Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Я. С. Лурье. После Льва Толстого, Страница 7

Толстой Лев Николаевич - Я. С. Лурье. После Льва Толстого


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

истории гипотезы опытной проверке не поддаются", автор мог бы выдвигать свою "философию случая" как любую другую аксиому. Но он этим не ограничился, а попытался опровергнуть конкретные наблюдения, приведенные Толстым в пользу его точки зрения, и противопоставить ей свои наблюдения. При этом основное внимание Алданов уделил почему-то вопросу, который в рассуждениях Толстого не играл сколько-нибудь важной роли, а только упоминался при описании Бородинского сражения, - отказ Наполеона от введения в бой старой гвардии (10, 244). Алданов утверждал, что "нет ничего неправдоподобного" в предположении, что "атака 18-тысячной старой гвардии действительно могла бы решить исход сражения" (*). Но что значит "решить исход сражения"? Заставить русских отступить или уничтожить русскую армию, с тем чтобы она совсем не могла дальше сражаться? Угроза уничтожения русской армии несомненно побудила бы Кутузова отступить, ибо он не хуже Наполеона понимал, что "спасенье России в армии" (10, 275). Если бы введение в бой старой гвардии могло привести только к такому отступлению русских - то стоило ли гвардию вводить? И без этого после Бородинской битвы русские отступили и оставили Москву. А с другой стороны, потеря старой гвардии была бы катастрофой для Наполеона, ибо она, как вспоминал Денис Давыдов, оказалась единственной боеспособной частью, противостоявшей партизанам при отступлении французов. (* Алданов М. А. Ульмская ночь. Нью-Йорк, 1953. С. 97, 109, 117, 321-348. *) Главная мысль Толстого в рассуждении о Бородинском сражении заключалась, как мы знаем, в том, что французская армия шла на эту битву не столько по воле Наполеона, сколько в соответствии с "однородными стремлениями" солдатской массы. Алданов упомянул только одну фразу из этого рассуждения, которая постоянно вызывала возражения критиков: "Ежели бы Наполеон запретил им теперь драться с русскими, они бы его убили и пошли бы драться с русскими потому что это было необходимо". Алданов видел в этих словах явную "художественную кляксу" (*). "А между тем слова Толстого - не "клякса", а самая очевидная гипербола - точнее, conditio irrealis. Французские солдаты под Бородином не могли и не собирались убивать своего императора, потому что его и их стремления в этом случае совпадали. И толстовское объяснение этих стремлений, которое почему-то совершенно игнорировал Алданов, ясно и убедительно - измученные походом, солдаты Наполеона стремились к "отдыху победителей" и зимним квартирам. Столь же ясно и убедительно и данное Толстым объяснение распада французской армии, растекшейся по домам в огромном пустом городе, и ее бегства из России, с которым должен был смириться Наполеон. Все эти примеры, столь важные для концепции Толстого, Алданов просто оставил без внимания. Странным образом он вообще игнорировал общие рассуждения Толстого в двух последних томах и втором эпилоге к "Войне и миру". Упоминая о "миллионах квант", скрещивающихся "отдельными, нисколько не однородными группами", и о больших явлениях, как "интеграле малых", он как будто касался тех же вопросов, которыми занимался Толстой, но даже не упомянул толстовской идеи о существовании "однородных влечений" людей как "дифференциалов" или "бесконечно малых величин" истории. Бесспорный исторический факт, что "в начале девятнадцатого века сотни тысяч людей с оружием в руках двигались сначала в течение нескольких лет с запада на восток", кажется ему некой фикцией, которую "угодно" было предложить Толстому для подтверждения его взгляда на историческую причинность. "Чем же это кончилось? Ничем не кончилось. Осталась "круглая" философия "круглого" Платона Каратаева: благолепие" (**). Но "Война и мир" вовсе не завершается "круглым" Платоном Каратаевым: она заканчивается решением Пьера Безухова вступить в общество декабристов и мечтой Николеньки Болконского совершать подвиги вместе с "дядей Пьером". Что же касается "движения народов запада", о котором писал Толстой и от которого отмахивался Алданов, то никак нельзя утверждать, что оно "ничем не кончилось". Движение это пошло после Наполеона не на восток, а на юг и юго-восток и привело к созданию колониальных империй, просуществовавших два века и распавшихся только к концу XX столетия - уже после смерти Алданова. (* Там же. С. 103. *) (** Там же. С. 107, 119, 121. **) В опровержение взглядов Толстого и в доказательство своей "философии случая" Алданов приводил еще несколько примеров. В "Ульмской ночи" он доказывал совершенную случайность Октябрьского переворота 1917 г., произошедшего по воле Ленина, а в своем последнем романе "Самоубийство" утверждал, что первая мировая война не была результатом глубоких общественных противоречий, а следствием поступков двух "неврастеников" Европы - германского императора и австрийского министра иностранных дел. Но почему народы всех воевавших стран последовали воле этих "неврастеников", почему была создана еще в начале века Антанта (и противостоявший ей австро-германский союз), почему в войну вмешались Франция и Англия? Почему, наконец, намерения этих "неврастеников" в 1914 г. (или воля Ленина в 1917 г.) должны считаться причиной всех последующих событий, а действия огромных масс людей - лишь их следствием Алданов не объяснил (*). (* Алданов М. А. 1) Ульмская ночь. С. 156-186; 2) Самоубийство. С. 362-364. *) Конкретное художественное воплощение "философия случая" получила в ряде сочинений Алданова - начиная с ранней повести "Святая Елена, маленький остров" (1921) и кончая его последним романом "Самоубийство" (1956). Название повести "Святая Елена" раскрывается из своеобразного эпиграфа к ней - краткого сообщения о том, что в школьной тетради Наполеона 1788 г., составляемой по курсу географии, последними словами были: "Святая Елена, маленький остров". Во второй части повести, где рассказывается о пребывании Наполеона на острове Святой Елены, "философия случая" приписывается самому императору - "он слишком ясно видел роль случая во всех предпринятых им делах, в несбывшихся надеждах и неожиданных удачах": "Я узнал на опыте, насколько величайшие в мире события зависят от Его Величества - случая" (*). Но наиболее яркая и выразительная страница повести - окончание ее первой части, посвященной русскому представителю на острове, графу де-Бальмену. Женившийся на юной англичанке и собирающийся вместе с нею отправиться в Россию, де-Бальмен отправляется в последнюю прогулку по острову. (* Алданов М. А. Святая Елена, маленький остров. Берлин, 1926, С. 7, 87, 113. *) "Александр Антонович, чуть вздрогнув, уставился в сторону пня на маленькую руку, кидавшую в воду камешки. Вдруг забавлявшийся человек, вынимая из кучки новый булыжник, опустил локоть - и крик замер на устах графа де-Бальмена. Он узнал Наполеона... Александр Антонович постоял с минуту в оцепенении, затем на цыпочках бросился назад. Он почти бежал, не говоря не единого слова. ...Этот человек, кидающий в воду камешки, был владыкой мира..." (*) (* Там же. С. 75-76. *) "Sublime! Grande!" - этот восторг и благоговение перед Наполеоном, о которых с возмущением писал Толстой (12, 165), оказались нечуждыми и стороннику "философии случая". Веру в важнейшую роль исторических личностей Алданов распространил и на Ленина. Уже в трактате "Ульмская ночь" он утверждал, что, не будь Ленина, Октябрьская революция не произошла бы. Говоря о расхождениях между Лениным и Троцким по вопросу, когда и как следует совершить переворот, Алданов признавал более мудрым совет Ленина заранее арестовать "Демократическое совещание" (предпарламент), предварив таким образом 2-й Съезд советов, к которому хотел приурочить восстание Троцкий (*). А между тем переворот был совершен, как известно, по плану Троцкого - в день Съезда советов, что давало возможность создать фикцию передачи "власти советам". Идея ареста "Демократического совещания" была весьма рискованной - "совещание" было не узкой группой лиц, как Временное правительство, а представляло широкие круги демократической общественности, и большевики не пытались его арестовать, как не арестовали уже после победы, три месяца спустя, делегатов разогнанного ими Учредительного собрания. Ошибочность ленинского предложения арестовать "Демократическое совещание" и руководящую роль Троцкого в восстании признавал и Сталин (в первые годы революции) (**). (* Алданов М. А. Ульмская ночь. С. 182-183. *) (** Trotsky Leon. The History of the Russian Revolution. N. Y., 1937. P. 372-373. Ср.: Правда. 1918. 6 ноября. **) Алданов игнорировал эти факты. Конечно, Ленин никак не вызывал его симпатий - напротив, он считал, что человечеству "надо было оплакать" его "рождение". Но именно потому "надо было оплакать", что в Ленине - причина Октябрьской революции. Парадоксально, что эту идею Алданов утверждает в прямой полемике со своим героем, заявляющим в романе, что если бы его накануне Октября даже арестовали бы, революция бы не сорвалась: "Нет случайностей, есть только законы истории". Для Алданова никаких закономерностей в истории нет, есть только случайность. Все дело именно в таком "необычайном, волевом явлении", каким был Ленин (*). (* Алданов М. Самоубийство. С. 421, 470, 508. *) Спор с Толстым и тему Наполеона продолжил другой, еще более известный писатель-эмигрант - Дмитрий Мережковский. Уже в статье о Толстом в книге "Царство Антихриста" Мережковский, связывая Толстого с большевизмом, приводил как свидетельство "воли к дикости, воли к безличности" враждебность Толстого Наполеону: "Вот почему Толстой уничтожает Наполеона, затмевает это солнце личности... Вместо одного лучезарного Солнца - бесчисленные, малые, темные солнца-атомы, "круглые" Платоны Каратаевы, капли "вод многих" - того социального потопа, который едва не проглотил однажды, а хочет проглотить весь мир. Наполеоново солнце разогнало первую тучу потопную; какое солнце разгонит вторую?.." (*) В 1929 г. Мережковский издал в Белграде книгу "Наполеон". Предшествовавшая ей повесть Алданова никак не упоминается в книге Мережковского, но запись в школьной тетради Наполеона, использованная Алдановым для названия, у него тоже фигурировала и была здесь более на месте: запись эта могла восприниматься не как любопытный курьез, а как указание на провиденциальную судьбу героя. С Толстым Мережковский расправлялся по-прежнему без излишних деликатностей: "Суд над Наполеоном пьяного лакея Лаврушки в "Войне и мире" совпадает с приговором самого Толстого: Наполеон совершает только "счастливые преступления". - У него "блестящая и самоуверенная ограниченность". - "Ребяческая дерзость и самоуверенность приобретают ему великую славу." У него "глупость и подлость, не имеющая примеров"; "последняя степень подлости, которой учится стыдится каждый ребенок"". (* Мережковский Д. С. Царство Антихриста; Мюнхен, 1921. С. 194-195. *) Лакея Лаврушку автор помянул, очевидно, для пущей обиды Толстому: в "Войне и мире" Лаврушка и не думает о "последней степени подлости" Наполеона: он лишь притворяется, что не узнал императора, и делает вид, что поражен встречей с ним. Более всего огорчило Мережковского то, что Толстому - "русскому пророку", оскорбившему Наполеона, - никто не ответил и "человеческое стадо жадно ринулось, куда поманили его пастухи" (*). (* Мережковский Д. С. Наполеон. Белград, 1929. Т. 1. С. 10. *) В отличие от Алданова, Мережковский не связывал тему Наполеона с проблемой случайности или закономерности в истории - или же связывал ее в некоем космическом и сверхчеловеческом смысле. Обращаясь к толстовскому сравнению исторического
  движения с движением паровоза, мы можем уподобить Мережковского тому персонажу, который думает, что паровоз движет "черт" - Антихрист, но в сложном взаимодействии с Xристом. Тема эта проходила через всю трилогию Мережковского "Христос и Антихрист", включавшую романы об Юлиане Отступнике, Леонардо да Винчи, Петре. Читатель, прочитавший эти обширные романы, так и остается в недоумении - как именно противоборство Христа с Антихристом движет историю: почему, в частности, роман о Петре и гибели царевича Алексея заканчивается торжествующим восклицанием: "Осанна! Тьму победил свет... - Осанна! Антихриста победил Христос!" (*) Описание предметов быта, недостаточное, по мнению Мережковского у Толстого (**), у него самого дано в изобилии, так же как и бесконечные цитаты. Но все это никак не раскрывало мыслей автора. Как справедливо заметил Корней Чуковский, в трилогии Мережковского "нет ни Юлиана, ни Леонардо да Винчи, ни Петра, а есть вещи, вещи и вещи, множество вещей... окончательно загромоздивших собою живое существо. Трилогия Мережковского написана собственно для того, чтобы обнаружить "бездну верхнюю", "бездну нижнюю", "Богочеловека" и "Человекобога", "Христа и Антихриста", землю и небо, слитыми в одной душе... Замысел великий, философские и психологические задачи необъятные, - но вещи - куда денешься от этих вещей, если они сыплются без конца, засыпая собой и верхнюю и нижнюю бездну, и Мережковского, и Петра, и Леонардо, и читателя". Обещанного Мережковским "слития двух "бездн", о которых так много вокруг них говорится слов", его романы не дают (***). (* Мережковский Д. С. Христос и Антихрист. III: Антихрист. Петр и Алексей. 1905. С. 609. *) (** Этот упрек Мережковского справедливо отверг Бороздин (Бороздин А. К. Исторический элемент в романе "Война и мир" // Минувшие годы. 1908. No 10. С. 70-92). **) (*** Чуковский К. И. От Чехова до наших дней. 3-е изд. СПб., [1908-1909]. С. 200-212. ***) В книге Мережковского о Наполеоне Антихрист не занимает столь видного места, как в его трилогии. Фигурирует здесь иной, языческий образ, - Солнце, которому Мережковский уподоблял Наполеона еще в "Царстве Антихриста". "Солнечность" Наполеона проявляется прежде всего в том, что, победив Революцию, он снова вдохнул "во Францию исторгнутую из нее Революцией христианскую душу. Сам не верил, но знал, что без веры людям жить нельзя"; "Второе мирное дело Бонапарта - Кодекс". "Именно в этом смысле Наполеон, как утверждает Ницше, есть "последнее воплощение бога солнца Аполлона"; в смысле глубочайшем, метафизическом, он, так же, как бог Митра, Непобедимое Солнце, есть вечный Посредник, Misotes, Примиритель, Соединитель противоположностей - нового и старого, утра и вечера в полдне" (*). (* Мережковский Д. С. Наполеон. Т. 2. С. 100-102. *) Как могли быть связаны эти чрезвычайно возвышенные рассуждения с историческим процессом XX века, - сказать трудно. В 1921 г. Мережковский еще только ждал второго солнца, которое, следуя примеру Наполеона, разгонит новую "тучу потопную". В ком воплощалось для него это второе солнце в 1929 году, во время написания "Наполеона"? По всей вероятности, в Муссолини. Несмотря на свое благоговение перед Наполеоном, Алданов, доживший до 1956 года, не рассчитывал в конце жизни на какого-либо великого человека, - спасителя мира. Мережковский умер во время войны, в 1941 году, сохранив до конца жизни веру в Муссолини, Гитлера или иное "солнце", способное победить Антихриста.

    В поисках "красного Толстого"

Толстовские темы занимали не только писателей, оказавшихся в эмиграции. Столь же важное значение сохранили они и в литературе Советской России. Потребность в "красном Толстом", который с правильных, большевистских позиций осмыслил бы исторические события, приведшие к революции, ощущалась опекунами советской литературы с самого начала ее становления. Если левые литературные течения склонны были отвергать не только идеи, но и художественную систему Толстого, то "Правда", рапповская печать, "Красная Новь", "Новый мир" требовали учебы у классиков, и в первую очередь у Толстого. Наиболее определенно следование "толстовской форме" для, создания "нового содержания" проявилось в сочинениях Александра Фадеева. Фадеев мог отвергать и даже запрещать идейно неприемлемые сочинения Толстого, но как писатель Толстой оставался для него непревзойденным образцом. "Разгром" Фадеева, написанный после гражданской войны и опубликованный в 1927 г., старательно воспроизводил толстовский стиль, толстовский синтаксис, толстовский осторожный психологический анализ: "Мечик тоже бежал со всеми, не понимая, что к чему, но чувствуя даже в моменты самого отчаянного смятения, что все это не так уж случайно и бессмысленно и что целый ряд людей, не испытывающих, может быть, того, что испытывает он сам, направляет его и окружающих действия..." В главе, озаглавленной "Три смерти" (как и рассказ Толстого), в той же манере описывались размышления партизана, попавшего в плен: "Метелица никак не мог поверить, что после всего, что он испытал в жизни, после всех подвигов и удач, сопутствовавших ему во всяком деле и прославивших его имя меж людей, - он будет в конце концов лежать и гнить, как всякий из этих людей..." Так же строилось и описание размышлений партизанского командира Левинсона: "В первое время, когда он, не имея никакой подготовки, даже не умея стрелять, вынужден был командовать массами людей, он чувствовал, что он не командует на самом деле, а все события развиваются независимо от него, помимо его воли. Не потому, что он нечестно выполнял свой долг, - нет, он старался дать самое большое из того, что мог... а потому, что в этот период его военной деятельности почти все его душевные силы уходили на то, чтобы превозмочь и скрыть от людей страх за себя, который он невольно испытывал в бою..." (*) (* Фадеев А. Разгром. М.; Л., 1928. С. 109, 172, 181-182. *) Но Фадеев не был бы советским писателем, одним из вождей РАПП'а, если бы он не пытался, говоря словами одного из рецензентов "Разгрома", "преодолеть внутреннюю сущность Толстого-художника посредством внешней манеры письма" (*). Будущему председателю Союза писателей в высшей степени было свойственно "суеверие устроительства" - стремление делать историю. Комиссар Левинсон, объяснял Фадеев, испытывал вначале затруднения "не потому, что он думал, что отдельному человеку не дано влиять на события, в которых участвуют массы людей, - нет, он считал такой взгляд худшим проявлением людского лицемерия, прикрывающим собственную слабость таких людей, то-есть отсутствие воли к действию..." В явной полемике с Толстым Фадеев приписывал своему герою "самую простую и самую нелегкую" мудрость: "Видеть все так, как оно есть и управлять тем, что есть", "создавать нового, прекрасного, сильного и доброго человека" (**). (* Правдухин Валериан. Молодое вино // Красная Новь. 1975. No 5. С. 238-243. *) (** Фадеев А. Разгром. С. 152, 153, 182. **) Стилизацию "под Толстого", сопряженную с "преодолением его внутренней сущности" мы обнаруживаем не только у Фадеева, но и у целой плеяды советских писателей. Например, у К. Симонова - в сцене разговора Серпилина со Сталиным, когда Серпилин просит освободить из лагеря репрессированного командира, но Сталину припоминается, что этот человек уже расстрелян: Если он ошибся и этого человека все-таки не расстреляли тогда, можно было теперь проверить это, освободить и послать его на фронт. Но он не любил проверять свою память, которой имел основание гордиться. Не любил не потому, что кто-нибудь мог выставить наконец ошибку его памяти, - мало кто бы на это решился, - а потому, что уже давно и беспощадно вытаптывая вокруг себя людей, он внутри созданной им самим пустоты одиноко вел счеты с самим собой и сам ставил себе в упрек ошибки памяти и вообще ошибки или, верней, то, что наедине с собой изредка соглашался считать своими ошибками..." Это почти пародия на толстовское описание Наполеона, но здесь нет никакой попытки ответить на вопросы, поставленные Толстым: какова была действительная роль данной исторической фигуры и что именно определяло действительный ход истории (*). (* Симонов К. Живые и мертвые. М., 1972. Кн. 2. С. 680. *) Стилизация, естественно, не решала проблемы "красного Толстого". Продолжение "Войны и мира" ожидалось в области более масштабной исторической беллетристики. И в этом случае на роль продолжателя Льва Толстого больше всего, конечно, претендовал писатель, носивший ту же фамилию, - Алексей Николаевич Толстой. Тема, к которой обратился А. Толстой, также была связана с его великим однофамильцем: в 1870-1873 и 1877-1879 гг. Лев Толстой начал, но так и не завершил роман о Петре I. К теме Петра I Алексей Николаевич Толстой обратился, по его свидетельству, в 1917 г. Наброски романа Льва Толстого о Петре, тогда еще не опубликованные, были Алексею Толстому, очевидно, неизвестны; основное влияние на него при разработке этой темы оказал, как он впоследствии сам отмечал, Мережковский (*). В краткой повести "День Петра" не было, правда, "бездн" "верхней и нижней", но общий колорит повести был близок к роману Мережковского: "Строился царский город на краю земли, в болотах, у самой неметчины. Кому он был нужен, для какой муки, еще новой, надо было обливаться потом и кровью и гибнуть тысячами, - народ не знал..." И вместе с тем преобразования Петра здесь - дело одного великого человека: "Царь Петр, сидя на пустошах и болотах, одной своей страшной волей укреплял государство, перестраивал землю..." Та же тема и в заключении повести: "И бремя этого дня, и всех дней прошедших и будущих свинцовой тягой легло на плечи ему, взявшему непосильную человеку тяжесть: - одного за всех" (**). (* Толстой А. Полн. собр. соч. М., 1946-1949. Т. 9. С. 186; Т. 10. С. 684; Т. 13. С. 495. *) (** Толстой Алексей. Собр. соч. Берлин, 1924. Т. III. С. 57, 90. **) Сходна по настроению и пьеса "На дыбе", написанная А. Толстым в 1928-1929 гг. "Двадцать лет стену головой прошибаю... Двадцать лет... Гора на плечах... Я - сына убил. Для кого сие? Миллионы народу я перевел... Много крови пролил. Для кого сие?.. Что делать? Ум гаснет..." И в конце пьесы, во время наводнения, убедившись в измене жены и казнив ее любовника, Петр говорил: "Умирать буду - тебя не позову. Никого не позову. Сердце мое жестокое, и друга мне в сей жизни быть не может... Да. Вода прибывает. Страшен конец" (*). (* Толстой А. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 645, 643. *) Пьеса "На дыбе", поставленная во МХАТе 2-м, не получила благоприятных отзывов критики. Впоследствии А. Толстой утверждал, что пьеса была "встречена в штыки" РАППом, а "ее спас товарищ Сталин, тогда еще, в 1929 г., давший правильную историческую установку петровской эпохе" (*). Писалось это после 1932 года, когда РАПП был расформирован и предан анафеме; но ссылка на Сталина едва ли могла быть голословной. Какую-то "историческую установку" вождь народов А. Толстому, очевидно, дал, но какой именно она могла быть в 1929 году, сказать трудно. Очевидно, во всяком случае, что параллель между петровской эпохой и большевистской революцией должна была теперь заключаться не в утверждении жестокости и бесплодности того и другого, а, напротив, в доказательстве их исторической прогрессивности. Именно эта идея была положена в основу главной книги А. Толстого - романа "Петр Первый". (* Там же. С. 708; ср.: Т. 13. С. 535. *) Начиная "Петра Первого", автор его исходил не из идей "Войны и мира" и незавершенного толстовского романа о Петре. Отправной точкой были для него совсем иные идеи. "Начало работы над романом совпадает с началом осуществления первой пятилетки. Работа над "Петром" для меня прежде всего - вхождение в историю через современность, воспринимаемую марксистски", - писал А. Толстой, окончив первый том романа и приступая ко второму. "...Несмотря на различие целей, эпоха Петра и наша эпоха перекликаются каким-то буйством сил, взрывами человеческой энергии и волей, направленной на освобождение от иноземной зависимости" (*). (* Там же. Т. 9. С. 784-785. *) Легко заметить, что такая навязанная "вхождением в историю через современность" апология петровской эпохи ничего общего не имела с представлениями Льва Толстого об исторической необходимости. Что именно понимал Алексей Толстой под "марксистским восприятием" истории? В 1929-1930 гг., когда он писал первый том романа, носителем марксистских идей в историографии считался еще М. Н. Покровский; важнейшими понятиями этой историографии были идеи классовой борьбы и экономического материализма. Алексей Николаевич откликнулся на обе эти темы. Уже в одной из первых глав "старик посадский" понимал "великодушного казака Разина" и заявлял: "Вунтовать надо нынче, завтра будет поздно" (*). Последние слова подозрительно напоминали известное заявление Ленина накануне Октября, (* Там же. С. 46-47. *) Отдал автор "Петра" щедрую дань и концепции Покровского о царской власти как "торговом капитале в шапке Мономаха", "Его выдвинула буржуазия - говорил А. Толстой о Петре в беседе 1933 года. - ...Русский торговый капитал и начинающийся промышленный капитал" (*). "Иноземцы, бывавшие в Кремле, говорили с удивлением, что не в пример Парижу, Вене, Лондону, Варшаве, и Стокгольму - царский двор подобен более всего купеческой конторе... Золотошубные бояре, надменные князья,. знаменитые воеводы только и толковали в низеньких и жарких кремлевских покоях, что о торговых сделках на пеньку, поташ, ворвань, зерно, кожи... Спорили и лаялись о ценах", - читаем мы в романе. Сочетанием этих двух тем был финал первого тома романа: "Всю зиму были пытки и казни. В ответ вспыхивали мятежи в Архангельске, в Астрахани, на Дону и в Азове... В мартовском ветре чудились за балтийскими побережьями призраки торговых кораблей" (**). (* Там же. Т. 13. С. 497. *) (** Там же. Т. 9. С. 71, 233-235, 338. **) Но несмотря на заданность общего построения, вытекавшего не столько из размышлений автора над историей, сколько из "марксистского восприятия" 1929-1933 гг. и из исторических аллюзий, первый том "Петра Первого" был все же наибольшей литературной удачей Алексея Толстого. У него не было философических замыслов Мережковского, но был зато куда более яркий изобразительный талант, умение воссоздавать образы и живую речь своих персонажей. Эти черты "третьего Толстого" побудили Ивана Бунина вскоре после выхода "Петра" послать своему давнему знакомцу открытку с довольно двусмысленным комплиментом: "Алешка. Хоть ты и сволочь, мать твою... но талантливый писатель" (*). (* Седых А. Далекие, близкие. 1979. С. 210. Отрывок из статьи Бунина "Третий Толстой" см.: Бунин И. А. Собр. соч. М., 1967. Т. 9. С. 433-445. *) В 1933-1934 гг. А. Толстой вновь обратился к теме Петра, написав второй том романа, сочинив новый вариант пьесы о нем и воплотив тот же сюжет в кино. Новая, вторая редакция пьесы о Петре именовалась уже не "На дыбе", а "Петр Первый"; мрачный финал с наводнением был исключен, и сюжет обрел мажорное звучание. Еще более радикальные изменения были вынесены в сценарий фильма, поставленного в 1937 г. Как и в пьесе, действие доводилось здесь до последних лет правления Петра; изображена была Полтавская битва, во время которой Петр кричал солдатам: "Порадейте, товарищи, Россия вас не забудет!" Иностранцы, описанные в первом томе "Петра" обычно с симпатией, здесь - сплошные злодеи: философ Лейбниц оскорбляет русских; из подслушанного на корабле разговора Петр узнает, что германский посол хочет свергнуть царя и заменить его царевичем Алексеем; английский флот готовится помочь шведскому. Сугубо злободневной была в 1937 году сцена осуждения Алексея за измену родине единогласным приговором сената: "Повинен смерти". Кончается сценарий полной победой над шведами и встречей Петра со стариком, вспоминающим (в 1721 г.!) Минина и Пожарского, и речью Петра: "Суров я был с вами, дети мои. Не для себя я был суров, но дорога мне была Россия... Не напрасны были наши труды, и поколениям нашим надлежит славу и богатство отечества нашего беречь и множить" (*). Актуальные дополнения из сценария вошли и в третью, последнюю редакцию пьесы о Петре, созданную в 1938 г.: здесь была и Полтава, и сцена коллегиального осуждения Алексея, и беседа с древним старцем, и заключительная речь Петра (**). (* Толстой А., Петров В., Лещенко Н. Петр Первый. Киносценарий. 1938. С. 35, 120, 152-156, 170-172. *) (** Толстой А. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 330, 354-356, 358. **) В отличие от пьесы и сценария, роман не был доведен А. Толстым до Полтавы и Ништадтского мира; третья книга, написанная в 1944-1945 гг., заканчивалась победой под Нарвой. Но в основе ее лежала та же апологетическая концепция, которую писатель прочно усвоил в 1933-1938 гг. Он мог теперь с легким сердцем отказаться от навязанной ему темы классовой борьбы, заменив ее сугубо патриотическими настроениями. После первой неудачной осады Нарвы Петр заявлял: "От битья железо крепнет, человек мужает"; замечание иностранного инженера о непроходимости болот под Юрьевом царь отвергал с негодованием: "Для кого болото непроходимо?.. Для русского солдата все проходимо..." Тот же мотив повторялся при описании второй успешной осады Нарвы. Фельдмаршал Огильви, командовавший русскими войсками, утверждал, что "русский солдат это пока еще не солдат, а мужик с ружьем". Петр, приказавший взять город за неделю, объяснил иностранцу, что "русский мужик - умен, смышлен, смел... А с оружьем - страшен врагу". Помогал Петр автору и в разрешении другой проблемы весьма актуальной в конце 1944-го и в 1945 г., когда советские войска вступили на неприятельскую территорию. Как раз в эти годы А. Толстой в составе комиссии, призванной решить вопрос о расстрелах польских офицеров в Катынском лесу, подписал заключение, согласно которому пленных расстреляли не советские, а немецкие войска. Заканчивая "Петра", писатель решил осветить именно тему взаимоотношений победоносного русского войска с поверженным неприятелем. Не русский солдат после взятия Нарвы обижал жену коменданта города графа Горна, а именно эта дама "вцепилась в плосколицего солдата, вытащила его из сеней... царапала ему щеки, кусала его". Петр же велел прекратить грабеж, который учиняли в завоеванном городе "свои жители", и приказал провести пленного Горна "пешим, через весь город, дабы увидел печальное дело рук своих..." Нелишне напомнить, что незадолго до написания этих строк пленные немецкие офицеры были демонстративно проведены через Москву (*). (* Там же. Т. 9. С. 657, 753, 771-773, 777-780. *) В сущности, никакой идеи исторического процесса ни в романе, ни в пьесах и сценарии о Петре I не было - ни толстовского интегрирования "дифференциалов истории", ни алдановского "Его величества случая", ни "Верхней и Нижней бездны" Мережковского. Была только "страшная воля" Петра, в первых версиях ведущая в тупик, а в последующих - создающая непреходящую "славу и богатство" отечества. Те же переделки испытала и другая историческая эпопея Алексея Толстого - "Хождение по мукам". Исходная тема книги была выражена в ее названии, воспроизводившем название древнерусского апокрифического памятника "Хождение Богородицы по мукам": страдания, перенесенные дворянской интеллигенцией в годы революции. В своем первоначальном виде книга была написана в эмиграции, в 1919-1922 гг., и охватывала время с 1914-го по лето 1917 г. Никакой симпатии к революции она не обнаруживала. Волнения среди рабочих в предреволюционные годы связывались в книге с появлением на заводах неких "молодых людей, посылаемых невидимыми друзьями", которые от имени "Центрального Комитета Рабочей Партии" призывали: "Ненавидьте и организуйтесь. Вам внушали - любите ближнего... Вы одурачены". В конце романа один из героев, Рощин, идет по Каменноостровскому проспекту, где "глава партии... призывал к свержению, разрушению и равенству", и "у оборванных личностей загорались глаза, чесались руки" (*). (* Толстой, гр. Алексей Н. Хождение по мукам. Берлин, [1922]. С. 120, 455-456. *) После завершения романа у Алексея Толстого появилась мысль продолжить его. Вернувшись в Россию из эмиграции, он решил обратить роман (теперь получивший название "Сестры") в трилогию и в 1927-1928 гг. написал вторую книгу - "Восемнадцатый год" (изданную первоначально тоже в Берлине). Здесь уже второй герой романа, Телегин, оказывался в Красной армии (куда переходил от белых и Рощин), фигурировал Ленин ("председательствующий"), и книга кончалась описанием наступления большевиков против самарского Комитета Учредительного собрания: "По приказу Центрального комитета были мобилизованы в Москве и Петрограде несколько десятков крупнейших товарищей и в поезде Троцкого отправлены под Свияжск... Там была брошена едва ли не последняя ставка на бытие революции... Отвага и доблесть стали обязанностью..." (*) (* Толстой А. Восемнадцатый год. Берлин, 1928. С. 368. *) Но "философия истории" первой книги трилогии и даже второй книги вскоре потребовала изменений. Роман "Сестры" был переделан уже в первом советском издании 1925 г. и продолжал переделываться потом. Текст прокламации "Рабочей партии", призывающий к ненависти, был исключен; Ленин в особняке Кшесинской перестал призывать к разрушению, а требовал "немедленно кончать войну и устанавливать у себя и во всем мире новый справедливый порядок" (*). Аналогичных изменений потребовал и "Восемнадцатый год", хотя он был написан уже в Советской России. Наряду с упоминанием "поезда Троцкого" в первом варианте содержалось еще одно опасное место, где описывалось, как "председательствующий" (Ленин), прежде чем произнести свою программную речь, "перебросил записочку третьему слева, поблескивающему стеклами пенснэ". В последующие годы A. Toлстой изменил оба этих криминальных места, выбросив "поезд Троцкого" и побудив Ленина "перебросить записочку" "худощавому, с черными усами, со стоячими волосами" (**). (* Толстой А. Полн. собр. соч. М. 1947. Т. 7. С. 81, 285-286. *) (** Толстой А. 1) Восемнадцатый год. С. 23; 2) Полн. собр. соч. Т. 7. С. 305, 597. **) Но этого было явно недостаточно. И в том же 1937 г., когда писатель резко изменил свою трактовку Петра, он пошел на более радикальные изменения описания гражданской войны. Он не стал писать третью книгу трилогии, а сочинил вместо нее повесть "Хлеб", где уже не было ни Рощина, ни Телегина, ни их жен - Кати и Даши, но были Сталин, Ворошилов и оборона Царицына, которая, как уяснил теперь А. Толстой, играла "главную и основную роль... в борьбе революции с контрреволюцией" (*). Только после того как "Хлеб" был опубликован, в 1940-1941 гг. писатель завершил трилогию. В нее был введен герой "Хлеба" - большевик Иван Гора; действовали Сталин, Ворошилов, Буденный, Орджоникидзе. Кончался роман сценой в Большом театре, где Даша спрашивала: "Где Ленин?", а Рощин показывал ей Ленина, и, конечно, Сталина - того, "кто разгромил Деникина" (**). (* Толстой А. Полн. собр. соч. М., 1947-1950. Т. 8. С. 403-662, 667-669; Т. 14. С. 376-378. *) (** Толстой A. Н. Там же. Т. 8. С. 398. **) Все эти чуткие отклики на внешнюю и внутреннюю политику СССР представляют, вероятно, интерес для уяснения истории соответствующего периода и для понимания личности и биографии писателя. Но никакого осмысления истории ни в романах, ни в поздних сочинениях "третьего Толстого" не было. Такими вопросами он просто не задавался.

    Человек и история: Булгаков, Тынянов и Гроссман

В 1923-1924 гг., когда Алексей Толстой, вернувшийся в Россию, принялся за первые переделки "Хождения по мукам", Михаил Булгаков написал роман о гражданской войне - "Белую гвардию". Исходные политические позиции Булгакова и Алексея Толстого были одинаковыми: оба они сочувствовали белым и призывали к победе над красными. Статья Булгакова "Грядущие перспективы", написанная в разгар деникинского наступления 1919 г., до нас дошла: в ней автор призывал к победе "героев-добровольцев" (*). (* Булгаков М. Под пятой. Мой дневник. М., 1990. С. 44-45. *) Гражданская война закончилась не так, как хотелось А. Толстому и М. Булгакову. Но если для А. Толстого этот исторический факт послужил лишь причиной кардинальной смены позиций, то Булгаков отнесся к проблеме со всей серьезностью: он попытался ответить на вопрос, почему белые потерпели поражение. И в поисках такого ответа он в значительной степени обращался именно ко Льву Толстому. В очерке 1923 года "Киев-город" Булгаков писал: "Когда небесный гром (ведь и небесному терпению есть предел) убьет всех до единого современных писателей, и явится лет через 50 настоящий Лев Толстой, будет создана изумительная книга о великих боях в Киеве" (*). Булгаков, очевидно, не относил эти слова к той книге, которую он тогда писал, не дожидаясь истечения пятидесяти лет, - к "Белой гвардии", но влияние Льва Толстого на "Белую гвардию" очевидно. Сходство с "Войной и миром" было сразу же отмечено критикой: семейство Турбиных в романе Булгакова во многом напоминает семейство Ростовых, а юный Николка - Петю Ростова; Тальберг похож на толстовского Берга. Под явным влиянием Толстого написана заключительная глава романа, где маленькому Петьке Щеглову снится сон, схожий со сном Пьера Безухова в "Войне и мире", и возникает излюбленная толстовская тема вечных звезд, сияющих над миром. О влиянии Толстого на "Белую гвардию" (и на "Дни Турбиных") сам Булгаков заявлял в Письме правительству 1930 г., отмечая, что "дворянская интеллигентская семья" в романе и пьесе изображена "в традициях "Войны и мира"" (**). (* Булгаков М. А. Собр. соч.: В 5 т. М., 1989-1990. Т. 2. С. 307. *) (** Там же. Т. 5. С. 32; ср.: Там же. Т. 1. С. 427-428, 563-572, 590. **) Восприняв образную тему "Войны и мира", Булгаков воспринял и толстовские взгляды на историю (*). Рассказывая о наступлении Петлюры на Город (Киев) и о всеобщих толках об этой личности, автор снова и снова заявлял, что Петлюра - "чепуха, легенда, мираж": "- Вздор-с все это. Не он - другой. Не другой - третий... Миф. Миф Петлюра. Его не было вовсе. Это миф, столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый" (**). Упоминание о Наполеоне прямо ведет нас к Толстому, к "Войне и миру". Конечно, Булгаков так же не сомневался в исторической реальности Петлюры, как Толстой - в реальности Наполеона. Но обоих этих деятелей они считали, употребляя терминологию Толстого, лишь "ярлыками", за которыми скрывалось подлинное движение истории; дело было не в них. (* Ср.: Levin V. Michail Bulgakov und Lev Tolstoj: Ein Beitrag zur Re- zeptionsgeschichte von "Krieg und Frieden" // Die Welt der Slaven. XXV (NF. IV). (1980). S. 317-337; Luria J. (Ya. S. Lur'e}. Michail Bulgakov and Lev Tolstoy // Oxford Slavonic Papers. 1990. N. S., v. XXIII. P. 67-78. *) (** Булгаков М. А. Собр. соч. Т. 1. С. 231, 238-239. **) Но если не в них, то в чем же? В 1919 г. ответ на этот вопрос казался Булгакову ясным. Существует мир зла, и противостоящий ему мир добра - "герои-добровольцы", готовые отвоевать "собственные столицы". Но отвоевать "собственные столицы" добровольцам не удалось. Как воспринимал эти события Булгаков в 1923-1924 гг., когда писал "Белую гвардию"? Одна из наиболее характерных особенностей этого романа - критическое отношение автора к былым настроениям той среды, к которой он сам принадлежал в 1918-1919 гг. Нелепый и комический характер носит не только заявление Шервинского о чудесно спасшемся Николае II, оказавшемся во дворце Вильгельма II (тоже, кстати, уже свергнутого) и обещавшем офицерам, что он лично станет во главе армии и поведет ее "в сердце России - в Москву". Не без иронии изображен и сам двойник прежнего Булгакова - доктор Алексей Турбин. Он умнее других и понимает серьезность происходящего, но также преисполнен иллюзий. Речь Алексея за столом почти буквально повторяет булгаковские слова из "Грядущих перспектив", но воспринимается автором уже со стороны: "- Мы бы Троцкого прихлопнули в Москве, как муху... Турбин покрылся пятнами, и слова у него вылетали изо рта с тонкими брызгами слюны. Глаза горели..." Так же изображен и конец застолья, с исполнением царского гимна и тяжкой рвотой в "узком ущелье маленькой уборной" (*). (* Там же. С. 188, 209-213. *) В чем же видел Булгаков в "Белой гвардии" основную причину поражения белой армии? Причина эта - "лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутолимой злобой... И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, - дрожь ненависти при слове "офицерня"... и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской, сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа: - Вся земля мужикам..." (*) (* Там же. С. 230, 237. *) Описывая "корявый мужичонков гнев" Булгаков прямо обращался и толстовскому образу: "В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси..." Стремления миллионов крестьян, их "однородные влечения", употребляя выражение Толстого, находились в непримиримом противоречии со стремлениями белой армии. И осознание этого факта заняло важное место в мировоззрении Булгакова. Но осознание неизбежности поражения белых не означало для Булгакова, в отличие от А. Толстого, приятия революции. В письме Советскому правительству 1930 г. Булгаков выражал "глубокий пессимизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране", и противоставлял ему идеал "излюбленной и Великой эволюции". Но эволюция, о которой он мечтал, не происходила или совершалась совсем не так, как это хотелось писателю, мечтавшему о свободе печати и уничтожении "цензуры, какой бы она ни была и при какой власти она ни существовала" (*). "Революционный процесс" кончился, но в стране - чем дальше, тем прочнее - устанавливался тоталитарный режим. (* Там же. Т. 5. С. 447; ср.: Новый мир. 1987. No 8. С. 196. *) Что же мог делать и как должен был поступать человек перед лицом этих исторических событий? Если войны и революции не совершались по воле отдельных людей, то тем менее подчинялась им "Великая эволюция". Бессилие отдельного человека, бессилие художника перед властью, подавлявшей всех и делавшей невозможной художественное творчество, - основная тема Булгакова после 1929 г. Теме этой посвящен и "Мольер" (роман и пьеса), и "Пушкин (Последние дни)", и другие пьесы. Положение Булгакова в окружавшем его обществе во многом отличалось от положения Льва Толстого. Как и Толстой, Булгаков ощущал безнравственную природу власти. Слова Иешуа в "Мастере и Маргарите": "Всякая власть есть насилие над людьми и... придет время, когда не будет ни власти Цезарей, никакой другой власти" (*) - совпадают с идеями Толстого, восходившими, в свою очередь, к Нагорной проповеди. Но толстовский принцип: "Делай, что ты должен делать, и пусть будет, что будет" - был гораздо более осуществим во время Толстого, чем во время Булгакова. Конечно, и Толстой чувствовал невозможность полного достижения своих нравственных целей - недаром он просил посадить его, как делали с его последователями, "в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную" (78, No 79, 88,), недаром в конце жизни он ушел из дома. И все же свое главное дело он мог делать: его статьи против власти, патриотизма и войны, против официальной церкви, запрещенные на родине, переписывались во множестве экземпляров и публиковались за границей. (* Там же. Т. 5. С. 32. *) Мировоззрение Толстого, сочетавшее рационалистический детерминизм в истории с нравственным категорическим императивом для отдельного человека, было в конечном счете гармонично. Иными были судьба и мировоззрение Михаила Булгакова. Ему никогда не приходилось чувствовать присущий Толстому стыд из-за своей богатой и благополучной жизни. Уже с начала писательской деятельности он испытал все те же лишения, что и большинство людей в годы гражданской войны. Один из главных мотивов "Белой гвардии" и "Дней Турбиных" - попытка сохранить некий уголок уютной жизни. Среди всеобщего разрушения и нечеловеческих условий существования хотелось обрести хоть какие-то жизненные блага. Не менее трудные задачи стояли перед Булгаковым как писателем. С самого начала своей писательской деятельности он стремился осуществить то, к чему обязывало, по его мнению, "явление Льва Николаевича Толстого", - "быть безжалостно-жестоким к себе" (*). Но вскоре он должен был убедиться, что ни печатать, ни ставить на сцене того, что он хочет, ему не дают. Печататься за границей, как делал Лев Толстой? Некоторые попытки в этом направлении Булгаков предпринимал, но уже с конца 20-х годов это стало считаться преступным делом и грозило "хорошей, настоящей тюрьмой", а то и чем-нибудь похуже. Писать "в стол"? В конце концов он так и стал делать, но о гармоническом мироощущении в этих условиях думать не приходилось. (* Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 155-156. *) Тема противостояния человека и истории, человека и власти, завершилась в последней, "изумительной книге" Булгакова, написанной уже не о Киеве, а о Иерусалиме, Москве и обо всем мире, - в "Мастере и Маргарите". Тема необходимости проходит через весь роман, но это не только историческая необходимость, параллельно с которой существует нравственная свобода человека, а необходимость всеохватывающая, из которой нет рационального выхода. Отсюда и "увлечение нечистой силой", в котором ныне упрекают Булгакова (*), и финал романа, где Сатана-Воланд дарует его героям не "свет", а всего лишь "покой". (* Солженицын А. Бодался теленок с дубом // Новый мир. 1991. No 7. С. 107. *) Почти в то же время, что и Булгаков, к теме исторической необходимости, подчиняющей себе свободную волю человека, обратился другой писатель - Юрий Тынянов. В отличие от врача Булгакова, пришедшего к историческим темам ради осмысления своего жизненного опыта, Тынянов был по образованию гуманитаром и стал сперва исследователем - историком и филологом, а затем уже писателем. Но большого интереса к историческим воззрениям Толстого Тынянов в начале писательской деятельности не обнаруживал. В кругах формалистов (деятелей ОПОЯЗа - Общества по изучению поэтического языка) взгляды Толстого на историю не воспринимались серьезно - коллега и друг Тынянова, Б. М. Эйхенбаум, который был большим знатоком творчества Толстого, считал, как мы видели, что философия истории Толстого была "архаична" и "антиисторична". Не придавал большого значения историософии Толстого и другой сподвижник Тынянова по ОПОЯЗу - В. Шкловский. Исторические рассуждения в первом романе Тынянова "Кюхля" сходны не с историческими отступлениями в "Войне и мире", а скорее с "Петербургом" Андрея Белого. Причины восстания и обстоятельства поражения декабристов связываются здесь с планировкой Петербурга: "Петербургские революции совершались на площадях: декабрьская 1825 г. и февральская 1917 г. произошли на двух площадях... Для Петербурга естествен союз реки с площадями, всякая же война внутри его неминуемо должна обратиться в войну площадей..." (*) (* Тынянов Ю. Собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 221-223. Ср.: Белый Андрей. Петербург. М., 1978. С. 23-24, 34-36, 45. *) Тема необходимости, противостоящей человеческой свободе, стала основной темой наиболее значительной книги Тынянова - романа "Смерть Вазир-Мухтара" (1927). Главный герой романа - Грибоедов, но не Грибоедов - автор "Горя от ума", близкий к декабристам, а Грибоедов после декабристского восстания. Этого Грибоедова Тынянов в письме Горькому назвал "самым грустным челов

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 254 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа