Как инок строгой жизни, он, разумеется, был сильно возмущен и разгневан
произведенным беспорядком и собирался быть так строг, что даже опасался, как
бы не дойти до жестокости.
Приступая к открытию судьбища, он все обращался к одному из
приближенных к нему монахов, благочинному Варлааму (впоследствии наместнику)
и говорил ему:
- Боюсь, что я буду жесток, - а?
Покойный Варлаам его успокоивал, говоря, что виновный стоит сильного
наказания.
- Да, разумеется, он, дурак, стоит, во я боюсь, что я буду уже очень
жесток, - а? - повторял митрополит.
- Ничего, ваше высокопреосвященство! Он снесет.
- Снесет-то снесет, но ведь это нехорошо, что я буду очень жесток.
Настал час суда - разумеется, суда _келейного_, происходившего только в
присутствии двух-трех почетных старцев.
Виновный, думавший, что им очень дорожат за голос, мало смущаясь,
ожидал в передней, а владыка, весьма смущенный, сел за стол и еще раз
осведомился у всех приближенных, как все они думают: не будет ли он очень
жесток? И хотя все его успокоивали, но он все-таки еще попросил их:
- А на случай, если я стану жесток, то вы мне подговорите за него
что-нибудь подобрее.
Открылся суд: ввели подсудимого, который как переступил порог, так и
стал у двери.
"Жестокий" судья для внушения страха принасупился, завертел в руках
свои беленькие костяные четки с голубою бисерною кисточкою и зашевелил
беззвучно губами.
Бог его знает: изливал ли он в этом беззвучном шепоте самые жестокие
слова, которые намеревался сказать виновному, или... молился о себе и, может
быть, о нем же. Последнее вернее... Но вот он примерился говорить вслух и
произнес протяжно:
- Ишь, кавалерист!
Дьякон упал на колени.
Филарет привстал с места и, строго хлопнув рукою по столу, зашиб палец.
Это, кажется, имело влияние на дело: владыка долго дул, как дитя, на свой
палец и, получив облегчение, продолжал живее:
- Что, кавалерист!
Виновный упал ниц и зарыдал.
Митрополит изнемог от своей жестокости: он опять подул на палец, повел
вокруг глазами и, опустясь на место, закончил своим добрым баском:
- Пошел вон, кавалерист!
Суд был кончен; последствием его было такое незначительное
дисциплинарное монастырское взыскание, что сторонние люди, как я сказал, его
даже вовсе и не заметили; но митрополит, говорят, еще не раз возвращался к
обсуждению _своего_ поступка. Он все находил, что он "был жесток", и когда
его в этом разуверяли, то он даже тихонько сердился и отвечал:
- Ну как же я не жесток: а отчего же он, бедный, плакал?
Атлет-черноризец, которого терпел и о котором так соболезновал "добрый
дидуня", однако, погиб. По его собственным словам, он "за свои грехи пережил
своего благодетеля", но не пережил своей слабости.
Много лет спустя, в одну из своих побывок в Киеве, я ездил с моими
родными и друзьями погулять в лесистую пустынь Китаев. Обходя монастырь со
стороны пруда, над белильным током, где выкладывают на солнце струганый воск
с свечного завода, я увидал у св. брама колоссальную фигуру монаха с
совершенно седою головою и в одном подряснике.
Он разговаривал с известною всем китаевцам бродяжкою, "монашескою
дурочкою", а возле него, бесцеремонно держа его за рукав, стоял послушник
(по-киевски _слимак_) и урезонивал его идти домой.
Я всмотрелся в лицо богатыря и узнал его: это был оный давний
"паразит", давший мне много красок для лица, выведенного мною в "Соборянах",
- диакона Ахиллы.
Я заговорил с ним, но он меня не узнал, а когда я ему напомнил кое-что
прошлое, он вспомнил, осклабился, но сейчас же понес какой-то жалкий,
нескладный и бесстыдный вздор.
Это был человек уже совершенно погибший: в нем умерло все человеческое
- все, кроме того, что не умирает в душе даже самого падшего человека: он
сохранил редкую способность - _добро помнить_.
При одном имени покойного Филарета он весь съежился, как одержимый, и,
страшно стукнув себя своим могучим кулачищем в самое темя, закричал:
- Подлец я, подлец! я огорчал его, моего батьку! - и с этим он так
ужасно зарыдал, что слимак, сочтя это неприличным, повернул его за плечи к
браме, пихнул в калитку и сказал:
- Уже годи, идить до дому. Це у в вас опьять водка плачет.
Паразит пошел: крепость его, видно, уже ослабела, и он привык
повиноваться, но плакала в нем, мне кажется, все-таки _не одна водка_.
Но возможен вопрос: где же доказательство, что добряк Филарет не портил
служебного дела своею младенческою простотою и правил епархиею не хуже самых
непростых?
Доказательства есть, хотя их надо взять не из сухих цифр официального
отчета, а из живых сравнений, как говорится, "_от противного_".
Что оставил митрополит Филарет в наследие своим наступникам? Сплошное,
одноверное население, самым трогательным образом любившее своего
"старесенького дидусю", и обители, в которых набожные люди осязали дух
схимника Парфения - этого неразгаданного человека, тихая слава которого была
равна его смирению, даже превосходившему смирение его владыки.
