мистицизма в политике. Он вырождается в мистификацию. Мир погубили фразы. "Боже, избави нас от лукавого и от образной речи! Иисусе Спасителю, спаси нас от метафоры!" - говорил добрый виноградарь Поль Луи Курье {Видный французский писатель (1772-1825), блестящий памфлетист. Занимался садоводством, как профессионал.}. Науки, политика, дипломатия, религия, все они создали для себя соответственный жаргон, и народ в нем ровно ничего не понимает. Однако именно он является главным собеседником, и вот почему так часто он отвечает невпопад. Сейчас мы присутствуем при крупном разговоре: диалог ужасающе оживленный, а ответы быстрые и кровавые. Посмотрим, за кем останется последнее слово" {Вяземский, по всей вероятности, имеет в виду общественное движение во Франции, которое перед падением Варшавы проявлялось особенно бурно. В парламенте ряд депутатов требовал немедленного вооруженного вмешательства в пользу поляков. Воинственное настроение и страх перед "варварской Россией", которая, расправившись с Польшей, будто бы намеревается напасть на Францию, проникло даже в крайне консервативную крестьянскую среду.}.
Должно быть, Дарья Федоровна немало размышляла над этим письмом своего друга, где религия поставлена в один ряд с наукой, дипломатией и политикой...
Я остановился подробнее на этом эпистолярном обмене мнениями между Фикельмон и Вяземским, так как он может служить прообразом тех политических споров, которые велись в салоне Долли и ее матери. Об их конкретном содержании мы знаем очень немного, а между тем и для биографии Пушкина эти разговоры представляют несомненный интерес, так как поэт наряду с Вяземским и Александром Ивановичем Тургеневым принимал в них участие в течение ряда лет. Судя по разбираемой нами переписке, диапазон "дискуссий", как мы бы сказали сейчас, был очень широк. Возможно, что завсегдатай салона говорили порой в экстерриториальном посольстве и о такой небезопасной тогда материи, как утопический социализм...
Временное увлечение Дарьи Федоровны идеями Ламеннэ интересно для нас и в другом отношении. Красноречивый аббат в своей газете не только защищал всеобщее избирательное право, свободу печати, союзов и преподавания, а также считал необходимым отделение церкви от государства.
Вяземскому Фикельмон писала только в общей форме о религиозных и историко-философских взглядах Ламеннэ и его сотрудников. Петр Андреевич, как мы видели, с ними в корне не согласен. К католицизму он относился с интересом и уважением, но все же эта форма христианства оставалась для него идейно чуждой. Несмотря на весь свой европеизм Вяземский прежде всего человек убежденно русский (но не славянофил). Он к тому же знатный барин, коренной москвич. В этом отношении характерно его письмо к Фикельмон от 23 ноября 1831 года - последнее письмо из Москвы:
"У нас здесь был ряд довольно блестящих праздников. В этих случаях Москва принимает торжественный вид. Всегда в таких зрелищах есть нечто национальное и народное. Этот Кремль, который господствует над городом, так же как все воспоминания и впечатления, эти волны народа, которые буквально днем и ночью приливают и отливают, следуя за всеми передвижениями царя и царицы, эта связь с землей, этот русский дух, который всюду чувствуется, уносят зачастую мысль за тесные пределы дворца и салона. Здесь чувствуется, что существует неизменная сила, вовсе не искусственная, не вызванная обстоятельствами, и если придают так много значения тому, что ты русский, то, плохо это или хорошо, но ты себя чувствуешь именно в Москве, а не в ином месте".
Вяземский не любил Николая I. Добиваясь ради семьи принятия на государственную службу, с очень тяжелым чувством писал ему незадолго до этого свою покаянную "Исповедь". Республиканцем он в 1831 году, конечно, не был, как не был им и раньше, но было бы ошибкой в его описании народных толп, стремящихся взглянуть на царя и царицу, видеть внезапный прилив верноподданнических чувств. Петр Андреевич только излагает Долли свои впечатления. Зато его, несомненно, искренние строки о Москве - это "исповеданье веры" русского патриота, участника Бородинского боя. Не знаем, какое впечатление они произвели на адресатку...
Однако для Долли Фикельмон Москва, Кремль, соборы,- наверное, и Иван Великий, а может быть, и царь-колокол и царь-пушка - не были только словами. Все это она однажды видела и, конечно, не забыла.
До сих пор едва ли не единственное упоминание о том, что во время путешествия в Россию в 1823 году Е. М. Хитрово с дочерью побывали в Москве, имелось в письме П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу от 1 октября 1823 года {Остафьевский архив, князей Вяземских, т. II, с. 355. Дату письма, по всей вероятности, следует читать "1 ноября", а не "1 октября".}.
21 октября Долли Фикельмон пишет оттуда мужу: {Дневник Фикельмон, с. 31.}
"Мы здесь с позавчера, со дня рождения моей милой бабушки {Светлейшая княгиня Екатерина Ильинична Голенищева-Кутузова-Смоленская (1754-1824), урожденная Бибикова, вдова фельдмаршала. Екатерина Ильинична, несмотря на свои годы, проводила дочь и внучек на расстояние полутора суток пути.}. Мы совершили сюда очень долгое и очень скучное путешествие из Петербурга: долгое, потому что дороги ужасны, а ночи так темны, что продолжать путь нет возможности и приходится ложиться спать. Мы потратили ровно неделю на этот печальный путь, потому, что расставание (с родственниками.- Н. Р.) было крайне грустным, и мы до сих пор подавлены и удручены".
Таким образом, получилось у Елизаветы Михайловны с дочерьми нечто похожее на путешествие Лариных:
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток ехали оне.
В Петербург, как видно из контекста, путешественницы больше не возвращались. С разрешения своего министра Фикельмон выехал им навстречу в Вену. К сожалению, из России маршрута матери и дочерей мы не знаем (может быть, через Киев?), но ясно одно - Долли Фикельмон однажды все же побывала в Москве, совершила очень большое и не очень комфортабельное путешествие по России...
Вернемся снова к переписке Фикельмон и Вяземского в 1830-1831 гг.
В тревожное для обоих корреспондентов холерное время мы, естественно, находим в их письмах лишь немного упоминаний о том, что они читали в эти печальные месяцы. Некоторые из интересных упоминаний я уже попутно привел.
С окончанием эпидемии, пощадившей ее семью, но унесшей немало знакомых людей, Долли снова принимается за книги. Читает и, по обыкновению, философствует: "Мы поглощаем каждую новость, что касается книг. В данное время я читаю то, чего раньше совсем еще не знала, - письма Курье, которые я нахожу остроумнее и лучше написанные, чем письма M-me де Севинье {М-me де Севинье - Marie de Rabutin-Chantal, marquise de Sévigné (1626-1696), автор ставших классическими писем, большая часть которых адресована ее дочери, М-me де Гриньян (de Grignan).},- эти, надо сказать, легкомысленны, но принято считать, что в наш век можно все читать без стеснения. События нравственного порядка, правда, сейчас настолько серьезны, настолько значительны, что не остается возможности увлечься легким чтением.
Благоразумие укрепилось в тени скорби, потому что какой человек с душой живет сейчас не скорбя" (13 октября 1831 года).
"Знаете ли вы, что Виктор Гюго написал премилые стихи, полные прелести, гармонии, религиозного чувства? Это молитва, обращенная к его ребенку; в них глубокая набожность, как у Ламартина, но с оттенком горести земной, светской, отчего они еще трогательнее. Я бы вам их послала, если бы не надеялась увидеть вас вскоре здесь - удивительно, что автор, любимый молодой Францией {"Молодая Франция" ("Jeune France") - название, которое около 1830 года было дано группе писателей-романтиков, составивших левое крыло школы и стремившихся "поражать буржуазию" ("épater les bourgeois").}, говорит о боге, как следует говорить о нем" (12 декабря 1831 года) {Привожу немного измененный перевод П. П. Вяземского.}.
Интересен отзыв Фикельмон о романе Бенжамена Констана "Адольф", но он тесно связан с вопросом об изучении Дарьей Федоровной русского языка, к которому мы теперь и обратимся. До сих пор по этому поводу было известно лишь часто цитируемое указание Е. М. Хитрово в письме к Пушкину от 9 мая 1830 года: "Г. Сомов {3 Орест Михайлович Сомов (1793-1833), литератор, друг Дельвига, знакомый Пушкина.} дает уроки послу и его жене <...>". Речь шла, несомненно, об уроках русского языка, незнакомого графу и забытого графиней за долгие годы пребывания в Италии {Н. В. Измайлов. Пушкин и Е. М. Хитрово. В кн.: Письма к Хитрово, с. 187.}.
В письмах 1831 года изучению русского языка Долли посвящено немало строк. 4 августа Вяземский в свое, как всегда, французское письмо вставляет три слова по-русски ("житье-бытье подмосковное"). Затем он продолжает - снова по-французски:
"После представленных Вами мне доказательств Ваших успехов в изучении русского языка, о которых я мог судить по стилю надписанного по-русски адреса, я ничуть не раскаиваюсь в том, что позволил себе эту двуязычную смесь, которую Вы отлично поймете. Должен Вас все же предупредить, для неприкосновенности моего родового имени, что я не Сергеевич, а Андреевич, а для чести нашего квартала, что Тверская - это не переулок, а улица, и притом еще одна из самых нарядных; что же касается моего дома, то он скромно приютился в Чернышевском переулке {Набранное курсивом в данном письме по-русски.}. За исключением этих маленьких ошибок, все остальное - верх изящества и орфографии. Я могу только удивляться рассудительности, с которой Вы употребляете букву "ять", этого сфинкса, недоступного для многих наших писателей и для большинства наших государственных мужей. Воздадим за это хвалу Вашей понятливости и отеческим заботам господина Сомова. Если бы я мог раздавать места, я бы сразу назначил Вас министром народного просвещения, будучи, твердо уверен в том, что Вы не скомпрометируете ни наших ученых, ни нашу орфографию, за что я не мог бы поручиться в отношении других. Говорят, что император Александр, чтобы избежать трудностей, самодержавно исключил эту букву из своего императорского алфавита: это также значило разрубить Гордиев узел".
Неисправимый насмешник, князь Вяземский не удержался от искушения пустить шпильку по адресу покойного царя, хотя, несомненно, знал, что Дарья Федоровна, как и ее мать, относится к памяти Александра I с благоговением...
В записке, посланной в Москву 13 августа, она сообщила: "Ваш адрес был неправильно написан благодаря маме, которая неверно сказала ваше отчество". Адрес письма от 12 декабря того же года аккуратно и красиво надписан по-русски с должными нажимами:
Его Сиятельству
Милостивому Государю
Князю Петру Андреевичу
Вяземскому
в Москве
Близ Никитской,
Чернышевском Переулок
В собственном доме.
Как видим, с русскими падежами Долли тогда еще не справлялась. Этот адрес - единственный образец ее русского почерка среди более чем двухсот фотокопий, полученных мною из ЦГАЛИ.
Надо, однако, сказать, что уверенное и вполне русское написание букв все же свидетельствует о том, что в детстве Даша Тизенгаузен по-русски писать умела. В отношении ее сестры Кати мы это знаем достоверно - будучи маленькой девочкой, она писала дедушке Кутузову и по-русски {"Русская старина", 1874, июнь, с. 342. В публикации год написания соответствующего письма М. И. Кутузова (1807), вероятно, указан неправильно - его внучке было тогда четыре года.}.
13 октября 1831 года Дарья Федоровна пишет Вяземскому о своем русском языке с некоторыми подробностями:
"Пока что я вас благодарю за Адольфа, который всегда был одним из моих любимых произведений, хотя герой создан для того, чтобы заранее разочароваться во всех молодых людях на свете. Этот образец для подражания размножился, но следует его знать. Я не стану читать "Адольфа" (разумеется, вашего) {Сделанный Вяземским перевод романа Бенжамена Констана вышел в свет осенью 1831 года.} с учителем и как урок: это было бы средством тотчас же от него устать - прочту одна, долго размышляя. К тому же я уже давно не нахожусь в руках господина Сомова - и даже не беру русских уроков. Не знаю, почему и как, но мое ухо так хорошо привыкает к русскому языку, что, когда наберусь храбрости, чтобы им заняться, я, надеюсь, быстро его выучу {Судя по этой фразе, можно думать, что Фикельмон не только забыла русский разговорный язык, живя в Италии, но, вероятно, и в детстве плохо им владела.}. Но побеждать трудность всегда является работой, для которой нужно усилие, и столько их надо делать, чтобы идти вперед в жизни, что в самом деле становишься от этого скупой! Жизнь, действительно, самый тяжелый труд! - для нас, по крайней мере, которые видят и чувствуют ее прекрасной, какой она и есть в действительности <...>".
Мы не знаем, сделала ли Долли Фикельмон нужное усилие, чтобы овладеть русской речью... Во всяком случае, в конце 1831 года она, как видно, уже чувствовала себя в силах приняться за самостоятельное изучение русского перевода французского романа, который она, правда, знала в подлиннике.
9 февраля 1839 года она писала мужу из Рима: "Скажи также маме, что каждое утро я провожу час времени с русской грамматикой в руках: я хочу вернуться в Петербург, лучше зная этот язык, чем я его знала уезжая" {Дневник Фикельмон.}.
Долли, однако, не суждено было больше вернуться в Россию, и мы не знаем, продолжала ли она впоследствии заниматься по-русски. Вряд ли...
Ее дочь, Елизавета-Александра, по-домашнему Елизалекс или Элька, выросшая в Петербурге, свободно говорила по-русски. Зимой 1838/39 года в Риме красивая тринадцатилетняя девочка часами болтала по-русски с начинающим писателем, будущим знаменитым поэтом А. К. Толстым и его матерью. Долли Фикельмон в письме к мужу назвала Толстого "верным обожателем" дочери. Елизалекс не забыла полуродного языка и много позже. 17 сентября 1844 года княгиня Елизавета-Александра Кляри-и-Альдринген пишет тетке, Е. Ф. Тизенгаузен, из Остенде после того, как в Брюсселе встретилась с бельгийским королем Леопольдом I: "Король так добр и трогателен в своем обращении со мной! Он много рассказывал о тебе и, к моему большому удивлению, очень бегло говорил со мной по-русски..." {Сони, с. 75. Будучи принцем Саксен-Кобургским, Леопольд I служил некоторое время в русской армии.}
Вероятно, в свое время Д. Ф. Фикельмон или ее мать позаботились о том, чтобы Элька знала русский язык, что, конечно, было нетрудно сделать, живя в Петербурге.
Мой обзор "ядра" переписки Фикельмон и Вяземского приходится на этом закончить, хотя я далеко не исчерпал всех материалов, имеющихся в их письмах 1830-1831 гг. {Как уже было сказано, все упоминания о Пушкине будут рассмотрены в следующем очерке.}. Однако многочисленные встречи и разговоры князя и графини с рядом лиц, большею частью малоизвестных или вовсе неизвестных, сейчас интереса не представляют. Они к тому же потребовали бы обширных и сложных комментариев. Точно так же в наше время вряд ли для кого-нибудь существенно знать, какие именно поручения Долли по части покупки материй, шарфов и каких-то соломенно-желтых крестьянских юбок, вероятно, предназначенных для маскарада, любезный Петр Андреевич Вяземский выполнял в Москве.
Итак, будем считать "ядро" достаточно исследованным.
Однако переписка Фикельмон с Вяземским после возвращения его в Петербург продолжалась еще много лет, правда, с большими перерывами. К сожалению, за все это время, как уже было упомянуто, мы знаем лишь петербургские записки Долли, часть которых можно датировать, и несколько ее писем из-за границы. Последнее из них помечено 13 декабря 1852 года. Ни одного ответа Вяземского, кроме мною разобранных, пока не известно.
Петр Андреевич вернулся в столицу 25 декабря 1831 года. Уже 27 декабря он пишет жене: "Разумеется, видел и благоприятельницу Элизу и дочку ее" {Звенья, IX, с. 227.}.
В свою очередь, Долли Фикельмон отмечает в дневнике 30 декабря 1831 года: "Вяземский также приехал из Москвы. Я очень этому рада; он прелестен как светский собеседник; это умный человек, и я с ним в дружбе".
3 февраля 1832 года она снова вспоминает о князе: "Вяземский ворчун, не знаю почему, но мне это безразлично; я уже обращаюсь с ним как приятельница и не разговариваю, когда он мне надоедает" {Цитаты из дневника за 1832 и последующие годы приводятся в моем переводе из венской работы А. В. Флоровского "Дневник графини Д. Ф. Фикельмон".}.
Несколько раньше, по-видимому, в первых числах января того же года, Дарья Федоровна пишет князю: "Что касается моего бала, который состоится только около половины января, я предоставляю вам полную свободу в отношении выбора ваших протеже <...> Мое расположение к вам, дорогой Вяземский, стало настоящей и нежной привязанностью сердца. Долли".
"Влюбленная дружба" в это время, видимо, еще продолжается... Однако Дарья Федоровна считает порой, что ее приятель чересчур церемонен. Примерно в это же время {В записке упоминается о присылке газеты "L'Avenir", обещанной Вяземскому еще во время его пребывания в Москве. Последний номер этой газеты вышел 15 ноября 1831 года.} она пишет ему: "Ваша вчерашняя записка, дорогой Вяземский, почти что меня рассердила! Разве нужно между друзьями столько извинений и фраз? Я гораздо более доверчива, так как была уверена в том, что вы не пришли, потому что не могли!"
Весь март месяц 1832 года у Вяземского прогостила в Петербурге его старшая дочь Мария, которой в это время было восемнадцать лет. 10 марта Долли пишет Петру Андреевичу: "...не сможете ли вы привести ко мне вашу дочь сегодня после обеда, между семью и 8 часами". Из писем Вяземского к жене (которые и позволяют датировать эту записку) мы узнаем, что он исполнил просьбу Фикельмон в отношении дочери, а еще раньше, 7 марта, "возил ее к благоприятельнице Елизе. Она очень приласкала ее" {Звенья, IX, с. 307, 309.}.
Понемногу, таким образом, начинается знакомство Фикельмон-Хитрово с семьей Вяземского.
Вера Федоровна с тремя дочерьми - Марией, Прасковьей (Полиной) и Надеждой и сыном Павлом переехала, на постоянное жительство в Петербург в октябре (после 10-го) того же 1832 года. Вяземские поселились на Гагаринской набережной в доме Баташова (ныне набережная Кутузова, 32),- считая по-современному, метрах в семистах от особняка Салтыковых. "Добрый сосед", как назвала однажды Фикельмон Петра Андреевича, оказался теперь еще более соседом, чем во время своего одинокого житья на Моховой улице.
Однако топографическая близость, по-видимому, не совпадала больше с внутренней. Вяземский был, конечно, рад семье, по которой он тосковал, но переезд жены в Петербург не мог не изменить характера его отношений с Долли.
Он больше не "соломенный вдовец". Женатого светского человека нельзя приглашать без супруги на танцевальные вечера или загородные поездки. Неудобно также то и дело посылать ему записки. Большинство тех, которые хранятся в ЦГАЛИ, несомненно, получены "холостым" Вяземским.
Многочисленные светские условности властно вступили в свои права.
В общем же, насколько можно судить по отрывочным материалам Остафьевского архива, знакомство семей Вяземских и Фикельмон проходило так, как это было принято в высшем обществе того времени.
Нельзя все же не заметить, что в отношении В. Ф. Вяземской наши эпистолярные материалы особенно скудны, и эта бедность, по-видимому, не случайна.
Сохранилась единственная петербургская записка Фикельмон к жене ее приятеля: "Дорогая княгиня, как себя чувствует дорогой Вяземский? Я сама себя хуже чувствую эти дни, и это мне помешало Вас навестить. Долли Фикельмон". Иногда Долли осведомлялась у Вяземского о здоровье жены: "Как себя чувствует княгиня, дорогой Вяземский? Надеюсь, что нога у нее больше не болит, и вы успокоились?" В 1836 или 1837 году Фикельмон еще раз упоминает о Вяземской: "Если я не увижу вас и княгиню сегодня ночью в церкви, заранее желаю вам, дорогой друг, радостных и счастливых праздников". Речь идет, по-видимому, о пасхальной заутрене, где всегда бывало множество народу и встретиться со знакомыми было нелегко.
Других упоминаний о Вере Федоровне нет за все пять с лишним лет "знакомства домами". Можно, правда, думать, что петербургская переписка "семейного периода" сохранилась в Остафьеве не полностью. Петр Андреевич тщательно берег даже совсем незначительные записки Долли. Возможно, что его жена поступала иначе.
Из записей Фикельмон мы знаем, что Вяземские не раз встречались с Дарьей Федоровной и ее друзьями. Д. В. Флоровский, прочитавший весь петербургский дневник, отмечает {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 83.}:
"С переездом в 1833 г. {Следует читать - в 1832 году.} всей семьи Вяземских в Петербург все ее члены {В отношении двух младших детей - десятилетней Надежды и двенадцатилетнего Павла это, вероятно, неверно.} вошли в этот круг знакомых и друзей. Графиня Ф. однажды отметила, что в прогулке большого общества с участием Фикельмон в Шлиссельбург на пароходе приняли участие и жена князя и две дочери (26 июля 1833 г.)".
Таким образом, с внешней стороны все как будто обстояло благополучно - Дарья Федоровна с должным вниманием относилась к семье своего друга. Старшую дочь, Марию, она, по-видимому, полюбила. В одной из записок Долли сообщает Вяземскому, что в пятнадцатую годовщину своей свадьбы (3 июня 1836 года) она пойдет в домашнюю часовню Шереметевых помолиться за Марию {Возможно, в связи с выходом замуж за П. А. Валуева.} и за него.
Добрая и внимательная Долли, конечно, так или иначе отозвалась на тяжелое горе Вяземских - смерть княжны Полины (Прасковьи), угасшей в Риме от чахотки 11 марта 1835 года. Однако дневника в этом году Фикельмон систематически не вела, и мы не знаем, в чем проявилось ее участие к их потере. О могиле Пашеньки Вяземской Дарья Федоровна вспомнила в позднейшем письме к Петру Андреевичу из Рима от 7 января 1839 года. Высказав сожаление, что Вяземский, бывший в то время в Германии, не собрался в Рим, она прибавляет: "Впрочем, я понимаю, что Рим, оставаясь священной и святой землей для вашего сердца, тем не менее жестоко бы его взволновал!"
Пора, однако, сказать и о том, что Фикельмон, хорошо относясь к семье Вяземского, невзлюбила - по крайней мере, на первых порах - его жену. 3 ноября 1832 года она записала в дневнике: "...вот три женщины совсем неподходящие для нашего кружка: княгиня Вяземская, госпожа Блудова {Анна Андреевна (урожд. княжна Щербатова; ум. в 1848 году), жена Д. Н. Блудова, бывшего в это время министром внутренних дел.} и Виельгорская {Луиза Карловна (урожд. принцесса Бирон; 1791-1853), жена М. Ю. Виельгорского.}", "все эти господа любезнее без своих жен" {Флоровcкий. Дневник Фикельмон, с. 83.}.
Почему Вера Федоровна, к которой много лет с такой дружеской симпатией относился Пушкин, почему она не понравилась Долли, неизвестно. Не знаем мы и того, не сблизилась ли Дарья Федоровна с Вяземской, когда узнала ее поближе. Кажется все же, что в Петербурге она встречалась с княгиней лишь в силу светских обязанностей.
У П. А. Вяземского сохранилось и несколько писем Фикельмон 1852 года. Дарье Федоровне 48 лет, она бабушка четырех внучат (старшей, Эдмее-Каролине, будущей итальянской графине Робилант-Цереальо, уже 10 лет), Петру Андреевичу шестьдесят, Вере Федоровне шестьдесят два. Все старые люди... Летом Вяземские отправились за границу - князю нужно было полечиться в Карлсбаде. Узнав, что он в Дрездене, Дарья Федоровна посылает 26 июня, старому приятелю очень сердечное письмо. Приглашая супругов приехать в Теплиц, она пишет: "Передайте княгине, что я ее целую, затем я рассчитываю на нее, чтобы завлечь вас сюда, даже если вы проявите в данном отношении как можно менее доброй воли".
15 августа она обращается к самой Вяземской. Сообщает ей ряд новостей, посылает для Петра Андреевича газеты. Тон письма сердечный, и слова "целую вас" звучат искренне... Судя по содержанию этого письма и следующего, в котором Долли настойчиво просит Вяземских заехать в Теплиц перед возвращением в Россию, супруги раз уже там побывали в течение лета.
Читателей старшего поколения, помнящих обычаи дореволюционной России, вероятно, удивит тот факт, что, приглашая Вяземских приехать в Теплиц, Фикельмон советует им остановиться не в отеле "Почта", а в "Принц де Линь", где комнаты и стол лучше. Казалось бы, что в трехэтажном замке могло найтись место для старых друзей...
Светские обычаи на Западе были, правда, несколько иными, чем в России, но в Чехии, например, такое приглашение, несомненно, означало бы, что гости будут жить в замке.
Долли и ее муж, конечно, не желали обидеть Вяземских, но, видимо по каким-то соображениям, не могли их поместить у себя. Возможно также, что Петр Андреевич и Вера Федоровна сами не сочли удобным остановиться в замке, владельца которого, князя Эдмунда Кляри-и-Альдринген, они раньше не знали.
Во всяком случае, неприязненное отношение Долли Фикельмон к княгине Вяземской, "неподходящей для нашего кружка", можно думать, давно стало делом прошлого. Стареющая Дарья Федоровна, по-видимому, была искренне рада повидать петербургскую знакомую, жену своего друга.
21 октября она пишет из Теплица сестре Екатерине: "Вяземские провели с нами вечер, возвращаясь из Карлсбада" {Сони, с 380.}.
Это было последнее свидание друзей.
Вернемся теперь снова в Петербург тридцатых годов.
"Ядро" переписки Фикельмон и Вяземского позволило нам установить, что в 1830-1831 годах их отношения были не "романом", а лишь "влюбленной дружбой". Естественно спросить, продолжалась ли такая романтическая дружба и в дальнейшем,- ведь после возвращения Петра Андреевича из Москвы Долли прожила в Петербурге еще более шести лет.
Остановимся сначала на внешней стороне их знакомства в эти более поздние годы. Я уже упомянул о том, что с конца 1831 года Вяземские были почти соседями Фикельмон. В 1834 году Вяземский с семьей переселился на Моховую в дом Быченского (ныне Моховая, 32), по-прежнему от посольства недалеко. Однако с начала 1832 и до апреля 1838 года в архиве Вяземского имеются только петербургские записки Дарьи Федоровны, очевидно доставленные слугами, и ни одного ее почтового отправления.
Зная, как Петр Андреевич берег каждую строчку своей приятельницы, следует думать, что писем от нее за эти годы он действительно не получал {Не дошедшее до нас соболезнование по поводу смерти Пашеньки Вяземской, вероятно, было адресовано ее матери.}. Уже одно это заставляет думать, что "влюбленной дружбы" больше не существовало. О причинах некоторого охлаждения, по-видимому взаимного, судить трудно.
Внешне все как будто остается по-старому. Дарья Федоровна, как и раньше, внимательна и любезна по отношению к Вяземскому. Говорит ему немало хороших слов. В конце февраля 1833 года, перед отъездом по санному пути в Дерпт, она пишет ему: "Если вы хотите что-нибудь передать вашей сестре {Вдова историографа Екатерина Андреевна Карамзина.}, пришлите мне, что нужно, завтра утром. И приходите со мной повидаться и передать ваши словесные поручения сегодня вечером к маме".
В апреле 1834 года Долли сильно обварила себе ногу кипятком и в течение шести недель была привязана к креслу и оттоманке. В числе близких друзей, которых она принимала, немного оправившись, был и Вяземский {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 70.}. К этому времени относится следующая записка Фикельмон: "Неловкость моего швейцара, который не догадался, что вы один из тех, кого я всегда вижу с удовольствием, лишила меня возможности повидать вас вчера. Я больна, так как глупым образом обожгла себе ногу, - приходите сегодня повидать меня ненадолго, прошу вас. Долли Фикельмон".
Вероятно, как это часто бывает, последствия ожога сказались не сразу, но постепенно развились воспаление и нагноение. Можно поэтому к этим неделям отнести еще две записки. В одной Долли сообщает: "Ваша записка и книга застали меня очень больной, но им я обязана радостным и приятным впечатлениям. Я еще далека от того момента, когда смогу вас увидеть, дорогой друг, но на днях вы будете одним из первых, кого я к себе попрошу".
Во второй записке мы находим уже литературные размышления Фикельмон: "Возвращаю вам вашего ужасного Сент-Бева <...> {Сент-Бев Шарль Огюстен (1804-1869). В молодости - видный романтический поэт, писавший под псевдонимом Жозеф Делорм. Постепенно он стал крупнейшим литературным критиком. Пушкин высоко ставил его ранние поэтические произведения и в письме от 19-24 мая 1830 года просил Е. М. Хитрово прислать ему в Москву один из сборников Сент-Бева. В 1834 году этот поэт выпустил сборник "Volupté" ("Наслаждение"), который, вероятно, и вызвал резкий отзыв больной Фикельмон.}. Я продолжаю сильно болеть, дорогой Вяземский,- неприятное это время, так как оно лишает меня радости видеть друзей. А вы один из тех, о ком я больше всего сожалею!"
Да, приятельские записки, по-старому приятельские отношения.
Сейчас у нас есть также иконографическое подтверждение того, что в 1834 году Долли интересовал Петр Андреевич.
В своей новой книге Нина Каухчишвили опубликовала карандашный рисунок {Между с. 82 и 83.} - портрет Вяземского, обнаруженный ею, по-видимому, во второй тетради дневника Дарьи Федоровны. Судя по очень крупной подписи рукой Фикельмон: "Prince Wiasemsky, 1834", рисунок значительно увеличен. Если это работа самой Долли, что весьма вероятно, то приходится признать, что у нее были немалые художественные способности. Рисунок очень уверенный, можно сказать, профессиональный. Сходство передано отлично. Грустное, серьезное лицо князя, вероятно, отображает его душевное состояние перед отъездом за границу. Болезнь Пашеньки усиливалась...
Около (не позднее) 26 июля 1834 года Пушкин писал жене из Петербурга: "Княгиня (Вяземская.- Н. Р.) едет в чужие края, дочь ее больна не на шутку; боятся чахотки. Дай бог, чтобы юг ей помог. Сегодня видел во сне, что она умерла, и проснулся в ужасе".
3 августа он снова пишет Наталье Николаевне: "Вяземские здесь. Бедная Полина очень слаба и бледна. На отца жалко смотреть. Так он убит. Они все едут за границу. Дай бог, чтобы климат ей помог".
Итак, отношения Фикельмон и Вяземского остались прежними... Нет, перестаешь верить этому, когда читаешь некоторые записки Фикельмон и особенно письма Вяземского к жене, отправленные в начале августа 1832 года.
"Сударь! Сударь! {Monsieur! Monsieur! - единственное обращение к Вяземскому во всей нам известной переписке Фикельмон. Возможно, впрочем, что она решила пошутить.} - пишет Фикельмон князю.- Разве для этого нужно было столько доказательств и даже лести! Нужно было, если "дорогой друг, сделайте мне удовольствие и пригласите моих друзей", я бы и так это сделала.
Я вычеркнула Оболенских, потому что народа и так слишком много, но, ради вас, приношу себя в жертву".
Эта записка, видимо, относится к одному из больших балов в австрийском посольстве, скорее всего, зимой 1832/33 или 1833/34 годов {Зиму 1834/35 года Вяземские провели в Риме, где, как мы знаем, 11 (23) марта 1835 года скончалась их дочь Полина. Следующая зима была для их семьи траурной.}. Надо сказать, что такое сердитое послание хозяйки дома было бы неприятно для получателя и в менее избранном кругу. Долли к тому же, вероятно, знала, что Оболенские, за которых просил Вяземский, - его родственники. Напомним, что в начале 1832 года Фикельмон, обрадованная возвращением Петра Андреевича из Москвы, писала ему по тому же поводу совсем иначе: "...предоставляю вам полную свободу в отношении выбора ваших протеже..."
Быть может, приведенная здесь довольно нелюбезная записка - отзвук серьезной размолвки между Фикельмон и Вяземским, которая произошла в августе так дружески начавшегося 1832 года.
Приходится на этом небольшом происшествии остановиться подробнее.
В воскресенье 5 августа Долли прислала Петру Андреевичу следующую записку: "Дорогой Вяземский, сегодня я должна была иметь удовольствие пообедать с вами у нас, но я прошу вас отложить это на вторник. Фикельмон был принужден пригласить на сегодня всех наших австрийских военных, которые завтра уезжают,- для вас это было бы неинтересно, а меня очень бы стеснила невозможность поговорить с вами, как я бы хотела.
Итак, дорогой друг, приходите во вторник и, так как мы обедаем в пять, приходите на полчаса раньше, чтобы я могла с вами вволю поговорить перед обедом".
Долли, несомненно, не хотела обидеть Вяземского, которого считала близким другом. Объяснила откровенно - неожиданно пришлось в тот день устроить официальный обед австрийских офицеров. Умолчала, конечно, о том, что присутствие на нем постороннего русского гостя могло быть и политически неудобным...
Умный и тонкий человек, Вяземский, мог бы это понять и пойти навстречу своей приятельнице, которая попала в довольно неприятное положение. Друзья ведь...
Мог бы понять, но совершенно не понял, жестоко обиделся (хотя и отрицал это) и в письме к жене очень резко и несправедливо отозвался о Фикельмон. 9 августа он пишет Вере Федоровне {Звенья, IX, с. 431-432.}: "В общежитии есть замашки, которые задевают и наводят тошноту <...> Те самые, которые со мною очень хорошо запросто, там где чин чина почитает, обходятся со мной иначе. Часто видишь себя на месте какого-нибудь домашнего человека, танцмейстера, которого сажают за стол с собой семейно, а когда гости, ему накрывают маленький столик особенно или говорят: приди обедать завтра. Я заметил нечто похожее на то и там, где никак не ожидал, а именно у Долли <... > Я дал почувствовать Долли, что не могу не гнушаться такою подлостью, и дал бы почувствовать более, если не ваши сиятельства, которых ожидаю сюда и которым должен я, однако ж, приготовить несколько гостиных, куда можно будет вам показаться".
Петр Андреевич продолжает по-французски: "Я ожидаю испытания тебе при твоей щепетильности - и ты мне сообщи новости об этом. Приготовься быть часто и чувствительно оскорбляемою. Я тебя уверяю, что здесь вовсе нет умения жить" {Перевод М. С. Боровковой-Майковой.}.
Перейдя снова на русский язык, он спешит уверить жену, что с Фикельмон не поссорился: "...сегодня еще утром был у них по-прежнему и опять к ним иду".
Пусть так... Но как далеко от почти благоговейного отношения Вяземского к Долли в его московских посланиях 1831 года до этого обиженно-расчетливого письма! Не поссорился, не порвал отношений, чтобы жене и дочерям было где появиться в "большом свете"...
Не удивительно, если после предупреждения о возможности оскорблений Вера Федоровна на первых порах, а может быть, и во все время петербургского знакомства была сдержанна и довольно суха с графиней Фикельмон.
Положение ее мужа - не в особняке Салтыковых, а в русском светском и чиновном Петербурге начала тридцатых годов,- можно думать, действительно было довольно ложным. Знатный барин, известный всей читающей России поэт, но состояние расстроено, а надо достойно содержать большую семью. В вольнодумных заблуждениях пришлось раскаяться, но в искренность раскаяния не верят ни власти предержащие, ни сам неисправимый вольнодумец и оппозиционер Вяземский. Пришлось и на скучнейшую службу поступить - не по своему выбору, а по усмотрению царя. И расшитый золотом мундир камергера с положенным ему ключом вряд ли радует бывшего "декабриста без декабря"...
Вероятно, постоянно ущемляемое самолюбие Петра Андреевича и побудило его так болезненно отозваться на совсем, по существу, не обидное письмо Долли. Мне думается, кроме того, что в Вяземском, несмотря на весь его европеизм, заговорил русский аристократ, никогда еще не бывавший за границей. Восхищался, восхищался простотой и даже "простодушием" Фикельмон, а, в конце концов, разобиделся на приятельницу, с одиннадцати лет привыкшую к другим формам общения, чем те, которые были приняты в тогдашней России.
Как отнеслась к этому происшествию сама Дарья Федоровна, мы не знаем. Если в ее дневнике есть соответствующая запись, то до настоящего времени она остается неопубликованной. А. В. Флоровский, ссылаясь на рассмотренные нами письма Вяземского к жене, считает, что "прежняя дружба осталась непотрясенной" {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 82.}.
Полностью я с этим согласиться не могу. Петр Андреевич не поссорился с Долли, хотя до разрыва было очень недалеко. Приятельские отношения сохранились - записки Долли, относящиеся к 1834 году, и портрет Вяземского в ее дневники подтверждают это с несомненностью. Однако о "влюбленней дружбе", на мой взгляд, больше говорить не приходится.
Годы 1829-1831 были для Долли, по крайней мере отчасти, годами Вяземского. Начиная со второй половины 1832 года Петр Андреевич - только один из ее многочисленных русских и иностранных друзей.
Таковы же, по-видимому, примерно с этого времени и чувства Вяземского, по-прежнему дружеские, но уже далекие от тех, о которых он так подробно и красноречиво говорил в своих московских письмах.
Не думаю, чтобы незначительный сам по себе эпизод с обедом в посольстве послужил основной причиной изменения отношений между Вяземским и Фикельмон. Была причина более существенная - два умных, тонких, образованных человека оказались все же людьми очень разными и до конца друг друга не понимали. Стоит вспомнить, например, отзыв Вяземского о мнимом простодушии Долли...
Кроме того, как мне кажется, "влюбленная дружба", своего рода "балансирование на грани любви", по самой своей природе вообще долго продолжаться не может. Либо она обращается в любовь, либо становится просто дружбой.
С Вяземским и Фикельмон, несомненно, случилось последнее.
Сделав эту эволюционную оговорку, мы можем все же присоединиться к мнению Нины Каухчишвили: "Дружба с Вяземским была одной из самых крепких в годы, проведенные (Долли.- Н. Р.) в Петербурге, и оставалась таковой в течение всей жизни" {Дневник Фикельмон, с. 70.}.
Мне остается сказать несколько слов о письмах Шарля-Луи Фикельмона к П. А. Вяземскому. В ЦГАЛИ хранятся четыре собственноручных письма графа и одна копия, снятая Д. Ф. Фикельмон. Письма не датированы, но, судя по тому, что о Долли в них не упоминается, эти петербургские послания относятся уже ко времени после отъезда Дарьи Федоровны за границу. Сколько-нибудь существенного интереса они не представляют. Свидетельствуют лишь о том, что Фикельмон любезно и внимательно относился к другу своей жены и поддерживал с ним отношения.
Сохранился целый ряд записок Дарьи Федоровны, в которых она от имени супруга приглашает Вяземского на обеды в интимном кругу. Есть в ее записках просьбы навестить больного мужа и т. д. В свою очередь, граф Фикельмон в первые же дни после несчастного случая с Вяземским побывал у него вместе со многими другими знакомыми {Письмо Вяземского к жене от 9 июня 1830 года (Звенья, VI, с. 270).}. Е. M. Хитрово навещала больного ежедневно; Долли была тогда нездорова.
Еще раньше, в первые же недели знакомства, Вяземский, как мы знаем, сообщал жене о ласковом отношении к нему как графини, так и графа Фикельмон {Звенья, с. 220.}.
Все же сведения, которыми мы располагаем, позволяют считать Вяземского и Шарля-Луи лишь хорошими знакомыми, но не друзьями. В письмах посла к Петру Андреевичу о дружеских чувствах не упоминается ни прямо, ни косвенно.
Д. Ф. ФИКЕЛЬМОН В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА
Долли Фикельмон, несомненно, была женщиной выдающейся. По силе ума и широте интересов мало кто из приятельниц Пушкина мог с ней сравниться. Обладала она и немалой литературной культурой. Сама, как показывают ее дневник и письма, владела пером.
Можно, таким образом, считать что Дарья Федоровна была душевно подготовлена к знакомству с великим поэтом. Неизвестно, однако, читала ли она Пушкина до приезда в Петербург. Вернее все же считать, что только слышала о нем. Жила ведь душа в душу с матерью, живо и горячо интересовавшейся отечественной литературой. Однако, проведя много лет в Италии, Долли, как мы знаем, почти забыла родной язык и вообще оторвалась от России, которую и в детстве знала очень мало. В ее известных нам записках флорентийского и неаполитанского времени ни о Пушкине, ни о других русских писателях не говорится ни слова.
Елизавета Михайловна Хитрово со старшей дочерью вернулись в Россию скорее всего в начале 1826 года {См. очерк "Фикельмоны", с 98.}, и, вероятно, как я уже упомянул, летом следующего года началось ее личное знакомство с поэтом. Приехав в Петербург, Дарья Федоровна не могла не узнать, хотя бы отчасти, какое место Пушкин вскоре занял в душевном мире ее матери. По словам Н. В. Измайлова, "она всею душою отдалась поэту, перенесла на него во всей полноте ту "неизменную, твердую, безусловную дружбу, возвышающуюся до доблести", о которой говорит князь Вяземский. Конечно, здесь была не только дружба - здесь было и поклонение великому поэту, славе и гордости России, со стороны патриотически настроенной наследницы Кутузова, и материнская заботливость о бурном, порывистом, неустоявшемся поэте, бывшем на шестнадцать лет моложе ее, и, наконец, - страстная, глубокая, чисто эмоциональная влюбленность в него как в человека. Последнее - по крайней мере в первые годы - господствовало над остальным" {Письма к Хитрово, с. 173-174.}.
Есть основание думать, что молодой одинокий поэт не сразу отверг эту страсть стареющей женщины. Впоследствии, до самой смерти, он ценил в Елизавете Михайловне вдумчивого и верного друга, одного из самых верных своих друзей.
В 1925 году в бывшем дворце Юсуповых в Ленинграде, том самом, где девятью годами раньше убили Распутина, было найдено двадцать шесть писем Пушкина к Хитрово и одно письмо к Е. Ф. Тизенгаузен. Эта замечательная находка показала, как высоко ценил Пушкин общение с матерью Фикельмон. В своих письмах к ней поэт обсуждает ряд волновавших его политических и общественных вопросов, делится литературными новостями, откровенно сообщает о своих душевных переживаниях.
Но спокойные, дружеские отношения Пушкина и Хитрово установились уже после его женитьбы. Приехав с мужем в Петербург летом 1829 года, Долли застала еще тот тягостный для поэта период, когда Елизавета Михайловна была в него влюблена и добивалась взаимности.
Останавливаться на этом романе мы не будем, но упомянуть о нем нужно, чтобы яснее представить себе обстановку, в которой началось знакомство Пушкина и Долли Фикельмон.
Благодаря опубликованию дневника Долли Фикельмон можно значительно уточнить время ее первой встречи с поэтом. До относительно недавнего времени пушкинисты считали, что чета Фикельмон прибыла в Петербург во второй половине января 1829 года, а знакомство Пушкина с женой австрийского посла началось еще до его отъезда в Москву (8 марта) и оттуда на Кавказ, то есть между концом января и началом марта. Однако Долли в это время еще не было в Петербурге. В январе сос