Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Сатиры в прозе, Страница 6

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Сатиры в прозе


1 2 3 4 5 6 7 8 9

но даже и нерасчетливо, преследуя Корытникова с такою неумолимостью. Во-первых, он этим преследованием ничего не выиграл, ибо хотя и удалось ему изгнать Корытникова, но место его тотчас же занял Благолепов, занял Наградин, занял Столпников, и в настоящую минуту нет в России города, в котором так часто раздавалось бы чирикание воробьев, как в нашем родном городе Глупове. Во-вторых, не достигши своей цели, Федор Ильич сделался грустен и раздражителен. Он без разбора хватал и ловил приезжающих на базар мужиков и торговцев, везде предполагая измену, во всяком неизвестном ему лице заподозревая насадителя клеветы и распространителя ложных слухов. Взятки стал брать пуще прежнего: первое всего, следующие ему вообще, по установленным праотцами обрядам, а потом следующие ему же за страх будущего обругания.
  
  - Пускай пишут! пускай пишут! - приговаривает он, с каким-то диким наслаждением пересчитывая и разглаживая на столе ладонью поднесенные ему ассигнации.
  
  Но нет! он обманывает лишь себя, говоря таким образом! В ту самую минуту, как он притворяется равнодушным к филиппикам Благолепова (доказывающего, между прочим, что Федор Ильич до того беспечен, что не дает себе даже труда выдергать вылезающие из его носа волосы), он чувствует, что внутри его нечто колышется и хохочет, что руки его судорожно сжимаются, как бы обвивая мысленно длинную шею Благолепова.
  
  - Желал бы я! - восклицает он в бессильной ярости, но уже не тем здорово-зычным голосом, которым восклицал в начале нашей статьи, а тонами двумя пониже.
  
  И все оттого только, что он чирикание воробья принял за крик орла! все оттого, что дернула нелегкая какую-то мещанку Залупаеву гореть в такое время, когда к нему, градоначальнику, привалило восемь в червях, а пожарные лошади отъезжали в луга за сеном для собственного своего прокормления!
  
  Да! разрушительно действуешь ты, о гласность, на организмы человеческие! Пенза! Уфа! Саратов! Ужели никто, никто не избежит ее всепожирающего зева! Везде, даже там, где прежде спокойно грабили почту на главной улице, даже там, где некогда, среди бела дня, безнаказанно застреливали людей (и никто не слыхал выстрела!), везде восстает свой домашний бард, берет в руки гармонику и воспевает славу или стыд своей отчизны!
  
  Сам генерал Зубатов смутился и поистине не знает, что ему делать. И до него доползло весеннее чувство, но не подновило, а, напротив того, произвело лишь расслабление в ветхом его организме.
  
  - Что это за женские гимназии? что это за воскресные училища? - восклицает он, ломая в отчаянии руки.
  
  И в ту же минуту отправляет гонца за откупщиком.
  
  Откупщик изумляется и вызывает кассира.
  
  - За майскую треть дадено? - спрашивает он.
  
  - Дадено, - отвечает кассир.
  
  - Что за черт!
  
  Однако, делать нечего, напяливает фрак и отправляется.
  
  - Ну, мой милый! - еще издали кричит ему генерал, как-то особенно приветливо улыбаясь, - вот теперь-то мы посмотрим, действительно ли вы патриот?
  
  Его сивушество слегка съеживается, точно ему змею за пазуху пустили, но в то же время старается сохранить веселый и непринужденный вид, ибо вздумай он нахмуриться - генерал, чего доброго, скажет ему: "Невежа! пошел вон!"
  
  - Что прикажете, ваше превосходительство? - говорит он, развязно расшаркиваясь.
  
  - Для себя - ничего, для отечества - многое! - отвечает генерал, пронзая откупщика взорами и как бы измеряя глубину его патриотизма.
  
  -
  Прикажете
  бал-с... маскарад-с... ваши слуги, ваше превосходительство!
  
  - Гимназию! - восклицает генерал неожиданно.
  
  Его сивушество стоит озадаченный, очевидно недоумевая, какое может иметь отношение очищенная и трехпробная к отечественному просвещению.
  
  - Гимназию; женскую гимназию! - повторяет генерал, полоснув себя краем ладони по горлу в знак того, что гимназия у него вот где сидит.
  
  Откупщик покраснел как рак. Он понимает, что как тут ни вертись, а от издержек не отвертишься, но не умеет еще сообразить, какою суммою можно отделаться. А ну, как ляпнешь сдуру такой куш, какого совсем и не требуется!
  
  - Да, мой милый! - грустно говорит между тем генерал, - было... было! Было время, когда мы думали о том, как бы общество наше соединить... чтоб пикники там... parties de plaisir... Теперь это все надо кинуть!
  
  Генерал умолкает и как будто начинает грустить, но через несколько минут поправляется и продолжает уже с некоторою молодцеватостью:
  
  - Теперь мы о гимназиях рассуждаем... да!
  
  Но его сивушество все еще не собрался с духом. Ему слишком отчетливо представляются и недавнее пожертвование спирта для освещения города, и недавняя покупка десяти фунтов чаю для больницы, и другие посильные жертвы... ах, черт побери, да и совсем!
  
  - Конечно, ваше превосходительство, - говорит он наконец, - гимназия... и в особенности для благородных девиц... очень приятное заведение.
  
  - Ну-с?
  
  - Я к тому, ваше превосходительство... что еще в недавнее время... освещение города... а также и другие общеполезные устройства-с...
  
  - Ну-с? - повторяет генерал.
  
  Откупщик откашливается.
  
  - Я ничего, ваше превосходительство... мы гимназиям не препятствуем-с... мы, напротив того, с нашим удовольствием... я только насчет того, что еще в недавнее время...
  
  - Гм?.. стало быть, вы допустите, чтоб в какой-нибудь мерзкой газетишке на всю Россию опубликовали, что у меня нет гимназии?
  
  - Помилуйте, ваше превосходительство, зачем же-с?
  
  - Стало быть, для вас все равно, что какой-нибудь щелкопер осмелится выразиться обо мне, что я не имею достаточно энергии, что я человек несовременный... что у меня нет гимназии, наконец?
  
  - Я, ваше превосходительство...
  
  - Так я вам докажу, милостивый государь, что у меня еще есть энергия! - восклицает генерал, величественно выпрямляясь.
  
  Одним словом, его сивушество смиряется, и вопрос о женской гимназии, едва-едва не претерпевший крушение, разрешается благоприятно. В следующем же нумере местных ведомостей редактор уже предвкушает ее учреждение в особо написанной по этому поводу статье:
  
  
  СЛУХИ
  
  Слух носится, что, благодаря неусыпным попечениям (чьим, на это ответит всякое сердце Полоумновской губернии), у нас в скором времени будет открыта женская гимназия и что все нужные распоряжения уже сделаны. Мы уполномочены объявить, что старания начальства в этом истинно полезном и благотворительном деле встретили полное и просвещенное содействие со стороны местного управляющего акцизно-откупным комиссионерством купца М., готового, как известно, на всякого рода пожертвования, имеющие целью счастие и пользу ближнего.
  
  Носятся и другие, не менее отрадные слухи (как, например, об открытии в нашем городе воскресных классов), но покамест умолчим о них, предоставляя себе право поделиться с читателем нашими надеждами в то время, когда они будут более близкими к осуществлению.
  
  Но так как всякая медаль имеет свою хорошую и свою дурную сторону, то не можем пройти молчанием, что дело просвещения и в нашей губернии не везде встречает одинаковое сочувствие. Так, например, дикие и невежественные нововласьевцы и доселе упорствуют в своем коснении и твердо принятом намерении оставаться безграмотными во что бы то ни стало. Когда же луч солнца осветит это непроходимое болото?
  
  
  - Вот тебе и с праздником! - говорит нововласьевский городской голова Прудов, прочитав эту любезность.
  
  - За что ж он нас по зубам-то треснул? - спрашивает, в свою очередь, гласный Клубницын.
  
  - А так вот: проезжал поблизости - и заехал! Поди, судись с ним!
  
  И я, в свою очередь, спрошу вас, почтенный редактор полоумновской газеты: за что вы треснули по зубам граждан города Нововласьевска?
  
  Я с вами наперед соглашаюсь, что просвещение - хорошая вещь, что учение - свет, а неучение - тьма и т.п. Сознаюсь, также, что образование, которое дается нашим девицам, убийственно. Образованнейшая из них еще может порассказать вам кое-какие подробности о Гвадалквивире, потому что
  
  Ночной зефир Струит эфир, Шумит, бежит Гвадалквивир...
  
  или о Бренте, потому что
  
  Ночь весенняя дышала Ароматной тишиной. Тихо Брента протекала, Серебримая луной.
  
  Но чуть дело коснется Мансанареса, последует неизбежный тупик, ибо Мансанарес речка маленькая и, должно полагать, очень вонючая, если ни в одном русском романсе об ней не упоминается. Согласен, что при таком уровне образования девицы наши не в состоянии интересоваться полезною деятельностью географического общества, ни даже принять участие в споре, возникшем по поводу определения действительного дня смерти Бориса Годунова.
  
  Но чем виноваты во всем этом нововласьевские граждане? Тем ли, что в среде их не отыскалось, как в Полоумнове, благодетельного откупщика? Тем ли, что их уже тошнит от общеполезных устройств и сопряженных с ними пожертвований? Тем ли, что они, быть может, имеют причины (по их разумению, даже весьма законные) не желать именно ваших общеполезных устройств?
  
  И между тем, не разобравши дела порядком, вы разогорчили нововласьевских граждан всех до единого!
  
  Повторяю: разрушительно действуешь ты, о гласность! и не только на отдельных людей, но и на целые общественные организмы. Несмотря на учреждение женских гимназий и воскресных школ, несмотря на процветание трезвости, несмотря на успехи, которые в последнее время сделала мысль о самоуправлении, провинциальный наш люд скучает и бьет в баклуши. Прежняя привольная жизнь провинции исчезает все более и более; вместо нее является какая-то чопорная натянутость, какой-то нелепый антагонизм, еще не высказывающийся явно, но уже дающий себя чувствовать особого рода метанием взоров, расширением ноздрей, покороблением уст и общим рылокошением. Старая веселая Русь (old merry Russia) прячется по домам и втихомолку переворачивает анекдоты о загнанных жидах и обманутых немцах. Подобно стыдливым фиалкам, члены ее собираются друг у друга интимными кружками, и тут, сокрушаясь и вздыхая, беседуют о временах минувших, когда и солнце горело светлее, и земля, без помощи удобрения, приносила сам-двадцать, и Фильки отправлялись на конюшню беспрекословно, и винокуренные заводчики уделяли милостивцам по четыре копейки с ведра, а не по две, как ныне. Вот они все тут: вот и заиндевевший обладатель множества Филек и Прошек, и застенчивый откупщик, и облизывающийся аристократ из казенной палаты, - одним словом, все те, которым дорого, чтоб наша отечественная цивилизация развивалась постепенно, а не скачками.
  
  - Какое изобилие рыбы в реках было! - тоскует помещик Птицын.
  
  - И какая была все крупная-с! - вздыхает недоросль из дворян Сагитов.
  
  Присутствующий при этом разговоре отставной капитан Постукин хотя и не принимает словесного участия в разговоре, но оттопыривает губы и отмеривает руками два аршина, чтоб показать наглядно, каких размеров водилась в реках рыба...
  
  - Во всем, во всем изобилие было! - вступается генерал Голубчиков, облизываясь и сгорая нетерпением дать разговору винокуренное направление.
  
  - И музицки больсе вина кусали! - подвиливает хвостом Герш Шмулевич.
  
  - И винокуренные заводчики свой расчет находили! - подхватывает Голубчиков.
  
  - Да и люди были какие-то особенные! - рычит отставной корнет Катышкин, - примерно доложу хоть насчет дорог - что это за бесценный народ в дорогах был! Засядешь, бывало, в трущобу, экипажи были все грузные, от лошадей так и валит пар - ну, просто смерть! Ничуть не бывало! Кликнешь только: "Трошка!" Слезет это Трошка с козел: тут ногой, там плечом - и пошла в ход колымага!
  
  - Сердечный народ был! любовный!
  
  - И как, бывало, все просто делалось! Угодил, бывало, финизерв какой-нибудь к обеду сочинил - рюмка водки тебе; сплошал, таракана там, что ли, в суп пустил - не прогневайся, друг сейчас его au naturel, и марш на конюшню!
  
  - И не роптали!
  
  - Не только не роптали, а еще бога за господ молили, поильцами, кормильцами называли!
  
  Но - увы! как ни велики, как ни искренни сетования Постукина и Сагитова, не подлежит сомнению, что прежнее веселое время исчезло без возврата. Какое-то мрачное шпионство, какое-то пошлое подглядывание и подслушивание всасываются повсюду: и в присутственные места, и в клубы, и в частные дома, не говоря уже об улицах, перепутьях, распутьях и местах пустопорожних. Садитесь ли вы в клубе за карты, вы, даже зажмурив глаза, ощущаете, как из темного угла сверкают на вас глаза местного публициста, как будто говоря вам: "Малодушный! как мог ты найти в себе решимость заниматься презренными картами в то время, когда отечество столь сильно нуждается в хороших людях!" Идете ли вы по улице и, зазевавшись по сторонам, ощущаете необходимость заняться носом, перед вами из земли вырастает другой публицист и, прерывая ваше занятие, вопиет: "Время ли, сударь, ковырять в носу, когда отечество требует служения беспрестанного, неуклонного и неумытного?" Вздумаете ли созвать к себе гостей, перед вами восстает третий закорузлый в обличениях публицист и, поедая приготовленные закуски и яства, в то же время неистовствует руками и ногами, мещет огненные взоры и одаряет веселящихся язвительными улыбками, ясно говорящими: "Смейтесь! веселитесь! скоро, скоро наступит благорастворение воздухов, и помелом очищено будет ваше нечистое торжище!"
  
  Одним словом, нет возможности предпринять самое простое действие: сшить себе новое пальто, купить фунт икры и т.д., чтоб действия этого не подсмотрел местный бард и тут же бесцеремонно не выразил, что "чем икру-то пожирать, лучше бы эти деньги на воскресную школу пожертвовать!".
  
  О, Корытников! дай мне вздохнуть на минуту! Я готов умереть, если это может доставить тебе удовольствие, но не смотри же на меня своими черными глазами, покуда я говорю последнее "прости" жене и детям!
  
  Но нет, даже здесь, даже в моем уединении, ты не оставляешь меня! Покуда я дописываю настоящую статью, из-за тонкой перегородки, отделяющей мою квартиру от соседней, долетают до моего слуха знакомые звуки. То беседуют два друга-публициста, и в разумной их беседе принимает участие и жена моего соседа.
  
  - А трезвость продолжает-таки делать успехи! - говорит гость, - еще несколько усилий, и победа за нами!
  
  - Ах, какой циркуляр насчет этого в Самаре вышел! - восклицает моя соседка.
  
  - Н-да, нашему генералу такого не написать! - отзывается хозяин дома.
  
  - А в Саратове, напротив того, дикости какие-то делаются! Представьте себе, там трезвых людей бунтовщиками называют!
  
  - Всякая плодотворная идея имеет своих мучеников! - говорит гость.
  
  - Нет воля ваша, а со стороны саратовских властей это просто отсутствие всякого понятия о гражданской доблести.
  
  - Ах, Марья Ивановна! разве всякий в состоянии вместить в себе это понятие? - уныло спрашивает гость.
  
  - Конечно... однако ж, какое варварство!
  
  Разговор стихает; звуки стаканов и чашек мешают мне следить за продолжением его. Одна только фраза долетает до меня, и рука моя невольным образом передает ее печати:
  
  - А я сегодня читала "Морской сборник"! - говорит жена соседа. - "Правительственные распоряжения" до такой степени увлекли меня, что я совершенно забылась!
  
  
  КЛЕВЕТА
  
  (Посвящается добрым моим приятелям)
  
  
  Что Глупов возрождается, украшается и совершенствуется, это, я полагаю, давно всем известно. Он не имел никаких понятий - явились понятия; он не имел страстей - явились страсти. Глупов задран за живое.
  
  Глуповцы спокойно жили доселе в своем горшке и унавоживали дно его. Когда-то какая-то рука бросила им в горшок кусок черного хлеба, и этого было достаточно для удовлетворения их неприхотливых потреб. Постепенно этот кусок сделался истинным палладиумом глуповского миросозерцания, глуповских надежд и глуповского величия. В нем одном находили для себя глуповцы источник жизни и силы; он один имел привилегию пробуждать от сна и вызывать к деятельности этих зодчих праздности, этих титанов тунеядства и чревоугодничества. Они суетились, бегали и ползали; они плевали друг другу в глаза, и в нос, и в рот (и тут же наскоро обтирались); они толкались и подставляли друг другу ногу... и все из-за того, чтоб стать поближе к лакомому куску, чтоб вырвать из него зубами как можно больше утучняющего вещества.
  
  Настало другое время; явилась другая рука. Стало казаться странным, что божий дар обгаживается самым непозволительным образом; возникли опасения, что при дальнейшем обгаживании божий дар может окончательно утратить свой первобытный образ; почувствовалась необходимость, чтоб та же рука, которая бросила приваду в горшок, взяла на себя труд и вынуть ее оттуда. Рука явилась и ошпарила глуповцев.
  
  Понятно, что после этого Глупову невозможно не развиваться и не стремиться к совершенству. Он и рад бы снова юркнуть в горшок, но видит, что кипятку еще предостаточно, и потому сгрубить не осмеливается. Но не менее понятно и то, что Глупов, хотя и доведенный столь решительным оборотом дела до раскаяния, не должен, однако ж, питать никаких особенно благодарных чувств.
  
  Свои чувства он таит про себя и, чтоб успешнее надуть публику, шевелит усами, целует ручку и уверяет, что исправился и вперед не будет. Но не увлекайся, о неопытный путник, манящею наружностью зеленого ковра, покрывающего трясину! Не успеешь ты поставить на него ногу, как трясина уж засосет тебя; не успеешь ты войти во вкус глуповских протестаций, как Глупов уж засосет тебя!
  
  Я достаточно наблюдал над нравами глуповцев, чтоб уметь распознавать истинные движения сердец их от движений мнимых. Я знаю, что если глуповец, несмотря на мое упорство, ловит у меня руку поцеловать, то это значит, что он почему-то меня боится, что он ждет от меня какой-то милости. Быть может, он заблуждается; быть может, я не имею возможности сделать ему ни добра, ни зла, но я напрасно стал бы заверять его в этом: не поверит ни за что на свете. Он подлец и потому убежден, что всякий, кто имеет силу, имеет ее для того, чтоб бить, и что от этих побоев можно избавиться только кривляниями. В таких обстоятельствах, если я сам человек глупонравный и бесстыжий, то могу делать над глуповцем все, что моей душе угодно: могу заставить его снимать с меня сапоги; могу заставить его брать сигару зажженным концом в рот, пить из полоскательной чашки, представлять Фанни Эльснер и вообще производить все увеселительные упражнения, на изобретение которых так торовато глуповское воображение. Но зато я знаю также, что если я чуть-чуть оплошал, если глуповец почему-либо утратил веру в мою силу, если он не имеет побуждения ни бояться меня, ни ждать от меня милости, он сейчас же подбежит к столбику и поднимет ногу.
  
  И потому, когда глуповец гримасничает и говорит мне "ха-ха!" - я всегда совершенно явственно слышу, что в утробе его бурчит "хо-хо!"; когда глуповец жмет мою руку, я всегда самым положительным образом ощущаю, что в его руке есть трясение какое-то, есть ехидная какая-то судорога; когда глуповец лезет целоваться со мною, я знаю наверное, что в это время у него щелкают зубы.
  
  Зрелище унизительное и в высокой степени безнравственное! Надо без оглядки бежать из этой страшной среды, чтоб не засосаться в нее, чтоб не осквернить свою душу.
  
  Во всяком случае, глуповскими протестациями в любви увлекаться нельзя. Во-первых, глуповец слишком ошпарен, а во-вторых, он ищет только случая, как бы поудобнее и побезнаказеннее поднять ногу. Повторяю: не доверяй слишком опрометчиво, о неопытный путник, манящей наружности зеленого ковра, покрывающего сию трясину! Ковер - это распухшая от водки рожа глуповца; трясина - это исполненная ехидства душа его!
  
  Самая простая и вместе с тем самая действительная манера поднимания ноги - это сплетня и клевета, и глуповец пользуется ею до пресыщения. Я бы сказал, что сплетня разъедает Глупов, что со временем она должна вконец уничтожить его, если бы не знал наверное, что тут ни разъедать, ни уничтожать нечего, что тут живет одно тление, которое потому и живет, что оно тление. Сплетнею и клеветой занимался Глупов еще до ошпаривания, еще в то время, когда он, в веселии сердца, унавоживал дно горшка. Он был великий на это художник и предпочитал этому искусству разве искусство смешить и увеселять своих добрых начальников. Первое он назвал своим незаконопротивным упражнением души и сердца, второе - своею политикой. Первое доставляло ему утешение; второе бросало ему в рот катышки со стола богатого Лазаря.
  
  По-видимому, какое дело Флору Лаврентьичу Ржанищеву, что у Николая Семеновича Примогенова нос вавилонами вырос? Ан дело, потому что Флор Лаврентьич об том только и печалится.
  
  Какое дело Федьке Козелкову, что Сеня Бирюков и лег и встал у Катерины Силантьевны? Ан дело, потому что Федька Козелков находится по этому случаю в больших попыхах: он наскоро сообщает об этом по секрету своему другу Володьке Паршивину, а Володька Паршивин приходит в ужас и тут же делится полученною новостью с Петькой Перетыкиным.
  
  Какое дело кабаньей жене, что поросенков брат третьего дня с свиньиной племянницей через плетень нюхался? Ан дело, потому что кабанья жена до исступления чувств этим взволнована, потому что кабанья жена дала себе слово неустанно искоренять поросячью безнравственность и выводить на свежую воду тайные поросячьи амуры.
  
  Какое дело всем этим Терентьичам, Сидорычам и Трифонычам, что я ел сегодня пирог с капустой, потом заходил к Матрене Ивановне и у нее ел пирог с налимьими печенками? Ан дело, потому что едва я вхожу в залу клуба, как ко мне подлетает Терентьич.
  
  - А вы сегодня пирог с капустой ели? - говорит он и при этом строит такую рожу, как будто хочет спросить: "А раскуси-ка, брат, как я это узнал?"
  
  - Ну да, ел.
  
  Не отлетел еще Терентьич, как подлетает Сидорыч:
  
  - А вы сегодня у Матрены Ивановны были?
  
  - Ну да, был.
  
  За ним подлетает Трифоныч:
  
  - А вы сегодня у Матрены Ивановны пирог с налимьими печенками кушали?
  
  - Ну да, ел.
  
  И благо мне, если я ограничусь краткими ответами. Но если я истинный глуповец, то непременно пущусь в разыскания, буду мучиться мыслью, каким образом все это узналось, буду допытываться, буду приставать. И выйдет из этого такая благодатная штука, которая самым приятным образом наполнит мое существование в продолжение нескольких дней.
  
  Все это, однако ж, было очень невинно и потому мало кого трогало. Конечно, рассказ о лежании и вставании Сени Бирюкова довольно пакостного свойства, но свойство это значительно умерялось тем, что если Федька Козелков рассказывал о похождениях Сени, то и Сеня, в свою очередь, передавал под величайшею тайной, что вчера ночью достоверные люди видели, как Федька влезал через окно к Матрене Ивановне, и что вследствие этого сегодня утром у Федьки появились золотые часы. И оба были довольны, и оба не питали ни малейшей друг к другу претензии.
  
  Да и можно ли было оставаться недовольным? Если Флор Лаврентьич треснет Николая Семеныча по уху, а Николай Семеныч также треснет за это Флора Лаврентьича по уху, - стало быть, они квиты. Если Федька Козелков плюнет Володьке Паршивину в лицо, а Володька Паршивин за это также плюнет Федьке Козелкову в лицо, - стало быть, они квиты. "Гарсон! подай шампанского!" - и все тут. Это круговая порука, в которой не было ни одного не битого и насквозь не исплеванного.
  
  Однако бывали клеветы и погнуснее.
  
  Поверит ли, например, благосклонный читатель, что в одной из глуповских палестин некоторый старец десять лет состоял под судом по жалобе эстляндской уроженки девицы Фрик на обольщение ее тем коварным старцем и что жалоба эта и самая девица оказались впоследствии остроумным вымыслом некоторых развеселых глуповских робят, в котором принимал участие и сам глуповский судия? А между тем такое дело было, я видел его собственными моими глазами!
  
  Девица Фрик! - а позвать старца к ответу! Хи-хи!
  
  - Милостивые государи! - взывает старец, - никогда такой девицы не бывало! Сами вы видите, что это пасквиль!
  
  Нужды нет! - отнестись к начальству Эстляндской губернии о разыскании девицы Фрик... Хи-хи!
  
  - Нет девицы Фрик! - ответствует начальство Эстляндской губернии.
  
  А сделать девице Фрик повсеместный по Российской империи розыск... Хи-хи!
  
  А предписать глуповской земской полиции произвести по прошению девицы Фрик наистрожайшее следствие... Хи-хи!
  
  А объявить старцу, что, по свойству взводимого на него обвинения, он обязывается отыскать лицо, которое согласилось бы взять его на поручительство... Хи-хи!
  
  И вот старец, который, может быть, мечтал только о том, чтоб остаток дней своих посвятить посыпанию песком аллей своего сада, чувствует существование свое отравленным. Он день и ночь строчит ответы и объяснения; он мечется как угорелый и сорит деньгами, чтоб достать по себе поручителя ("Чего доброго, еще напляшешься с таким сорванцом!" - не без иронии говорят глуповцы), он подает жалобу за жалобой, он ездит, он кланяется, он умоляет... Но нет ничего мрачнее глуповцев, когда они принимаются острить! Напрасно кланяется и умоляет старец - они не внемлют; они стоят себе в кружке да покатываются.
  
  - Скажите, пожалуйста, какая неприятная история! - говорит один из них огорченному старцу.
  
  Старец клянется, что он невинен.
  
  - Да как же ты, Панфил Пантелеич, не умел концы в воду схоронить? - говорит другой.
  
  Старец вновь клянется, что невинен.
  
  - Э! да ты Дон-Жуан, Панфил Пантелеич!
  
  - Э! да тебя, брат, семейному человеку в дом к себе опасно пускать!..
  
  И, проводя таким образом жизнь, глуповцы возносили к небу благодарные молитвы, блаженствовали, наслаждались и умирать отнюдь не желали. Казалось бы, что такого рода занятие следовало бы оставить, особливо в настоящее время, когда и т.д. Казалось бы, что кабаньей жене надлежало бы более интересоваться тем, что в Глупове о сю пору не заведено женской гимназии, нежели амурными похождениями поросенкова брата. Но, увы! все это только "казалось бы"! Отнюдь не следует забывать, что глуповское возрождение есть в полной мере глуповское и что, следовательно, самые проявления и последствия его должны быть глуповскими.
  
  Глуповец упорен, и от привычки своей (особливо если она ему пришлась по сердцу) не отстанет ни за что в свете. Разрушайся в глазах его вселенная, лопайся откуп, сокрушайся крепостное право - он останется верен своей привычке и тверд как скала. Казалось бы, какая дрянная привычка (и как бы легко ее бросить!) ковырять в носу, класть в рот пальцы, плеваться, когда говоришь, а глуповец и ее не оставил! Как же после этого требовать от него, чтоб он бросил сплетничать и клеветать, когда в этом заключалась вся отрада его жизни, весь внутренний смысл ее? Очевидно, что такое требование было бы не только не практично, но даже и крайне притязательно.
  
  А потому никто и не предъявляет подобного требования, а потому никто и не мечтает, чтоб глуповец когда-нибудь мог перестать быть глуповцем.
  
  Но глуповец ошпарен, и потому клевета его принимает другой характер. Прежде она была легкой забавой, бесценным препровождением времени; теперь она делается клеветой злостною, клеветою, имеющею, черт побери, политический оттенок.
  
  Глуповец любит пригибаться к земле и прикидываться сидоровой козой, но он помнит. Он так хорошо помнит то огорчение, которое причинило ему внезапное ошпаривание, что даже дает себе слово пересказать об этом в назидание всему свиньину потомству ("вот, мол, друзья мои, какое страшное дело было, что у нас в горшке словно мгла поднялась"). На первый раз он был как будто ошеломлен, но теперь он уже шевелит усами и нюхает, но теперь изъязвленные места начинают уж вновь мало-помалу зарастать шерстью. Он нюхает, откуда бы могла прийти на него такая напасть, но так как голову высоко поднять не может, то нюхает больше поблизости. И всякий смертный, не разделяющий безусловно глуповских убеждений, не погрязший безусловно в болоте глуповского миросозерцания, кажется ему личным врагом, которого надлежит приличным образом опакостить. Всякий, кто заблаговременно выполз из горшка, кого ошпаривание не застало врасплох, кажется ему отступником от отеческих преданий, против которого дозволительна всякая гнусность. Эта мысль охватила все существование глуповца. С тех пор как она в нем засела, он видит веселые сны, он чувствует в себе какую-то страстность, он уподобляется тому немощному старцу, который, женившись на молодой и здоровой девушке, явственно ощущает, как ветхое его тело крепнет и восстановляется насчет молодого и свежего организма. Он позабыл даже о девице Фрик, он не обращает внимания на похождения поросенкова брата. Ненависть сделала его почти красавцем; она сделала его почти умным...
  
  Но если цель и намерения клеветы изменились, то приемы и содержание ее остались те же, какие были и прежде. Поговорим наперед о содержании.
  
  Страннее всего то, что глуповцы не могут придумать клеветы более гнусной и омерзительной, как назвать своего противника глуповцем же. В этом отношении они патриоты самые несостоятельные. Русский, например, никогда не скажет в укоризну французу: "Ах ты, русак-вахлак!" - но либо назовет его мусью беспардонным, либо напомнит ему то славное время, когда
  
  Барклай де Толли и Кутузов В Москве морозили французов...
  
  Но глуповец - совсем дело другое. Он так и прет вперед с своим "глуповцем". - Мотри, мотри, робята! - говорит он - ведь это наш! ведь это наши робята на солнце онучи сушат!
  
  Я полагаю, это происходит оттого, что горизонт глуповской мысли еще не достаточно расширился, что глуповец еще не успел выработать себе иных понятий, кроме тех, которые дала ему жизнь в горшке. Например, он драл взятки с живого и с мертвого, и по писку, который поднимали обыватели горшка, подвергнутые такой реквизиции, заключал, что им не должно быть очень сладко. И хотя это соображение отнюдь не останавливало его от дальнейших подвигов на том же поприще, но в голове его уже рождалось смутное понятие, что взятки дело нехорошее и что тот, кто занимается таким делом, есть подлец. От этого, даже в его понятии, слово "взяточник" сделалось словом ругательным. Оттого, если он хочет уязвить своего врага, то распускает слух, что он взяточник. И выходит тут нечто странное, потому что, в сущности, глуповец ругается здесь своим собственным именем. И выходит это столь же странно, как если бы Сила Терентьич, вздумав хорошенько отделать Терентья Силыча, не нашелся сказать ему ничего более гнусного, кроме фразы: "Ах ты, Сила Терентьич!"
  
  Возьмем другой пример. Глуповцу нередко приходилось претерпевать побои, и он всякий раз чувствовал, что это больно. Сверх того, как он ни был обмят и обколочен, но не мог в то же время не сознавать, что это и стыдно. Но если даже ему казалось больно и стыдно принимать побои, то каково же должно это казаться тому, кто в продолжении целой жизни не испытывал ни малейшей затрещины? Это соображение проникает страшным лучом света в его голову. Глуповец понимает, что положение этого человека должно быть нестерпимо, и потому, если хочет уязвить своего противника, то распускает слух, что его побили. И тут глуповец обругал своим собственным именем, и тут Сила Терентьич назвал Терентья Силыча - Силой Терентьичем!
  
  Возьмем третий пример. Известно, что глуповец имел совесть покладистую и готов был на всякий подвиг, лишь бы инициатива подвига исходила от лица, могущего дать на водку. Стоило только поманить глуповца рукой и сказать ему: "Вот тебе, Сидорыч, двугривенный: поди и подслушай там-то и там-то!" - и Сидорыч устремлялся стремглав; он уделял гривенник своему сообщнику и на остальной гривенник не только подслушивал и подсматривал, но даже и присочинял. С такими теплыми парнями можно было действовать широкой рукой: и дешево, и сердито. Однако подобные подвиги не всегда же сходили глуповцу с рук удачно. Случалось, что ему с замечательною щедростью накладывали за это и в зубы, и в нос, и в скулы, а нередко повреждали и самые бока. Глуповец помнит это и по степени полученных повреждений заключает о непригодности ремесла. "Стало быть, - рассуждает он, - скверно подглядывать! если меня бьют за это!" А потому, если он хочет уязвить своего врага, то дает почувствовать, что он подкуплен, что он действует так, а не иначе, не потому, что это согласно с его убеждениями, а потому, что так велено.
  
  А глуповцы ахают и верят. Дыхание спирается от радости в их зобах; им сладко и жутко от этих рассказов; они молодеют и переносятся мыслью к тем незабвенным временам, когда их били ежеминутно, били, не зная усталости, били и притом мазали сальной свечой по морде, били и притом приговаривали: "Не подслушивай! не мошенничай! не передергивай в карты!" Они верят, они не могут не верить, если бы даже и хотели. Они так созданы, что не в силах даже представить себе, чтоб мог существовать такой мир, в котором не было бы ни взяток, ни подглядывания, ни мордобития!
  
  В этом случае клевета приобретает характер естественный, почти законный.
  
  Положим, что горькая сила неизбежной судьбы приковала вас к Глупову, акклиматизировала среди глуповцев. Положим даже, что вы до такой степени акклиматизировались, что ничем особенным и не отличаетесь от глуповцев; что у вас, как и у них, два желудка и только половина головы; положим, что вы, в довершение всего, играете в карты и не презираете водку. По-видимому, тут есть все, чтоб обворожить глуповцев, чтоб приобрести между ними популярность и снискать их доверие. Однако нет. У глуповца имеется своего рода чутье; он нюхает день, нюхает два, и наконец поднюхивает-таки в вас нечто несродное Глупову. И с этой поры он вас ненавидит, хотя и продолжает целовать ваши руки; он ненавидит вас тем сильнее, что любовь к картам и снисхождение к водке кажутся ему с вашей стороны лишь преднамеренным притворством. С этих пор он считает себя вправе взнести на вас всякую мерзость из того богатого запаса мерзостей, который хранится в его душе.
  
  И тут-то именно выступают на сцену истинные глуповские приемы. Поговорим о приемах.
  
  И в этом случае глуповец остается верен самому себе, и здесь он прежде всего памятует, что за клевету могут помять ему бока. Он знает, как это больно, и потому действует с осторожностью.
  
  - Вы знакомы с мосьё Шалимовым? - спрашивает петухову свояченицу курицын племянник.
  
  - Еще бы! - отвечает петухова свояченица.
  
  - Правда ли, что он...? - подвиливает курицын племянник, показывая рукой хапанца.
  
  Петухова свояченица, которая за минуту перед тем даже не мечтала о возможности подобного вопроса, внезапно воспламеняется.
  
  - Еще бы! да это весь Глупов знает! - восклицает она и как-то желчно при этом обдергивается.
  
  По-видимому, это неосторожно; по-видимому, петухова свояченица рискует, что мосьё Шалимов всенародно за это ее поцелует. Однако она не смущается. Не смущается она потому, во-первых, что у мосьё Шалимова нет привычки целовать морвёзок, а во-вторых, потому, что она ни на минуту не забывает, что живет в Глупове и что в этом любезном городе есть такое болото, которое в одну минуту засосет в себя какую угодно мерзость.
  
  И действительно, вслед за курицыным племянником является к ней на выручку индейкин сын.
  
  - А вы знаете, что курицын племянник рассказывал про мосьё Шалимова? - спрашивает она его.
  
  Индейкин сын разевает рот.
  
  - Он говорит, что мосьё Шалимов ужаснейший взяточник! - продолжает она и, в видах собственного своего ограждения, прибавляет. - Впрочем, это не может быть!
  
  Но индейкин сын уже проглотил. Он берется

Другие авторы
  • Емельянченко Иван Яковлевич
  • Раевский Николай Алексеевич
  • Мятлев Иван Петрович
  • Муханов Петр Александрович
  • Божидар
  • Невахович Михаил Львович
  • Аснык Адам
  • Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
  • Менделевич Родион Абрамович
  • Павлова Каролина Карловна
  • Другие произведения
  • Ясинский Иероним Иеронимович - (О произведениях Чехова)
  • Розанов Василий Васильевич - Эстетическое понимание истории
  • Дживелегов Алексей Карпович - Франческо Гвиччардини
  • Красов Василий Иванович - Красов В. И.: Биографическая справка
  • Краснов Петр Николаевич - Цесаревна
  • Иванов Вячеслав Иванович - Сапфо. Эпиграммы
  • Некрасов Николай Алексеевич - Заметки о журналах за октябрь 1855 года
  • Дорошевич Влас Михайлович - Дорошевич В. М.: биобиблиографическая справка
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Из "Литературных листков"
  • Бестужев-Марлинский Александр Александрович - А. А. Бестужев-Марлинский: краткая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
    Просмотров: 242 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа