ustify"> Это метафорическое "колесико" предстает осколком сравнительного оборота, примерно следующего вида: "Спящий почтальон издавал такие звуки, словно в его горле поскрипывало какое-то колесико".
В сравнительной конструкции "колесико" оказалось бы в гипотетической части. Отбросив исходную ситуацию и связку "словно", получаем чистую метафору, не столь уж часто встречающуюся у Чехова.
В избранной писателем форме гипотетическое представлено как действительное. Этот эффект усилен соединением в одной фразе поскрипывания предположительного "колесика" и совершенно реального звука: "...да шуршала по тюку вздрагивавшая нога". От такого соседства "колесико" в горле почтальона обретает полную достоверность и органично вписывается в картину жизни, созданную в рассказе.
Уместно, думается, вновь привести слова П. Бицилли: предметам "приписано то, что поэт делает с ними".
Спящего почтальона рассматривает дьячиха, но вряд ли "колесико" отражает ее восприятие. О пристальном внимании женщины к спящему сообщается чуть позже. Да и не до того ей, она целиком отдается грешным помыслам. Так что "колесико" - находка повествователя, его индивидуальный подарок читателю.
Форма других сравнительных оборотов в рассказе более традиционна:
"Почтальон открыл глаза. Согретый и изнеможенный сладким первым сном, еще не совсем проснувшийся, он увидел, как в тумане, белую шею и неподвижный, масленый взгляд дьячихи, закрыл глаза и улыбнулся, точно ему все это снилось" [С. 4; 383].
Окончательно проснувшись, почтальон то же самое увидел и наяву: "А дьячиха заглядывала ему в глаза и словно собиралась залезть ему в душу" [С. 4; 384].
И ведь действительно - "собиралась".
Если попытаться развить эту мысль, то неизбежно встанет вопрос о том, чт? есть душа, что мы знаем о ее местонахождении, о способах проникновения в нее... И постепенно придем к выводу об условности, относительности любого высказывания.
Думается, что Чехов достаточно отчетливо и остро воспринимал эту условность.
Сравнительные обороты только подчеркивают данное обстоятельство: "Испуганно, словно желая бежать или спрятаться, он взглянул на дверь, схватил за талию дьячиху и уж нагнулся над лампочкой, чтобы потушить огонь, как в сенях застучали сапоги и на пороге показался ямщик..." [С. 4; 384].
Конечно же ни бежать, ни прятаться не собирался охваченный страстью молодой мужчина, однако автор предлагает именно такие гипотетические ситуации, чтобы читатель мог представить его состояние.
Но вот почтовые служащие покинули жилище. Женщина опять обманута в своих надеждах и разъярена: "Дьячиха подбежала к постели, протянула руки, как бы желая раскидать, растоптать и изорвать в пыль все это, но потом, словно испугавшись прикосновения к грязи, она отскочила назад и опять зашагала..." [С. 4; 385].
Два предположительных оборота рядом. Один за другим.
И оба передают реальное как гипотетическое.
Или гипотетическое - как реальное.
Но и в том, и в другом случае перед нами очевидный уход от однозначности, одномерности, определенности при передаче психологических состояний героя, состояний природы, мира.
А средства достижения этого художественного эффекта могут варьироваться. Но чаще всего в таких случаях используются ситуативные сравнения и конструкции с вводным "казалось".
В рассказе "Агафья" (1886) герой-рассказчик, описывая летнюю ночь, ее звуки, замечает: "Казалось, тихо звучали и чаровали слух не птицы, не насекомые, а звезды, глядевшие на нас с неба..." [С. 5; 28].
Очень поэтичное сопоставление двух ситуаций, реальной и гипотетической.
Тот же эффект отзывается в другом пейзажном описании: "Налево все еще светился красный огонек. Он приветливо моргал и, казалось, улыбался" [С. 5; 32].
И здесь единая картина благодаря вводному "казалось" вмещает в себя два плана происходящего, реальный и гипотетический.
Вводное слово "казалось", в приведенных примерах равносильное союзам "словно", "точно", "как будто", "как бы", наполняет ночной пейзаж эмоциональным состоянием, в котором пребывает герой-рассказчик.
Его восприятием окрашено драматичное возвращение Агафьи к обманутому мужу: "Агафья постояла немного, еще раз оглянулась, точно ожидая от нас помощи, и пошла. Никогда я еще не видал такой походки ни у пьяных, ни у трезвых. Агафью будто корчило от взгляда мужа" [С. 5; 34].
Вновь два ситуативных сравнения, почти подряд.
И в них как предположительное подается действительное. Гипотетичность отчасти мотивирована тем, что герой-рассказчик не претендует на исчерпывающее понимание происходящего, на знание чувств и мыслей Агафьи.
