекции по современной литературе и время от времени выступал со специальными докладами на заседаниях Комиссии художественной словесности и Комитета современной литературы - так назывались эти научные подразделения Отдела словесных искусств. В Комитете современной литературы в 1927 году состоялось первое чтение и обсуждение "Подпоручика Киже".
  Сейчас и об институте и о курсах при нем написано немало интересного, ценного, достоверного 1, оценен по достоинству и вклад, внесенный их деятельностью в развитие советского искусствоведения, науки о литературе и лингвистики. И естественно, что при богатстве и блеске дарований, разнообразии взглядов и темпераментов в среде нашей профессуры, еще к тому же очень молодой по возрасту, процветали споры, дискуссии, острая полемика (даже между единомышленниками). Поэтому так оживленны были научные заседания в институте, кстати сказать, довольно активно посещавшиеся студентами. Ю. Н. принимал в спорах по поводу докладов самое горячее участие, со многим не соглашался, развивал свои точки зрения, бывал не только остроумен, но и резок и задорен.
  1 Каверин В. А В старом доме. - "Звезда". 1071, No 9-10; пошло в расширенном виде в его книгу "Собеседник" (М., 1973) и во 2-й том "Избранных произведений" (М., 1977); Успенский Л. В. Записки старого петербуржца. Л., 1970; ряд мемуаров в настоящем издании. Известно весьма положительное мнение А. В. Луначарского о деятельности института.
  * * *
  Лекции Юрия Николаевича в те годы, когда я был студентом, собирали максимальное число слушателей: он как лектор пользовался у нас величайшей популярностью; на лекции приходили слушатели разных курсов, приходили и "со стороны". То было еще время старых академических вольностей, в круг которых входила и возможность сдавать зачеты много позднее должного срока, но также и до срока, т. е. не прослушав соответствующего курса, и необязательность посещения лекций и даже семинаров (требовались только сдача зачетов, хотя бы и запоздалая, и представление докладов, хотя бы только в письменном виде); свободой непосещения пользовались широко студенты не столько ленивые или нерадивые, сколько занятые днем работой. Тем самым посещаемость оказывалась совершенно прямым показателем интереса к лектору. Когда читал Тынянов, аудитория бывала переполнена: все места - заняты, кое-кому приходилось стоять.
  Обстановка, в которой мы учились в "старом доме" Зубовых на Исаакиевской площади, менее всего отличалась роскошью. За словесным отделением были закреплены три небольших аудитории на третьем этаже с окнами во двор. Вела к ним из узенького коридора второго этажа узенькая же и крутая деревянная лестница. Меблировка самая скромная - не пюпитры, не парты даже, а простые узкие столы из некрашеных досок, узкие деревянные скамьи, отдельные стулья - все не более богатое, чем где-нибудь в сельской школе для взрослых. Две аудитории - совсем маленькие (2-3 коротких ряда столов и скамей), побольше была лишь аудитория No 5, где и проходили лекции Тынянова: те же столы и скамьи, но рядов восемь или десять, и в каждом ряду несколько столов. Всего одно окно - в переднем углу комнаты, справа от кафедры, а слева от нее - дверь из коридорчика 1. За кафедрой на возвышении стоял стул, так что лектор мог и сидеть. Юрий Николаевич пользовался этим - то ли ему уже и тогда трудно было стоять в течение долгого времени, то ли удобнее так было обращаться с книгами, разложенными на кафедре.
  1 Было, правда, в другой части здания - со стороны площади - и несколько парадных залов-аудиторий и хорошо оборудованных кабинетов, предназначенных для специальных видов занятий.
  Книги требовались Юрию Николаевичу для цитат по ходу изложения. Он не приносил - насколько я мог усмотреть - ни конспекта, ни листочков или карточек с выписками. В книгах же в нужных местах лежали закладки, и цитаты служили, очевидно, своего рода композиционными вехами. Никто из наших профессоров не читал "по бумажке", все были прекрасные лекторы, еще не пресыщенные преподаванием, горячо заинтересованные в своем предмете и увлекающие слушателей - каждый, конечно, в своем роде, так что мы были избалованы их искусством. Лекторское мастерство Ю. Н. было в высшей степени своеобразным. Можно, пожалуй, сказать, что оно было по-своему монументально и могло бы быть обращено к гораздо более широкой массе слушающих. Оно являло собой сочетание строго сдержанного темперамента исследователя, увлеченного своими проблемами и своим материалом, и раздумья над тем, что он сообщал, раздумья, протекавшего как бы тут же, в аудитории. Ю. II. начинал лекции в медленном темпе - словно в тоне размышления. Могло бы показаться, что это импровизация, но это, конечно, было не так. Лекция, по большей части монографическая, посвященная творчеству одного поэта, концентрировала в себе и плоды колоссальных знаний, накопленных годами, и результаты упорных и долгих раздумий. Манера же чтения - при безукоризненной четкости в построении речи - была очень свободной, лекция почти не заключала в себе определений, обходилась без классификаций, но легко подводила к обобщениям. Записывать, впрочем, было вовсе не легко. Каюсь, я не записывал, а только слушал, делая время от времени беглые заметки (они не сохранились). Никакого стандарта, никаких, хотя бы и собственных своих, штампов не было, да и не могло быть: за время моего пребывания в институте Тынянов не повторил ни одного курса, темы и материал каждый год менялись, сказанное ранее уже не шло больше в дело.