Митрополит Исидор правил киевскою епархиею недолго, так что его
управление не для чего и сравнивать; но отличавшийся "признанным тактом"
митрополит Арсений управлял ею много лет, и наследие, переданное им
митрополиту Филофею, замечательно. Он оставил епархию расторгнутою чуждым
учением (штундою), с которым борьба трудна, а исход ее неизвестен. Из иноков
же времени Арсения самою широкою известностию пользовался на всю Русь
распубликованный племянник его высокопреосвященства, архимандрит
Мельхиседек, которого митрополит Арсений поставил начальником монастыря,
имевшего несчастие долго скрывать в своих стенах возмутительные бесчинства
этого до мозга костей развращенного насильника. Деяния этого срамника и
дебошира, позорившего русскую церковь, закончились тем, что он утонул,
катаясь с женщинами. Старик Днепр был исполнителем суда божия: он опрокинул
ладью, в которой носилось оставленное митрополиту Арсением гулевое
сокровище, и только тут и Мельхиседек и его спутницы "погибоша аки обре".
Так Суд божий поправил грехи бессудия, хранившего этого "гаврилку" на
соблазн людям, из коих многие от одного этого бесстыдного видения спешили
перебегать в тихую штунду.
Какой урок всем, имеющим при себе таких "гаврилок", которые приносят
видимое бесславие церкви! Подвергать ее всем ударам, в изобилии падающим на
нее за этих "гаврилок", - значит не любить ее или по крайней мере не
дорожить ее спокойствием более, чем спокойствием своего "гаврилки".
Митрополит Филарет Амфитеатров ничего в этом роде дурного не оставил
церкви, а оставил совершенно иное: он завещал ей "дитя своего сердца"
(племянника) преосвященного Антония, почившего архиепископа казанского, у
которого, может быть, и были свои недостатки, но который тем не менее,
конечно небезосновательно, пользовался уважением и любовью очень многих
людей в России, ожидавших от него больших услуг церкви. Но он так и умер _не
в фаворе_.
А посему можно думать, что Русь судит о церковном правительстве
митрополита Филарета Амфитеатрова правильно: она держится в этом слов своего
божественного учителя: "_дерево узнается по плодам_" (Мф. XII, 33).
Не мне одному, а многим давно кажется удивительным, почему так много
говорится об "истинном монашестве" митрополита Филарета московского и при
этом _никогда_ не упоминается об _истиннейшем_ монахе Филарете киевском.
{Строки эти были уже набраны, когда на страницах журнала "Русский архив"
появились бесценные известия, восполняющие нравственный облик митрополита
Филарета Амфитеатрова и характеризующие отношения к нему императора Николая
Павловича.
Когда возобновляли великую церковь Киево-Печерской лавры, местные
художники закрыли старинные фрески новою живописью масляными красками. Это
считалось и тогда преступлением, а потому была назначена комиссия, и синод
постановил митрополиту Филарету сделать выговор. Государь написал на
докладе: "Оставить старика в покое; мы и так ему насолили".
В первый за тем приезд государя в лавру митрополит Филарет после
обычного молебствия, указав на группу чернецов, сказал:
- Вот, ваше величество, художники, расписывавшие храм.
- Кто их учил? - спросил государь.
- Матерь божия, - отвечал простодушно владыка.
- А! в таком случае и говорить, нечего, - заметил император.
Судя по времени, к которому относится этот рассказ, нельзя сомневаться,
что в числе художников, получивших непосредственные уроки от матери божией,
был представлен и знаменитый отец Иринарх, написавший "на одно лицо" всех
киевских святых. (Прим. автора.)} Не дерзая ни одного слова сказать против
первого, я все-таки имею право сожалеть, что его монашество как будто совсем
застилает того, кого еще при жизни звали не иначе, как "_наш ангел_". Вся
жизнь митрополита Филарета Амфитеатрова может быть поистине названа _самою
монашескою_ в самом наилучшем понятии этого слова... Но, кажется, и об этих
высоких людях надо сказать то, что Сократ сказал о женщинах, то есть что
"лучше всех из них та, о которой нечего рассказывать", - или по крайней мере
нечего рассказывать в апологиях, а достаточно вспомнить ненастным вечером, у
домашнего очага, где тело согревается огоньком, а душа тихою беседою _о
добром человеке_.
Память подобных людей часто не имеет места в истории, но зато она легко
переходит в _жития_ - эти священные саги, которые благоговейно хранит и
_чтит_ память народа.
От милостивого Филарета киевского перейдем к другому, тоже очень
доброму старцу, епископу Н<еофи>ту. Этот был в ином - гораздо, бол ее
веселом роде, но тоже чрезвычайно прост, а ори всем этом правил епархиею
так, что оставил ее своему наступнику ничуть не хуже иных прочих.
В отдаленной восточной епархии, где недавно "окончил жизнь свою
смертию" пр. H-т, находятся большие имения г-на N., очень богатого и
чрезвычайно набожного человека, устроившего себе житницу от винных операций.
{Известный автор сочинения о том, каким святым в каковых случаях надо
молиться, пермский протоиерей Евгений Попов напечатал, будто весь
наступающий рассказ, конечно очень несправедливый, касается одного
_пермского_ епископа и _пермского_ же помещика г-на П. Д. Дягилева. Пусть
это так и остается, как постарался выяснить правдивый протоиерей Евгений
Попов. (Прим. автора.)} Набожность г-на N. так велика, что близкие люди
этого праведника, не будучи в состоянии оценить это настроение, готовы были
принять ее за требующую лечения манию. Это, впрочем, кажется было необходимо
потому, что г-н N. хотел _все_ нажитое с русского народа отдать в жертву
монастырям и таким способом примириться с богом и "спасти души детей своих
нишетою". Монахи обещали ему все это устроить и работали около этого
человека очень сильно, но чиновники все-таки их пересилили и устроили
ограничение прав N. раздаривать святым отцам то, что годится еще собственным
детям.
Иноческое фанатизирование довело этого человека до того, что он совсем
очудачел. Он не только "целоденно молился", но даже спал в какой-то
освященной "срачице", опоясанный пояском с мощей св. Митрофана, в рукавичках
св. Варвары и в шапочке Иоанна Многострадального, а проснувшись, занимался
химией: дробил "херувимский ладан" из пещеры гроба и гомеопатически
рассиропливал св. елей и воду для раздачи несчастным.
Эти благочестивые занятия, однако, ему тоже были вменены в вину и
отнесены к научению монашескому, хотя, может быть, химик получил пристрастие
к подобным занятиям гораздо ранее. Таким этот замечательный человек остался
до смерти: он был строитель церквей, постник и ненасытный любитель
странников, монахов, а наипаче чтитель архиереев, с которыми неустанно искал
сближения - желая от них _освятиться_. Когда он долго не сподоблялся
архиерейского благословения натурою, он испрашивал оного письменно. В
обширных поместьях N., соединенных в той же отдаленной глухой местности, при
нем всегда водились "пустынники", которых он скрывал от нескромных очей мира
и особенно от полицейских властей. Это разведение и сбережение пустынников
обходилось дорого, и вдобавок N. немало претерпевал от них и за них, так как
они порою по искушению попадались в делах непустыннических. В собственных
селах N. были самые лучшие церкви, в которых всегда все было в исправности:
чистота, порядок, книжный обиход, утварь и ризница - словом, все благолепие
в велелепии. А в селе, где жил сам N., "храм сиял", при нем два штата и
ежедневное служение, которое измученные г-ном N. священнослужители называют
"бесчеловечным", оттого что при нем не присутствовало _ни одного человека_.
Таков был устав благочестивого владельца, которому, конечно, не смел и
подумать возражать вполне от него зависимый причт духовенства.
К лицам белого духовенства N. был строг до немилосердия и докучлив
более, чем покойный Андрей Николаевич Муравьев, которого, как известно,
звали в шутку то "несостоявшимся обер-прокурором", то "генерал-инспектором
пономарства". Впрочем, при огромном их сходстве по ревности к храму и по
лютости к храмовым служителям, они совсем не похожи друг на друга в том
отношении, что покойный Андрей Николаевич был знаток церковных уставов и
порядков и мог в них наставить иного настоятеля, а у г. N. такого знания не
было. Кроме познаний в химии и гомеопатических делениях освященных твердых
тел и жидкостей, он во всем церковном уставе был человек темный, и оттого у
него не было той решительности и смелости, которыми был одержим А. Н.
Муравьев, дерзавший произносить осуждение не только священникам и
священноинокам, но далее преосвященнейшим владыкам и всему их святейшему
собору. N. не был повинен в таких знаниях, но зато он не виноват и в
продерзостях, за кои А. Н. Муравьев, вероятно, порядком посудится с
обработанными им чернецами. {До чего покойный Андр. Ник. Муравьев негодовал
на высших представителей церкви, могут знать только те, кто видал его в
последний год его жизни, когда он контрировал, бог весть из-за чего, с
митрополитом Арсением. Раздражение против сего владыки приводило Андрея
Николаевича в состояние величественного пафоса, в котором он даже
пророчествовал, предсказывая, какою смертию будут вскоре скончаваться не
нравившиеся ему синодальные члены и обер-прокурор граф. Дм. А. Толстой. Но
предусмотрительный митрополит Арсений, до которого, вероятно, доходили
отголоски этого пророчества, повел дело так тонко, что пережил Андрея
Николаевича и успел ему хоть мертвому сделать самую чувствительную
неприятность: он затруднил его вынос и погребение в Андреевской церкви и
чуть не успел совсем лишить его права почивать под сводами храма. Остальные
пророчества, которых я был слушателем, тоже не все исполнились. Но если он
неверно пророчествовал, то вознаградил это удивительною законченностью
своего собственного жизненного пути. Целую жизнь инспектируя
священнодействия, он умер в этих же самых занятиях. Накануне смерти он
пожелал особорозаться. Таинство это, во главе других лиц, совершал Филарет
(Филаретов), бывший викарий умансккй, а после епархиальный архиерей рижский.
Больной во время соборования был уже так слаб, что не подавал голоса. Но
когда служба была окончена и архиерей стал разоблачаться, умирающий, ко
всеобщему удивлению, совсем неожиданно произнес:
- Благодарю: таинство совершено по чину.
Таковы были его последние слова на земле.