Но исходная и гипотетическая ситуации слиты, дистанция между ними не просто минимальна, ее не существует.
В рассказе "Весной" (1886) эта дистанция гораздо ощутимей. О провинциальном литераторе-неудачнике сообщается: "...и сам он однажды на мировом съезде, куда был вызван в качестве свидетеля, проговорился некстати, что занимается литературой, причем покраснел так, как будто украл курицу" [С. 5; 54].
Микросюжетом этот необычный сравнительный оборот не становится, поскольку эмоциональный центр тяжести пребывает в первичной ситуации. Однако читательское внимание на себе останавливает - именно благодаря дистанции между занятием литературой и - кражей кур.
В рассказе "Кошмар" (1886), во многом - этапном для Чехова, имеется развернутое портретное описание молодого священника отца Якова.
Здесь немало ярких и необычных деталей. В том числе - такой оборот: "Вся эта скудная растительность сидела неравномерно, кустиками, словно отец Яков, вздумав загримироваться священником и начав приклеивать бороду, был прерван на середине дела" [С. 5; 60].
Это уже явно микросюжет, с завязкой, кульминацией и развязкой.
Удельный вес гипотетической части оборота несравненно выше, чем у исходной.
В единый оборот сведены очень разные, заметно отстоящие друг от друга ситации, принадлежащие к "далековатым" сферам жизни.
Внешний облик и поведение отца Якова воспринимаются Куниным, да и повествователем тоже, как не отвечающие нормативным представлениям о православном священнике.
Под этим углом зрения рисуется и церковь, где служит отец Яков, и сама служба, которую наблюдает Кунин:
"Но молитвенное настроение его рассеялось в дым, когда отец Яков вошел в алтарь и начал обедню. По молодости лет, попав в священники прямо с семинарской скамьи, отец Яков не успел еще усвоить себе определенную манеру служить. Читая, он как будто выбирал, на каком голосе ему остановиться, на высоком теноре или жидком баске; кланялся он неумело, ходил быстро, царские врата закрывал порывисто" [С. 5; 64].
Предположительное "как будто" создает здесь еще одну гипотетическую ситуацию, уже менее удаленную от опорной, чем в предшествующем примере.
Однако "криминальный" отсвет некоей маскировки ложится и на это описание. Как и на следующее: "Мальчик пел высоким визгливым дискантом и словно старался не попадать в тон" [С. 5; 65].
И реакция Кунина на происходящее в церкви закономерна: "Кунин постоял немного, послушал и вышел покурить. Он был уже разочарован и почти с неприязнью глядел на серую церковь" [С. 5; 65].
Такую же неприглядную картину Кунин обнаружил в доме отца Якова: "Глядя на мебель, можно было подумать, что отец Яков ходил по дворам и собирал ее по частям: в одном месте дали ему круглый стол на трех ногах, в другом - табурет, в третьем - стул с сильно загнутой назад спинкой, в четвертом - стул с прямой спинкой, но с вдавленным сиденьем, а в пятом - расщедрились и дали какое-то подобие дивана с плоской спинкой и с решетчатым сиденьем" [С. 5; 65].
Для описания скудости внутренней обстановки дома вновь использована предположительная форма "можно было подумать, что...", в основе которой лежит все тот же ситуативный оборот.
И другие сравнительные обороты рассматриваемого типа в рассказе "Кошмар" связаны с образом неказистого священника:
"Отец Яков остановился посреди кабинета и, словно не замечая присутствия Кунина, стал рассуждать с самим собой" [С. 5; 70].
То же обнаруживаем в следующем фрагменте: "Он видел, как отец Яков вышел из дому, нахлобучил на голову свою широкополую ржавую шляпу и тихо, понурив голову, точно стыдясь своей откровенности, пошел по дороге" [С. 5; 71].
В этих оборотах гипотетическое скорее всего является действительным. Прежде определенность здесь достигалась благодаря контексту, раскрывающему истину. Но в рассматриваемых случаях такой однозначности уже нет.
По отношению же к Кунину в рассказе - полная определенность и даже - прямолинейность, не очень характерная для Чехова:
"Так началась и завершилась искренняя потуга к полезной деятельности одного из благонамеренных, но чересчур сытых и не рассуждающих людей" [С. 5; 73].
Рассказ "Кошмар" дает пример еще одной характерной особенности чеховского стиля.
Дорожные впечатления Кунина, отправившегося по делам в соседнее село, наряду со многими другими наблюдениями содержат и такое: "Грачи солидно носились над землей" [С. 5; 63].
К происходящему в рассказе это замечание особого отношения не имеет.
Зато имеет прямое отношение к изменениям, наметившимся в стиле Чехова.
Метафорический эпитет "солидно" передает, очень точно и зримо, тяжеловатый полет грачей, вызывая, быть может, ассоциацию с облаченными в черные фраки чиновниками, тем более, что Кунин - чиновник.
Но эту ассоциацию "отменяет" следующая уточняющая фраза: "Летит грач, опустится к земле и, прежде чем стать прочно на ноги, несколько раз подпрыгнет..." [С. 5; 63].
Задачей цитируемых фрагментов является все-таки точная передача реальной картины.
Как же соотносится с этой задачей эпитет "солидно", имеющий к тому же существенные черты олицетворения?
Фраза построена так, что "солидность" как бы присуща грачам в реальности, которую писатель отражает, "какая она есть", вместе с "солидностью" грачей.
Даже звуковая сторона фразы по-своему работает на создание образа. "Солидно носились" - здесь возникает стык сходно звучащих слогов в конце одного слова и в начале другого. Возможно, это случайность. Но сама затрудненность произнесения двух стоящих на стыке слогов, как представляется, передает тяжеловесную грацию больших птиц.
Тяжеловесность и в то же время - быстроту призвано выразить сочетание слов "солидно носились".
Эпитет "солидно" по отношению к полету грачей не случаен у Чехова.
В рассказе "Грач" (1886), опубликованном в один день с рассказом "Кошмар", читаем:
"Грачи прилетели и толпами уже закружились над русской пашней. Я выбрал самого солидного из них и начал с ним разговаривать" [С. 5; 74].
В этом рассказе также не делается попытки соотнести солидность черных птиц с солидностью чиновников.
И даже, вопреки олицетворяющему началу эпитета, самый солидный грач противопоставляется человеку, поскольку грачи "за 400 лет своей жизни" делают "глупостей гораздо меньше, чем человек в свои 40..." [С. 5; 75].
Почти в тех же выражениях описываются полеты грачей в рассказе "Верочка" (1887): "Под облаками, заливая воздух серебряными звуками, дрожали жаворонки, а над зеленеющими пашнями, солидно и чинно взмахивая крыльями, носились грачи" [С. 6; 74].
Значительно раньше о дрозде из очерка "В Москве на Трубной площади" сказано: "Он солиден, важен и неподвижен, как отставной генерал" [С. 2; 245].
Итак, "солидность" птиц для Чехова - вполне органична, естественна.
И во всех трех случаях "солидность" грачей подается как нечто, присущее им в реальности. И автор просто упоминает эту органическую их черту, описывая птиц.
Действительно, "с точки зрения литературных "норм" в произведениях Чехова много неожиданного, странного, такого, что производит впечатление каких-то зашифрованных повторяющихся символов". И нередко эти загадки выглядят как фрагменты самой действительности, вживленные в художественную ткань произведения.
Подобные эффекты не раз давали повод для поспешных выводов об исчезновении границы между реальностью и художественным миром Чехова.
В самом деле, впечатление, что необработанная жизнь, как есть, входит в чеховские произведения, создается, но именно - создается, последовательно и целенаправленно, и - самим писателем.
По замечанию современного исследователя, "мир Чехова устроен так, что его предметы внешне схожи, предельно сближены с вещами эмпирического мира, сохраняют их пропорции, как бы прямо взяты из него и словно всегда готовы вернуться обратно, выйдя из очерченного магического круга и сливаясь с реальными вещами. Векторы сил направлены вовне".
Обратим внимание на то, что, описывая специфику чеховского художественного мира, ученый не может обойтись без ситуативных сравнений, вводимых формами "как бы" и "словно".
Если это случайность, то она очень похожа на закономерность, отвечающую специфике исследуемого явления.
Отдельно следует отметить слова о том, что "векторы сил направлены вовне". Суждение довольно спорное и вызвано, думается, именно впечатлением предельной сближенности чеховских предметов и - предметов эмпирического мира.
Снять угадываемое здесь противоречие исследователь попытался ссылкой на уже устоявшееся представление об одной из основополагающих черт творческого метода А.П. Чехова: ""Разбрасыванию" предметов препятствует прежде всего та особенность чеховского мира, что это всегда кем-то воспринятый мир". Но данное уточнение не устраняет противоречия, которое видится в однонаправленности "векторов сил".
К тому же, по собственным словам ученого, "художественным эмпирический предмет делает переоформленность, след авторской формующей руки, оставленный на нем". Так что, думается, "разбрасыванию" предметов препятствует их переоформленность, и наверное - прежде всего она. Художественный предмет по определению отграничен от эмпирического и никогда не сможет встать с ним рядом, как ни была велика иллюзия похожести, создаваемая писателем и всегда остающаяся именно иллюзией, условностью. "Так называемый вымысел в искусстве есть лишь положительное выражение изоляции: изолированный предмет - тем самым и вымышленный, то есть не действительный в единстве природы и не бывший в событии бытия. ?...?
С другой стороны, изоляция выдвигает и определяет значение материала и его композиционной организации: материал становится условным: обрабатывая материал, художник обрабатывает ценности изолированной действительности и этим преодолевает его имманентно, не выходя за его пределы".
Однако нередкие высказывания о возможности перехода границы между художественным миром произведений Чехова и эмпирической реальностью - характерны. Здесь видится не только всем понятное исследовательское преувеличение, призванное выразить высокую оценку достоверности создаваемых писателем картин. Присутствует в таких словах ощущение, быть может, - смутное, что Чехов как-то необычно выстроил границу между реальностью и своим художественным миром, что граница эта - проницаема.
С последним нельзя не согласиться. Но "векторы сил" устремлены не только "вовне". Граница проницаема в обоих направлениях, и речь в данном случае идет не о том, что источником художественного создания всегда является реальность, переосмысленная в той или иной системе координат.
Искусно созданная писателем иллюзия проницаемости границы между художественным и реальным миром, в обоих направлениях, становится у Чехова достаточно важной составной частью эстетического целого, вновь и вновь актуализируемой при каждом прочтении текста.
По справедливому замечанию А.П. Чудакова, в чеховских произведениях "эмоциональные эпитеты ощущаются как выражающие качества, принадлежащие самим предметам", или, повторяя уже приводившиеся слова П. Бицилли, предметам приписано то, что с ними делает автор.
Возникает вопрос - где делает?
Традиционные представления на этот счет сводятся к тому, что предмет, взятый сознанием художника из реальности, "переоформляется" в рамках текста. Чехов же создает впечатление выхода за рамки текста и художественной обработки предмета в его родной эмпирической среде, откуда он, уже обработанным (в нашем случае - снабженным эмоциональным эпитетом "солидно"), переносится в художественный мир.
Граница, таким образом, нарушается дважды, в обоих направлениях. И это становится важным эстетическим фактом, не утрачивающим актуальности, поскольку художественный предмет сохраняет на себе "след авторской формующей руки", в нем всегда присутствует и отчетливо прочитывается его "история".
Таким образом, чеховский художественный предмет хранит в себе и постоянно актуализирует информацию о двойном нарушении границы: "векторы сил" устремлены за пределы художественного мира и - вовнутрь.
Думается, что именно разнонаправленные "векторы сил" и обеспечивают динамическое напряжение, равновесие, живую целостность художественного предмета в чеховских произведениях, поддерживают его особую энергетику. И рассмотренный пример с "солидными" грачами показывает это особенно отчетливо.
Не раз говорилось о роли границы в обеспечении жизнеспособности художественного, изображенного мира. С исчезновением границы исчезает художественный мир. Эта граница должна присутствовать в каждом образе. Эффект двойного перехода границы у Чехова приобретает особую значимость, поскольку "важным средством информационной активизации структуры является ее нарушение".
Двойное нарушение вдвойне "активизирует структуру" и вдвойне усиливает эффект достоверности, создает обманчивое ощущение, что в чеховских произведениях граница истончается до полного исчезновения, что "Чехов вынимает из жизни как бы целые куски и целиком, не обтесывая "начала и концы", переносит их в свои рассказы".
Определения "целиком" и "не обтесывая" отражают ситуацию с точностью "до наоборот". Впечатление "не-обтесанности" кусков создается как раз тем, что они "обтесываются", но - "за кадром", до очевидного включения в текст. Предметам заранее приписано то, что художник должен бы делать с ними на глазах у читателя. И это также обеспечивается не тем, что чеховский мир - "всегда кем-то воспринятый мир", а тонкой игрой воспринимающих сознаний и соответствующих им языков или, если воспользоваться словами В.В. Виноградова, "форм и наслоений речи автора, повествователя и персонажа".
По отношению к повествователю персонаж является объектом изображения, он в "кадре", вместе со всеми своими наблюдениями и ассоциациями. По отношению к автору - повествователь становится объектом изображения, находящимся в "кадре" и опосредующим авторскую волю. При такой повествовательной и речевой структуре всегда кто-то "заслонен" объектом изображения, выступающим на первый план.
Постоянная смена объектов изображения и субъектов, носителей речи, их "мерцание", одновременное присутствие трех голосов создают внутренний объем, трехмерность художественного мира и - дистанцию, даже в условиях "наложения", между воспринимающими сознаниями, отношения которых характеризуются не столько слиянием, сколько, по наблюдению А.В. Кубасова, "взаимопроницаемостью и взаимодополнительностью".
Такая повествовательная структура неизбежно затрагивает и специфику художественного времени.
То, что для персонажа является настоящим, для повествователя может быть прошлым. Это, собственно, и обеспечивает, наряду с неполным совмещением воспринимающих сознаний, возможность опережающей обработки предмета за "кадром", до его очевидного, для кого-либо из участников триады, включения в текст. В свою очередь, названная возможность порождает описанные игры с границей, ее двойным нарушением и эффектом достоверности изображенной жизни, ее близости оригиналу.
Подготовленная всей предшествующей творческой практикой Чехова, рассматриваемая черта его поэтики в отчетливой форме проявилась в 1886 году. И существенно обогатила чеховские представления о потенциях художественного мира, о потенциях уже освоенных писателем изобразительно-выразительных средств, в частности - ситуативных сравнений, также строящихся на динамическом соотнесении двух "миров", исходного, подаваемого в качестве реального, и - искусственно созданного, гипотетического.
Ситуативные сравнения в известном смысле моделировали отношения действительности и художественного текста, и могли быть осмысленны в качестве микроструктуры, воспроизводящей общие эстетические закономерности этих отношений. И, быть может, еще и потому стали объектом столь пристального внимания Чехова.
Чеховская работа с ситуативными сравнениями шла в русле выявления все новых возможностей и вариантов данной формы.
Любопытный случай ее использования обнаруживаем в рассказе "Святой ночью" (1886): "Изредка среди голов и лиц мелькали лошадиные морды, неподвижные, точно вылитые из красной меди" [С. 5; 99].
Возникает очень зримая картина, в свете ночных огней. Эта фраза оказывается в сильной позиции, завершает абзац и невольно задерживает внимание читателя.
Причем отсылка к другой ситуации здесь очень необычна. И морды живых лошадей в исходной картине, и - вылитые из красной меди, в гипотетической части оборота, при свете огня выглядят в ночи по сути одинаково.
К тому же в обеих частях оборота нет динамики. Сказуемое "мелькали", связанное с "мельканьем огня" из соседней фразы, снимается определением "неподвижные". Гипотетическая ситуация также "неподвижна" и рисует не процесс, а его давно полученный результат.
Обе картины, исходная и предположительная, слишком близки друг другу и скорее сливаются в один образ, нежели сохраняют отношения сопоставляемых объектов.
По внутренней форме данный оборот тяготеет к метафоре, но в нее не превращается, опять-таки в связи с высокой степенью близости сводимых элементов. И в итоге складывается очень необычный троп, стоящий где-то на границе между сравнением и метафорой и, конечно же, создающий достаточно своеобразный художественный эффект.
В рассказе есть еще одно ситуативное сравнение, но уже более традиционной формы:
"Монах оглядел меня и, точно убедившись, что мне можно вверять тайны, весело засмеялся" [С. 5; 96].
Данный оборот выражает уже привычное содержание: как гипотетическое подается действительно происходящее.
Казалось бы, похожим образом строится аналогичная конструкция из рассказа "Несчастье" (1886): "Облака стояли неподвижно, точно зацепились за верхушки высоких, старых сосен" [С. 5; 247]. Однако очевидно, что здесь гипотетическая ситуация, в силу значительной удаленности самой гипотезы от реального положения дел, именно таковой и является. В то же время формально она отличается от исходной только выраженной мотивировкой неподвижности облаков, неподвижности, отмеченной в обеих сопоставляемых ситуациях. И это напоминает о неподвижных "лошадиных мордах", по сути - тождественных и в исходной, и в гипотетической ситуации, сливающихся в один образ, поскольку речь идет о том, как они выглядят.
И здесь, на первый взгляд, можно говорить о тождестве образов. В обеих картинах присутствуют сосны, облака, стоящие над ними. Но вторая - явно фантастична, так как фантастична высказанная в связи с ней мотивировка неподвижности облаков. Впрочем и гипотетическая ситуация достаточно зрима и убедительна, в значительной мере благодаря очень выразительному в данном контексте глаголу "зацепились".
Это очень важный в нашем разговоре пример. В приведенном ситуативном сравнении совершенно отчетливо совмещаются две картины "мира": претендующая на достоверность и - сочиненная, подчеркнуто вымышленная, фантастическая.
Далеко не все чеховские ситуативные сравнения таковы. Мы уже знаем внешне схожие обороты, в которых гипотеза мгновенно подтверждается контекстом и, по существу, указывает на действительное положение вещей. Только что был рассмотрен случай слияния, почти полного совпадения визуальных образов из двух разных частей сравнительной конструкции.
Но эпизод с облаками раскрывает, пожалуй, наиболее интересный и перспективный аспект поисков А.П. Чехова в данной сфере. Несмотря на то, что фантастика здесь не очень броская, почти обиходная, обыгранная бытовым словечком "зацепились".
Не станем утверждать, что писатель сделал такое использование ситуативных сравнений нормативным или хотя бы - преобладающим.
Конкретные формы, в которые выливался интерес Чехова к подобным конструкциям, по-прежнему были разнообразны.
По-своему интересный образчик ситуативного оборота дает рассказ "Страдальцы" (1886): "Лизочка, одетая в белоснежный чепчик и легкую блузку, лежит в постели и смотрит загадочно, будто не верит в свое выздоровление" [С. 5; 268].
Сравнение здесь активно взаимодействует с контекстом и участвует в создании образа - молоденькой, манерной и пошленькой дамочки. Именно это взаимодействие наполняет гипотетическую часть оборота вполне конкретным и вполне достоверным смыслом.
Куда сложнее обстоят дела в другом сравнительном обороте, также характеризующем героя, из рассказа "Талант" (1886):
"Художник выпивает рюмку, и мрачная туча на его душе мало-помалу проясняется, и он испытывает такое ощущение, точно у него в животе улыбаются все внутренности" [С. 5; 278]. Необычное и явно фантастическое предположение, вызывающее яркий, комический образ. Он не рассчитан на создание картины. Автор ставит перед ним довольно узкую задачу: передать физиологическое ощущение героя на первой стадии опьянения.
Между тем картина все же возникает. Не очень отчетливая, не очень конкретная, но - возникает.
Все дело в том, что "преобладание визуальных представлений составляет характерную черту нашего обращения с языковым материалом".
Вообразить, увидеть внутренним зрением описанное в гипотетической части этого ситуативного сравнения, во всех анатомических подробностях, довольно трудно. Образ получается размытым. На переднем плане оказывается несколько абстрактная улыбка, подобная улыбке Чеширского Кота.
В сравнении использована метафора. Это и делает образ подчеркнуто субъективным, далеким от общечеловеческого опыта.
Но данный опыт, сочетаясь с индивидуальным опытом читателя, прежде всего участвует в восприятии. Наиболее репрезентативной в данном отношении оказывается улыбка. Поэтому она и доминирует в смутной картине, складывающейся в сознании. Образ в целом близок к иероглифическому.
По справедливому замечанию Б.М. Гаспарова, "иероглифическому образу свойствен абстрагированный, мимолетно-схематический облик; он выглядит не как запомнившийся или воображаемый конкретный предмет, но скорее как намек на такой предмет".
И вот такой намек на анатомические детали, а также - их "улыбку" и возникает в сознании читателя, приобретая несколько смутные, размытые зрительные формы.
Иногда и подчеркнуто бытовые картины, благодаря ситуативному сравнению, приобретают фантастический оттенок.
Подобное наблюдается в рассказе "Нахлебники" (1886): "Подходила Лыска робко, трусливо изгибаясь, точно ее лапы касались не земли, а раскаленной плиты, и все ее дряхлое тело выражало крайнюю забитость" [С. 5; 283].
Гипотетическая ситуация также рисует здесь картину, далекую и от реальности, и от созданной писателем художественной действительности.
То же обнаруживается в описании старой лошади: "Она вышла из сарая и в нерешительности остановилась, точно сконфузилась" [С. 5; 283].
Обычная бытовая картина совмещается со сказочной, вполне допускающей проявление человеческих эмоций у животных.
Мера правдоподобия (или неправдоподобия), а также соответствия реалиям художественного мира тех картин, которые привносятся в текст гипотетической частью ситуативного сравнения, могла быть различной. Как и мотивировка этой меры.
Наиболее просты случаи, когда ситуативные сравнения выполняют привычные функции, закрепленные за этой формой литературной традицией.
В рассказе "Первый любовник" (1886) встречаем два варианта традиционного использования таких конструкций.
Вот первый из них:
"Климов заходил из угла в угол молча, как бы в раздумье или нерешимости" [С. 5; 291].
Союзное сочетание "как бы" маскирует истинное положение дел, не прямо, в предположительной форме, указывая на действительную "нерешимость" героя.
Другой вариант: "Jeune premier повертелся, поболтал и с таким выражением, будто он не может более оставаться в доме, где его оскорбляют, взял шапку и, не прощаясь, удалился" [С. 5; 291].
В данном случае ситуативный оборот передает стремление героя создать видимость того, о чем говорится в гипотетической части, то есть изобразить "оскорбленное достоинство".
Разумеется, Чехов не был изобретателем таких форм. Они использовались и до него, в литературе и обиходной разговорной речи. Но - в довольно узком спектре возможностей, как правило - в двух только что показанных вариантах. Именно с них началось чеховское изучение данного приема. Но для писателя было характерно очевидное намерение расширить спектр, даже в случаях, когда он вроде бы не покидал пределы этих традиционных двух разновидностей. В их рамках Чехов намечает "подвиды" ситуативных сравнений.
Очень наглядно такая работа с рассматриваемыми конструкциями прослеживается в рассказе "Пустой случай" (1886).
В первом из подобных оборотов особой новизны нет: "Увидав нас, он сконфузился, поправил жилетку, вежливо кашлянул и приятно улыбнулся, точно рад был видеть таких хороших людей, как мы" [С. 5; 300]. Ситуативное сравнение раскрывает фальшь показной радости главного конторщика.
Нужно отметить попутно попеременное преобладание в разные периоды чеховского творчества тех или иных форм, создающих ситуативные обороты с гипотетической ситуацией. Их выбор невелик. Как уже говорилось, это "как бы", "как будто", "словно", "точно" и вводное слово "казалось", создающее в принципе тот же эффект совмещения двух ситуаций. Овладение ситуативным оборотом писатель начал с "казалось", затем появились "как будто" и "как бы". Чуть позже в его арсенал вошло "словно". Последней была освоена форма "точно". Именно она, как нетрудно заметить, наиболее часто использовалась в рассказах, написанных Чеховым в 1886 году. Иногда ее преобладание становится в том или ином произведении просто монопольным. Иногда - "разбавляется" другими конструкциями.
О том же главном конторщике Гронтовском из рассказа "Пустой случай" сказано: "Все лицо его моргало, медоточило, и казалось, даже цепочка на жилетке улыбалась и старалась поразить нас своею деликатностью" [С. 5; 300].
Функция оборота все та же - раскрыть притворную, неискреннюю доброжелательность Гронтовского. Но форма уже другая. И художественный эффект иной. Гипотетическая ситуация, конечно же, далека от реальности, подчеркнуто вымышлена. В ней присутствует оттенок гиперболизации: показная радость конторщика так велика, что распространяется даже на его цепочку, заставляя предмет выражать эмоции хозяина.
Ситуативные обороты способны передавать самые разные нюансы оценочности.
Вот пример из того же рассказа, связанный с изображением князя Сергея Ивановича: "Но лицо его было кротко, и глаза с грустью следили за движениями убегавшей рыжей лошадки, точно вместе с нею убегало его счастье" [С. 5; 305].
Казалось бы, вполне обычная гипотетическая ситуация, из сферы явно далеких от реальности предположений. И призвана она передать эмоциональное состояние героя, одинокого, несчастливого человека, склонного к меланхолии. В то же время благодаря контексту оборот наполняется особым смыслом, проецирующимся на сложные отношения князя с Надеждой Львовной. "Рыжая лошадка" словно становится нитью, связующей две неудавшиеся жизни.
В рассказе есть еще два ситуативных оборота, но - с другим значением.
"Кандаурина хотела было повернуться ко мне лицом и уже сделала четверть оборота, но тотчас же спрятала лицо за драпировку, как будто почувствовала на глазах слезы, которые хотела скрыть..." [С. 5; 308].
Действительное положение подается здесь как гипотетическое, что привносит в текст оттенок некоторой неопределенности, гадательности, хотя контекст делает ситуацию достаточно прозрачной.
Перед нами догадка героя-рассказчика, который, быть может, не совсем уверен в своей правоте.
Второй пример значительно сложнее: "Мне приятно было уходить из этого маленького царства позолоченной скуки и скорби, и я спешил, точно желая встрепенуться от тяжелого, фантастического сна с его сумерками, Таракановой, люстрами..." [С. 5; 308].
Обороты разделены четырьмя строками. Но гораздо дальше друг от друга их разводит внутренняя форма.
В последнем случае герой-рассказчик делает предположение на свой собственный счет, пытается самому себе объяснить свое состояние, поточнее определить его, но делает это не слишком категорично. И гипотетическая конструкция с "точно" подчеркивает его неуверенность.
Очень важный момент.
Не только чужая душа - потемки, но и - своя. Даже по отношению к себе однозначные суждения применимы не всегда. В художественной системе Чехова подобный подход к передаче эмоциональных состояний, конечно же, не случаен.
Как не случайно и то, что для передачи таких состояний писатель зачастую использует именно ситуативные, предположительные обороты. Их выразительные возможности в большей мере отвечали чеховским принципам психологизма.
Очень характерным в этом отношении представляется ряд ситуативных оборотов из рассказа "Тяжелые люди" (1886), в котором писатель выносит психологические проблемы своих героев на первый план.
"Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с мужем, продолжала ?...?" [С. 5; 324].
Довольно простой случай: в предположительной форме передается действительное положение.
"Мать прижалась к стене и замахала руками, точно перед нею стоял не сын, а привидение" [С. 5; 326].
Этот гипотетический оборот отсылает к явно экстремальной ситуации и призван выразить состояние женщины, потрясенной несправедливыми словами сына.
"Студент, как бы придумывая слова, потер себе лоб и продолжал в сильном волнении ?...?" [С. 5; 328].
Конечно же студент не придумывает, а подбирает слова для разговора с отцом, но чеховское "как бы придумывая", несколько гиперболизируя трудности героя, ярче передает суть ситуации, проблемность взаимопонимания.
"Студент уже потерял нить и не говорил уже, а точно выпаливал отдельными словами. Евграф Иванович слушал и молчал, как бы ошеломленный ?...?" [С. 5; 329].
В последнем примере, как видим, в одной фразе два ситуативных сравнения подряд, по одному на каждого участника диалога.
Причем оба оборота выстраивают предположительную ситуацию на базе общеязыковых штампов ("выпалить" - в значении "резко, отрывисто сказать" и "ошеломить" - "сильно удивить, потрясти"). Это несколько ослабляет эффект, но все же не отменяет его сути, заключающейся в описании вполне однозначной ситуации как двойственной.
И в целом картина жизни, воссозданная в рассказе, начинает двоиться, наполняется какими-то дополнительными смыслами и оттенками. И предстает более сложной, запутанной и драматичной, чем можно было бы предположить, исходя из сюжетно-фабульной основы произведения.
Однако с таким же успехом чеховские ситуативные обороты в этот период могли передавать юмористическое содержание, как, например, в рассказе "Месть" (1886): "Лев Саввич налил себе рюмку, пошевелил в воздухе пальцами, как бы собираясь говорить речь, выпил и сделал страдальческое лицо, потом ткнул вилкой в селедку и..." [С. 5; 335].
В данном случае гипотетическая ситуация служит авторскому стремлению поточнее передать жест и комически соотнести две достаточно далекие друг от друга жизненные ситуации. Общим основанием становится внешнее сходство "предваряющей" жестикуляции.
Куда более ярок другой оборот из того же рассказа:
"Возвратясь домой, Лев Саввич чувствовал себя злым и неудовлетворенным, точно он вместо телятины съел за ужином старую калошу" [С. 5; 337].
Эта фраза вызывает невольные ассоциации с чеховской юмористикой начала восьмидесятых годов.
Возникает микроструктура, маленький сюжет, очевидно далековатый от происходящего и чуть-чуть замедляющий течение главного сюжета. Предположительная часть оборота рисует ситуацию, невозможную ни в описываемой действительности, ни в затекстовой реальности.
Но эта ситуация настолько выразительна, колоритна, что читатель, вопреки невозможности, в и д и т ее, она "перевешивает" исходную ситуацию и предвещает грядущее фиаско героя.
Ситуативные обороты у Чехова могут быть более тесно и более прямо связаны с раскрытием центральной идеи произведения.
Думается, что с таким случаем мы сталкиваемся при чтении рассказа "В суде" (1886).
Казенный дом в уездном городе "один как-то нелепо и некстати, давящим камнем высится над скромным пейзажем, портит общую гармонию и не спит, точно не может отделаться от тяжелых воспоминаний о прошлых, непрощенных грехах" [С. 5; 343].
Гипотетическая ситуация здесь слишком умозрительна, осложнена олицетворением. Выразительной зримой картины не возникает. В целом образ несколько тяжеловесен.
Но он специфически взаимодействует с дальнейшими событиями, также производящими давящее, гнетущее впечатление, и - с другими ситуативными оборотами.
Секретарь суда "читал негромким густым басом, быстро, по-дьячковски, не повышая и не понижая голоса, как бы боясь натрудить свою грудь; ему вторила вентиляция, неугомонно жужжавшая за судейским столом, и в общем получался звук, придававший зальной тишине усыпляющий, наркотический характер" [С. 5; 344].
Колоритным дополнением картины становится следующий пассаж:
"Председатель, не старый человек, с до крайности утомленным лицом и близорукий, сидел в своем кресле, не шевелясь и держа ладонь около лба, как бы заслоняя глаза от солнца" [С. 5; 344].
В последнем примере, казалось бы, доминирует авторское намерение как можно более пластично, зримо передать позу, жест. Но все же и здесь угадывается связь с общей атмосферой и глубинной сутью происходящего.
Близорукий председатель суда, к тому же заслоняющий глаза рукой... Товарищ прокурора, который вместо того, чтобы следить за ходом процесса, читает байроновского "Каина"... Монотонный секретарский голос... Усыпляющая, мертвящая рутина.
"Пасмурные окна, стены, голос секретаря, поза прокурора - все это было пропитано канцелярским равнодушием и дышало холодом, точно убийца составлял простую канцелярскую принадлежность или судили его не живые люди, а какая-то невидимая, бог знает кем заведенная машинка..." [С. 5; 346].
В ситуативном обороте рисуются две гипотетические ситуации, не слишком яркие, абстрактные, не создающие конкретного, запоминающегося образа.
Обе картины довольно