  Тынянов приводил много стихотворных цитат, часто читал целые стихотворения, читал по книге, хотя многое, вероятно, знал наизусть. Манера чтения при этом была несколько иная, чем та, в какой он произносил свои переводы из Гейне, очень многие из которых я впервые узнал именно в собственном чтении Тынянова.
  То чтение практически подтверждало выдвинутый в предисловии к переводу "Сатир" тезис о том, что Гейне "подчиняет метрический ход интонационному (синтаксическому) " и что "здесь - в новизне интонаций - был новый подступ к читателю".
  Гейне, который представал перед слушателем в переводах Тынянова и в его чтении, поражал богатством, живостью и гибкостью интонаций. Но если это интонационное разнообразие господствовало над метрическим началом, подчиняя его себе, то с ритмикой стиха оно находилось в полном равновесии, никак не разрушая и даже не нарушая ее. Так, в тех местах, где расшатка метрической основы акцентного стиха достигала большей силы, чем в немецком подлиннике, где, например, стих становился более коротким, чем это ожидалось по ритмической инерции, где одним ударением оказывалось меньше (как в стихе: "В ад и заточенье") или неожиданно сокращался межударный интервал ("Я - немецкий писатель"), Тынянов замедлением темпа, паузой на соответствующем словоразделе выравнивал, восполнял кажущийся ритмический пробел.
  Своеобразно произносил Тынянов заключительные строки стихотворений, не обрывая более или менее ровной мелодической линии, но слегка понижая тон, несколько приглушая голос, и конец, хотя, казалось бы, и подготовленный, всегда получался немного неожиданным, а потому и более многозначительным. Стихи же русских поэтов, читаемые по книге (а иногда и по памяти - не в лекционной, а домашней обстановке), оставаясь высокой речью, эмоционально насыщенной, произносились четко ритмично, приобретали несколько более интимный, сдержанно-спокойный характер. Мне очень запомнилось, как на лекции об Огареве Ю. Н. читал стихотворения "Старый дом" ("Старый дом, старый друг, посетил я..."), "К***" (обращенное к первой жене поэта после разрыва с ней) и позднее "Exil" (представляющее реплику на предыдущее). Это стихи глубоко личные, трагические. Их пафос в чтении Ю. Н. подчеркивался сдержанностью, полным отсутствием театральной аффектации, огромной ритмичностью. Отличием этой манеры от манеры чтения переводов Гейне было и отсутствие тех понижений тона голоса, которыми так часто сопровождался конец стихотворения.
  Впрочем, полного единообразия (тем менее - однообразия) в чтении стихов русских поэтов у Ю. Н. не было: так, стихотворения Ап. Григорьева (особенно "Что дух бессмертных горе веселит..."), полные романтического пафоса, Тынянов читал несколько более патетично, очень выделяя повторы, межстиховые паузы, понижая тон к концу строф. Общий же колорит - и здесь, и в других случаях - отличался большой серьезностью, задумчивостью, часто - трагичностью (в соответствии с содержанием). Красота голоса - густого и мягкого баса баритонального оттенка - немало усиливала впечатление - как от произнесения стихов, так и от самих лекций.
  * * *
  В январе 1926 года вышел "Кюхля", в это время Юрий Николаевич уже работал над "Смертью Вазир-Мухтара". Иногда он читал мне отрывки из этого своего нового романа. Прозу он тоже читал мастерски, оттеняя и паузами и акцентами прерывистый ритм частых у него коротких предложений как в повествовании, так и в диалогах; общий тон чтения тоже определялся сдержанной эмоциональностью и глубокой трагичностью, связанной с образом Грибоедова. Если по поводу переводов из Гейне, которыми я восхищался и тогда и потом, я все же позволял себе отдельные критические соображения, то относительно отрывков из "Смерти Вазир-Мухтара" они у меня не возникали.
  Общение наше с профессурой (а были это люди живые, благожелательные, молодые - тридцати с немногим лет по большей части) завязывалось легко. От вопроса, заданного профессору после лекции, быстро совершался переход к обмену мнениями, к разговору более обстоятельному. Когда шла подготовка к какому-нибудь докладу на семинаре, оказывалась и чисто деловая причина, чтобы обратиться за советом, за консультацией. Я не раз читал доклады на семинарах Юрия Николаевича, на втором курсе я начал заниматься историей русской поэзии, теорией и историей перевода, в частности - историей русских переводов Гейне, и по всем этим темам у меня возникали вопросы к Юрию Николаевичу.
  Он пригласил меня заходить к нему домой - жил он тогда на Греческом проспекте, д. 15, кв. 18, на углу 5-й Советской (наискосок от несуществующей ныне Греческой церкви, на месте которой построен концертный зал "Октябрьский"), на втором этаже, в большой квартире, где Тыняновы занимали четыре комнаты, выходившие на 5-ю Советскую; только кабинет Юрия Николаевича был угловой с окнами также и на Греческий. То была самая большая и светлая из комнат; по стенам и в простенках между окнами - книжные полки, письменный стол (средних размеров) у углового окна. Проход в кабинет был через столовую. Иногда по инициативе Елены Александровны предпринимались перестановки: как-то раз спальня была перенесена в кабинет, а кабинет переехал в комнату рядом со столовой. Но эта "перемена декораций" была не на долгое время; потом было восстановлено прежнее назначение комнат.
  Я довольно часто бывал у Тынянова, предварительно попросив по телефону разрешения зайти. Он, как и другие наши профессора - Б. В. Томашевский, С. И. Бернштейн, В. В. Виноградов, В. М. Жирмунский, был щедр на свое время, и без того напряженно заполненное, и я, как осознал это лишь много времени спустя, безбожно злоупотреблял этим великодушием. Но слишком заманчива была каждый раз перспектива этих встреч и бесед.
  Ю. Н. спрашивал, что я читаю из научных работ - не только по истории литературы, но и по языкознанию. Он был широко образован лингвистически и советовал мне, что читать из общетеоретических трудов о языке, в особенности - по семантике. У меня хранится пожелтелый листок бумаги, на котором рукой Юрия Николаевича мелким почерком записаны авторы и заглавия восьми французских и немецких книг, которые он в 1925 году рекомендовал мне прочесть (что я и сделал). Вот этот список - с указанием места и года изданий и с пометками о направлении отдельных работ:
  1. A. Darmsteter. La vie des mots.
  2. К. Nyrop. Das Leben der Wцrter. Leipzig, 03 (т.е. 1903).
  3. M. Brйal. Essai de sйmantique. 04.
  4. W. Wundt. Vцlkerpsychologie, B. II (псих.).
  5. J. Rozwadowski. Wortbildung und Wortbedeutung. Heidelberg, 04 (критика Вундта).
  6. J. Vendryиs. Le langage (соотв. главы).
  7. Ch. Bally. Traitй de stylistique franзaise. Paris-Heidelberg, 2 vol. 1909.
  8. К.-O. Erdmann. Die Bedeutung des Wortes. Leipzig, 10 (псих.) 1.
  1 1. А. Дармстетер. Жизнь слов. 2. К. Нюроп. Жизнь слов. Лейпциг, 1903. 3. М. Бреаль. Опыт семантики. 1904. 4. В. Вундт. Психология народов, т. II. 5. Я. Розвадовский. Словообразование и значение слова. 1904. 6. Ж. Вандриес. Язык. 7. Ш. Балли. Трактат по французской стилистике. Париж-Гейдельберг, 2 тома, 1909. 8. К.-О. Эрдман. Значение слова. Лейпциг, 1910.
  Юрий Николаевич интересовался ходом моих работ по теории перевода, по истории "русского Гейне", указывал мне (в самом начале еще) на бесполезность поисков критерия формальной точности в передаче деталей, подчеркивая важность их функций в системе целого и функциональных соответствий в другом языке. Эти замечания прямо вытекали из основных положений "Проблемы стихотворного языка", где вопрос о форме и функции рассматривается, естественно, в одноязычном плане; в двуязычном же разрезе - применительно к переводу - аналогичные мысли высказаны в статье "Тютчев и Гейне", где Юрий Николаевич касается тютчевских переводов. Все это я быстро "принял на вооружение" и советами Юрия Николаевича, так же как и другого своего наставника - Сергея Игнатьевича Бернштейна, воспользовался - с точными ссылками на них - в первых же своих печатных работах (1927-1929 гг.).
  Юрий Николаевич не раз читал мне свои переводы из Гейне. Читал он их, как я уже говорил, великолепно и, по-видимому, любил читать, должно быть лишний раз проверяя их в звучании. Давал он мне их и списывать - до того как в 1927 году они были изданы отдельным сборником под заглавием: Г. Гейне. Сатиры (изд-во "Academia").
  * * *
  В наследия Тынянова переводы из Гейне занимают с количественной точки зрения сравнительно небольшое место, но удельный вес их велик, и значительна та роль, какую они сыграли в развитии нашего искусства поэтического перевода и в ознакомлении читателя с Гейне-сатириком.
  Гейне был злободневен и современен, таким он оставался и для последующих поколений - вплоть до наших дней.
  Тынянов в своих переводах стремился сохранить злободневность и современность Гейне. Сложная работа над ритмикой стиха нужна была ему для воссоздания той разговорной простоты и непринужденности, с которой Гейне обращался к читателю даже и в самых патетических своих стихах.

    Когда я ранним утром

    Мимо окна прохожу,

    Я радуюсь, малютка,

    Когда на тебя гляжу.

    Внимателен и долог

    Твой взгляд из-под темных век:

    Кто ты и тем ты болен,

    Чужой, больной человек?

    "Я - немецкий писатель,

    Известен в немецкой стране;

    Расскажут тебе о лучших,

    Услышишь и обо мне.

    А чем я болен, малютка,

    Болеют в немецком краю;

    Расскажут про худшие боли,

    Услышишь и про мою".

  Привожу подлинник:

    Wenn ich an deinem Hause

    Des Morgens vorьber geh',

    So freut's mich, du liebe Kleine,

    Wenn ich dich am Fenster seh'.

    Mit deinen schwarzbraunen Augen

    Siehst du mich forschend an:

    Wer bist du und was fehlt dir,

    Du fremder, kranker Mann?

    "Ich bin ein deutscher Dichter,

    Bekannt im deutschen Land;

    Nennt man die besten Namen,

    So wird auch der meine genannt.

    Und was mir fehlt, du Kleine,

    Fehlt manchem im deutschen Land;

    Nennt man die schlimmsten Schmerzen,

    So wird auch der meine genannt" 1.

  Вот в переводе Тынянова стихотворение Гейне "Ich glaub' nicht an den Himmel":

    Не верую я в Небо,

    Ни в Новый, ни в Ветхий Завет,

    Я только в глаза твои верю,

    В них мой небесный свет.

    Не верю я в господа бога,

    Ни в Ветхий, ни в Новый Завет,

    Я в сердце твое лишь верю,

    Иного бога нет.

    Не верю я в духа злого,

    В геенну и муки ее.

    Я только в глаза твои верю,

    В злое сердце твое.

  Подлинник:

    Ich glaub' nicht an den Himmel,

    Wovon das Pfдfflein spricht;

    Ich glaub' nur an dein Auge,

    Das ist mein Himmelslicht.

    Ich glaub' nicht an den Herrgott,

    Wovon das Pfafflein spricht;

    Ich glaub' nur an dein Herze,

    'Nen andern Gott hab' ich nicht.

    Ich glaub' nicht an den Bцsen,

    An Holl' und Hцllenschmerz;

    Ich glaub' nur an dein Auge

    Und an dein bцses Herz 2.

  1 Когда я утром прохожу мимо твоего дома, меня радует, милая малютка, если я вижу тебя у окна.
  Ты испытующе смотришь на меня темно-карими глазами: кто ты и чем ты болен, чужой больной человек?
  "Я немецкий писатель, известный в немецкой стране; когда называют имена лучших, называют и мое.
  А чем я болен, малютка, болеют и другие в немецкой стране; когда говорят про горчайшие муки, говорят и про мои".
  2 Я не верую в небо, о котором толкует попишка, - я верую лишь в твои глаза, это мой небесный свет.
  Я не верую в господа бога, о котором толкует попишка, - я верую лишь в твое сердце, иного бога у меня нет.
  Я не верую в лукавого, в ад и муки ада, я верую только в твои глаза и в злое твое сердце.
  Оба перевода очень близки к подлиннику, от которого они отступают лишь в малой мере, лишь в несущественных деталях. (В начале первого стихотворения - в подлиннике - поэт проходит не мимо "окна", а мимо "дома", во втором же стихотворении у Гейне нет слов про Новый и Ветхий Завет, а упоминается небо, про которое говорит поп.) Соблюдено решающее - весомость простых слов, их пропорции, противопоставления, неожиданность сочетаний ("Я только в глаза твои верю, в злое сердце твое" - здесь очень ощутим контраст с традиционно сентиментальным "добрым сердцем").
  Этот Гейне очень серьезен. И серьезность является у Тынянова тем основным эмоциональным тоном, на котором искрится во всей своей изобретательности остроумие поэта и дает себе волю его беспощадная насмешка.
  Многие стихотворения Гейне имеют многоплановый характер, и сатира сочетается в них с иронической фантастикой. Среди переведенных Тыняновым стихотворений таковы "Мария-Антуанетта", "Бог Аполлон", "Белый слон". Гейне здесь не только блестящ, но и причудлив, сложен в выборе образов и воплощающих их слов. Насколько удавалось Тынянову соблюсти эти черты в переводе, может иллюстрировать, например, отрывок из "Белого слона" - то место, где астролог дает королю Сиама совет, как исцелить слона, заболевшего от любви:
  Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
  В млекопитающем мире оставить,
  Пошли же высокого больного
  Прямо к франкам, в Париж, - и готово!
  ...Как весело, любо живешь, спешишь
  В тебе, любезный город Париж!
  Там прикоснется твой слон к культуре,
  Раздолье там его натуре.
  Но прежде всего открой ему кассу,
  Дай ему денег по первому классу,
  И срочным письмом открой кредит
  У Ротшильд-freres на Rue Laffitte 1.
  Да, срочным письмом - на миллион
  Дукатов примерно. Сам барон
  Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
  "Слоны - милейшие господа".
  "Willst du ihn retten, erhalten sein Leben,
  Der Saugetierwelt ihn wiedergeben,
  O Konig, so schicke den hohen Kranken
  Direkt nach Paris, der Hauptstadt der Franken.
  ...Es lebt sich so lieblich, es lebt sich so sub
  Am Seinestrand, in der Stadt Paris!
  Wie wird sich dorten zivilisieren
  Dein Elefant und amьsieren!
  Vor allem aber, o Konig, lasse
  Ihm reichlich fьllen die Reisekasse,
  Und gib ihm einen Kreditbrief mit
  Aub Rotschild frиres in der rue Laffitte.
  "Ja, einen Kreditbrief von einer Million
  Dukaten etwa; - der Herr Baron
  Von Rotschild sagt von ihm alsdann;
  Der Elefant ist ein braver Mann!" 1
  1 Если хочешь спасти его, сохранить ему жизнь, вернуть его царству млекопитающих, то пошли, о король, высокого больного прямо в Париж, в столицу франков.
  ...Так мило, так сладко живется на берегах Сены, в городе Париже! Как приобщится там к цивилизации и как поразвлечется твой слон!
  Но прежде всего, о король, вели щедро наполнить ему дорожную казну и дай ему аккредитив на братьев Ротшильд на улицу Лаффитт.
  Да, аккредитив примерно на миллион дукатов - тогда и господии фон Ротшильд скажет о нем: "Слон - славный человек!"
  Словесная виртуозность в неожиданном, насмешливом соединении нарочито возвышенного или изысканного (вроде "высокого больного") и фамильярно-просторечного (вроде стиха: "Прямо к франкам, в Париж, - и готово!"), шутливые составные рифмы (вроде "слона ведь" - "оставить") или рифмы неравноударные выступают у Гейне и требуются переводчику не только в сатирических (как здесь), но и в глубоко трагических стихотворениях:

    В моей любезной отчизне

    Растет там древо жизни;

    Но манит вишенье людей,

    А птичье пугало им страшней.

    И мы давай, как галки,

    Бежать от чертовой палки;

    Цвети и смейся, вишня, здесь, -

    А мы поем отречения песнь.

    У вишни сверху красный вид,

    Но в косточке - там смерть торчит;

    Лишь в небе, где всевышний,

    Вез косточек все вишни...

    Бог отче, бог сыне, бог дух святой,

    Которые чтимы нашей душой, -

    К вам из скудельной рухляди,

    Немецкий бедный дух, лети.

    Im lieben Deutschland daheime,

    Da wachsen viel Lebensbдume;

    Doch lockt die Kirsche noch so sehr,

    Die Vogelscheuche schreckt noch mehr.

    Wir lassen uns wie Spatzen

    Einschьchtern von Teufelsfratzen;

    Wie auch die Kirsche lacht und blьht,

    Wir singen ein Entsagungslied:

    Die Kirschen sind von auЯen rot,

    Doch drinnen steckt' als Kern der Tod;

    Nur droben, wo die Sterne,

    Gibt's Kirschen ohne Kerne.

    Gott Vater, Gott Sohn, Gott heiliger Geist,

    Die unsere Seele lobt und preist -

    Nach diesen sehnet ewiglich

    Die arme deutsche Seele sich... 1

  1 Там дома, в милой Германии, растет много деревьев жизни, но, как ни манит к себе вишня, птичье пугало еще страшней.
  Мы, как воробьи, пугаемся чертовых рож; как бы вишня ни смеялась и ни цвела, мы поем песнь отречения.
  Вишни снаружи красны, но внутри в косточках - смерть; только в небе, там, где звезды, вишни бывают без косточек.
  Бог-отец, бог-сын, бог - святой дух, которых славит и величает паша душа, по тем вишням от века тоскует бедная немецкая душа.
  В узких пределах этих четверостиший чрезвычайно рельефно выступает характерная черта стиля Тынянова: широта диапазона в выборе смысловых средств, оттенков значения, специфических форм (от церковнославянского звательного падежа "бог отче", "бог сыне" - вместо литературно нейтральных "отец", "сын" - до народно-песенного "вишенье", употребленного наряду с привычным "вишня", и неожиданно контрастного сочетания "скудельной рухляди") и известная парадоксальность в сочетании всех этих элементов. Что же касается составных рифм, то, как нетрудно заметить, роль их в переводе даже усилена по сравнению с оригиналом. Там всего один случай подобной рифмовки, и менее заметный (в четвертой строфе: ewiglich - Seele sich), в русском же тексте вторые двустишия двух последних строф замыкаются составными рифмами, богатыми, броскими и, главное, иронически оттеняющими смысловой контраст между сопоставленными понятиями ("всевышний - все вишни", "рухляди - дух, лети").
  Формальное мастерство Гейне, как бы блестяще оно ни было, никогда не остается самоцелью; оно, как и у всякого истинно великого поэта (вспомним Маяковского), глубоко содержательно: за каждым отклонением от привычной нормы словоупотребления, за каждым нарочито примененным старинным словом или заимствованием из иностранного языка стоит та или иная оценка событий и лиц, упоминаемых в данном месте. Эта содержательность поэзии Гейне ставит переводчику ответственные задачи, и Тынянов, как я другие выдающиеся переводчики Гейне, разрешал эти задачи не формально. Тонко чувствуя роль, выполняемую тем или иным элементом подлинника, он нередко заменял этот элемент иным, а иногда в каком-либо месте компенсировал в усиленной степени то, что в другом месте было ослаблено.
  Переводы Тынянова из Гейне со всею остротою поставили вопрос о методе передачи такого подлинника, каким являются сатирические стихи немецкого поэта. Тынянов не только стремился не ослаблять энергию подлинника, не смягчать резкие (иногда очень резкие!) места, не сглаживать острые углы, но в ряде случаев "крупным планом" показывал читателю характерные особенности подлинника - касалось ли дело какого-либо образа, важного для целого, или элементов фактуры стиха (как это было, например, при передаче ритмики дольника или составных рифм). В момент выхода в свет сборника "Сатиры", в 1927 году, в области стихотворного перевода еще чрезвычайно широко были распространены принципы сохранения внешних черт, внешних пропорций подлинника - без учета разной роли одних и тех же элементов в разных языках, в разных литературах и в разное время. Другая крайность переводов того времени заключалась в постоянном сглаживании, закруглении подлинника. Ценность переводов Тынянова из Гейне и заключалась в новизне подхода к оригиналу. В истории русского Гейне это была новая и блестящая страница.
  Тынянов переводил Гейне уже в начале 20-х годов, когда в печати выступал только как литературовед. Он продолжал этот труд и в то время, к которому относится писание "Кюхли" и возникновение замысла "Смерти Вазир-Мухтара". И по-видимому, одним из источников мастерства его писательского стиля был и его труд переводчика. Об этом позволяют говорить общие черты в стиле его прозы и в стиле переводов из немецкого поэта (как и в стиле их оригинала). Острое своеобразие и здесь и там - в энергической краткости фразы, в емкости слова, в новизне и свежести смысловых связей между словами, в неожиданной конкретности, "вещности" сравнений, в многообразии контрастов, часто резко иронических, во внезапности переходов. И как автор-прозаик и как переводчик Тынянов умел пользоваться всем разнообразием смысловых возможностей слова, и в своей многозначности слово у Тынянова выступало всегда отточенным, несмотря на кажущуюся порой угловатость и шероховатость. Словесная "гладкость", "обтекаемость" - свойства, абсолютно чуждые его манере письма и манере перевода (как и стилю Гейне).
  Работу Тынянова-переводчика и Тынянова - писателя, ученого роднят и другие принципиально важные черты еще более общего порядка. Это пытливость и зоркость взгляда, умение видеть в явлениях прошлого повое и живое, приближать их к современности, сохраняя их историческое своеобразие, снимать с классика "хрестоматийный глянец". В 20-х годах полноценный перевод политической лирики Гейне и его сатир составлял насущную литературную задачу. Тынянов взялся за ее осуществление первым в советской поэзии.
  И очень важно отметить, что именно Тынянов привлек внимание и читателей и других переводчиков к Гейне как к политическому поэту и сатирику.
  * * *
  К Тыняновым в то время приходило много народу: и аспиранты Института истории искусств (среди них - один из особенно близких Юрию Николаевичу, покойный ныне Н. Л. Степанов), и знакомые семьи и родственники. Постоянно звонил телефон, висевший в столовой, направо от двери из коридора. У Юрия Николаевича я впервые увидел К. И. Чуковского, которому тогда лишь слегка перевалило за сорок, - оживленного, шумного, быстрого; зашел он по какому-то делу и скоро распрощался, не задерживаясь.
  Однажды вечером пришли к нему Мандельштамы - Осип Эмильевич с женой. Видел я их тоже впервые. Мы остались сидеть в столовой, где до их прихода разговаривали, и вскоре - после обычных приветствий и обмена литературно-издательскими новостями - Юрий Николаевич предложил почитать из "Смерти Вазир-Мухтара". То была сцена, когда Николай I принимает в Зимнем дворце Грибоедова, только что вернувшегося из Персии. Когда главка была прочитана, Мандельштам заметил, что ему это напоминает исторические балеты. Юрий Николаевич не согласился с этим сравнением, которое и в самом деле было искусственным; оно ему явно не понравилось, и он как-то потерял интерес к чтению, к которому уже не вернулся, и к разговору, который перешел на что-то другое.
  * * *
  Я уже говорил о том, сколько народу слушало лекции Юрия Николаевича. А вот зачеты у него как-то никто не сдавал - то ли боялись его, то ли стеснялись. Зачет к тому же можно было получить и по другому спецкурсу - например, у Б. М. Эйхенбаума, читавшего тоже из года в год о русской прозе разных десятилетий середины XIX века. (Кстати сказать, в то время из официального обихода был изгнан самый термин "экзамен", сдавали именно "зачеты", причем билетов не полагалось и на обдумывание заданного вопроса времени не предоставлялось - следовало отвечать сразу; дифференцированных оценок или "отметок" тоже не было: ставилось либо "удовлетворительно" (иначе - "зачтено") либо "неудовлетворительно", допускалась, правда, в более выдающихся случаях поощрительная оценка "весьма удовлетворительно", но никаких реальных положительных последствий она не влекла для студента.) А я решил сдать Тынянову зачет по его спецкурсу. Подготовился я к нему, исходя из круга рассмотренных в курсе авторов, затронутых проблем развития поэтических жанров, стихотворных форм, стилей. Сговорившись по телефону (было это в начале лета), я пришел к Юрию Николаевичу домой. И вот началось неожиданное: Юрий Николаевич стал очень обстоятельно задавать вопросы сугубо конкретного характера - о литературных обществах и их идейной программе, о фактах биографических и общеисторических, о библиографических данных. Вопросов было много, и все они требовали точного, однозначного ответа, исключая возможность расплывчатых теоретических рассуждений. Я что-то и как-то отвечал, но чувствовал себя крайне неуверенно. Длилось это немало времени - минут, может быть, сорок, а то и целый час. За это время Юрия Николаевича вызывали несколько раз из комнаты (но не к телефону). Наконец он спросил меня - в связи с "Каменным гостем" Пушкина, - кто написал либретто моцартовского "Дон-Жуана". Я не знал. После этого был поставлен "зачет", и я ушел с ощущением, что страшно оскандалился. Мне было совестно перед Юрием Николаевичем, казалось, что теперь неловко будет с ним встречаться. К счастью, я постарался подавить в себе подобные опасения, да и Ю. Н., к моей радости, не изменил своего отношения ко мне. Я старался не вспоминать о происшедшем. Каково же было мое удивление, когда много лет спустя (уже в середине 30-х годов) Ю. Н. вдруг заговорил об этом случае, похвалил мои давние ответы и рассказал, что из комнаты его тогда вызывала Елена Александровна, удивленная и недовольная столь затянувшимся зачетом; по ее мнению, давно пора было кончить. Это приятно было услышать, но все-таки оставалось и сомнение - не ошибка ли это памяти Юрия Николаевича по прошествии стольких лет. Как бы то ни было, рассказанное мной говорит о том, какую большую осведомленность предполагал Юрий Николаевич у своего слушателя и как разнообразен был круг предлагавшихся вопросов.
  * * *
  Двадцатые годы подходили к концу, приближалось и окончание института. Моей литературоведческой дипломной работой "Русский Гейне (1840-1860 годы)" руководил Юрий Николаевич. Она была итогом трехлетних занятий. Юрий Николаевич дал о ней и отзыв, напечатанный им на машинке (он у меня хранится). Вместо защиты состоялось ее обсуждение на заседании Комиссии художественной словесности, и работа была включена в сборник "Русская поэзия XIX века", составившийся главным образом из статей аспирантов и научных сотрудников института и вышедший в свет под редакцией Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова в серии "Вопросы поэтики" ("Academia") в 1929 году. Подготовка к печати и издание этой книги проходили гладко и довольно быстро, без каких-либо неожиданностей. Но опечаток получилось много - техника корректуры стояла тогда менее высоко, чем сейчас. Особенно досадна была опечатка в одном из абзацев предисловия, написанного Тыняновым, где вме

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 439 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа