ого мышления с тем, что слагалось в течение тысячелетий, начиная с сумерийской, халдейской, египетской цивилизации, продолжая вдохновением израильских пророков и греческих мудрецов, оканчивая священными настроениями родных подвижников. Религия, как хотите, не низость духа, а высота его; недаром она неразрывно связана с нравственностью, с самым тонким человеческим благородством! Органически, из глубин истории, из недр природы выросло наше народное православие. Москва охраняла его как зеницу ока. Петербург растратил его.
Поколение Петра - все сплошь московское, вышедшее из московской почвы - было сильно верой не только в Бога. С такою же невозмутимостью веровали в государственную власть, в величие своего племени на земле ("Третий Рим"), в святость семейных начал. Были, конечно, и тогда преступники. Бывали и отступники - но не они давали тон жизни. В общем Россия, сравнительно небольшая по населению - всего-то в ней числилось 11-13 миллионов, - представляла несокрушимую скалу. Никогда народ не был подавлен такой неслыханной тиранией, как при Петре. Никогда он не изнемогал в такой степени от налогов и повинностей. Не щадя своих собственных сил, Петр не щадил и народных. До какой степени тяжко приходилось населению, показывают не только опасные бунты, но и общий результат Петрова царствования. Население при нем не возросло, но значительно сократилось (вероятно, не столько вымерло, сколько разбежалось в леса и степи). Почти сверхсильную навалил Петр задачу на Россию - и что ж? Они, то есть он и она, решили ее. Россия выдержала, и на скале именно тогдашней народной мощи был поставлен фундамент империи нашей. Слабая раса не выдержала бы, расползлась бы. Мы через двести лет еще существуем, и кто знает, может быть, еще поживем.
Почему бы в самом деле и не пожить России? Но вот беда: забыты истинные Петровы замыслы. Забыто то, чем была одушевлена Россия и что дает могущество каждому народу. Почти столетие сплошь посвящено у нас тому, чтобы размотать единство, расстроить единодушие народа, подорвать его веру в Бога и в себя. Целое столетие все идет к тому, чтобы денационализировать Россию. Я писал на днях, как правительство, одушевленное, по-видимому, самыми благими намерениями, из всех сил старалось насадить в России еврейскую интеллигенцию наряду с русской. Устраивались казенные еврейско-русские училища, давались евреям стипендии и всевозможные льготы, давались почетные звания, чины, ордена - лишь бы завести врачей-евреев, адвокатов-евреев, учителей-евреев, профессоров-евреев, инженеров-евреев, журналистов-евреев, не говоря уже о купцах и промышленниках обрезанного племени. Не одни евреи пользовались такой составляющей как бы "род недуга" благосклонностью русской власти. Целые немецкие княжества пересаживались под видом колоний на широкое тело России. Немецким крестьянам, не оказавшим ни малейших заслуг России, давались дворянские по величине поместья. Немцы на долгие годы освобождались от налогов и повинностей, им давалось самоуправление, им разрешалось быть иностранцами, и в то же время они пользовались всей защитой русской государственности. Прибалтийский край, потомство тевтонов, пятьсот лет разорявших наши границы и ливших кровь русскую, сделалось питомником новой аристократии. Наши герои вроде Ермолова, спасавшие Россию, как высшей почести просили "производства в немцы". Другая широкая струя, вливавшаяся в нашу знать, были шведы - за подобные же государственные заслуги! Третья струя - поляки. Четвертая - кавказские инородцы, армяне, грузины, татары, греки. В течение двухсот лет самое сердце нашей национальности - аристократия растворялась во всевозможных примесях, между которыми большинство были племена, исторически враждебные России. Невероятно пестрое крошево всевозможных наций, вероисповеданий, культур, традиций, предрасположений смешивалось, как в помойном ведре химика, в смесь мутную и нейтральную. Кислотные и щелочные элементы погашали друг друга, и в результате учетверенной, удесятеренной метисации получился аристократ-интеллигент, существо с крайне дробной, мозаической душой. Равнодушная вообще ко всему на свете, эта всечеловеческая душа, кажется, специально презирает Россию. Вот где самое слабое место нашей народности - наша правящая знать. Просмотрите список героев Полтавской битвы и список сподвижников Петра. Он охотно принимал иностранцев, он разыскивал способных между ними и приглашал их, но первыми у него были коренные русские. Того же метода держалась наследница его души Екатерина. Сама немка, она была из тех немцев, которые чувствуют величие России и вмещают его в себе. И Петр, и Екатерина - европейцы мирового размаха, понимали, что без национальности они ничто. К глубокому сожалению, Россия слишком быстро раскрыла свои границы и включила в них слишком много врагов своих. Не какого-нибудь деревянного коня, что погубил Трою, - Россия втянула в себя несколько царств, которые еще недавно воевали с ней, и имела наивность думать, что это усилило ее. Может быть, огромные приобретения Петра и Екатерины усилили бы нас, если бы мы отнеслись к ним, как англичане к своим завоеваниям, то есть постарались бы выжать из них все соки. Наше полуинородческое правительство не было одержимо этим пороком. Жиденький патриотизм его никогда не доходил до национального эгоизма. Покорив враждебные племена, мы вместо того, чтобы взять с них дань, сами начали платить им дань, каковая под разными видами выплачивается досель. Инородческие окраины наши вместо того, чтобы приносить доход, вызывают огромные расходы. Рамка поглощает картину, окраины поглощают постепенно центр. В одно столетие мы откормили до неузнаваемости, прямо до чудесного преображения, Финляндию, Эстляндию, Курляндию и Польшу. Никогда эти финские, шведские, литовские и польские области не достигали такого богатства и такой культуры, какими пользуются теперь. Никогда еврейство в этой части света не процветало, как под нашим владычеством. В чем же секрет этого чуда? Только в том, что мы свою национальность поставили ниже всех. Англичане, покорив Индию, питались ею, а мы, покорив наши окраины, отдали себя им на съедение. Мы поставили Россию в роль обширной колонии для покоренных народцев - и удивляемся, что Россия гибнет! Разве не то же самое происходит с Индией? Разве не погибли красные, черные, оливковые расы, не сумевшие согнать с тела своего белых хищников? А мы - некогда племя царственное и победоносное - сами накликали на себя чужеземцев, мало того: победили их для того", чтобы силой посадить себе на шею!
Углубляясь в великое прошлое, когда Россия была сама собой" понимаешь силу народную и бессилье. Разве можем мы теперь мечтать о каких-нибудь победах? Конечно, нет. Как организму, который кишит посторонними, внедрившимися в него организмами! России прежде всего нужно подумать об элементарном лечении. Что из того, что тело нашей Империи огромно и румянец еще горит на исхудалых щеках? Пока народом нашим питаются другие народы - она не воин. Пока мы - добыча евреев, поляков, немцев, армян, мы не встанем с места. В одно полустолетие мы дважды подымали меч и дважды бессильно его опускали... Если бы Господь помиловал нас и послал разум, отнятый за какие-то грехи, то перед тем, как думать о великих победах, народ наш почистился бы и полечился. Национальность расстраивается и восстановляется. Явись дружина сильных, национально-русских людей в составе власти - и Россия спасена. Наше правительство, конечно, и теперь состоит в большинстве из русских людей. Некоторые из них обладают сильной волей - но есть ли хоть тень какой-нибудь национальности у их кадетствующих товарищей, которых лицемерное "нет" погашает самое твердое "да"? Вообразите их в числе сподвижников Петра Великого. Какую бы роль они играли в действительно большой реформе? Вообразите г-д Милюковых, Гучковых, Бобринских и пр. в качестве советников тогдашней власти. Никакой Полтавы не было бы, Нарвой начали бы несчастное царствование, ею и закончили бы.
Празднуя годовщину великой битвы, посчитаем теперешние силы. Поищем, есть ли сейчас движущий их великий дух. Не угашайте духа! Не угашайте национальности своей - в ней начало наше, и без нее - конец...
Борьба с социализмом до сих пор бесплодна. По-видимому, придется Европе испробовать эту форму общества, хотим мы этого или не хотим. Раз дело доходит до того, что сразу триста тысяч рабочих, как в Швеции, объявляют забастовку, то есть, считая с семьями, бастует около трети населения страны, то ясно, что "сроки близятся". Чрезвычайно трудно представить себе, какими мерами общество и власть могли бы остановить грозное явление. Швеция не какая-нибудь Португалия или Румыния. Швеция в высшей степени культурная страна и идет не в хвосте, а в голове прогресса. Население Швеции нельзя упрекнуть ни в диком невежестве, ни в пьянстве, ни в развратных привычках. Как некогда шведы отличались храбростью, так теперь - трудолюбием. Благодаря тем же условиям, что дали расцвет Западной Европе, Швеция сделала громадные успехи за последнее столетие. Но накануне, казалось бы, общего народного благополучия стране угрожает социальная катастрофа. При помощи сравнительно несильной социалистической пропаганды Швеция быстро вступила в эпоху классовой борьбы, борьбы труда и капитала, и, может быть, этой маленькой стране суждено открыть собою эру осуществленного, торжествующего социализма...
Шведское правительство, как известно, уклонилось от всякого участия в этой колоссальной мирной борьбе - борьбе терпений. С точки зрения принятого в Швеции права - права стачек - власти поступают правильно. Государство в данном случае имеет (будто бы) не политический, а только полицейский интерес. В минуту, когда та или другая сторона - стачки или локаута - позволит себе нечто незакономерное, государство выступит карающей силой. Запрещая кровавые поединки, закон шведский разрешает бескровную междоусобную войну, хотя бы миллионы людей боролись с миллионами рублей.
Все это, однако, гладко выходит лишь в теории. На практике же почти всегда выступает на сцену деятель, разрушающий бумажные построения, именно - сердце, страсть. Даже шуточная борьба двух приятелей часто переходит в драку. Борьба двух партий по чисто отвлеченному разномыслию доводит иногда до кровавого азарта. Естественно, что страсть борьбы становится жгучей, когда предметом ее становится вещественный интерес, разорение, голод, гибель семьи. При этом условии требуется крайнее напряжение инстинктов гражданственности, дабы хрупкая перегородка между насилием и правом не рухнула.
Грозное настроение рабочих союзов и синдикатов делает положение Европы в высшей степени рискованным. Триста тысяч рабочих Швеции, очевидно, включают в себя весь запас шведской армии и флота. Это люди, прошедшие военную школу и умеющие стать в ряды. Если они вошли в стачку, стало быть, на армию правительство рассчитывать уже не может. Притом нужно заметить, что всюду в Европе, и особенно в Швеции, не воевавшей сто лет, действующая армия фактически превратилась в милицию. Она постепенно сделалась штатской армией, разделяющей все интересы обывателей, все волнения и злобы дня. Особенно это относится к таким культурным странам, как Швеция, где солдат поступает в полк из рабочих, привыкших к политической газете, как к табаку, и весьма начитанных в брошюрочной агитационной литературе. Чрезвычайно трудно ждать, чтобы теперешняя армия у культурных народов при решительном столкновении поддержала "буржуазное правительство". Правда, в рядах войск немало буржуа. Сказать по секрету, сами нынешние пролетарии - маленькие буржуа, что касается по крайней мере недостатков этого класса. Сами пролетарии так же склонны к комфорту, к лени, к жизни на чей-то чужой счет.
Именно упадок трудовых привычек, с одной стороны, буржуазное вольномыслие - с другой, падкость к соблазнам - с третьей, вызывают рабочее движение в большей степени, чем реальная нужда. Последняя, впрочем, тоже растет - если не абсолютно, то относительно. Да и как не расти!
Каждая стачка, каждый локаут вынимают у рабочего класса и у капиталистов громадные суммы. Ежедневное содержание забастовщиков (например, трехсоттысячной их армии) - требует ежедневно минимум двести тысяч рублей, считая по две кроны в день. У рабочих ведь есть семьи, их нужно кормить. Работник тем отличается невыгодно от машины, что остановить его, не отапливая, нельзя. Остановленная двуногая машина начинает потреблять свое производство, не производя его. В силу этого - по закону спроса и предложения - стремительно растут цены на все продукты и дороговизна отягчает бросивших работу в высшей степени. Агитаторы кричат: потерпите еще две недели - капиталисты уступят! Каждый день забастовки вынимает у капиталистов из кармана огромные суммы! В конце концов богачи непременно уступят! Но эти подстрекательства ложны в самом корне. Капиталисты, во-первых, гораздо дольше могут выдержать безработицу, ибо самый капитал есть не что иное, как запас человеческого труда. Представители локаута могут сказать вождям стачки: "Ну да, мы разоряемся. Мы с каждым днем праздности становимся все менее богачами. Мы - как и вы - съедаем самих себя. Но что же это значит? Это значит только то, что с каждым днем вынужденной вами праздности мы становимся все менее способными выполнить ваши требования. Капитал, организатор труда, с уменьшением его уменьшает не для нас только, но и для вас возможность пользоваться этой силой. Неделю назад мы были в состоянии поставить новые машины и, уменьшив этим расходы производства, повысить плату, но праздная неделя эту машину съела. Следующая неделя съест какое-нибудь другое необходимое улучшение, например возможность страховать рабочий труд, дальнейшая неделя съест возможность оказывать больничную помощь и т. д. Несколько недель праздности - и долгими годами поднимавшееся дело будет не в состоянии конкурировать с производством других народов. Мы будем выброшены с рынка. Конечно, мы, капиталисты, погибнем или принуждены будем бежать в другие страны, но вместе с гибелью капитала погибнет и труд. Классовый раздор ослепляет. Он заставляет видеть антагонизм интересов и не позволяет видеть их коренной солидарности. Капитал действительно не существует без рабочих, но дело в том ведь, что и современные рабочие немыслимы без капитала".
На такое рассуждение социалистические вожди обыкновенно отвечают: "Мы знаем организаторскую роль капитала и потому требуем, чтобы капитал был наш! Земля, орудия производства, продукты его должны быть общими!"
Представители капитала могут сказать: "Все это и теперь фактически общее. Абсолютная собственность - миф. И от земли, и от орудий производства, и от продуктов его рабочие берут свою в общем львиную долю. Капиталисты пользуются для себя лично лишь маленькой частью своей собственности. Последняя служит всем, кто вовлечен в ее работу. Так называемая прибавочная стоимость, которую будто бы поглощают капиталисты, играет роль ускорения в механике. Без прибавочной стоимости не было бы и капитала, а без него не было бы и организации труда. Социалисты требуют общего распоряжения капиталами, не доказав способности наживать их и руководить ими. Способность эта составляет индивидуальный талант. В этой области он столь же редок, как во всех других. Вы хотите отнять капиталы у буржуа. Отнять их, вероятно, вы сможете, но вот вопрос: сумеете ли вы их не растратить! Сумеете ли вы их умножить в степени, необходимой для прогресса дела?" "Сумеем!" - уверенно отвечают рабочие. Но если будущий социализм в самом деле сумеет это сделать, то лишь при условии, что будет вести себя так, как и современные хозяева, то есть не только не увеличивать платы рабочим, когда не из чего ее увеличивать, но прямо уменьшать ее, когда это становится необходимым. При самой полной социализации труда нелепо думать, что не будет большой заботы о том, как свести концы с концами. Это только у розовых утопистов будущий социальный строй рисуется как царство небесное. Немножко труда "по способностям" - и райское блаженство "по потребностям" каждого. Но утописты обыкновенно книжники. В сущности, они ничем не отличаются от чиновников, кроме отсутствия власти. Ведь и бюрократия исписывает горы бумаги в мечте осчастливить народ. Нет сомнения, что и в строе социализма придется бороться с теми же препятствиями к общему благу, что и теперь - с недостатком способностей и с излишком потребностей. Лень, бездарность, машинность, отсутствие инициативы, болезни, слабость и старость, наконец, полный набор пороков останутся и тогда. А принцип равенства - душа демократии - потребует, чтобы все лучшее сделалось общедоступным. Хорошего, однако, в природе понемножку. Разделенное на многих, прекрасное перестает быть хорошим. Капитал, разделенный в толпе пролетариев, из силы обращается в бессилие, как умная книга, разобранная по буквам, обращается в бессмысленный шрифт.
Пролетариат ослеплен теперь некоторыми видимыми сторонами буржуазно-капиталистической роскоши - дворцами, парками, автомобилями, блеском нарядов и утонченностью жизни жен и детей капиталистов. Вся эта яркая обстановка капитала действует как возбуждающий зависть и даже ненависть соблазн. Как роскошь Древнего Рима привлекла варваров завоевать его, так роскошь капитала соблазняет отнять ее. Но за яркой ширмой рабочие не видят авторов капитала, скромных тружеников, почти таких же чернорабочих, как они сами. Жены, дети и часто наследники богачей действительно ведут праздный образ жизни, но сами капиталисты не были бы капиталистами, если бы они серьезнейшим образом не работали, и часто с утра до вечера, без передышки. Вынуть сердце из капитала - ум и талант собственника, вынуть основную энергию организатора - значит убить капитал или, по крайней мере, остановить его. А капитал остановленный всегда разматывается. За сверкающими соблазнами культуры, обязанной существованием капиталу, рабочие не видят своей рабочей аристократии - хозяев - и по-детски думают, что они сами могут быть хозяевами. Но если бы они могли, то и были бы ими. К сожалению, талант организаторский, подобно всякому таланту, есть достояние крайне немногих лиц. Хозяевами рождаются. Их выбрать нельзя. Как все таланты, их выбирает сама природа и назначает обществу, хочет оно этого или не хочет. Основная черта хозяйского таланта, как всякого, - независимость, индивидуальность. Талант мало выбрать - в его сфере ему приходится подчиниться. В будущем социалистическом строе рабочим - если они не захотят одичать в анархии - придется искать хозяев и, найдя их, подчиняться им почти на тех же условиях, как и теперь.
Теперешняя борьба труда с трудом (ибо капитал есть накопленный труд) дезорганизует обе стороны - она разгоняет физическую силу, с одной стороны, и талант - с другой. Осажденный стачками локаут может в конце концов сдаться. Промышленность всякая на свете может быть разорена. Вытесненные из хозяйских ролей организаторские таланты могут быть затоптаны толпой. В результате неизбежно только крушение цивилизации и, может быть, гибель народов. Погибнуть, вероятно, окажется гораздо легче, чем возвратиться невредимо в первобытные условия. Не забудьте, что если древний варвар не имел современного капитала, то он имел не истощенное тогда огромное богатство природы. Леса были естественными питомниками дичи и пушного зверя, они не только давали дерево для постройки и дрова для топлива, но и кормили и одевали варвара. Реки и озера, обильные рыбой, были естественными садками водяной пищи. Нынче дикая природа всюду разорена, а культурная требует капитала для поддержания ее. Разорите капитал - вы убьете не только фабрику, но и ферму. Вы не получите не только требуемой прибавки, но и теперешний кусок хлеба, может быть, окажется роскошью.
Прибавка к наемной плате вообще возможна, но лишь при дальнейшем развитии общего дела, то есть при том условии, когда расход на производство уменьшается (благодаря усовершенствованию машин и искусства рабочих), а доход растет. При обилии хлеба и вещей цены падают и делаются общедоступными. При урожае на хлеб у нас на юге хлеба, что называется, "девать некуда", и не только нищие, но и скот сыты. Нужно стремиться, чтобы во всех областях человеческого труда стоял постоянный урожай и чтобы всех вещей было "девать некуда". Вот единственный путь к улучшению быта рабочего класса. Если за 8 или 6 часов труда (смотря по развитию дела) рабочий будет иметь всего достаточно, то разве общая сумма получаемых им от подобной культуры благ не будет соответствовать очень высокой "заработной плате"? Но такая высокая плата возможна лишь при труде народном, организованном естественно, то есть при посредстве свободных организаторских талантов. Высокая плата возможна при серьезном накоплении капитала и непрерывном его развитии. Она возможна при том лишь условии, когда рабочие будут смотреть на хозяйский капитал как на свой собственный и оберегать его от всяких потрясений. Если скажут, что и хозяева обязаны смотреть на свой капитал как на общий с рабочими, то я отвечу от всего сердца: конечно! Но все действительные организаторы так и смотрят. Вопреки жестокому определению собственности как права "употреблять и злоупотреблять" вещью, настоящий хозяин только употребляет, и фактически всегда в целях не личного, а общего интереса. Я отнесся бы с сочувствием к рабочей забастовке, вызванной мотовством хозяина. Расточители капитала вроде тех, которых берут под опеку, должны быть бойкотированы обществом - и прежде всего участниками капитала, рабочими. Расточители злостные должны преследоваться уголовным порядком, насколько это вообще возможно. Но, с другой стороны, и рабочие, останавливающие жизнь труда недостаточно обоснованными стачками, должны считаться такими же злостными расточителями, и к ним должен быть применен уголовный закон. Социализм, вероятно, придется испробовать, как многое дурное, чтобы убедиться, до чего он не отвечает природе общества. Социализм следует рассматривать не как восстание труда против капитала, а как бунт трудовой посредственности против трудового таланта.
Кто были варвары, разрушившие древний мир? Я думаю, это были не внешние варвары, а внутренние, вроде тех, которых и теперь в Европе сколько угодно. Мне кажется, разрушителями явились не скифы и не германцы, а гораздо раньше их - господа демократы. Так как в эти дни, по случаю дополнительных выборов в Государственную Думу, снова по всей России закипели споры о демократии, то нелишне было бы многим государственным людям заглянуть в учебник и поточнее справиться, чем была демократия в ее классическую эпоху, чем она была в ее отечестве, "под небом голубым" родных богов.
О Древней Греции у нас в публике большею частью судят по Гомеру, по греческим трагикам, по прелестной мифологии, которую популяризировал Овидий. Но религия и героический эпос Греции - продукт вовсе не демократии эллинской, а более древнего аристократического периода. Теперь установлено, что античный мир - подобно христианскому - имел свое средневековье, довольно похожее на наше. Как наша демократия является лишь наследницей феодальной эпохи, доведшей культуру духа до расцвета мысли, так древнеэллинская демократия не сама создала, а получила в дар тот богоподобный подъем умов, которым отмечен так называемый "век Перикла". Великие люди этого века были или аристократы, или воспитанные в аристократических преданиях буржуа. Но как распорядилась собственно сама демократия с наследством предков - вот вопрос!
Чтобы понять, что такое был знаменитый афинский демос, нужно читать не трагиков, а Аристофана. Помню мое великое изумление, когда я впервые познакомился с его комедиями. Из них выступает живой, неприкрашенный народ греческий во всей своей невзрачной натуре. Народ свободный, но даже в такой небольшой массе граждан - 20-30 тысяч человек - что это была за пошлая толпа! Сколько невероятной грубости, цинизма, жадности, раболепия, трусости, суеверия самого темного и разврата самого неистового - и где же! У самого подножия великого Парфенона и боговидных статуй!
Подобно французской революции, которая сражалась с Европой моральными и физическими средствами, собранными в феодальный период, афинская демократия вначале была аристократична и силой инерции шла по стопам героев. Но чуждый ее природе подъем духа быстро упал. Чуждый ей гений погас. "Равноправие" - вот был лозунг, во имя которого эллинская демократия в эпоху Персидских войн низвергла остатки олигархии. Провозглашен был, как и в наше время, принцип, что решение принадлежит большинству. Что же вышло? Очень скоро обнаружилось то самое, что мы видим в современной Европе, именно, что демократия по самой природе своей не политична. На площади Афин толпился народ, нуждой и бездарностью прикованный сыскони к вопросам плуга и топора, аршина и весов. Что могли понимать в вопросах внешней политики бедняки, не знающие точно, какие страны скрываются за горизонтом? Как они могли разобраться в вопросах финансовых или административных? Между тем пролетарии получили в стране решающий перевес. Вспомните, как они им воспользовались.
Сколько ни болтайте масло и воду, удельный вес сейчас же укажет естественное место обеих жидкостей. Чернь, даже захватившая власть, быстро оказывается внизу: она непременно выдвигает, и притом сама, неких вождей, которых считает лучше себя, то есть аристократов. Завязывается игра в лучшие. Чтобы понравиться черни, нужно сделаться ей приятным. Как? Очень просто. Нужно подкупить ее. И вот еще 24 столетия назад всюду, где поднималась демократия, устанавливался грабеж государства. Народные вожди сорили средства, чтобы выдвинуться, а затем довольно цинически делились казной с народом. Даже благородный Перикл вынужден был подкупать народ. В течение всего лишь нескольких десятилетий развилась грубая демагогия. Нечестные люди, чтобы захватить власть, бесконечно льстили народу. Они обещали несбыточные реформы и удерживались на теплых местах лишь подачками черни. Правда, вначале еще бодрствовал дух старого аристократизма. Власть площади сдерживалась магистратурой, выбираемой из более просвещенных и независимых классов. Каждое незаконное решение народного собрания могло быть оспариваемо на суде. Однако само судопроизводство демократическое было ужасно. В невероятной степени развился подкуп присяжных. Чтобы затруднить этот подкуп, пришлось увеличивать число присяжных, а это было возможно, лишь оплачивая их труд от казны. По мере того как пролетарии захватывали суд и власть, порядочные люди сами удалялись от этих должностей. В конце концов суд сделался простонародным. Что же могла обсуждать вонючая, по словам Аристофана, толпа в несколько сот человек? И как она могла разобраться в тонкостях права? Тогда именно и выдвинулись софисты, горланы, адвокаты дурного тона, и тогда суд сделался в их руках слепым орудием партийной борьбы. Смерть Сократа, одна из бесчисленного ряда "судебных ошибок", показывает, какова была справедливость демократического суда. Установилась такая чудная система. Государственные финансы истощались в тратах на "обездоленный" класс. Покрывать недостачу приходилось конфискациями богачей, а для этого создавались политические процессы. Толпа судей знала, что ей заплатят из конфискуемой суммы, - как же им было не признать богача виновным? "Всем известно, - говорил один оратор, - что, пока в кассе достаточно денег, Совет не нарушает закона. Нет денег - Совет не может не пользоваться доносами, не конфисковать имущества граждан и не давать хода предложениям самых недостойных крикунов".
В силу этого в стране свободы и равенства ужасающе развились доносы. Адвокаты бессовестно шантажировали богачей. Последним, чтобы защитить себя, приходилось самим нанимать доносчиков и на подлость отвечать подлостью. Прелестная система!
Читая Аристофана, вы видите, что эллинскую демократию волновали те же идеи социализма и коммунизма, что теперешний пролетариат. Равенство "вообще" особенно охотно переходило в уме бедняка на равенство имущественное. Тогдашние товарищи пытались кое-где даже осуществить "черный передел" (например, в Леонтинах в 423 г., в Сиракузах при Дионисии, на Самосе в 412 г. и пр.). Такой грабеж высших классов низшими раскалывал нацию и обессиливал ее хуже всякого внешнего врага. Над головой энергической, трудолюбивой, бережливой, даровитой части нации постоянно висел дамоклов меч: вот-вот донесут, вот-вот засудят, конфискуют имущество. Охлократия превзошла своей тиранией олигархию VII века. Немудрено, что лучшие люди Греции, познакомившись на деле с тем, что такое демократия, кончили глубоким презрением к ней. Фукидид называет демократический строй "явным безумием, о котором рассудительным людям не стоит тратить и двух слов". Сократ смеялся над нелепостью распределять государственные должности по жребию в то время, как никто не захочет взять по жребию кормщика, архитектора или музыканта. Величайший из греков - Платон - держался совершенно в стороне от политической жизни. Он думал, что при демократическом устройстве общества полезная политическая деятельность невозможна. Того же мнения держался Эпикур и пр. Демократия внесла с собой в общество междоусобную войну: лучшим - то есть наиболее просвещенным и зажиточным - классам приходилось вступать между собой в оборонительные союзы от черни, вроде наших локаутов, и даже призывать на отечество свое чужеземцев.
Что такое была афинская демократия - это хорошо видно из того, что она, подобно нашим думцам, установила себе казенное жалованье. За посещение народного собрания граждане получали каждый по три обола; впоследствии эту плату увеличили до одной драхмы. А за регулярные собрания, более скучные, получали до 1,5 драхмы. Неспособным к труду гражданам государство стало платить по оболу и по два, то есть вдвое больше, чем нужно для того, чтобы прокормить человека. Роскошь аристократии, выразившаяся в искусстве, нисколько не облагородила чернь. Эта роскошь возбудила в демократии только зависть и вкус к праздности. "Народ в демократических государствах, - говорит один историк, - пользовался своей силой, чтобы пировать и развлекаться на общественный счет. Требовательность постепенно возрастала. В Тарсите справлялось больше празднеств, чем дней в году. Под всякими предлогами народу стали раздавать казну. Прежде всего в пользу народа обратили театральные сборы, а затем и разные другие. В эпоху Филиппа и Александра это содержание народа, так называемый феорикон, сделалось главной язвой афинских финансов. Она поглощала все ресурсы, и наконец не на что было вести войну".
Вы думаете, демократия очнулась от этого безумия, видя надвигавшуюся тучу из Македонии? Ничуть не бывало. Только когда Филипп подступил уже к Афинам, Демосфену удалось уговорить граждан отказаться от даровых денег. Но едва лишь мир был восстановлен, сейчас же вернулись к феорикону, ибо, как выразился Демад, "феорикон был цементом, которым держалась демократия".
Истощить казну на кормление обленившегося народа и подготовить ее к неспособности вооружить отечество - вот немножко знакомая нам картина, имевшая прецедент, как говорится, в глубокой древности. Новгородцы, по замечанию Костомарова, пропили свою республику. Афиняне проели свою. Едва ли не от той же причины пала величайшая из республик - римская. Демократия начинает с требования свободы, равенства, братства, кончает же криком: "Хлеба и зрелищ!" А там хоть трава не расти!
Не варвары разрушили древнюю цивилизацию, а разрушила ее демократия в разных степенях ее засилья. Пока пружиной древних государств служило стремление к совершенству (принцип аристократизма), пока обществом правили лучшие люди, культура богатела и народы шли вперед. Как только совершился подмен классов, едва лишь худшие втерлись на место лучших, началось торжество низости, и в результате - крах. Отчего пала Греция, эта неприступная цитадель среди морей и гор? Отчего пала русская Греция? Босфорское царство, находившееся почти в тех же условиях? Каким образом случилось, что целые столетия те же народы умели отбивать варваров, а тут вдруг разучились это делать? Все это объясняется чрезвычайно просто. Вместо органического, века слагавшегося строя, где лучшие люди были приставлены к самой высокой и тонкой общественной работе, к последней подпустили "всех". "Все" сделали с обществом то же, что "все" делают, например, с карманными часами, когда "сами" начинают исправлять их кто чем умеет: иголкой, шпилькой, спичкой и т. д.
"Всегда обновляйся!" - гласит надпись на ванне китайского императора-мудреца. Весь мир - и в том числе Россия - бредит обновлением; самые неподвижные народы точно сорвались с мертвых якорей, и не только образованный слой, всюду неудовлетворенный и тревожный, - даже простонародные слои охвачены страстной жаждой нового и небывалого. Жители деревень во всем свете громадными массами переселяются в города, предпочитая гнить там в подвалах и на чердаках, нежели прозябать в идиллической сельской обстановке. Еще более грандиозные волны народные подымаются под предлогом эмиграции. Уже не отдельные искатели счастья, а, как некогда, целые народы, населения маленьких государств двигаются из одного полушария в другое. Очень слабо населенная Европейская Россия начинает перебрасывать в Азию половину, наконец, три четверти своего прироста; за Урал переваливается уже около миллиона душ, изгнанничество которых из тысячелетней родины обосновано чрезвычайно шатко. Сказочные по величине океанские пароходы перевозят целые орды эмигрантов, не более сознательных, чем древние орды кочевников. Похоже, как будто начинается вновь та загадочная суматоха, что со времен столпотворения вавилонского, по-видимому, не раз охватывала народы. Без точно выясненных причин человеческими массами овладевает стихийный дух перемены места и кое-где начинается невообразимая давка. Целые цивилизации сметаются в столкновении, сдержать которое не в силах ни природа, ни сознание народов. Ищут не только новых пространств, как мы и японцы в Сибири. Ищут новых условий, самых новейших, какие только может придумать изобретательный ум. Не использовав и сотой доли сухопутных и морских средств передвижения, страстно добиваются воздушных путей, лихорадочно побивают рекорды на быстроту, и кажется, если бы открыли способ менять место со скоростью пушечного ядра, то вздыхали бы о скорости света и электричества. Зачем становится необходимой такая спешка - неизвестно; видимо, эта сторона цивилизации, как многие другие, начинает принимать маниакальный характер. Подобно сумасшедшим, культурные народы не замечают некоторых навязчивых идей, между тем они явно развиваются и охватывают чуть ли не весь человеческий род. Отдаленных предков наших не без основания упрекают в консерватизме, почти безумном по своей фанатичности. Однако и теперешнее безоглядочное стремление к новизне смахивает на психоз.
Глубокая так называемая косность древних имела свое оправдание в чувстве счастья: люди не хотели никаких перемен, очевидно, потому, что были достаточно удовлетворены настоящим. Они слишком любили действительность и боготворили ее. Может быть, это была ошибка вкуса, но о вкусах не спорят. Консервативным предкам нашим их жизнь, при всей ее невзрачности, казалась необыкновенно вкусной, и они оберегали ее от изменения, как искусный повар свое тонкое блюдо. Нельзя сказать того же про обратный психоз, характеризующий наше время. Уже то, что все так страстно ждут нового, доказывает, что все недовольны настоящим и что все несчастны. Состояние несчастья, как бы разумно оно ни объяснялось, само по себе есть безумие, и, может быть, самое жалкое из всех. Как человеку с расстроенным пищеварением, нынешнему среднему человеку все кажется противным. Он с гримасой пробует тысячи вещей, не подозревая, что самый орган вкуса у него испорчен. Позыв на кислое, острое, жгучее, горькое, потребность в кричащем и извращенном - вот что характеризует стиль nouveau во всем, ибо так называемый декаданс охватил собою решительно все явления духа - от философии и искусства до политики и ремесла. В отличие от других стилей, декаданс замечателен, между прочим, тем, что он непрерывно рассыпается: вчерашнее во вражде с сегодняшним и отрицающее завтра непременно станет отрицаемым.
Мания постоянства, характеризующая старину, и мания непостоянства, свирепствующая в наше время, относятся между собою как закон и преступление. В самом деле, консерватизм так называемого старого режима напоминал законность: худая или хорошая, но жизнь в старину принимала характер закона природы. Неизменные социальные и иные отношения, подобно законам физики, принимались как они есть. Закон тяготения ужасен для всех упавших и разбившихся, но его, согласитесь, нельзя оспаривать, и остается приспособляться к нему. К феодальным и католическим принципам приспособлялись, испытывая все выгоды исполненного закона. В лучшие моменты тогдашнего равновесия достигался неизвестный теперь порядок, и подавляющему большинству людей, сверху до низу, было удобно и хорошо. Представьте себе обратный лозунг - представьте на минуту, что законы физики потеряли непреложность свою и могут меняться. Природа быстро возвратилась бы к Хаосу, к первобытной Ночи, из недр которой один Бог мог сотворить мир организованный, покоящийся на законах и прекрасный. Болезненное и безотчетное стремление к перемене составляет существо преступности. Людям почему-то хочется переступить закон, нарушить норму, стереть границы действий. Организованное, то есть закрепленное в установившихся формах, хочется дезорганизовать, растрепать, рассыпать. Маньякам так называемого прогресса кажется, что они охвачены творчеством, - на самом деле они охвачены разрушением. Не говоря о таких гремучих вещах, как экстрадинамит, возьмите хотя бы совсем невинную, наиболее прогрессирующую вещь, как пути сообщения. Ничто не внесло в быт человеческий, сложившийся веками, такого разгрома, как паровоз, и ни от чего не ждут более решительных перемен, как от дирижабля. Земля слишком тверда, чтобы разверзнуться и поглотить человеческую историю. Пропастью для последней явится, по-видимому, воздушное пространство. Воздухоплавание обострит манию перемен до горячечного состояния, и с человечеством, может быть, случится то, что с гадаринским стадом. Лишь только из жизни будут вынуты неподвижные устои, она разлетится в прах, как машина, которой все молекулы пришли в движение.
Опасный спор между старым и новым стал возможен при забвении третьего элемента: вечного. В спокойные века прошлого жизнь людям никогда не казалась старой. Совсем напротив. Несмотря на седую древность установлений, все существующее казалось молодым и свежим. Действующее, как единственно возможное, было полно жизни. Эту психологию старого режима еще помнят глубокие старики; кое-где ее можно и теперь наблюдать в глухой провинции. В старину под новым разумели не перемену, а повторение. Как новое вдыханье воздуха или новый глоток воды, жизнь казалась вечно одной и той же и вечно необходимой. Нынче как будто желали бы каждое вдыханье делать из другого газа и каждый глоток - из другой жидкости, и это называется прогрессом. В эпоху законности различие между старым и новым не вызывало драмы, жизнь текла непрерывно, и каждый индивидуум жил всей жизнью рода. Я думаю, что именно это было главной причиной того, что "в старину живали деды веселей своих внучат". Ведь в самом деле они жили веселей, наши деды, и чем старше был режим, тем молодость кипела в нем более бурным ключом. Вспомните о забавах аристократии эпохи Владимира Мономаха. Прочтите завещание широко пожившего князя. Какая бездна сильных ощущений! О пирах богатырских благочестивый документ умалчивает - но сколько войн, походов, охотничьих приключений, смертельно опасных и потому напряженно-сладких! Как могуче волновалось тогда сердце, как должен был работать мозг и железная мускулатура! О жизни смердов того времени свидетельства не осталось, если не считать слов, сказанных на одном княжеском съезде: "Выедет смерд весною на поле, придет половчанин, убьет смерда и заберет его коня и скудные достатки в добычу". Стало быть, и смерду приходилось или погибать, или вести полувоенный образ жизни, постоянно переходить от сохи к мечу. И смерду приходилось вести нескончаемую войну с полевым и лесным зверем, и у смердов были свои пиры и празднества. Из древности дошли до нас остатки пышного свадебного обряда и целые россыпи самоцветных, как камни, песен. Ведь певал же когда-то народ наш, и какой полной грудью!
Почитайте Рабле или поглядите на картины фламандской школы. Сколько молодости похоронено в этих старых веках, сколько животного счастья, сытого, пьяного, пляшущего, сладострастного - несмотря на католическую строгость. Если присмотреться хорошенько, то ведь и само католичество пело, плясало и изрядно пило. Сам Лютер - кроме глубокого негодования на пороки католичества - вынес из него свое уважение к добродетели и одновременно формулу о Wein, Weib und Gesang (вино, женщины и пение. - Ред.). Костры, на которых сжигались слишком дерзкие новаторы и ведьмы, каким-то образом уживались с индульгенциями на всякий грех, что, впрочем, не освобождало негодяев от уголовной ответственности. Не вдаваясь в эту слишком обширную область, я хочу сказать, что старый режим каким-то чудом умел сохранить в себе молодой темперамент и чисто юношескую радость бытия, тогда как теперешний новый режим с ежедневными обновлениями таит в себе черты уныния и собачьей старости. При нищете и грязи средневековья, при глубоком невежестве, при страшной необеспеченности здоровья и жизни люди знали, что такое удовлетворенность духа, и большинство людей были, несомненно, довольны своей судьбой. Нынче, при обилии средств, при сравнительной просвещенности и свободе - свободы хоть отбавляй! - большинство людей чувствуют себя злосчастными. Всем стало доступно все, и потому моральная ценность всего упала до чрезвычайности. С тех пор как дети кожевников стали делаться президентами республик и королями капитала, станок кожевника сделался станком каторжника: он потерял волшебное свойство давать счастье.
"Всегда обновляйся!" - это в нравственной философии такая же истина, как любая теорема Евклида. Однако прежде и теперь эту истину понимали разно. Когда под обновлением жизни понимали восстановление, то действительно обновлялись. Когда под обновлением стали понимать перемену, то запахло порчей и разрушением. Прошу читателя вникнуть в эту разницу: значение ее громадно. Прежде обветшавший человек, загрязнившийся и душевно измятый, приступал к известной операции, установленной Церковью. Он постился, усиленно молился, говел, исповедовался, каялся, приобщался, и если он проделывал все это искренно, то действительно обновлялся. В этом не может быть ни малейшего сомнения. На некоторое время человек трезвел, отвыкал от грехов, втягивался в порядочную жизнь, и восстановление совершалось, физическое и душевное. Никакой перемены не было, то есть человек не сочинял себе нового строя жизни, а только упорядочивал старый, расстроенный. Вот смысл реформ старого времени: каждая реформа, политическая и религиозная, была возвращением к основному образцу, к тому древнему принципу, который был вложен в общество. Если плохо веровали в Бога, то религиозная реформа состояла не в том, чтобы совсем не веровать, как это понимается теперь, а постараться искренно веровать и действительно исполнять заповеди. Если терялось уважение к закону, то политическая реформа состояла не в том, чтобы совсем наплевать на закон (как понимается теперь), а чтобы вернуть к нему уважение. Мне кажется, древнее "обновление" более отвечает природе, чем нынешняя ломка вместо починки. Когда тело заболеет, то реформа его заключается не в том, чтобы изменить план тела, а чтобы восстановить его, не в том, чтобы выбросить одни органы и выработать совсем другие, а в том, чтобы прежние органы вернуть к их природному назначению. Так поступает всякое не слишком зараженное тело, пока не вмешаются молодые доктора с их полестней рецептов на каждую болезнь. Так поступает и всякое не слишком одряхлевшее общество: оно обновляется восстановлением, а не переменой. Вот когда тело или общество совсем сгнило, тогда всем тканям и клеточкам неудержимо хочется расползтись, разлезться, и вот тогда реформа принимает характер новорежимный. Хочется не восстановлять, а выбрасывать, вырезать, выжигать гангрену, хотя бы каленым железом, после чего поневоле приходится приставлять искусственные члены. К глубокому несчастью, почти все страны - и Россия больше, чем многие, - находятся в обновлении не старого, а "нового режима". Метод восстановления, благодетельный и натуральный, кое-где слишком опоздал. Уже нет тех тканей, которые можно бы восстановить. России, как и огромному большинству ее соседей, вероятнее всего, придется пережить процесс, какой Иегова применил к развращенным евреям, вышедшим из плена. Никто из вышедших из Египта не вошел в обетованный Ханаан. Развращенное и порочное поколение сплошь вымерло. В новую жизнь вступило свежее, восстановленное в первобытных условиях пустыни, менее грешное поколение.
Мне кажется, европейская буржуазия - подобно изнеженной аристократии - обречена смерти. Испорченный рабочий класс обречен смерти. Зараженный и безбожный пролетариат обречен смерти. Безмерно вспухшее население Европы и Америки все еще растет, но оно довольно быстро начнет падать, сгнивая на корню и разрушаясь, как некогда в войнах и мятежах. Гнилые породы отпадут, как отгнившие ветки со ствола. Если человечество спасется, то тем методом, каким всегда спасалось: восстановлением суровых естественных условий и восстановлением естественного человека. Слабые элементы нашей расы одичают, выродятся, вымрут. Сильные элементы возвратятся к варварству и к режиму, похожему на старый. Тогда только, может быть, кое-где будут осуществлены утопии князя Кропоткина и графа Толстого; они ведь когда-то уже были осуществлены. Природа, как художник, на тысячи ладов прикидывает свое творчество, пробуя между прочим и анархизмы всяких видов. Подобно мыльным пузырям, эти архи-новые, на вид очаровательные формы жизни оказываются очень хрупкими. Коммуны, политические и религиозные, возникнув из идеального замысла, дрожат, колеблются и наконец лопаются, оставив после себя мокрое место. Ошибка обновителей наших не в том, что их планы неразумны, а в том, что они слишком разумны. Обновители воображают, что чем рассудочнее, геометричнее план, чем больше в него вложено симметрии и гармонии, тем более это соответствует природе человека. Ошибка плачевная! В действительности бывает скорее наоборот. Пора понять, что человек существо иррациональное и что природа его не укладывается в разумные силлогизмы. Это все равно что с кучей песку: казалось бы, почему куче не принять формы шара, или октаэдра, или правильной пирамиды. На деле же каждое сыпучее тело принимает свою любимую форму - довольно безобразной кучи. Народ вовсе не есть то, чем его изобразил Руссо. Народ не суверен, не царь, не мудрец, а довольно жалкая толпа, и чем он крупнее и стихийнее, тем более беспомощен и жалок. Каждый отдельный элемент этой стихии, средний человек, вовсе не правомерное и не правоспособное существо, а двуногое весьма фантастическое, склонное одновременно быть и гением, и идиотом - и к чему его больше тянет, договаривать нечего. Не столько субъект права, сколько субъект всяческого беспутства, средний человек ни в чем так не нуждается, как в том, чтобы некое высшее существо - государство - поставило его на строго определенное место и обеспечило ему определенную функцию. Нужно не старое, не новое: жизни нужно нечто вечное, нестареющее и потому всегда молодое. Даже несовершенные законы, если они законы, то есть сохраняют долговременное и непререкаемое значение, обладают способностью поддерживать жизнь. Наоборот, драгоценные жемчуга, нанизанные на гнилую нитку, рассыпаются. Я далек от мысли, что теперешние граждане напоминают перлы, но нынешняя законность, непрерывно рвущаяся под предлогом реформ, разъединяет даже это дешевое общес