Этою как нельзя более отвечающею всегдашнему его настроению фразою
Муравьев окончил свою генерал-инспекторскую службу русской церкви и доказал,
что он был один из редких, типических, последовательных и вполне законченных
характеров. По крайней мере его не могут превзойти ни старый Домби у Чарльза
Диккенса, ни та старушка у Тургенева, которая сама хотела заплатить рубль за
свою отходную. Эта последняя черта, по моему мнению, непременно должна бы
украсить биографию "несостоявшегося обер-прокурора", которая вообще могла бы
быть очень интересною. (Прим. автора.)} Г-н N. был простец и брал все от
одного вдохновения, - отчего ему угодить было трудно и даже невозможно, если
блюсти свое правило и хоть немножко хранить свое достоинство, о коем
позволяет заботиться Сирах. Составляя себе придворный штат духовных, N.
обыкновенно собирал кондуит человека из архива всех четырех ветров и вообще
менял лиц до тех пор, пока находился искусник ему по обычаю. Тут бывал
отпуст, пока под ловкача не подберется мастер еще ловчее. Игра идет, бывало,
до тех пор, пока увидят, что севший на место новый священнослужитель
основательно овладел своим господином. Для этого были нужны: во-первых,
чувствительность в служении; во-вторых, любовь к "таинственным уединениям" в
лесах или на верхней горнице; в-третьих, равнодушие и сухость к жене и,
в-четвертых, под секретом сообщенный тайный обет монашества. Все это ловкие
люди находили возможность проделывать вполне удовлетворительно, а когда N.
такими заслугами его вкусу, бывало, расположится в их. пользу, тогда и ему
начинают открываться их заслуги перед небом: он сподоблялся видеть сияние
или около лица самого священника, или вокруг потира, который тот износил. С
этих пор дело священнослужителя становилось крепко, и если бы N. после этого
даже сам увидал такового дивотворца, в часы уединения играющего в верхней
горнице в карты или сидящего зимою, под вечерок, у печки, обнявшись с женою,
то все это ему не только прощал, но даже и не вменял в вину, а относил к
"искушению", от которого праведному человеку укрыться трудно. Для того
"преобладающу греху и преизбыточествует благодать".
Из того, что мною вкратце сказано, знатокам церковно-бытовой жизни,
конечно, будет довольно понятно, коего сорта набожность и благочестие была у
самого г. N. и коего духа люди могли уживаться с ним и угождать _его
благочестию_... Для несведущих же пояснять это долго и, может быть, опасно -
"да не соблазнится ни един от малых сих". Но весь этот отменный подбор
отменных духовных не мог умолить провидение, чтобы в-се женатые сыновья и
замужние дочери г. N. овдовели и ушли в монастырь, куда он сам очень желал
уйти, чтобы там "помириться с богом".
Из всех своих родных N. сподобился устроить в монашество только одного
запутавшегося в делах свояка, но и то неудачно. Тот оказался до такой
степени легкомысленным, что даже из монастыря давал поводы к соблазну
младшим. Так, например, получив однажды письмо от племянницы, институтки, он
написал ей: "не адресуй мне _его благородию_: я уже монах, а монах
благородным быть не может". И этот бедный инок хотя и был скоро поставлен в
иеромонахи Коневецкого монастыря, но не выдержал, запил и умер.
Вся очень многочисленная семья N. тоже не тяготела к иночеству. Молодые
люди, осемьянившись, нежно любили свои семейства и религиозны в свою меру,
по-русски; съезжаясь летом к отцу, они даже прекрасно пели на клиросе
сельской церкви и никаких религиозных сомнений и споров не любили. Если же
промежду их случайно являлся беспокойный совопросник, то такового отсылали
обыкновенно "переговорить с батюшкой"; а этого, сколько известно, всякий
еретик боится и продолжительного разговора о религии с русским батюшкою не
выдержит. Словом, все дети N. были простые, добрые, очень милые люди, без
всякой _ханжеской претенциозности_.
Преосвященный H-т поступил из г. Вятки в г. П<ермь> после архиерея
сурового, большого постника, с которым старый N. был в наилучших отношениях
и желал точно такие же отношения учредить с Н. Но при первом же визите у них
дело пошло неладно.
N. явился к новому владыке с некогда знаменитым цензором г. Z <Н. В.
Елагиным>, святошество которого весьма известно. Владыка, добрый, весьма
почтенный старичок, еще не совсем отдохнул и к тому же был еще расстроен
тем, что доставшийся ему двухэтажный дом в г. П. был гораздо хуже
одноэтажного дома в г. Вятке, а поправлять его было _не на что_. Да,
буквально не на что!.. Архиерей был _беден_, и хотя у него было триста
рублей, которые он, по его словам, "заработал честным трудом", но он
поэтому-то и не хотел отдать их на поправку архиерейского дома. Притом же
ему было досадно, что его _повысили_, - при переводе произвели из епископов
в архиепископы, - а более существенного ничего не дали. Он этим обижался,
находя, что ему "позолотили пилюлю". Вдобавок ко всему, владыка отдыхал от
своего весьма дальнего пути и не совсем хорошо себя чувствовал, а
нетерпеливые благочестивцы в это время на него набежали. Усталый архиерей
начал позевывать и замечать:
- Не к дождю ли? что-то морит... И действительно, пошел дождик, сначала
маленький, а потом и большой.
- Эге, да вам надо зонт, - сказал владыка и велел подать зонтик, с
которым он имел привычку гулять по саду.
Оба святоши встали, но вот новая беда: оба они считали слишком большою
для себя честью "идти под владычным зонтиком" и стали перекоряться.
- Нет, я не могу, я чувствую, что я недостоин идти под владычным
зонтиком.
- А нет, уже идите вы - я еще менее достоин держать владычный зонтик.
И все это у самого крыльца, под окнами у владыки, а дождь их так и
поливает.
В это время откуда ни возьмись какой-то балда и говорит:
- Оба вы недостойны ходить с владычным зонтиком, а потому я его у вас
беру.
И с этим хвать! да и был таков, а глядевший на все это владыка, вместо
того чтобы рассердиться и послать погоню, расхохотался и говорит:
- А что же такое: это резент! он умно рассудил! Что за святыня,
взаправду, в моем зонтике?
N. и Z. долго ломали головы: как мог так опрометчиво сказать владыка и
не есть ли это своего рода нигилистическая ересь?
Вскоре за тем епископ стал собираться летом сделать объезд части своей
обширной епархии. Узнав об этом, N. тотчас же просил его не лишить своего
посещения его "пустынку" и благословить его детей, которые обыкновенно
съезжаются к старику на лето из Петербурга.
Владыка едва ли считал нужным быть в "пустынке", где, как он достаточно
знал, благодаря усердию помещика не только все внешним образом исправно, но
даже великолепно: однако, по доброте своей и по отличавшему его неумению
говорить слово "нет", он склонился на просьбу N. и дал ему обещание быть у
него в гостях около Петрова дня.
К Петрову дню молодые люди, живущие обыкновенно в столице, всегда
приезжали на отдых к отцу в "пустынку", и потому обещание архиерея было во
всех отношениях удобно и приятно для благочестивого хозяина. Загодя еще об
этом было возвещено местным причтам, которые сейчас же и взялись за "божие
дело", то есть начали тщательно перетирать все вещи в храме и мыть стекла, а
сам N. в это время блаженствовал за хлопотами по приготовлению помещения для
владыки. Ему, разумеется, устраивали покои в доме, а во флигелях - для его
свиты, которая у прежних здешних архиереев всегда была очень обширна. В
покои владыки наставили икон и наслали перед ними ковров, чтобы его
преосвященству "не грубо было кланяться", а в свитских покоях, во флигеле,
учредили "столы", так чтобы все, могущее здесь произойти, произошло
_скромно_. N. был уверен, что, когда здесь вся челядь будет питаться, он с
владыкою поведет целонощную Никодимову беседу и сподобится сам прочесть его
высокопреосвященству полунощницу.
Затем оставалось только ждать этой радости, и притом недолго: около
Петрова дня, в самую веселую сельскую пору уборки покосов, в "пустынку"
прискакал за десять верст выставленный N. нарочный с известием, что владыка
едет.
N. тотчас же сел в экипаж и поскакал навстречу "дорогому гостю".
Помещик выехал один, потому что не считал удобным представлять владыке
детей на дороге, и к тому же он не знал, "как его преосвященство с ним
обойдется". После происшествия "с владычным зонтиком" N. несколько
сомневался насчет владыки, и сомневался даже до такой степени, что не был
уверен, удостоит ли владыка пересадить его к себе в карету, как это делали
все его предшественники, или же оставит его скакать по-полицмейстерски,
спереди или сзади. Это и в самом деле могло серьезно озабочивать N., потому
что он очень любил почет, и все прежние п-ские владыки обыкновенно сажали
его с собою в карету. Отчего же было его этим не утешить, особенно после
такой _двусмысленной_ истории с "владычным зонтиком", которую человек более
решительный назвал бы просто "владычным нигилизмом"?
И вот, с небольшим через полчаса, на пологом косогоре, далеко видном с
верхнего этажа дома, показался быстро несшийся столб пыли, а в нем
архиерейский поезд, который, однако, оказался очень малым. К храму
подскакали только троечные дрожки, в которых сидел несколько недовольный или
смущенный N., a в карете очень простой старичок с добродушным лицом, в
черном клобучке, за ним же, в заднем кабриолете за каретою, человек, который
один и составлял _всю свиту_ архиерея. Это, между прочим, было одною из
причин заметного на лице хозяина смущения. N. не привык к такой простоте и
считал ее новым признаком всюду проникающего нигилизма, который мог иметь
дурное влияние не только на крестьян, но и на детей владельца и на самое
духовенство. К тому же эта столь желанная и столь благодетельная для бедного
сельского духовенства простота оставляла без употребления многое из
приготовленного к угощению предполагаемой обширной компании и портила весь
эффект встречи. Даже и "исполлаети деспота" некому было грянуть при входе
владыки. Как хотите судите, а добрый православист не мог оставаться спокоен
и доволен, видя такое "разорение отеческого обычая".
Но, кроме того, N. имел еще сугубое огорчение в том, что владыка не
только не посадил его в карету, а далее "уязвил его" за усердие. А именно,
он просто раскланялся с N. в окно и спросил:
- Куда поспешаете? верно, по делу хозяйственному? Резент! Дела прежде
всего, а я и без вас справлюсь.
- Нет, как можно, владыко! Я нарочно выехал навстречу вашему
преосвященству.
- А для какой причины?
N. смешался; он не ожидал такого странного вопроса и отвечал:
- Так... хотел засвидетельствовать вам мое почтение.
- Ну вот! эко дело какое! Это и дома бы можно.
- Хотел благословения, владыко...
- Ага! благословения; ну, боже вас благослови, - отвечал владыка, - а
теперь садитесь же поскорей на свое место да погоняйте. Жарынь, я устал, в
холодок хочется.
И, усадив N. на его прежнее местечко, владыка прикатил, как доселе
ехал, один в своей карете и затем непосредственно начал ряд крайне смущавших
благочестивого хозяйка "странных поступков в нигилистическом штиле".
Во-первых, епископ ходил скоро, и когда, при вступлении его в церковь,
дети помещика (между коими один был в мундире кавалерийского офицера)
пропели "Достойно есть" и "исполатие", то он остановился и слушал их с
большим вниманием и удовольствием, а потом похвалил их и, скоро обойдя храм,
опять принялся хвалить их стройное пение. Узнав же от молодых людей, по
выходе из церкви, что они составляют домашний хор, которым исполняют оперное
хоровое пение, пожелал послушать их _светское пение_. Это старому N.
казалось уже совсем соблазнительно, а молодые люди с удовольствием спели для
епископа несколько мест из "Жизни за царя" и из "Руслана", а также из
"Фауста" и из "Пророка".
Владыка все слушал и все одобрял. Затем, усмотрев, что недалеко перед
домом на лужайке убирают сено, он захотел пройтись на покос и был так прост,
что взял из рук одной девушки грабли и сам прогреб ряд сухого сена. А на
обратном пути с сенокоса к дому, повстречав возы с сеном, он до того увлекся
мирскими воспоминаниями, что проговорил из Козловского "Чернеца":
Вот воз, укладенный снопами,
И на возу, среди снопов,
Сидит в венке из васильков
Младенец с чудными глазами.
И опять все простое, человеческое, а ничего ни о попах, ни о дьяконах и
о просвирнях. К вечеру же владыка даже пожелал половить в местном пруду
карасей, смотрел на эту ловлю с большим удовольствием и не раз ее
похваливал, приговаривая:
- Старинная работка - апостольская! Надо быть ближе к природе - она
успокоивает. Иисус Христос все моря да горки любил да при озерцах сиживал.
Хорошо над водою думать.
И так он провел весь день совсем без всяких разговоров о странниках и
юродивых и, покушав чаю, отказался от ужина и попросил себе только "Христова
кушанья", то есть _печеной рыбки_. Затем он ушел в отведенные ему комнаты,
но от услуг N., который его сопровождал и просил позволения прочитать ему
полунощницу, отказался, сказавши:
- До полунощи еще далеко; я тогда сам почитаю, а пока пришлите-ка мне
какой-нибудь журнальчик.
- Какой прикажете, владыка: "Странник" или "Православный собеседник"?
- Ну, эти я дома прочту, а теперь нет ли - где господин Щедрин пишет?
Старый N. этого не понял, но молодые поняли и послали владыке
"Отечественные записки", которые тот и читал до тех самых пор, пока ему
приспел час становиться на полунощницу. Своего дела он, несмотря на всю
усталость, не опустил - огонь в его окнах светился далеко за полночь, а рано
утром на другой день епископ уже дал духовенству аудиенцию, но опять очень
странную: он все говорил с духовенством на _ходу_ - гуляя по саду, и потом
немедленно стал собираться далее в путь, в город О.
Бенефис, который готовил себе в архиерейском посещении N., совершенно
не удался, и только "высокое почтение к сану" воздерживало хозяина от
критики "не по поступкам поступающего" гостя, зато младшее поколение было в
восторге от милой простоты владыки, и владыка в свою очередь, по-видимому,
чувствовал искренность сердечно возлюбившей его молодежи.
Это можно было видеть из всего его поведения, и особенно из того, что,
не соглашаясь оставаться обедать по просьбе самого N., он не выдержал и
сдался, когда к нему приступили с этою просьбою кавалерист, два студента и
молодые девушки и дамы. Он их только спросил:
- Но для какой же причины я должен еще остаться?
- Да нам, ваше преосвященство, хочется с вами побыть.
- А по какой причине вам так хочется?
- Так... с вами как-то очень приятно.
- Вот тебе раз!
Владыка улыбнулся и добавил:
- Ну, если приятно, так резент: я остаюсь - только вы мне за это
хорошенько попойте.
И он остался, попросив хозяина не беспокоиться особенно о его обеде,
потому что он все "предлагаемое" кушает. {Кушать "предлагаемое" без строгой
критики, кажется, не только позволительно, но даже полезно, а несоблюдение
этого, напротив, ведет иногда к соблазнам, и притом таким, которые после
никак нельзя разъяснить. Так, например, епископ Л., посетив в г. Минске
известного епископа Михаила (из униатов), остался у него кушать с некоторым
страхом, потому что был _предубежден_, будто владыка Михаил кушает мясное.
Но как к столу были званы н другие гости, то преосвященный Л. думал, что при
людях этого не случится. Но предубежденность преосвященного Л. довела его до
того, что все подаваемые к столу блюда стали ему казаться _мясными!_
- Не могу, владыка, - сказал гость хозяину, отведав одну ложку, - это
говяжий бульон.
- Успокойтесь, ваше преосвященство: это такая уха.
- Какая же это уха?
- Уха, я вам докладываю, и прошу кушать.
Но преосвященный Л. не поверил и кушал хотя не без аппетита, но со
смущением, а через то, разумеется, предубежденность его еще более
увеличилась. И вот подают второе блюдо, сделанное вперекдадку, и хозяин
спрашивает гостя:
- Какой рыбы позволите вам положить, этой или этой?
Но предубежденный гость уже совсем на блюде рыбы не видит, а видит
только рябчиков вперекладку с индейкой!..
И предубежденному епископу Л. все это было так трудно скушать, что у
него сделалась отрыжка, на которую он не переставал жаловаться даже до
самого недавнего времени, когда епископ Михаил уже был удален на покой и
должен был сократить свое хлебосольство до крайнего minimuma. (Прим.
автора.)} Просидев почти все дообеденное время в зале, владыка опять слушал,
как ему, под аккомпанемент фортепиано, пропели лучшие номера из "Жизни за
царя", "Руслана" и многих других опер.
Откушав же, он тотчас стал собираться ехать, и карета его была подана
во время кофе. Он как приехал один с своим слугою "Сэмэном", так с ним же
одним хотел и уезжать, но три молодые брата N. явились к нему с просьбою
позволить им проводить его до г. О.
- А по какой причине меня надо провожать? - спросил владыка.
- Здесь глухая дорога, ваше преосвященство.
- А я не боюсь глухой дороги: у меня денег только триста рублей, и те
честным трудом заработаны.
- Да нам хочется вас провожать, владыка.
- А если хочется... это резент, - сопровождайте.
И поездка состоялась с провожатыми. Архиерей сел, как приехал, в свою
карету, а впереди его курьерами снарядились в большом казанском тарантасе
три рослые молодца: мировой посредник, офицер и университетский студент. Сам
хозяин, видя, что его владыка не приглашает, остался дома. Он
удовольствовался только тем, что проводил поезд за рубеж своих владений и,
принимая здесь прощальное благословение от архиерея, выразил ему свою о нем
заботливость.
- В О. там ничего нельзя достать, владыка, так вы меня не осудите.
- А по какой причине я вас могу осуждать?
- Я велел кое-что сунуть вашему слуге под сиденье.
- А что именно вы под моего Сэмэна подсунули?
- Немножко закусочек и... шипучего.
- А для чего шипучего?
- Пусть будет.
- Ну, резент; пусть будет. Сэмэн, сохрани, друг, под тебя подложенное.
И с тем хозяин возвратился, а поезд тронулся далее.
От "пустынки" до города О. на хороших разгонных конях ездят одною
большою упряжкою, и владыка, выехавший после раннего обеда, должен был
приехать в город к вечеру. Время стояло погожее и грунтовые дороги были в
порядке, а потому никаких "непредвиденностей" не предвиделось, и оба экипажа
пронеслись доброе полпути совершенно благополучно и даже весело. Веселости
настроения, конечно, немало содействовало и то, что путники, скакавшие
впереди в тарантасе, молодые люди, тоже выехали ке без запаса и притом не
закладывали его очень далеко. Но они не совсем верно разочли и раньше
времени заметили, что оживлявшая их возбудительная влага исчезла прежде, чем
путь пришел к концу. Достать же восполнение оскудевшего дорогою негде
было... кроме как у архиерея, которому хлебосольный старец предупредительно
сунул что-то под его Сэмэна.
И вот расшалившаяся молодежь немножко позабылась и пришла к дерзкой
мысли воспользоваться архиерейским запасом. Весь вопрос был только в том:
как это сделать? Просто остановиться и попросить у архиерея вина из его
запаса казалось неловко, обратиться же за этим к Сэмэну - еще несообразнее.
А между тем вина достать хотелось во что бы то ни стало, и желание это было
исполнено.
Ехавший впереди тарантас вдруг остановился, и три молодые человека в
самых почтительных позах явились у дверец архиерейской кареты.
Владыка выглянул и, увидав стоявшего перед ним с рукою у козырька
кавалериста, вопросил:
- По какой это причине мы стали?
- Здесь, ваше преосвященство, в обычае: на этом месте все
останавливаются.
- А по какой причине такой обычай?
- Тут, кто имеет с собою запас, всегда тосты пьют.
- Вот те на! А по какой же это причине?
- С этого места... были замечены первые месторождения руд, обогативших
отечественную промышленность.
- Это резент! - ответил владыка, - если сие справедливо, то я такому
обычаю не противник. - И, открыв у себя за спиною в карете форточку, через
которую он мог отдавать приказания помещавшемуся в заднем кабриолете Сэмэну,
скомандовал:
- Сэмэн, шипучего!
Сэмэн открыл свои запасы, пробка хлопнула, и компания, распив бутылку
шампанского, поехала далее.
Но проехали еще верст десять, и опять тарантас стал, а у окна
архиерейской кареты опять три молодца, предводимые офицером с рукою у
козырька.
Владыка снова выглянул и спрашивает:
- Теперь по какой причине стали?
- Опять важное место, ваше преосвященство.
- А по какой причине оно важно?
- Здесь Пугачев проходил, ваше преосвященство, и был разбит
императорскими войсками.
- Резент, и хотя факт сомнителен, чтобы это было здесь, но тем не
менее, Сэмэн, шипучего!
Прокатили еще, и опять тарантас стоит, а молодые люди снова у окна
кареты.
- Еще по какой причине стали? - осведомляется владыка.
- Надо тост выпить, ваше преосвященство.
- А по какой причине?
- Здесь, ваше преосвященство, самая высокая сосна во всем уезде.
- Резент, и хотя факт совершенно не достоверен, но, Сэмэн, шипучего!
Но "Сэмэн" не ответил, а звавший его владыка, глянув _в форточку,
всплеснул руками и воскликнул:
- Ахти мне! мой Сэмэн отвалился!
Происшествие случилось удивительное: за каретою действительно не было
не только Сэмэна, но не было и всего заднего кабриолета, в котором
помещалась эта особа со всем, что под оную было подсунуто.
Молодые люди были просто поражены этим происшествием, но владыка,
определив значение факта, сам их успокоил и указал им, что надо делать.
- Ничего, - сказал он, - это событие естественно. Сэмэн отвалился по
той причине, что карета и вся скоро развалится. Поищите его поскорее по
дороге, не зашибся ли!
Тарантас поскакал назад искать отвалившегося Сэмэна, которого и нашли
всего версты за две, совершенно целого, но весь бывший под ним запас
шипучего исчез, потому что бутылки разбились при падении кабриолета.
Насилу кое-как прицепили этот кабриолет на задние долгие дроги
тарантаса, а Сэмэна усадили на козлы и привезли обратно к владыке, который
тоже не мог не улыбаться по поводу всей этой истории и, тихо снося довольно
грубое ворчание отвалившегося Сэмэна, уговаривал его:
- Ну, по какой причине так гневаться? Кто виноват, что карета
капьянилась.
По таком финале поезд достиг города, где сопровождавшие владыку молодые
люди озаботились тщательно укрепить кабриолет Сэмэна к карете и здесь,
прощаясь с преосвященным H-м, испросили у него прощения за свою вчерашнюю
шалость.
- Бог простит, бог простит, - отвечал владыка. - Ребята добрые, я вас
полюбил и угощал за то, что согласно живете.
- Но, владыка... вы сами так снисходительны и добры... Мы вас никогда
не забудем.
- Ну вот! петушки хвалят кукука за то, что хвалит он петушков. Меня
помнить нечего: умру - одним монахом поменеет, и только. А вы помните того,
кто велел, чтобы все мы любили друг друга.
И с этим молодежь рассталась с добрым старцем навсегда.
Кажется, по осени того же года старший из этих трех братьев,
необыкновенно хорошо передававший maniere de parler {Манеру разговора
(франц.).} епископа Н-та, войдя с приезда в свой кабинет, где были в сборе
короткие люди дома, воскликнул:
- Грустная новость, господа!
- Что такое?
- Сэмэн больше уже не даст петушкам шипучего! - сказал он, подражая
интонации преосвященного H-та.
- А по какой причине? - вопросили его в тот же голос.
- Милый старичок наш умер - вот нумер газеты, читайте.
В газете действительно стояло, что преосвященный H-т скончался, и
скончался в дороге. Вероятно, при нем был его "Сэмэн", но как о малых людях,
состоящих при таких особах, не говорится, то о нем не упоминалось. Впрочем,
хотя все это было сказано по-казенному, но, однако, не обошлось без теплоты,
вероятно совсем не зависевшей от хроникера. Сказано было о каком-то
сопровождавшем владыку протоиерее, которому добрый старец, умирая, устно
завещал употребить на доброе дело все те же пресловутые триста рублей,
"нажитые им честным трудом" и составлявшие _все_ оставленное этим
архиепископом наследство. Деньги эти он всегда носил при себе, и они
оказались в его подряснике.
Как он их "нажил честным трудом", это остается не выяснено, но некто,
знавший покойника, полагает, что, вероятно, он получил их за сделанный им
когда-то перевод какой-то ученой греческой книги.
Наступник этого ласкового и снисходительного епископа, ездившего в
ветхой карете и читавшего на сон грядущий сатиры Щедрина, кажется, не имел
никаких поводов жаловаться, что предместник его сдал ему епархию в
беспорядке. Она, подобно многим частям русского управления, умела прекрасно
управляться сама собою, к чему русские люди, как известно, отменно способны,
если только тот, кто ими правит, способен убедить их, что он им верит и не
хочет докучать им на всякий шаг беспокойною подозрительностию.
За сим, сказав мир праху и добрую память доброму старцу, перейдем к
лицам тоже добрым, но гораздо более тонким и политичным.
Есть очень распространенное, но совершенно ложное мнение, будто наши
архиереи все зауряд люди крутые и неподатливые, будто они совсем безжалостны
к скорбям и нуждам мирских человеков. Такое давно сложившееся, но, как я
смею думать, неосновательное или по крайней мере слишком одностороннее
м