Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Сатиры в прозе, Страница 8

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Сатиры в прозе


1 2 3 4 5 6 7 8 9

денное время любил посвятить час-другой гастрическим сновидениям, сопровождая это занятие аккомпанементом всевозможных шипящих звуков, которыми так изобилуют преисподние глуповских желудков. По исполнении этого он, по крайней мере в продолжение двух часов, не мог прийти в себя и вплоть до самого вечера чувствовал себя глупым. Тут выпивалось несчетное количество графинов холодного квасу; тут испускались такие страшные потяготы и позевоты, от которых содрогались на улице прохожие. "Господи! какая тоска!" - беспрестанно восклицал он, отплевываясь во все стороны, и в это время не суйся к нему на глаза никто: разобьет зубы!
  
  "Хороший" человек имел слабость к женскому полу и взятых им в полон крепостных девиц называл "канарейками".
  
  - Ну, брат, намеднись какую мне канарейку из деревни прислали! - говорил он своему другу-приятелю, - просто персик!
  
  И при этом причмокивал, обонял и облизывался.
  
  В обращении с "канарейками" он не затруднялся никакими соображениями. Будучи того убеждения, что канарейка есть птица, созданная на утеху человеку, он действовал вполне соответственно этому убеждению, то есть заставлял их петь и плясать, приказывал им любить себя и никаких против этого возражений не принимал. Если же со временем канарейка ему прискучивала, то он ссылал ее на скотный двор или выдавал замуж за камердинера и всенепременно присутствовал на свадьбе в качестве посаженого отца.
  
  "Хороший" человек в непривычном ему обществе терялся. В гостиной, в особенности в присутствии женщин, он был застенчив, как фиалка, и неразговорчив, как пустынножитель. В таких тесных обстоятельствах он с мучительным беспокойством поглядывал на дверь, ведущую в кабинет хозяина, где, как ему известно, давным-давно поставлена водка и разложен зеленый стол, и пользовался первым удобным случаем, чтоб бочком-бочком проскользнуть в обетованную дверь. Вообще, он любил натянуться дома, в халате, с добрыми знакомыми, и называл это жуировать жизнью; в публику же показывался редко, и то в клубах, и притом лишь тогда, когда ему было известно, что там соберутся такие же теплые други-приятели, как и он сам. Напившись, наевшись и досыта наигравшись в карты, он, ложась на ночь спать, с легким сердцем восклицал: "Вот, слава богу, я наелся, напился и наигрался!"
  
  В это хорошее старое время, когда собирались где-либо "хорошие" люди, не в редкость было услышать следующего рода разговор:
  
  - А ты зачем на меня, подлец, так смотришь? - говорил один "хороший" человек другому.
  
  - Помилуйте... - отвечал другой "хороший" человек, нравом посмирнее.
  
  - Я тебя спрашиваю не "помилуйте", а зачем ты на меня смотришь? - настаивал первый "хороший" человек.
  
  - Да помилуйте-с...
  
  ...Бац в рыло!..
  
  - Да плюй же, плюй ему прямо в лохань! (так в просторечии назывались лица "хороших" людей!) - вмешивался случавшийся тут третий "хороший" человек.
  
  И выходило тут нечто вроде светопреставления, во время которого глазам сражающихся, и вдруг, и поочередно, представлялись всевозможные светила небесные...
  
  "Хороший" человек был патриот по преимуществу. Он зарождался, жил и умирал в своем милом Глупове. Он был, так сказать, продуктом местных нечистот; об них одних болело его сердце; к ним одним стремились его вожделения, и никаких иных навозных куч он не желал, кроме тех, которыми окружено было его счастливое детство. Петербурга он не любил и не понимал; он охотно допускал, что хорошие люди могут зарождаться в Москве, в Рязани, в Тамбове и, разумеется, в Глупове; но в Петербурге, по его мнению, могут существовать только выморозки, не имеющие ни малейшего понятия о том, что за блаженство есть буженину, когда она изжарена в соку и притом легонько натерта чесноком...
  
  Повторяю: тип "хорошего" человека исчезает, и вместе с тем исчезает и глуповское добродушие, и глуповская сердечная атласистость. Фильку наказывают по-прежнему, но уже без прибауток; передергивают в карты по-прежнему, но, получая возмездие в рождество, уже протестуют и притворяются оскорбленными.
  
  Но мы, которые были свидетелями и этого добродушия, и этой атласистости, мы, молодые люди прежнего времени, мы не можем быть равнодушными к нашим воспоминаниям. Мы должны хранить их во всей непорочности, мы должны оберегать их от всякого нечистого прикосновения! Боже! как было тогда все тепло и уютно! как любили и уважали мы этих доблестных руководителей нашей юности? и как, с другой стороны, и они радовались и утешались, взирая на нас!
  
  Да и посудите сами, можно ли было не радоваться на нас, тогдашних молодых людей. Возьмите, например, Сеню Бирюкова: что это за прелесть молодой человек был! Во-первых, наружность чисто английская: плечи широкие, щеки румяные, голова выстрижена, даже сзади ящичком - все как следует джентльмену. А во-вторых, и занятия-то у него какие благородные: утром, до двенадцати часов, ногти чистит, от двенадцати до трех визиты делает, от трех до четырех рубашку переменяет, потом едет обедать к Матрене Ивановне, оттуда, dans l'avant-soiree, к Петьке Козелкову, потом опять рубашку меняет, потом, вечером, к губернатору... И везде-то, во всяком-то доме умеет что-нибудь почтительное сделать: у Матрены Ивановны ручку поцелует; Петру Петровичу сообщит, что к купцу Загребину в лавку новых сельдей привезли; Палагею Александровну поблагодарит, от имени маменьки, за присланный рецепт, как солонину делать... Или опять Свербилло-Замбржецкий Болеслав - что это за необыкновенный малый был! И уклончив, и как будто самостоятелен, и в душу лезет, и как будто кукиш в кармане кажет! Или Бернард Форбрихер, или Петька Козелков! Да, наконец, и сам я... какой я был тогда милый человек! Бывало, что-нибудь и совру, так все такое выходило милое, что у старушки Матрены Ивановны даже брюшко от моих слов пощекочет, и вся она просияет, а меня, грешного, только за ушко легонько потянет...
  
  Удивительно ли после этого, что дела шли без задоринки. Иногда вмешивались в них Матрена Ивановна и Палагея Александровна, но они хлопотали не о мосте через реку Глуповицу, а преимущественно о том, как бы подрадеть родному человечку.
  
  - Матрена Ивановна просила напомнить вашему превосходительству о месте станового для Зонтикова, - докладывает, бывало, Сеня Бирюков.
  
  - Это для усача-то? - спрашивает его превосходительство.
  
  - Да-с, вот что вчера вашему превосходительству прошение подал.
  
  - Быть так... определяем! - говорит его превосходительство и потом, уставив глаза в Сеню, повторяет: - Во уважение просьбы Матрены Ивановны, определяем усача в становые!
  
  И таким образом были у нас становые-усачи, становые-бакенбардисты, становые с бородавкой, становые шестипалые. Старик наш фамилий не помнил и, когда, бывало, докладываешь ему о ком-нибудь из становых, он непременно спросит:
  
  - Это который?
  
  - С бородавкой, ваше превосходительство.
  
  - А! с бородавкой!
  
  И затем уж понимает, о ком идет речь.
  
  Хотя мы сами и урожденные глуповцы, но глуповцы, так сказать, отборные, всплывшие на поверхность нашего родного горшка. О том, что происходило там, в глубине горшка, мы не тужили; мы знали, что там живут Иванушки (Иванушки, да еще глуповские - поди, раскуси такую штуку!), что Иванушками этими заправляют бакенбардисты и шестипалые, а бакенбардистов и шестипалых определяет Матрена Ивановна, у которой отменно приготовляют пироги с налимьими печенками, и Палагея Александровна, у которой после обеда такой liqueur des iles подают, вкусивши которого остается только убираться поскорей восвояси да часика три соснуть.
  
  Затем жизнь наша была постоянным праздником: мы пили, ели, спали, играли в карты, подписывали бумаги и, подобно сказочной Бабе-яге, припевали: "Покатаюся, поваляюся на Иванушкиных косточках, Иванушкина мясца поевши!"
  
  
  И ведь нужно же было, при такой-то жизни, какому-то, прости господи, кобелю борзому заговорить о возрождении! А заговорил! именно заговорил! и не отсох у него язык, и не провалился он сквозь землю, и не пожрал его огонь, и не лопнули его глазыньки!
  
  Глупов, еще загодя, бледнел и трясся при этом слове, и все про себя шептал: "Господи! ах, кабы да мимо!" Еще загодя, при малейшем шорохе, он махал онучами и шугал, как шугает баба-птичница, завидев в небе коршуна, кружащегося над всполошившимся стадом вверенных ей цыплят. "Чем наша жизнь не красна? - говорил он потихоньку, - или пуховики у нас не толсты? или ватрушки наши не сдобны?"
  
  - Старики-то, старики-то наши разве хуже нас были? - шептал обыватель Сила Терентьич на ухо обывателю Терентью Силычу.
  
  - На могилку, видно, ужо к ним сходить! - грустно ответствовал Терентий Силыч.
  
  - Эхма! жили-жили, а теперь на-поди!
  
  - Родителей-то жалко, Сила Терентьич!
  
  - Старики-то наши во какие были!
  
  - Кряжистые были!
  
  - И возможно ли теперича все порядки нарушать!
  
  Чтоб господин теперича у стула с тарелкой стоял, а раб за столом развалившись сидел? Или опять, чтоб купец исправника в морду бил, а исправник ему за это барашка в бумажке сулил?
  
  - Праховое дело затеяли!
  
  - Да и то опять ты возьми, что люди-то мы непривышные. Проторили себе дорогу одну, ин и ходить бы по ней до скончания!
  
  - Это точно, что непривышные!
  
  - У меня вон воронко: привык на пристяжке ходить, ну, и сам бес его теперича в оглобли не втащит... Так-то!
  
  - Оно, пожалуй, что втащить можно! - говорит Терентий Силыч, задумчиво улыбаясь.
  
  - Оно, конечно, коли захочу втащить, отчего не втащить! - соглашается Сила Терентьич.
  
  - Можно втащить! - положительно утверждает собеседник.
  
  - Отчего не втащить! Втащим!
  
  - Да ведь отцы-то наши... пойми, друг!
  
  - Это точно, что отцы наши во какие были!
  
  - Кряжистые были!
  
  И затем в продолжение целых часов разговор развивался на ту же тему и наконец доходил до такого умоисступления, что кроме "ах ты господи!" да "во какие!" ничего и разобрать было нельзя. Глуповцы именовали подобные беседы совещаниями, а некоторые из них, прислушавшись к речам Силы Терентьича и Терентья Силыча, называли их даже бунтовскими и, подмигивая друг другу, приговаривали: "А? каково? каково катают наши-то! Вот бы кого министром сделать - Силу Терентьича... да!"
  
  Одним словом, мы так безмятежно были счастливы, так детски невинны и доверчивы, что предшествовавшее слову "возрождение" время, несмотря на соединенные с ним тревоги и ожидания, все-таки ничего не вызвало на поверхность. Подойдите к луже, взбудоражьте чем ни на есть ее спящие воды - на поверхности их покажутся пузыри. В Глупове и пузырей не показалось.
  
  Указывают мне на Силу Терентьича, как на несомненный пузырь, но, ради бога, какой же это пузырь? Я охотно соглашаюсь, что местный либерализм достиг в нем высшего своего выражения; я соглашаюсь, что ссылка на стариков и их кряжистость есть довольно смелая, в своем роде, штука; но, сознаюсь откровенно, для меня этого недостаточно, чтоб признать его действительным пузырем.
  
  Истинный благородный пузырь лопается во всеуслышание, лопается публично, лопается, невзирая ни на какие особы. Напротив того, Сила Терентьич лопался и проявлял свой либерализм лишь под воротами своего дома и притом в такое, по преимуществу, время, когда прочие глуповцы исключительно были поглощены игрою на гармонике.
  
  Истинный пузырь никогда не появляется на поверхности одиноким, но всегда приводит за собой целую семью маленьких пузырей и пузырят, которые тянут к нему и ищут с ним слиться. Напротив того, куда бы ни обратил свои взоры Сила Терентьич, везде он встречает пустыню. Добрые глуповцы если и слышали и подозревали что-нибудь, то старались не слышать и не подозревать, и, при всем сочувствии к нему, потупляли взоры при встрече с ним, чтоб, боже сохрани, не попасть в историю с таким болтуном.
  
  Наконец истинный пузырь не терпит никакого внешнего давления. Ткните в него пальцем - и его уже нет. Качество это, по мнению моему, свидетельствует о благородстве свойств пузыря, который скорее соглашается не существовать вовсе, нежели нести на себе иго тыкающего пальца. Напротив того Сила Терентьич продолжает благоденствовать и доселе, несмотря на то что обстоятельства и время сильно ткнули в него пальцем. Он продолжает бормотать под воротами, хотя бормотание его запоздало и не может ни на волос изменить силу тыкающих обстоятельств.
  
  Скажите же на милость, какой это пузырь?
  
  Да; ты осталась верна самой себе; ты никого, ни единой личности не вынесла на поверхность волн своих, кормилица-поилица Глуповица! По-прежнему вяло и неуклюже лезут эти волны одна на другую, по-прежнему на поверхности их белеют щепки да какая-то дрянная, нечистая накипь... Правда, что, по временам, глуповцы словно шарахаются из стороны в сторону, но над шараханьем этим всецело царит чувство тупого испуга, и ничего более.
  
  Как ни пристально вглядывался я в причины, ход и последствия этих чисто физических движений, как ни жадно доискивалась душа моя во мраке глуповской жизни, в преисподних глуповского созерцания того примиряющего звена, которое в истории является посредником между прошедшим и будущим, - тщетны были мои усилия! "Испуг!" - говорили мне отекшие, бесстрастные лица моих сограждан; "испуг!" - говорили мне их нескладные, отрывистые речи; "испуг!" - говорило мне их торопливое, не осмысленное сознанием стремление сбиться в кучу, чтоб поваднее было шарахаться... Испуг, испуг и испуг! Взирая на весь этот переполох, я невольно вспомнил устные предания, которые ходили в Глупове по рукам. Вспомнился мне и громовержец Юпитер, и переговоры с матушкой Минервой... И вдруг я понял и прошлое, и настоящее моего родного города... Господи! мне кажется, что я понял даже его будущее!
  
  О вы, которые еще верите в возможность истории Глупова, скажите мне: возможна ли такая история, которой содержанием был бы непрерывный бесконечный испуг?
  
  Жизнь веков! ты, которая была столь обильна дарами для умновцев, ты, которая, подобно нестомчивой и ревнивой матери заботливо ведешь народы по пути усовершенствования, охраняя их и от падения, и от поворотов назад, - чем была ты для Глупова? Ты не была даже мачехой, не была даже нянькой; стыдно сказать, но ты была чем-то вроде жалкого обеда за скучным табльдотом. "Зачем пичкают меня этим гнусным вареным картофелем? зачем не дают мне рябчиков?" - спрашиваю я, чувствуя, что злость закипает в моем сердце. А мне, вместо рябчиков, вновь подают картофель, и нет конца этому гнусному картофелю!
  
  Возрождение! бесспорно, ты хорошая вещь, бесспорно, я влекусь к тебе всем сердцем, всеми силами души моей; но где же, в каком отдаленном Умнове, видано, чтоб ты подавалось в виде манной каши с маслом изумленным твоим появлением посетителям обязательного табльдота?!
  
  Но, делать нечего, картофель или рябчики, каша ли с маслом или желе, а приходится втаскивать воронка в оглобли! Сомнения Силы Терентьича больше чем оправдались. Я сам видел, как выводили воронка из конюшни, как его исподволь подводили к оглоблям, как держали его под уздцы, все в чаянии, что вот-вот он брыкнет. Не брыкнул. Старый воронко! я видел, как прошибла тебя слеза, я видел, как дрожали твои мясистые губы, я слышал твой вздох, которым, казалось, ты умолял своих вожаков не впрягать тебя в корню, ибо место принадлежит не тебе, а гнедку! Но ты не изменил обычаям праотцев, ты не исказил одним махом задних копыт истории Глупова, ты не брыкнул - хвалю тебя!
  
  Свершилось: отныне Глупов обязывается есть манную кашу с маслом. Но не подавись ею, милый! ибо кашу эту надо есть умеючи. Умой руки, выполоскай рот и сиди вежливенько, ибо каша вещь хитрая: может и в рот попасть, может и глаза залепить.
  
  Дурак Иванушко, чему смеешься?.. Или сердце в тебе взыграло?.. Или пахнуло на тебя свежим воздухом?.. Или почуял ты, что пришел конец твоему гореваньицу, тому злому-лютому гореваньицу, что и к материнским сосцам с тобой припадало, что и в зыбке тебя укачивало, что и в песнях тебе подтягивало, что и в царев кабак с тобой разгуляться похаживало?
  
  Смейся, дурачок! Сам господин Зубатов отменно рад, что ты смеешься... В другое время он сказал бы тебе: "Чего, ска-а-тина, рот до ушей дерешь?" - ну, а теперь ничего, спешит даже поскорей домой, чтоб отрапортовать куда следует: засмеялся, дескать.
  
  Зубатову хлопот полон рот. Он не призывал возрождения; по правде сказать, едва ли даже он желал его, хотя, в качестве обладателя и руководителя глуповских сновидений, и обязан был призывать и желать его.
  
  - Ma chere! - не раз говаривал он супруге своей, - это возрождение - черт его знает, что это такое!
  
  - Pourvu que tu conserves ta place, mon ami! - ответствовала обыкновенно Анна Ивановна, которую, очевидно, интересовала в этом деле существенная сторона, а не вертопрашество.
  
  И потому, как скоро Зубатов увидел, что все совершилось, то и он не брыкнул, и он поскорей побежал запрягаться в оглобли.
  
  Что происходило в это время в душе его? Что понимал он под словом "возрождение"? - это известно единому богу всеведущему, ибо он один может проникать в трущобы сердец зубатовских. Глупов мог убедиться только в том, что Зубатов вскипел и взревновал бесконечно. Вследствие этой ревности самая наружность Глупова внезапно изменились: на улицах засновали экипажи; в канцеляриях усиленно заскрипели перьями; из подворотен вылезли физиономии с усами и физиономии без усов, физиономии румяные и физиономии бледные; одни недоумевали и хлопали глазами, другие уже поняли и даже как будто приготовились насладиться плодами возрождения...
  
  Что ж они поняли, и по какому поводу весь этот переполох, все эти шарахания из стороны в сторону?.. И что такое это "возрождение", от которого так усердно и так напрасно и отмачивались, и отплевывались добрые глуповцы?..
  
  В самом деле, как определить, что может значить глуповское возрождение? Я допускаю возможность говорить о возрождении умновском, о возрождении буяновском, ибо там в чем-нибудь выражается... ну, хоть в том, например, что лица веселее смотрят, что ноги бодрее ходят... Но возрождение глуповское!.. воля ваша, тут есть что-то непроходимое, что-то до такой степени несовместимое, что мысль самая дерзкая невольно цепенеет перед дремучим величием этой задачи. Да помилуйте! Да осмотритесь же кругом себя! потяните же носом воздух! Ведь глуповцы даже полов в своих жилых покоях не вымыли! ведь глуповцы даже в баню лишнего раза не сходили! А без этого какое же может быть возрождение!
  
  Посмотрим, однако ж, не знают ли чего-нибудь Сила Терентьич и Терентий Силыч? Они так долго чего-то боялись, так долго об чем-то между собой шушукались, что не может же статься, чтоб эта штука не была им досконально известна.
  
  Увы! Сила Терентьич и Терентий Силыч только вздыхают и отдуваются. Сеня Бирюков взирает на них, и, хоть убей, ничего не понимает. И не то чтоб они и самом деле не разумели? нет, и знают, и разумеют, да вот не хотят да и не хотят открыться! И рожу так состроят: "знаю, да не скажу" - и наговорят.
  
  Мне положительно, например, известно, что Сила Терентьич подозревает, что все возрождение заключается в том, что на место Петра Иваныча сел Иван Петрович; однако ж предположения своего он высказать не решается, потому что, быть может, оно и не то значит. Терентий Силыч идет дальше: он мнит; что возрождение означает возможность грубить и невежничать; однако ж мысли своей тоже не высказывает, потому что опасается, чтоб кто-нибудь за нее его не треснул. Оба чего-то ждут, а чего - не говорят. А я знаю, чего они ждут; они ждут, не придет ли когда-нибудь кто-нибудь и не зарубит ли у них на носу, что именно следует разуметь под возрождением. Если придет - мысли их прояснятся; а не придет - ну, и опять будет по-прежнему: "знаю, да не скажу"!
  
  Но это не политично. Допустим, что вы передо мной скрывались, допустим, что вы имеете даже свои при чины на это; но зачем же скрываетесь вы перед Сеней, за что же его-то вы вводите в заблуждение? Ведь он и впрямь, бедняжка, думает, что возрождение - это новые, серые штаны с лампасами, что возрождение - это пробор a l'anglaise, что возрождение- c'est quelque chose de tres porte et de tres couru pour le moment. Одним словом, он смотрит на возрождение как на что-то съедобное, как на что-то такое, что можно носить, мять, пачкать и вообще употреблять по своему произволу.
  
  А ведь это заблуждение, даже очень опасное заблуждение, и Сеня, оставаясь при нем, может, по милости вашей, попасть в самый печальный просак.
  
  Raisonnos.
  
  Серые штаны с лампасами сбивают Сеню с толку. Он так увлекается щегольством и шикарностью их покроя, он так поощрен ласковыми взглядами, обращаемыми на него по этому случаю Матреной Ивановной и Палагеей Александровной, что в роговой его накипи, которую он, в шутку, называет своей головой, рождается положительное убеждение, что на ком нет точно таких же штанов, тот уж и не человек. Убеждение это, очевидно, может повредить его отношениям к глуповскому возрождению. Ибо, спрашиваю я вас, что будет, если Сеня, взирая на мир с точки зрения штанов) будет видеть в Глупове лишь пустыню, населенную зверьем, не имеющим никакого понятия ни о красоте лампасов, ни об изяществе полосок и клеток? Из этого выйдет, что глуповцы будут казаться ему чем-то вроде низших организмов, а отсюда...
  
  Положим, что глуповцы не обидятся (натерпелись они, бедные, и не таких потасовок!), но согласитесь сами, что ж это будет за возрождение! Щелк да щелк - разве это резон? "Он щелкнул в зубы, но почему же не в нос?" - спросит оскорбленный глуповец.
  
  У глуповца зубы болят, а нос - слава богу; следовательно, ему выгоднее, чтоб его в нос щелкали. Ведь это несправедливость, которую не потерпит даже Зубатов! Но вопрос усложняется, если глуповцы обидятся; а ведь и это может случиться, благодаря тому же возрождению. Что может тогда выйти? Увы! я опасаюсь, что тут также выйдет... но только с другой стороны...
  
  Итак, скрывать от Сени истинный, глуповский смысл возрождения противно его интересам, противно его репутации. Не лучше ли прямо объявить ему, что бывают в жизни минуты, когда сила обстоятельств заставляет нас, людей хорошего тона, забывать о штанах с лампасами и утирать нос ногою? Не лучше ли объяснить ему, что не мешает иногда и в зипун принарядиться, не взаправду, конечно, а так... для внушения в глуповцах доверия? Не лучше ли сказать ему: "Сеня! сделай это, мой друг, и надуй почтенную публику!"
  
  Люди, понявшие характер и сущность глуповского возрождения, именно так и поступают. С этой стороны Сила Терентьич прав совершенно: Петр Иваныч сел на место Ивана Петровича - и больше ничего не случилось.
  
  Старые "хорошие" люди исчезают - это верно. Словно персидский порошок бог весть откуда на них посыпался; но каждая новая минута есть вместе с тем и минута смерти для кого-нибудь из глуповских Гостомыслов. Гостомыслы умирают беспрекословно, скрестивши на груди руки и облачившись в свои лучшие глуповские одежды. Как некогда умирающий Трифоныч алкал предстать пред лицо божие тем же дворовым господина Чертопханова человеком, каким состоял в земной сей юдоли, так и ныне умирающие глуповцы выказывают твердое намерение и в загробной жизни воспрянуть старыми, непреклонными глуповцами, недоступными ни резонам, ни соображениям. В этом есть нечто древне-скандинавское, в этом есть нечто новейше-ирокезское.
  
  Но место старых глуповцев не могло быть не занято уже по тому одному, что "место свято пусто не будет", а наконец, и потому, что "было бы болото, а черти будут". Вместо прежних "хороших" людей должны были явиться новые "хорошие" люди - и они явились.
  
  Они явились - и мы были ослеплены их сиянием; они явились - и глуповские дамы всем собором объявили, что никогда еще глуповская жизнь не была так сладостна, никогда еще не представляла она столько pittoresque и imprevu. Бойко и ходко накинулись эти новые рюриковичи на тучно удобренную глуповскую землю, и глуповская земля не выдержала: из груди ее вырвался тяжкий и болезненный стон. Казалось, все "родители" разом запротестовали из могил своих...
  
  Нынешний "хороший" человек в наружном отношении представляет совершенную противоположность "хорошему" человеку доброго старого времени. Последний был неряшлив и неумыт, частенько даже несло от него словно морскими травами; первый, напротив того, безукоризнен и чист, как кристалл. Последний был невежествен и груб; первый, напротив того, утончен и образован. Голова последнего положительным образом представляла собой плотную роговую накипь, сквозь которую трудно было даже с молотком пробраться; голова первого, напротив того, на свет прозрачна, а при малейшем щелчке звенит, как серебро.
  
  Нынешний "хороший" человек в карты ни-ни, историй с рылами, микитками и подсалазками удаляется, buvons употребляет лишь благородным манером, то есть душит шампанское и презирает очищенную, и только к aimons обнаруживает прежнее ехидное пристрастие. Зато прям, как аршин, поджар, как борзая собака, высокомерен, как семинарист, дерзок, как губернаторский камердинер и загадочен, как тот хвойный лес, который от истоков рек Камы и Вятки тянется вплоть до Ледовитого океана.
  
  Нынешний "хороший" человек не наедается за обедом до отвала и не падает, после гречневой каши, от изнеможения сил. Он обедает вообще умеренно (хотя и на чужой счет), и послеобеденное время любит посвятить разумной беседе с приятелями о прекрасном устройстве Оксфордского университета, о воскресных забавах англичан, о рыбном обеде английских министров и о других достопримечательностях, в которых старые глуповцы ни уха, ни рыла не смыслили. Он очень мило говорит об self-government и даже находит qu'au fond il y a du vrai dans tout ceci, но в тоже время не может не поставить на вид, что большие континентальные государства едва ли, без опасения за свою самостоятельность, могут принять формы самоуправления.
  
  Нынешний "хороший" человек в делах любви избегает солнечного света. Он развратничает по уголкам и всему на свете предпочитает так называемые благородные интриги. Он любит, чтоб его называли Жоржем, а не Егорушкой, Мишелем, а не Мишуточкой, и pour rien au monde не согласится любить женщину, которая носит рубашки из посконного полотна.
  
  Нынешний "хороший" человек паче всего любит публичность и не затрудняется ни пред каким обществом. Он жаждет позировать неустанно, позировать наяву и во сне, позировать в гостиной и в чулане. Он всю свою изобретательность употребляет на то, чтоб подыскать себе публику, и, достигнув этого, охотно во всякое, время выбрасывает перед нею накопившийся в затхлом архиве души хлам юродивства, прикрытого громкими именами бескорыстия, честности, гласности и т.д.
  
  Нынешние "хорошие" люди, когда встречаются в обществе, не плюют друг другу в лохань, но ведут меж собой скромную и даже отчасти ученую беседу.
  
  - А что, mon cher, читали вы в "Русском вестнике" последнее политическое обозрение?.. delicieux! - говорит один "хороший" человек другому.
  
  - А я, с своей стороны, рекомендую вам, mon cher, "Письмо из Турина"... charmant, - отвечает другой "хороший" человек.
  
  Таким манером все обходится тихо, сражающихся не бывает, и даже светил небесных никто не видит.
  
  Хотя уроженец Глупова, нынешний "хороший" человек относится к своей родине с холодностью и даже с некоторым высокомерием. Конечно, глуповские дамы... oh! les dames de Gloupoff sont delicieuses, il n'y a rien a dire! но зато le reste... фи!.. К Глупову он привязан горькою необходимостью возрождения; в Глупов он явился для исправления диких нравов и показания своей благонамеренности, но мысль, но сердце его не здесь, а там, в том милом, вечно юном Петербурге, где живут его добрые начальники, где он целовал ручку у светлокудрой Florence, через которую и получил место в Глупове!.. Глупов - это anima vilis, над которою ему предоставлено провидением делать какие угодно операции; Петербург - это alma mater, к которой он привязан незримою, но прочною, несокрушимою пуповиной: В благоговении своем перед Петербургом он возвышается до фанатизма, он делается ужасен...
  
  Тот, кто внимательно прочитал изложенное выше определение "хорошего" человека доброго старого времени и сравнит его с определением нынешнего "хорошего" человека, тот согласится, что между ними огромная разница. Одно меня несколько беспокоит, а именно то, что Матрена Ивановна не только не смущается появлением новых "хороших" людей, но даже начинает исподволь похваливать их. А она в этом деле знаток.
  
  В "хорошем" человеке прежнего времени был air fixe какой-то, какая-то непосредственность девственная, нечто вроде запаха дикой фиалки, смешанного с запахом вареной капусты. В нынешнем "хорошем" человеке... ба! да нет ли и в нем этого air fixe? и не это ли драгоценное качество, цепко поднюханное тонким обонянием Матрены Ивановны, послужило основой ее благосклонности к новым людям?
  
  Но прежде нежели отвечать на эти вопросы, займемся некоторыми необходимыми исследованиями.
  
  Во-первых, что такое air fixe? есть ли этот запах в собственном и тесном смысле этого слова? есть ли это другая какая-либо внешняя, чисто физическая особенность? или это есть особенность высшая, психологическая, особенность души и сердца.
  
  Рассказывают о каком-то животном, что оно, будучи настигаемо охотником, как последнее средство обороны испускает из себя такой с ног сбивающий запах, который сразу ошеломляет охотника самого привычного. Очевидно, что в этом примере запах составляет истинный, неподдельный air fixe животного, что без него существование последнего было бы не обеспечено и самые средства обороны мнимы. Но очевидно также, что такое определение слишком тесно, чтоб исчерпывать собой весь air fixe глуповский. Нельзя отрицать, что истинный глуповский абориген не лишен своего собственного запаха; несомненно также, что если в комнату, наполненную умновцами, войдет глуповец, то я сейчас же почувствую это; но несомненно и то, что запах этот, как бы он и ни был пронзителен, не составляет еще всего глуповца и что он, с помощью некоторых усилий и обветривания, может быть не только видоизменяем, но даже и вовсе уничтожаем. Глуповец, как и всякий другой представитель породы человеческой, есть организм сложный и притом доступный совершенствованию... Он пахнет, но вместе с тем ощущает и даже других заставляет ощущать; он пахнет, но вместе с тем он... мыслит. Если бы его настигал охотник, я не ручаюсь, чтоб он совершенно пренебрег столь сильным оружием, как запах; но ручаюсь, что он прибегнет и к другим средствам, находящимся в его распоряжении. Например, он может стать перед охотником на колени и сказать ему: "За что ты меня бить хочешь?"; или спрятаться от охотника за дерево, или, наконец, принять побои беспрекословно... Возьмем и еще пример. Идет глуповец по дороге и доходит до распутия. Одна дорога идет прямо, другая идет направо, третья налево; точь-в-точь как в сказках сказывается. Я и опять не ручаюсь, чтоб в этом затруднительном случае глуповец пренебрег запахом, но несомненно, что он пустит в ход и другие соображения. Например, он может зажмурить глаза и погадать с помощью указательных пальцев или закинуть на все три дороги по палке: которая дальше кинется, ту и считать звездой путеводной, и т.д. Это тем более для него удобно, что он сам хорошенько не знает, куда идет. Согласитесь, однако ж, что все это предполагает в глуповце возможность выбора, возможность делать сравнения и выводы, и следовательно, рекомендует его вниманию исследователя, как организм сложный и высший. Это первое. А второе важное преимущество состоит в доступности глуповца к совершенствованию. Чтоб убедиться в этом, не надо даже прибегать к таким избитым сравнениям, каково, например, постепенное усовершенствование различных пород домашних животных. Да сравнение это будет и неверно, потому, во-первых, что глуповец совершенствуется в диком, а не в домашнем состоянии, а во-вторых, самое совершенствование его состоит отнюдь не в увеличении его молочности, но в укреплении его мышц до той степени благонадежности, которая обеспечивала бы дальнейшее продолжение глуповской породы. Для этого достаточно вспомнить только о той пользе, которую принесли Глупову сначала эмигранты французские и потом оборванные остатки de la grrrande armee, и о той, которую до наших дней приносят французы-гувернеры, французы-куафёры, французы-камердинеры. Посмотрите, какие вдруг чистенькие и беленькие детки пошли у Матрены Ивановны взамен прежних чумазых и слюнявых. А отчего?.. Оттого, что в доме ее француз-гувернер поселился... Итак, не подлежит спору, что глуповцы действительно доступны совершенствованию и что запах их посредством постепенных проветриваний может быть изменен до того, что не будет составлять даже отличительного признака... Следовательно, истинный, неподдельный air fixe может свободно существовать и помимо запаха фиалки, смешанного с запахом вареной капусты...
  
  Но, может быть, он заключается в какой-нибудь другой внешней особенности, как, например, в способности огрызаться, лягаться и т.д. Сознаюсь, что я действительно знал некоего барбоса, который не только целый день, но и целую ночь лаял и огрызался, лаял на все и на всех, лаял на луну и на звезды, лаял на свой собственный хвост. С другой стороны, я знал некоторого пегашку, который не мог утерпеть, чтоб не брыкнуть, как только показывали ему хомут. Очевидно, в этом заключался air fixe барбоски и пегашки. Но я не могу согласиться, чтоб в этом же заключался и air fixe моих сограждан, и даже с негодованием отвергаю это предположение. Я знаю наверное, что глуповец никогда и ни на кого не огрызался, что даже в то время, когда его привязывали на цепь, он влезал в конуру и спокойно зарывался себе в солому, в надежде, что когда-нибудь да отвяжут же, а не отвяжут, так и на цепи накормят. Что же касается до ляганья, то очевидно, что, имея две ноги, а не четыре, глуповец может прибегать к этому средству выражения душевных своих движений лишь с крайнею осторожностью. И в самом деле, история доказывает, что глуповец расточал пинки, сокрушал челюсти, превращал в пепел зубы, но не лягался; что он обзывал непотребно, но не огрызался... "Так, стало быть, в этом-то и заключался глуповский air fixe?" - спросил читатель. Нет, и не в этом, потому что и эти качества, несмотря на свою солидность тоже доступны совершенствованию, потому что не одно и тоже дать плюху с маху, и при том с таким расчетом, чтоб треск от удара разнесся из одного края Глупова в другой, и дать плюху легкую, плюху либеральную, почти изящную, звуки которой не распространялись бы далее четырех стен комнаты. Можно даже до такой степени усовершенствовать себя, что и вовсе не давать плюх... и все-таки оставаться глуповцем... Ибо повторяю: сокрушение челюстей, как оно ни фундаментально кажется с первого взгляда, все-таки представляет только манеру и ни в коем случае не исчерпывает всего глуповца. Ибо глуповец не только дерется, но и мыслит...
  
  Следовательно, для определения глуповского air fixe нужно обратиться к данным, не столь легко подчиняющимся внешнему натиску, к данным, составляющим, так сказать, подоплеку глуповской жизни, - одним словом, обратиться к глуповскому миросозерцанию.
  
  - Какого вы образа мыслей? - спросил я однажды доброго моего соседа, Флора Лаврентьича Ржанищева.
  
  Флор Лаврентьич выпучил на меня глаза.
  
  - То есть как это... образа мыслей? - пробормотал он наконец вместо ответа.
  
  - Ну да, какого вы образа мыслей? - настаивал я.
  
  Флор Лаврентьич с минуту подумал и вдруг разразился самым добродушным хохотом.
  
  - Ах ты проказник! - говорит он, держа себя за бока.
  
  Он вообразил, что я сказал остроту.
  
  В этом коротеньком разговоре, несмотря на кажущуюся его незначительность, заключается вся сущность глуповского миросозерцания. Миросозерцание это состоит в отсутствии всякого миросозерцания. Нет мерила для оценки явлений, нет мерила для распознания не только добра от зла, но и стола от оврага. В глазах глуповца мир представляется чем-то разрозненным, расползшимся, чем-то вроде мешка, в который понапихали разнообразнейшей всячины и потом взболтали. Глуповец видит забор и думает о заборе, видит реку и думает о реке, а о заборе забыл. Это для него легко и удобно, потому что дает ему возможность целую жизнь забавляться игрою в бирюльки, вытаскивать которые он великий мастер. Конкретность внешнего мира подавляет его, и оттого он не может ни изобресть порох, ни открыть Америку.
  
  Нельзя себе представить ничего довольнее и любезнее глуповца, когда он сыт, одет и пьян. Но зато нельзя себе представить ничего и несчастнее глуповца, когда он застигнут нуждою врасплох. Траву щипать он не может, без водки обойтись - не хочет, без одежды ходить - холодно. Тогда-то, в эти торжественные минуты, является ему на помощь то скромное мужество, которое для многих послужило источником обильных глуповских надежд и глуповских реклам к будущему. Мужество это заключается в той покорности, с которой он принимает смерть, этот венец глуповской жизни, этот роковой исход, к которому прибегает глуповец в затруднительных обстоятельствах (когда проиграет казенные деньги или уволят его по третьему пункту). "Умру, но беспокоить себя не хочу!"
  
  Спроси я у всякого порядочного русского, спроси у француза, у итальянца, какого он образа мыслей, они не поглупеют внезапно и повсеместно, они не захохочут. Кроме супа и макарон, ожидающих их за обедом, у них имеются интересы общественные, затрогивающие их заживо и окрашивающие их убеждения. Но глуповцы вправе и хохотать и глупеть, потому что у них действительно нет образа мыслей, потому что они не в силах до сих пор столковаться даже насчет моста через ручей "Дурий брод", который повалился назад тому десять лет и совершенно разобщил ядро города от его пригородков.
  
  - Просто, братцы, бросовое дело! - говорят глуповцы, собравшись толпой около моста и махая руками.
  
  - Дрянь дело, как есть! - подтверждают другие глуповцы.
  
  - Ведь этак, пожалуй, в пять верст объезд надо делать? - мотают себе на ус первые глуповцы.

Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
Просмотров: 284 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа