Главная » Книги

Раевский Николай Алексеевич - Портреты заговорили, Страница 7

Раевский Николай Алексеевич - Портреты заговорили


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

овательница своего мужа. Данные, которые приводит Н. Каухчишвили, не оставляют сомнений в том, что, выйдя замуж очень юной, она много и добросовестно работала над собой. Изучив многочисленные письма Долли к мужу, хранящиеся в Дечине и в печати неизвестные, исследовательница замечает: "В Неаполе происходит медленное превращение характера Долли. Девушка, подготовленная к тому, чтобы занять очень видное положение в высшем обществе, была еще мало знакома с проблемами своего времени. Под руководством мужа, человека выдающегося ума, ей удается расширить свой духовный кругозор и за сравнительно короткое время, в молодом еще возрасте, достигнуть полной зрелости" {Дневник Фикельмон, с. 22.}.
   Вместе с тем, при всем своем восхищении духовным богатством мужа, Долли Фикельмон сохраняет все же известную самостоятельность мысли и в политических, и в философских, и, в особенности, в литературных вопросах. Было бы ошибкой считать, что Долли - лишь интеллектуальная тень умного мужа. Однако самостоятельность политического мышления, так сказать, проявляется у нее в более зрелые годы. В Петербурге супруга посла, по-видимому, мыслит и оценивает мир в полном согласии с мужем. Н. Каухчишвили, изучавшая в Вене донесения Фикельмона Меттерниху, пишет: "Сравнивая страницы дневника с дипломатическими донесениями Фикельмона; поражаешься сходству, существовавшему между супругами: их оценки людей и событий почти совпадают" {Там же, с. 24.}.
   Впоследствии, в заграничных письмах к сестре, Долли, насколько можно судить, высказывает нередко взгляды более самостоятельные. Самостоятельны и многие ее предвидения. Она предугадала, например, австро-прусскую войну 1866 года и франко-прусскую 1870 года, которые разыгрались уже после ее смерти.
   И в молодые еще годы у "красавицы посольши", несомненно, были серьезные духовные интересы. В дневнике они чувствуются не часто - говорить сама с собой о "материях важных и высоких" Фикельмон, видимо, не любила. 18.XII. 1830 она отмечает: "Я почти не пишу дневника. В обществе все так печально, что нечего о нем сказать, а я вовсе не хочу создавать здесь сборник размышлений <...>".
   Надо, однако, сказать, что размышлений, порой серьезных и глубоких, в дневнике все же немало. Тем не менее графиня, несомненно, предпочитала обсуждать серьезные вопросы в письмах и главным образом в дружеской беседе. К сожалению, лишь очень немногие из ее собеседников упомянули об этих разговорах, касавшихся вопросов, которые волновали в то время русское и европейское общество.
   Одним из вопросов такого рода было "дело Чаадаева". В 1836 году близкий друг Пушкина, отставной гусарский офицер Петр Яковлевич Чаадаев, смелый и оригинальный философ, напечатал в журнале "Телескоп" отрывок из своего первого "Философического письма", должно быть, по недоразумению пропущенный цензурой {В своей статье "Пушкин в итальянском издании дневника Д. Ф. Фикельмон" (Врем. ПК. 1967-1968. Л., 1970, с. 14-32) М. И. Гиллельсон подробно разбирает вопрос об отношении графа Фикельмона к "Философическим письмам" Чаадаева (послу были известны первое и неопубликованное третье).}. В нем автор в крайне пессимистическом тоне говорил об истории России и ее участии в духовной жизни человечества. Письмо, за которое автор, по приказанию царя, был объявлен душевнобольным, вызвало большие споры среди русских образованных людей. Граф Фикельмон в донесении канцлеру Меттерниху от 7 (19) ноября 1836 года сообщает, что, по мнению Чаадаева, все беды России следует приписать "гибельному решению заимствовать религию и цивилизацию из Византии, падавшей от гнилости, вместо того чтобы примкнуть к римской церкви, которая так высоко вознесла цивилизацию на всем Западе". Посол считает, что это письмо "упало, как бомба, посреди русского тщеславия и тех начал религиозного и политического первенствования, к которым весьма склонны в столице" {Дневник Фикельмон, с. 76. Перевод М. И. Гиллельсона.}.
   Из дневника А. И. Тургенева мы узнаем, что 6 декабря 1836 года он, будучи у Фикельмон, много говорил с ней и ее мужем о Чаадаеве {Щеголее, с. 276.}. Дарья Федоровна, как и граф Шарль-Луи, вероятно, ознакомилась с содержанием знаменитого письма по французскому тексту, опубликованному, как сообщает Н. Каухчишвили, еще в 1830 году {Дневник Фикельмон, с. 76. М. И. Гиллельсон считает, однако, утверждение Н. Каухчишвили о давнишней публикации первого письма во Франции явным недоразумением.}. Долли едва ли разделяла мнение своего мужа, который соглашался с утверждением Чаадаева о пагубной роли византийского христианства в истории России, так как она все же до конца жизни оставалась православной. Точнее ее взглядов на историко-философскую концепцию Чаадаева мы не знаем. Еще одна дневниковая запись А. И. Тургенева (27 ноября 1836) показывает, что разговоры о Чаадаеве велись в салоне Фикельмон в течение ряда дней.
   8 января 1837 года Тургенев послал Дарье Федоровне какое-то сочинение Ламеннэ - бывшего главы французских неокатоликов (в 1834 году он порвал с церковью). Консерваторы во Франции считали этого христианского социалиста революционером-якобинцем. Как мы увидим, идеями Ламеннэ Фикельмон интересовалась издавна {Отзывы Д. Ф. Фикельмон о Ламеннэ читатель найдет в следующем очерке, посвященном переписке ее с кн. П. А. Вяземским.}.
   Я уже упомянул о том, что почти все опубликованные до сих пор письма Дарьи Федоровны относятся к послепушкинскому времени, когда ей было 36-50 лет. Однако и в пору знакомства с поэтом, в 25-32 года, ее взгляды и интересы уже вполне сложились. Надо думать, например, что, как и впоследствии, она много и внимательно читала французскую историческую литературу своего времени. Особенно интересовала ее история революций и причины их возникновения. Следует сказать, что у нее, убежденного консерватора, все же было, говоря современным языком, сильно развито сознание необратимости исторических процессов: "...нельзя остановить потока; что может сделать один человек против духа своего времени?" - писала она 14 июня 1848 года.
   О широте ее духовных интересов отчасти можно судить и по довольно скудным в этом отношении дневниковым записям. Поговорив в Дерптском университете со знаменитым астрономом Струве, она замечает, например: "Если бы я стала ученой, то непременно стала бы астрономом". Фикельмон объясняет и причину своего выбора: эта наука "должна быть наиболее отрешенной от земли" {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 58.}. Записывает она и свои впечатления от речи Гумбольдта на заседании, устроенном в честь знаменитого ученого Российской Академии наук 11 ноября 1829 года. В речи президента Академии наук С. С. Уварова ее удивила высокопарная фраза: "...войдите, боги здесь. Да, боги разума и мысли повсюду те же". Она отмечает скромность Гумбольдта, который в заключительной речи, "довольно длинной, но очень интересной", подчеркнул заслуги своих спутников по русскому путешествию, профессора Эренберга и Розе. "Все, что он сказал о России, было поучительно, интересно и могло бы стать полезным".
   В этот же день Гумбольдт обедал в австрийском посольстве.
   Можно быть уверенным в том, что Долли Фикельмон не робела, беседуя с великим ученым. Естествознания она, как кажется, не изучала, но, помимо природного ума, обладала ко времени приезда в Петербург постепенно накопленными серьезными познаниями в истории, международной политике, литературе.
   Есть основание думать, что Дарья Федоровна была несколько знакома и с философией. После смерти мужа она, как свидетельствует Барант, "переписала и собрала" заметки мужа по разным вопросам, зачастую набросанные карандашом {Pensées et réflexions morales et politiques du comte de Ficquelmont (Мысли и раздумья, нравственные и политические, графа Фикельмона). Paris, 1859, р. XXII.}. Возможно, что Барант не только составил биографический очерк Фикельмона, но и окончательно отредактировал эти записи. Однако, если бы Долли не разбиралась в их содержании, она не смогла бы выполнить своей части работы - в конце жизни у Фикельмона почерк был крайне неразборчивый. Между тем второй раздел книги целиком посвящен философии (о системе Гельвеция, об эклектизме и т. д.). Что касается религиозно-философских вопросов, то петербургский дневник, несомненно, свидетельствует о том, что в духовной жизни Дарьи Федоровны они занимали большое место.
  

VI

  
   Да, очень незаурядным человеком была Долли Фикельмон, но не будем чересчур отяжелять умными разговорами и умными книгами прелестный образ "посланницы богов - посланницы австрийской", как назвал ее Вяземский. Она была, конечно, много умнее и образованнее большинства дам петербургского большого света, но никак нельзя применить к ней пушкинские стихи:
  
   Не дай мне бог сойтись на бале
   Иль при разъезде на крыльце
   С семинаристом в желтой шале
   Иль с академиком в чепце!
  
   Несмотря на грустный порой строй мыслей, характер у Фикельмон - особенно в молодости - был очень жизнерадостный. Веселиться она любила и умела.
   В тридцатых годах светская жизнь в Петербурге была очень интенсивной. Читая мемуары и дневники современников, порой удивляешься, как только у них хватало сил ездить без конца на балы, рауты, приемы, а днем еще делать бесчисленные визиты. Только в 1831 году уход всей гвардии на польскую войну и, в особенности, холерная волна, докатившаяся до столицы в половине июня этого года, на много месяцев прервали светские развлечения. Наконец, 6 октября на Марсовом поле было отслужено "благодарственное молебствие" по случаю окончания войны в Польше. В конце октября балы возобновились.
   Само собой разумеется, что в развлечениях высшего общества дипломатический корпус принимал участие. Знатные русские семьи (правда, не все) издавна любили принимать иностранцев. Нередки были и официальные приемы и балы во дворцах у царя и великих князей. Австрийского посла с женой приглашали и на интимные вечера царской семьи. Это считалось большой честью, и ее удостаивались очень немногие дипломаты.
   Долли с несомненным интересом относилась к светским визитам, пока не начала страдать постоянными жестокими головными болями. За границей, когда ее заболевание утихло, Дарья Федоровна снова надолго оказалась, подобно Александре Осиповне Смирновой-Россет, "в тревоге пестрой и бесплодной большого света и двора" - на этот раз австрийского. В поздних письмах Фикельмон, как и в петербургском дневнике, светская жизнь занимает, на мой взгляд, утомительно много места. Как проходил венецианский закат жизни графини, мы не знаем...
   В Петербурге больше всего балов бывало на святках {Время между праздниками рождества и крещения (от 25 декабря до 6 января ст. ст.).} и на масленице. Опубликованная часть дневника Долли позволяет установить некоторые цифры "бальной статистики". Возьмем для примера 1830 год, когда светскую жизнь ничто не нарушало. С 11 января по 16 февраля (36 дней) Фикельмон упоминает о 15 балах, на которых она присутствовала. Раньше трех часов ночи они не кончались, а некоторые продолжались и до шестого часа утра. Танцевали, можно сказать, не щадя сил. Сохранилось, например, письмо фрейлины Анны Сергеевны Шереметевой {Архив села Михайловского, т. II, вып. I. СПб., 1902, с. 33-34.}, в котором она сообщает, что на балу в министерстве уделов 5 марта 1834 года танцевали следующие танцы: 2 мазурки, 3 вальса, 12 кадрилей (!), 1 галоп, 1 "буря", 1 попурри, 1 гросфатер (всего 21 танец).
   В дневнике, опубликованная часть которого, не забудем, охватывает всего два с половиной года, графиня Фикельмон описывает множество балов, но большинство этих описаний для нас сейчас неинтересно. Остановимся все же на нескольких - ведь на таких же балах, порой весьма скучных, порой веселых и оживленных, по двойной своей обязанности - мужа прелестной жены и камер-юнкера двора его величества - бывал несколько позднее и Пушкин. Для одного из них он, как известно, написал своего "Циклопа", короткое стихотворение, которое графиня Екатерина Тизенгаузен продекламировала в Аничковом дворце у великой княгини Елены Павловны 4 января 1830 года {Письма к Хитрово, с. 40-46.}. Сам поэт там не был, не была из-за австрийского придворного траура и Фикельмон. Очевидно, со слов сестры она так описывает 8 января это довольно странное действо, в котором пришлось принять участие и И. А. Крылову, изображавшему музу Талию: "Здесь принц Альберт Прусский, младший сын короля {Брат императрицы Александры Федоровны.} <...> Несколько дней тому назад был устроен для императрицы сюрприз, который очень удался,- это был род шуточного маскарада; весь Олимп в карикатуре, женщины представляли богов, мужчины - богинь. Граф Лаваль, старый, замечательно безобразный и сильно подслеповатый {Однако мы знаем портрет Лаваля, нарисованный Пушкиным, на котором граф выглядит вполне благообразным. Портрет воспроизведен в кн. : М. А. Цявловский. Л. Б. Mодзалевский Т. Г. Зенгер-Цявловская. Рукою Пушкина. М.-Л., 1935.}, был Грацией вместе с Анатолием Демидовым и Никитой Волконским. Станислав Потоцкий, громадного роста и ширины, изображал Диану; князь Юсупов, весьма некрасивый, фигурировал в качестве Венеры. Женщины все были хорошенькие: Екатерина в виде Циклопа, Аннет Толстая - Нептуна, обе очаровательные. Великая княгиня в виде Урании танцевала менуэт с Моденом - Большой Медведицей {По-французски Grand Ours - Большой Медведь.}. Я видела многие костюмы у Модена, где собирались участвовавшие".
   Иногда на балах разыгрывались целые сцены, требовавшие сложной подготовки. Такие репетиции, вероятно, проходили весело.
   4 февраля 1830 года Долли записывает: "Утром я была у императрицы по поводу приготовления костюмов для костюмированного бала 14. Она хотела, чтобы я участвовала в ее кадрили, заимствованной из оперы Фердинанд Кортец" {Опера Джовани Спонтини.}.
   Этот бал у министра двора князя П. М. Волконского состоялся через десять дней - 14 февраля. Сначала выступило полтора десятка "розовых и белых летучих мышей" в масках - в том числе императрица и графиня Фикельмон. Затем в одном из салонов собрались все участники оперной кадрили, надо думать, тщательно разученной. Подождав, пока "мыши" с императрицей во главе переодевались, они торжественным кортежем вошли в зал: Монтезума - обер-церемониймейстер граф Станислав Потоцкий, его дочь - императрица, Фердинанд Кортец - принц Альберт и т. д. и т. д. Замыкали процессию жрицы Солнца, среди них - Долли, ее сестра и пятнадцатилетняя москвичка Ольга Булгакова, которая в этот вечер необычайно понравилась царю. Николай I велел ей снять маску; девочку отправили домой переодеться, и затем император и один из великих князей с ней танцевали.
   Дарья Федоровна по этому поводу замечает: "Здесь контрасты во всем, но контрасты столь поразительные, что иногда действительно не знаешь, не грезишь ли ты. Наряду с этикетом и чопорностью порой видишь такую большую, такую полную непринужденность и такой моментальный эффект, что ничего нельзя предусмотреть. Это царство молодости и первых импульсов".
   Как видим, Дарья Федоровна Фикельмон в 1830 году далеко не та увлекающаяся юная супруга австрийского посла, какой она была семь лет тому назад.
   Прошло еще три года. Масленица 1833 года. Все по-прежнему, все то же самое. П. А. Вяземский пишет А. И. Тургеневу: "... вот и блинная неделя, и мы с бала на бал катимся как по маслу" {Остафьевский архив кн. Вяземских, т. III, с. 219.}.
   6 февраля в австрийском посольстве состоялся бал, на котором присутствовала царская фамилия. Два дня спустя графиня на маскараде все у того же министра двора князя П. М. Волконского танцевала вместе с другими дамами кадриль в костюмах XVIII века. На следующий день, 9 февраля, К. Я. Булгаков сообщает брату: "Как тебе описать вчерашний праздник? Я право не знаю; но ты возьми "Тысячу и одну ночь", прочитай "la lampe merveilleuse" {Волшебную лампу (франц.).}, и что там описано, так сказать, во сне, то мы видели у князя Волконского наяву" {"Русский архив", 1904, кн. I, с. 246.}. П. А. Вяземский пишет тому же адресату (А. Я. Булгакову) проще, но выразительнее: "Вчерашний маскарад был великолепный, блестящий, разнообразный, жаркий, душный, восхитительный, томительный, продолжительный <...> Старофранцузский кадриль графини Фикельмон был также очень хорош, совершенно в духе того времени, и мог дать понятие, как деды влюблялись в наших бабушек с пудрою, мушками, фижмами и проч. Очень хороши были в этом кадриле сама графиня Долли и Толстая, фрейлина великой княгини. Бал продолжался до шестого часа <...>" {П. П. Вяземский. А. С. Пушкин по документам Остафьевского архива и личным воспоминаниям.- "Русский архив", 1884, кн. I, с. 422.}.
   Маскарады, где можно вволю посмеяться, пофлиртовать, поинтриговать знакомых и незнакомых, Долли Фикельмон особенно любила, как любили их и многие другие. Однако в "свете" все друг друга знали, постоянно встречались и, несмотря на всяческие ухищрения - измененные жесты, умение говорить не своим голосом, на что Дарья Федоровна была, видимо, большая мастерица, ее не раз узнавали, и светский маскарад сразу становился неинтересным. Хотелось чего-то нового.
   Такой новостью явились собрания в "Филармоническом зале" дома Энгельгардта на Невском проспекте. Приятель Пушкина, бывший член общества "Зеленая лампа", близкого к декабристам, Василий Васильевич Энгельгардт приобрел это здание в 1828 году и после капитальной перестройки превратил бывший растреллиевский дворец в доходный дом. Отставной гвардии полковник оказался удачливым дельцом. В нижнем этаже его дома помещалось несколько магазинов, в следующих трех - дорогие квартиры, а в большом зале {В настоящее время - малый зал Филармонии. Хорошо известный ленинградцам бывший дом Энгельгардта (Невский, 30) сохранил, в общем, до наших дней тот же вид, который имел в 30-е годы XIX века.} и смежных апартаментах устраивались общественные балы, маскарады, концерты.
   "Северная пчела" описывает первый такой маскарад 5 февраля 1830 года в выражениях весьма восторженных: "Вот храм вкуса, храм великолепия открыт для публики. Все, что выдумала роскошь, все, что изобрела утонченность общежития, соединилось здесь. Тысячи свеч горят в богатых бронзовых люстрах и отражаются в зеркалах, в мраморах и паркетах; отличная музыка гремит в обширных залах..." {"Северная пчела", 1830, No 17, 8 февраля (цит. в кн.: "Пушкинский Петербург". Л., 1949, с. 266).}.
   Обстановка, как мы видим, далеко не демократическая, но все же эти "народные" маскарады были доступны для каждого, кто мог заплатить за вход, и церемонностью не отличались. В то же время Долли записывает 13 февраля того же 1830 года: "Эти маскарады в моде, потому что там бывает император и великий князь, а дамы общества решились являться туда замаскированными".
   Долли, видимо, увлекло это необычное развлечение. Первый ее опыт был, впрочем, неудачен. Явилась замаскированной в зал с матерью, сестрой Екатериной и Аннет Толстой, начала успешно интриговать, но императрица, сидевшая в ложе, послала за посольшей, царь привел к ней Долли под руку, и инкогнито было нарушено.
   15 февраля опять запись о маскараде в доме Энгельгардта. Фикельмон поговорила, не будучи узнанной, с царем и с великим князем. Уверяет, что с ней, как с незнакомой, любезничал и собственный муж, но мы позволим себе в этом усомниться. Вероятно, граф Шарль-Луи просто хотел позабавить жену, прикинувшись введенным в заблуждение.
   Хотя графине уже 25 лет, но молодости в ней еще много, очень много, и по-прежнему она склонна к довольно-таки озорным эскападам. 23 февраля того же года, встретившись со знакомой, которую не видела со времени своей свадьбы, посольша рассудительно записывает: "... я была такой юной, таким ребенком по уму, когда она меня знала, мои мысли так радикально изменились, что от прошлого у меня осталась только дружба, которую я питаю к людям".
   Дарья Федоровна несомненно искренна, но также несомненно неправа. Изменилась она далеко не полностью - нас это интересует, чтобы выяснить, какова же в самом деле была графиня Фикельмон в пору ее знакомства с Пушкиным. 26 февраля (год все тот же) Долли и Екатерина Тизенгаузен заехали к генеральше Екатерине Петровне Голенищевой-Кутузовой, чтобы переговорить с ее сыном Борисом. Молодому человеку захотелось прокатиться с ними в санях, но места не было. Тогда сестры предложили ему сопровождать их в качестве ливрейного лакея. Сын петербургского генерал-губернатора стал на запятки в ливрее, проехался по Английской набережной и Невскому проспекту, где прогуливались в это время люди "большого света". Инкогнито раскрыто не было. Никто не обратил внимания на лакея. По словам Долли, "к счастью, было очень холодно и каждый был занят больше самим собою, чем другими".
   Под 14 февраля 1833 года мы читаем в дневнике Фикельмон такую запись: "Бал-маскарад в доме Энгельгардта (в который раз! - Н. Р.). Императрица захотела туда съездить, но самым секретным образом, и выбрала меня, чтобы ее сопровождать. Итак, я сначала побывала на балу с мамой, через час оттуда уехала и вошла в помещение Зимнего дворца, которое мне указали. Там я переменила маскарадный костюм и снова уехала из дворца вместе с императрицей в наемных санях и под именем M-lle Тимашевой. Царица смеялась, как ребенок, а мне было страшно; я боялась всяких инцидентов. Когда мы очутились в этой толпе, стало еще хуже - ее толкали локтями и давили не с большим уважением, чем всякую другую маску. Все это было ново для императрицы и ее забавляло. Мы атаковали многих. Мейендорф, модный красавец, который всячески добивался внимания императрицы, был так невнимателен, что совсем ее не узнал и обошелся с нами очень скверно. Лобанов тотчас же узнал нас обеих, но Горчаков, который провел с нами целый час и усадил нас в сани, не подозревал, кто мы такие. Меня очень забавляла крайняя растерянность начальника полиции Кокошкина - этот бедный человек очень быстро узнал императрицу и дрожал, как бы с ней чего не случилось. Он не мог угадать, кто же такая эта М-lle Тимашева, слыша, как выкликают ее экипаж. Кокошкин не решался ни последовать за нами, ни приблизиться, так как императрица ему это запретила. Он, действительно, был в такой тревоге, что жаль было на него смотреть. Наконец, в три часа утра я отвезла ее целой и невредимой во дворец и была сама очень довольна, что освободилась от этой ответственности" {Перевод записи об этом приключении сделан с фотокопии, с. 144-146 2-й тетради дневника. В 1965 году я смог воспользоваться лишь неточным ее изложением в статье А. В. Флоровского.}.
   Много еще было увеселений - санная поездка великосветской компании в знаменитый "Красный кабачок" (у Долли "Krasnoi kabak"), катание с русских ледяных гор (очень страшное для южанки Фикельмон), поездка на пироскафах в Кронштадт - всего не перечислить, да и нельзя же без конца рассказывать об увеселениях... Были у графини Долли и другие интересы.
   Музыку любила страстно.
   Услышав снова в Вене свою любимую певицу-итальянку Паста, Долли замечает 6. III. 1829 г: "Слушать ее - это настоящее наслаждение, и я при этом убеждаюсь больше чем когда-либо в том, что существует прямая связь между музыкой и всем, что есть наиболее таинственного в душе; никто не может отрицать, что она вызывает какой-то трепет. У тех, которые не чувствуют и не понимают музыки, одной душевной способностью меньше" {Дневник Фикельмон, с. 36.}.
   Дарья Федоровна музыку, несомненно, чувствовала и понимала. Соглашалась слушать даже посредственное исполнение любимых опер. Бывала Фикельмон и в концертах - в Петербург приезжали такие выдающиеся артисты того времени, как певицы Генриетта Зонтаг, Розальбина Карадори Аллен, знаменитый виолончелист Ромберг. Были и среди русских светских женщин отличные исполнительницы, например, певица фрейлина А. Н. Бороздина. Выдающейся пианисткой была сестра воспетой Некрасовым княгини Е. И. Трубецкой Зинаида Лебцельтерн. П. А. Вяземский слышал ее игру в салоне Е. М. Хитрово. 2. VII. 1832 г. он пишет жене: "Играет она прелестно, с искусством, выражением, вкусом, душою. Вот, Пашенька {Дочь Вяземского Полина (Прасковья), которой в это время было пятнадцать лет.}, так играй. Слушая, как она играет целые места из опер, точно кажется, что сидишь в оперном представлении" {Звенья, IX, с. 406-407.}.
   Музыкальные вечера бывали и в австрийском посольстве, но, по-видимому, Дарья Федоровна особенно ценила собрания в доме графа Михаила Юрьевича Виельгорского, композитора-любителя и мецената музыки {О М. Ю. Виельгорском скажем подробнее в последнем очерке.}. В них участвовал и брат Виельгорского, известный виолончелист Матвей Юрьевич.
   Русской музыкой графиня Фикельмон, по-видимому, не интересовалась. А. В. Флоровский, изучивший весь текст дневника, пишет: "Доносились ли до австрийской "посольши" и звуки русской песни? Не знаем. <...> Дневник за 1836 год, к сожалению, совершенно молчит о взволновавшей весь Петербург постановке "Жизни за царя" Глинки" {Флоровский Дневник Фикельмон, с. 72. Напомним, что в 1836 году графиня была уже очень больна.}.
   Дарья Федоровна, несомненно, любила театр - во всех его видах - лишь бы он был хорошим. В дневнике упоминаний о театральных представлениях мало, но все же они есть. Очень часто супруги Фикельмон бывали, например, на спектаклях французского театра на Каменном Острове, но там, по словам Фикельмон, был скорее салон, чем театр. Зато впоследствии, живя за границей, Долли нередко сообщает сестре о своих впечатлениях от ряда больших артистов. Великая трагическая актриса Рашель, певица Полина Виардо, балерина Фанни Эльснер, знаменитый актер-негр Олдридж - всем им посвящены четкие, вдумчивые, порой любовные строки. Особенно увлекает Фикельмон прекрасная шведская певица Женни Линд, с которой она познакомилась в 1847 году, так же, как много раньше (в 1830 году) с Генриеттой Зонтаг, гастролировавшей тогда в Петербурге. "На днях она (Линд) у нас обедала <...> Она так же восхитительна вблизи, как и на сцене. Ничто не сравнится с ее манерой быть простой и скромной, с ее вдохновенным взором, когда она говорит о своем искусстве, с этой прирожденной чистотой, которая окутывает ее словно ореолом" {Сони, с. 108, запись 25 января 1847.}.
   Любовь к театру у Долли - лишь одно из проявлений ее глубокой любви ко всему прекрасному. Немолодую уже, болезненную женщину радостно волнуют и лунные ночи в Венеции, и дворец Лихтенштейнов, и картинные галереи Мюнхена и Дрездена, и голубые умные глаза Женни Линд.
   А в петербургские годы она, хотя и не любит Севера, с восторгом пишет о красоте островов в весеннем уборе, о великолепии ночей над Невой... Тихая грусть чувствуется в ее описании, тепличных цветов зимой: "В моей гостиной камелия в цвету, а на окне гиацинты и бедные тюльпаны, но у этих растений страдальческий, чахлый вид, и на них жалко смотреть" (14 декабря 1829 года).
   Это искреннее и сильное чувство красоты и искание ее - одна из самых привлекательных душевных черт Долли.
   По-видимому, она сама отлично рисовала. Данных о ее работах пока очень мало. Известно, что при первом же знакомстве с Александром I поднесла царю какие-то свои рисунки, которые он нашел "прелестными". А. В. Флоровский упоминает о том, что в дневнике Фикельмон имеются две зарисовки молодого персидского принца Хозрев-Мирзы, приезжавшего в Петербург принести извинения шаха за убийство Грибоедова (как известно, Пушкин упоминает о встрече с принцем в главе первой "Путешествия в Арзрум").
   В своей книге Н. Каухчишвили поместила фотокопии двух отлично нарисованных портретов (П. А. Вяземского и М. Ю. Виельгорского) с надписями, несомненно сделанными почерком Д. Ф. Фикельмон. Если это действительно ее работы, то, по мнению художников, которым я показал репродукции портретов, их автор обладал вполне профессиональным мастерством.
   С юных лет Дарья Федоровна уделяла много времени чтению. Об ее интересе к историческим трудам мы уже говорили. Однако не меньше, если не больше, она любила художественную литературу. О том, что она читала до замужества, сведений нет, зато сохранился в ее бумагах ряд списков прочитанного в позднейшие годы и многочисленные выписки из самых разнообразных книг. По очень вероятному предположению Н. Каухчишвили, в первые годы после свадьбы граф Фикельмон руководил чтением юной жены. Судя по ее заметкам, Долли Фикельмон, в противоположность своему современнику Евгению Онегину, не читала ни Гомера, ни Феокрита, хотя последний, на мой взгляд, созвучен ее душевному строю, не читала, по крайней мере в юности, и глубокомысленного Адама Смита. Зато прочла много других книг, которые, можно поручиться, если и были известны кое-кому из ее русских ровесниц, то только понаслышке.
   В неаполитанские годы она, по словам Н. Каухчишвили, "во-первых, посвящает свое внимание классикам, вероятно, по совету мужа, который считал необходимым для жены посла историко-политическую подготовку, и читает поэтому Саллюстия, Цицерона, Вергилия, некоторые работы об Оттоманской империи; из современных историков она предпочитает Тьера и Тьерри. Затем она дополняет свои литературные познания, читая знаменитых итальянских писателей: Данте, Петрарку, Полициано, Манцони; немецких - Гете, Шиллера, Виланда, Клопштока, Новалиса, Жан-Поля, Э.-Т.-А. Гофмана. Она, наоборот, упоминает лишь немногих английских писателей, среди которых фигурируют только Мильтон и Байрон, в то время как французские авторы представляют чрезвычайно обширную картину: Фенелон, Ларошфуко, М-me де Жанлис, Шатобриан, М-me де Сталь, Ламартин, Виктор Гюго, Бенжамен Констан, Ламеннэ, Монталамбер и некоторые второстепенные авторы".
   В примечании Н. Каухчишвили упоминает, что этот список, несомненно, не полон. Однако, если бы Долли прочла лишь то, что перечислено в ее реестрах, пришлось бы сказать, что в нашу столицу Фикельмон поехала уже весьма начитанной в литературе главных европейских стран. С русскими писателями и в начале пребывания в Петербурге ей было о ком и о чем поговорить... за исключением только русской литературы, внучке Кутузова тогда, видимо, совершенно неизвестной.
   Император Карл V как-то сказал, что, изучая новый язык, мы приобретаем и новую душу. Мне думается - не новую душу, а ключ к пониманию чужой психики. У Долли была целая связка таких ключей. Пользоваться ими она умела. В ее писаниях мы находим немало верных и глубоких отзывов о прочитанном, многое из того, что нравилось когда-то Долли Фикельмон, выдержало испытание временем.
   Читала она большею частью по-французски, но нередко, как мы уже видели, и на других доступных ей европейских языках - немецком, английском и итальянском.
   Одно из писем А. И. Тургенева {Архив братьев Тургеневых, вып. VI, с. 139.} позволяет думать, что Долли снабжала своих петербургских друзей французскими книгами, которые она, как жена посла, получала без цензуры.
   Во время пребывания в Петербурге Дарья Федоровна, несомненно, прочла те произведения французских авторов, о которых Пушкин упоминает в письмах к ее матери,- стихотворения Сент-Бева и Виктора Гюго, знаменитую драму последнего - "Эрнани", постановка которой в Париже явилась окончательной победой романтической школы, а несколько позднее - не менее знаменитый "Собор Парижской богоматери". Очень внимательно отнеслась она к "Красному и черному" Стендаля. "Долли чувствует особое влечение к этому автору, который любит Италию больше всех других стран, и начинает в своей тетради заметки о Стендале эпиграфом "Увидеть Неаполь и после умереть" {Дневник Фикельмон, с. 61.}. В 1831-1832 годах Долли прочла ряд романов Бальзака - "Деревенский врач", "Евгения Гранде", "Шагреневая кожа", "Сцены частной жизни". Тогда же, в 1832 году, ей очень понравился роман Альфонса Kappa "Под липами", о котором с похвалой отозвался и Пушкин.
   Все это, конечно, чтение весьма серьезное, но Дарья Федоровна не чуждалась и произведений чисто развлекательных, вроде Александра Дюма и даже Мариво.
   Переписка с сестрой показывает, что и в немолодые годы Фикельмон следила за французской литературой внимательно, читала ее вдумчиво и любила побеседовать о своих впечатлениях. Из больших писателей она снова упоминает о Жорж Санд, Гюго, Бальзаке, Сент-Беве, Ламартике, Шатобриане. Интереснее всего ее, к сожалению немногочисленные, замечания о французских писателях. Они обнаруживают у нее верный и тонкий литературный вкус. В своих суждениях Фикельмон весьма независима. Несомненно любя писателей-романтиков и в частности Гюго, она, например, очень неодобрительно относится к его драмам. "Что ты скажешь о "Burgraves"? "Какая великолепная нелепость",- говорит наш приятель Сюлливан. Но, кроме нескольких тирад, можно было бы сказать просто нелепость",- пишет она сестре 14 мая 1843 года.
   Очень меток ее отзыв о "Mémoires d'Outre-Tombe" ("Замогильные записки") Шатобриана: "...есть там прелестные страницы, есть и интересные, но они тонут в океане тщеславия и непомерного самолюбия. Как жаль, что такой талант не сумел восторжествовать над самой жалкой мелочностью человеческого духа" {Сони, с. 241.}.
   Хотя Дарья Федоровна кроме французского знала еще три иностранных языка (английский, по-видимому, меньше других) и в ее неаполитанских реестрах значится целый ряд прочитанных ею немецких и итальянских авторов, в более поздние годы мы находим в ее дневнике и письмах лишь очень редкие упоминания о нефранцузских писателях. Останавливаться на них я не буду. Упомяну только, что в библиотеке Пушкина нашлась принадлежавшая графине французская книга о Байроне {Marquis de Sa1vо. Lord Byron en Italie et en Grèce (Маркиз де Сальво. Лорд Байрон в Италии и Греции). Londres, 1825.- В кн.: Б. Л. Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина. СПб., 1910, с. 329- 330.}.
   Дарью Федоровну, судя по отзывам друзей, можно было счесть за женщину хотя и деятельную, но очень мягкую, мечтательную и, вероятно, склонную поддаваться чужим влияниям.
   На французского путешественника Луи Симона, видевшего Долли, когда ей было лет 14-15, она, как мы знаем, произвела впечатление образцово послушной, благонравной девочки-подростка. Совсем другой она представляется нам спустя три-четыре года, судя по письмам Александра I. Волевая, напористая, порой вежливо-бесцеремонная и во всяком случае ничуть не боящаяся самодержца всероссийского, которому она отважилась писать весьма сердитые письма... Чувствуется у нее еще и недостаток должной выдержки, которой жена посла впоследствии овладела в совершенстве.
   Ее письма к мужу мы, к сожалению, знаем только по кратким выдержкам, приведенным Н. Каухчишвили. Поздние (1840-1854 гг.) письма к сестре, опубликованные Ф. де Сони, показывают, что, несмотря на свою несомненную доброту, Долли, безусловно, обладала твердым, очень самостоятельным характером и, по-видимому, немалым личным мужеством. Внучка Кутузова сама сознает, что воля у нее есть, и очень ценит это качество в других.
   Сама она, насколько можно судить по живым и очень интересным описаниям революционных дней в Венеции и Вене, в трудные минуты держалась спокойно и мужественно. Не страшила ее и мысль о возможности лишиться всего, если революция победит: "Я заранее приучаю себя к этой мысли, и если когда-нибудь придется потерять все, кроме чести, я, по крайней мере, скажу это весело, и убежденность будет моим счастьем" (18 мая 1848 года).
  
   Казалось бы, что в Петербурге Дарья Федоровна могла быть довольна и своей судьбой и тем светским обществом, в котором она занимала такое блестящее положение. Молода, прекрасна собой. У нее любимая мать и любящий, заботливый муж. Он не богат, но по должности посла получает огромное содержание. Врагов у Долли, кажется, нет, друзей много.
   В петербургском дневнике графиня Фикельмон действительно не раз говорит о том, что она счастлива.
   В начале первой зимы, проведенной в Петербурге, записывает: "Влияние севера на настроение человека должно быть очень сильным, потому что посреди такого счастливого существования, как моё, я испытываю постоянную потребность бороться со своей грустью и меланхолией" (1 декабря 1829 года). Но в эту же зиму молодую мать трогательно радуют "светские успехи" совсем еще маленькой дочери: "Я еще очень глупа, когда вожу ее в гости, это так меня волнует и умиляет, что я сама не знаю, что делаю. Быть может, я привыкну к этому удовольствию" (6 февраля 1830 года). Через несколько месяцев она отмечает: "Годовщина моей свадьбы: девять лет постоянного счастья, без единого мучительного дня, без единого облака, в самом совершенном согласии. Действительно, это больше, чем многие женщины могли бы насчитать, соединяя вместе счастливые дни всей своей жизни <...> Меня печалит лишь одно обстоятельство, так как я убеждена, что Фикельмон не так совершенно счастлив, как я,- трудно, чтобы два существа одновременно испытывали в такой мере чувство блаженства и уюта" (22 мая - 3 июня 1830 года).
   Приведем еще одну, запись накануне наступления 1831 года: "... У счастливых сжимается сердце, они боятся, что счастье не продолжится, и в то же время у них глубокое чувство благодарности! Я принадлежу к этой категории, и мы с Фикельмоном сказали друг другу одно и то же: нам нечего желать, нечего просить для себя, кроме продолжения блага, которое нам ниспослал бог. Вот, однако, двое счастливцев посреди светского вихря!" (2 февраля 1831 года) {Вопреки первоначальному намерению Долли не делать из своего дневника сборника рассуждений, мы встречаем их на страницах дневника довольно часто.}.
   Итак, в семейной жизни Долли до конца счастлива или, по крайней мере, старается себя убедить в этом. И только ли себя - ведь дневник она оставила дочери... Чем больше в него вчитываешься, тем яснее чувствуешь, что это не "Journal intime", как говорят французы, а длинный ряд большею частью искренних, но всегда хорошо обдуманных записей. Калитку в свой духовный сад Долли Фикельмон только приотворяет.
   Отношение к окружающему светскому обществу... Конечно, жена посла умела быть любезной и обходительной со всеми, с кем ей приходилось встречаться, независимо от того, нравились ей эти люди или нет. Привыкла держать себя соответствующим образом почти с детства. Можно сказать с уверенностью, что графу Фикельмону никогда не приходилось краснеть за жену.
   Светскую жизнь она, несомненно, любила, но в то же время порой ясно чувствовала пустоту "тревоги пестрой и бесплодной". В такие дни хотелось ей чего-то иного...
   Вернувшись с полюбившейся ей Черной Речки в город, Долли пишет 11 сентября 1830 года: "Я жалею о более независимой, более спокойной жизни на даче; здесь светские обязанности возобновляются в полной мере. Не понимаю, почему бог сделал меня _п_о_с_о_л_ь_ш_е_й, я действительно не была рождена для этого".
   В следующем году по тому же самому поводу Фикельмон пишет, вспоминая о даче: "Я виделась почти исключительно с людьми, которых мне хотелось видеть, и не выходила из своей гостиной. Здесь (в Петербурге.- Н. Р.) все принимает более чопорные формы <...>" (14 сентября 1831 года).
   По мнению Н. Каухчишвили, которое кажется мне совершенно справедливым, "муж понимал, что жена предпочитает, спокойную жизнь, и писал ей в 1834 году из Москвы в слегка ироническом тоне: "Я вижу тебя в твоем кабинете, одетой в кацавейку ("katzaveika"), бранящей погоду и все же опечаленной возвращением в город, где ты почти что перестанешь гулять" {Дневник Фикельмон, с. 29.}.
   Да, немало двойственности было в натуре Долли... Двойственным было и ее отношение к светскому обществу. Пока не задумывалась над тем, что делает, она спокойно и весело блистала в гостиных и бальных залах Флоренции, Неаполя, Петербурга, Вены. Но задумывалась, по-видимому, нередко, и тогда на бумагу ложились грустные, а порой и гневные строки.
   12 декабря 1831 года двадцатисемилетняя "посольша" пишет П. А. Вяземскому: "Как я ненавижу это суетное, легкомысленное, несправедливое, равнодушное создание, которое называется обществом! Как Адольф (ваш приемыш) {Герой одноименного романа Бенжамена Констана, переведенного Вяземским. Письмо до сих пор было известно только в переводе его сына Павла Петровича. Проверив перевод данного места по фотокопии подлинника, я сохранил его без изменений как достаточно точный.} прав, когда он говорит, что "обществу нечего нас опасаться: оно так тяготеет над нами, его глухое влияние так могуче, что оно немедленно перерабатывает нас в общую форму".
   В своем письме Фикельмон почти точно процитировала соответствующие фразы Бенжамена Констана. Французский подлинник, несомненно, был у нее перед глазами. Однако взгляды Адольфа, которые она полностью разделяет, не были для нее новыми*. Еще в тетради с записями 1822-1825 гг. {Дневник Фикельмон, с. 22.} она, комментируя мысли Franèois de Sales {Французский епископ, проповедник.} (1567-1622), пишет: "...так быстро и так легко теряется привычка к ней (светской жизни.- Н. Р.), что одно это доказывает уже, насколько гомон большого света, вихрь обязанностей, которые не дают никакого удовлетворения,- насколько они противоречат, по существу, природе человека. Мы нуждаемся, без сомнения, в обществе <...> Но общество могло бы быть таким простым, можно было бы дать имя простым привычкам, кругу подходящих к вам людей; но у нас так сильно тяготение к _р_а_б_с_т_в_у_ (несмотря на все, что об этом говорят), что мы его ищем повсюду!"
   Так думала юная Долли, и тридцать лет спустя, 22 марта 1851 года уже начинающая стареть Дарья Федоровна (ей 47 лет) пишет сестре почти то же самое, что в свое время Вяземскому:
   "Свет, надо сказать, это соединение низостей и моральных ничтожеств, к которому проникаешься глубоким отвращением по мере того как становишься старше. Сама тогда удивляешься всем жертвам, которые еще ему приносишь".
   Нет, эти мысли о светском общества - не случайное настроение и не дань романтической литературе, которую Долли Фикельмон усердно читала.
   Мы видели, что графиня Фикельмон разделяла многие мнения, убеждения и предубеждения окружавшей ее великосветской среды, но в ней она все-таки не растворилась, будучи духовно значительным человеком. Со многими светскими людьми ей, вероятно, было тоскливо - по крайней мере, при долгом общении, однако она, несомненно, любила свой уютный петербургский салон, где собирались главным образом те, кого она в самом деле хотела видеть.
   И еще одна мысль рождается, когда перечитываешь ее письма и дневники. Была, видимо, у Долли какая-то чисто личная душевная трещина - одним недовольством обществом ее приступы грусти, мне думается, объяснить нельзя... {Н. Каухчишвили не согласна с моим предположением о наличии у Фикельмон некой "душевной трещины" (автор называет ее "душевным диссонансом"). По ее мнению, приступы тоски у Долли объясняются прежде всего ее болезненным состоянием, которое делало для нее порой мучительным исполнение светских обязанностей (Дневник, с. 28-29). Однако нервное заболевание Дарьи Федоровны развилось значительно позднее - в дневниках 1829-1831 гг. она лишь изредка упоминает о головных болях и с увлечением рассказывает, например, об общественных маскарадах в доме Энгельгардта, на которые она совершенно не обязана была ездить.
   Таким образом, на мой взгляд, причину ее душевного состояния в эти годы надо искать в чем-то другом.}
  
   Но кто же, в конце концов, эта внучка Кутузова, приятельница Пушкина, австрийская подданная, влюбленная в Италию,- русская или иностранка?
   Ответить на этот вопрос не очень легко. Мы уже знаем, что, живя долгое время в Италии, Фикельмон забыла русский язык. Приехав в 1829 году в Петербург, посольша, по крайней мере первое время, говорить по-русски не могла. Даже митрополиту Филарету, который, по желанию матери, стал ее духовным наставником, она отвечала по-французски на его русские вопросы и поучения. Друг друга собеседники, очевидно, понимали (запись 15. X. 1829). Мы знаем также, что в 1830 году известный литератор О. М. Сомов давал графу и графине уроки русского языка.
   На Россию Дарья Федоровна тогда, несомненно, смотрела глазами вдумчивой иностранки. О петербургской публике (не о "простом народе" - его туда не допускали), которую она наблюдала в загородных парках, графиня писала: "У толпы всегда такой вид, точно она развлекается не по собственному желанию, а по приказанию или по обязанности" (29 августа 1832 года). Не нравилось ей и времяпрепровождение русского светского общества. Терпеть не могла столь любимых тогда карт, которые "здесь лишают общество движения и веселья". Огорчала ее пустота светских женщин, "созданий из газа, цветов и лент". Скучными и всегда боящимися казались ей русские девицы: "Похоже на то, что они считают беседу светским грехом, так как в этом отношении строгость у них поучительная, что придает гостиным печальный и совершенно бесцветный оттенок" (21 июля 1832 года) {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 69.}.
   Добавим от себя: все в николаевском Петербурге иначе, чем в милой сердцу Долли Фикельмон Италии, хотя светской пустоты и там, конечно, было немало.
   Есть в дневнике Фикельмон и более глубокие замечания о русском "большом свете" тридцатых годов. Несмотря на свои монархические убеждения и личную близость с царской семьей, графиня и о ней порой отзывае

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 378 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа