Главная » Книги

Венгеров Семен Афанасьевич - Лажечников И. И.

Венгеров Семен Афанасьевич - Лажечников И. И.


1 2 3 4 5 6


Лажечников И. И.

Критико-биографический очерк С. А. Венгерова

  
   Лажечников И. И. Собрание сочинений. В 6 томах. Том 1. М.: Можайск-Терра, 1994.
  
   Ни одно столетие европейской истории не начиналось таким страстным и всеобщим подъемом национального чувства, как наше {Настоящий очерк был написан С. А. Венгеровым к собранию сочинений И. И. Лажечникова, изданному Товариществом Вольфа в 1913 г.}. В полную противоположность XVIII веку, всецело направленному на выработку общечеловеческих формул социальной и политической жизни, в полную противоположность его желанию отрешиться от всяких условий места и времени и только на основании требований сухой и абстрактной теории устроить государственный и общественный быт, наконец, в полную противоположность тому пренебрежению, с которым европейские народы XVIII века относились ко всему родному,- XIX столетие, наученное горьким опытом событий, выдвигает идею национального индивидуализма, требование национальной независимости, как в области политической, так и в области духовной, в сфере литературы и искусства.
   Одним из главных факторов этого резкого пробуждения патриотического духа европейских народов нельзя, конечно, не считать Наполеона. Своим необузданным стремлением превратить все страны Европы в французские провинции он пробудил чувство патриотизма даже у тех народов, у которых оно до того дремало. Те же самые немцы, которые еще двадцать лет тому назад старались по возможности меньше походить на немцев, те же самые русские баре, которые не умели порядочно говорить на родном языке,- теперь горят пламенным воодушевлением сбросить с себя иноземное иго во всех его проявлениях. Нарождается грандиознейшее политическое и умственное движение, которое делает XIX столетие, и в особенности первые три десятилетия его, веком пробуждения национального чувства par excellence. И оттого-то ни одно столетие не видало такого длинного и успешного ряда попыток национального освобождения, как наше, попыток, не всегда приводивших к самостоятельности политической, но зато всегда уже приводивших к самостоятельности духа, к самобытности литературной и художественной.
   Нетрудно, однако же, понять, что условия, при которых возникло патриотическое движение начала нынешнего столетия, были такого рода, что идея национальности не могла сразу проявиться во всей своей чистоте. Сила вещей заставила ее иметь таких союзников, которые весьма мало соответствуют какому бы то ни было идейному движению. Если всецело, со всей глубиной гениального ума, со всем пылом благородного сердца, отдал себя патриотическому движению такой человек, как Фихте, то зато к нему же в огромном количестве пристали разные ловители рыбы в мутной воде, которые и не замедлили впоследствии обратить в свою пользу результаты патриотического возбуждения. Но не столько, впрочем, в этих ловителях, без которых не обходится ни одно массовое движение, сколько в том характере, который должен был вскоре принять патриотизм первых пятнадцати лет нынешнего столетия, лежит главная причина того, что патриотизм народов, ополчившихся на Наполеона, уклонился от пути, который вполне соответствовал бы высоте идеи. Дело именно в военном характере патриотического движения начала нынешнего столетия, характере, без сомнения, стихийно ему навязанном событиями, но тем не менее весьма невыгодно на него повлиявшем.
   Огромна разница между побежденным народом и победившим. Как и всякий человек в несчастии более симпатичен, чем в счастии, когда он задирает голову и все готов принести в жертву своему тщеславию, так и целые народы в годины народных бедствий несравненно более проявляют Нравственных сил, чем в период удач, когда бахвальство и всякие дурные страсти выступают на первый план. Речь, конечно, идет об удачах военных. Удачи в области наук и искусств еще никогда ни одного человека и ни один народ не портили. Но военные удачи фатально ведут к понижению нравственному, и всегда почти период счастливых внешних войн ведет за собой период реакции внутри страны.
   Все это имело место и в начале нынешнего столетия. Одна из сильнейших реакций европейской истории наступила вслед за тем, когда патриотизм соединенных народов Европы сломил могущество "корсиканского злодея". Патриотизм, носивший такой резко-прогрессивный характер, когда дело шло об организации национального освобождения, быстро утратил его, когда побежденные превратились в победителей. Быстро взяли верх мутные элементы движения, нанесенные неразборчивым руслом исторической жизни, в своем стихийном течении так часто захватывающим людей и явления, крайне разнородные и друг с другом, в сущности, ничего общего не имеющие. Патриотизм, соединенный с желанием свободы, становится предметом гонений и преследований, а господство получает патриотизм, приспособленный к целям людей, живущих на счет всеобщего отупения, к целям Меттернихов, Аракчеевых, Руничей, Магницких.
   Основная черта этого нового патриотизма заключается в славословии всего существующего и тех явлений прошлого, из которых возникли любезные сердцу Меттернихов явления настоящего. Смирение, смирение и еще раз смирение, подавление в себе всякой самостоятельной мысли становятся обязательным для всякого, кто не хочет прослыть карбонарием, кто не хочет рискнуть быть причисленным к тем "беспокойным" людям, которые полагали, что можно и даже должно с одинаковым жаром любить и родину, и свободу.
   Так было в Европе, так же, в общих чертах, было у нас. Устанавливается особый, официальный патриотизм, основанный на полной покорности всему исходящему от мудрого начальства, на внешнем благочестии, на восхищении доблестями предков, тоже главным образом состоящими из смирения же. Разница между нашим ретроградным патриотизмом и европейским заключается только в том, что число, "беспокойных" было у нас не особенно велико, с ними легче было справиться и потому озлобления было меньше, чем в других странах Европы. Огромное большинство русского "общества" десятых, двадцатых и тридцатых годов состояло из чиновников, прочно перенявших традиции московского "кормления", из помещиков, мало ушедших от идеалов и понятий г-жи Простаковой, из Фамусовых, Скалозубов, Молчалиных. Для всего этого люда патриотизм Грибоедова и Белинского был не только ненавистен, но даже просто-напросто непонятен. Даже отвлекшись от каких бы то ни было корыстных целей угождения Аракчеевым и Магницким, они все-таки никак не могли бы себе представить благо родины помимо ратного счастья, приумножении территориальных владений, влияния в международных делах и вообще блеска во всех его проявлениях. Общий уровень веса не поднялся еще до понимания блага родины в виде освобождения крестьян, ослабления бюрократизма, уменьшения народных тягостей. Но эти люди затеяли дворцовый переворот, не имевший корней в народе и ео ipso осужденный на неудачу. Они быстро сходят с арены русской общественной жизни, и в ней устанавливается еще большая тишь да гладь да Божья благодать, чем прежде. Казенный патриотизм, благодаря катастрофе 14 декабря, еще более усиливается, а мутные элементы общественной жизни совсем уже входят в роль спасителей отечества и задают тон, идти против которого даже опасно. Достаточно вспомнить, что критика Полевого на драму Кукольника ("Рука Всевышнего отечество спасла"), понравившуюся в "сферах", повела за собой закрытие журнала, издававшегося Полевым; что Чаадаев пострадал за напечатание своих философско-исторических воззрений, ничего противозаконного в себе не заключавших, но не согласных с официальными понятиями о характере русской истории.
   Сделанный только что краткий очерк превращения национально-освободительного движения начала нынешнего столетия в казенно-патриотическое необходим нам для понимания деятельности того писателя, биографией которого мы намерены здесь заняться. Дело в том, что основной чертой литературной деятельности Лажечникова на первый взгляд нельзя не признать этот внешний патриотизм, который нам, выросшим на патриотизме Белинского, Некрасова, Щедрина, не может быть особенно симпатичен. То же самое узкое представление о любви к родине, которое нам так не по сердцу в патриотизме славянофильства аксаковской школы, как будто есть подкладка наиболее прошумевших романов Лажечникова.
   И тем не менее великий подвижник правды, яростный гонитель казенного патриотизма и вообще страстный враг всего фальшивого и показного,- Белинский принадлежал к числу самых пламенных поклонников Лажечникова.
   Как же это согласовать?
   Разгадка лежит в необыкновенной нравственной чистоте и искренности натуры Лажечникова, которая не дала ему погрузиться в тину греко-булгаринского патриотизма, а, напротив того, придала страсть и обаятельность даже тем тенденциям его, с которыми не можешь вполне согласиться. Выросши в эпоху наиболее пышного расцвета внешнего патриотизма, вращаясь в продолжение наиболее впечатлительного периода жизни в том кругу, который, уже по роду своих занятий, только внешним образом мог понимать любовь к родине,- именно в среде военной; наконец, горячий участник борьбы 12-го года, когда действительно от всякого хорошего сына отечества только и требовалась одна примитивная, чисто внешняя оборона родной страны; выросши при таких условиях, крайне впечатлительный Лажечников не мог не поддаться в значительной степени внешне-патриотическому направлению своей эпохи. Что касается периода, когда возбуждение отечественной войны улеглось, то будь у Лажечникова натура почерствее, покорыстнее, почестолюбивее, он, нет сомнения, был бы нам столь же несимпатичен в своей деятельности, как и все остальные паладины казенного патриотизма, которые, утративши пыл, создаваемый опьянением военного времени, продолжали все-таки ратоборствовать все в том же направлении, но уже, конечно, из-за мотивов, всего менее имеющих связь с любовью к родине. У Лажечникова никогда таких мотивов не было. Если патриотизм его отчасти внешний, то источник его все-таки искренняя и глубокая любовь к родине, не имеющая ввиду никакого одобрения, никакого поощрения, никакого креста и местечка. И оттого-то он так неотразимо действовал на чуткого ко всему искреннему Белинского, оттого-то он производит впечатление и теперь. Читая многие страницы "Последнего Новика", "Ледяного дома", вы не соглашаетесь с автором, находите неестественным, преувеличенным патриотизм некоторых героев, но вы все-таки ясно чувствуете, что автор сам страстно верит во все то, что он изображает и проповедует, и вы вполне примиряетесь с ним. Чудесная натура Лажечникова спасла его от всех несимпатичных сторон казенно-патриотического направления, скрасила его огнем веры и убеждения.
   Но что всего важнее - искренность и честность натуры не дали Лажечникову застыть раз навсегда в тех взглядах и убеждениях, которые он себе усвоил в молодости, благодаря сложившимся известным образом обстоятельствам. Так как прежде всего Лажечникову дорога была правда, то среда никогда не могла заесть его до того, чтобы в угоду каким бы то ни было тенденциям закрывать глаза на истину. Если в программу казенного патриотизма входило довольство крепостным правом, то искренность и прямота натуры Лажечникова были все-таки настолько в нем сильны, чтобы заставить его возненавидеть рабство; насколько он мог по своему служебному положению и цензурным условиям того времени, Лажечников всегда восставал в своих произведениях против крепостного права. Если в программу казенного патриотизма входило полное повиновение и содействие предначертаниям мудрого начальства, то Лажечникову, однако же, это не помешало значительно уклоняться от такого правила, когда он находил это нужным. Служа под начальством Магницкого, Лажечников не унизился, однако же, до содействия этому всесильному человеку; поступив, для прокормления семьи, в цензора, Лажечников страшно страдал от всякой сделанной им помарки, хотя был он цензором тотчас же после крымской войны, когда правительство ничуть не стесняло печать и не вменяло цензорам в обязанность усиленно чиркать и марать; пробыв в этой должности года два, он благословлял тот день, когда ему можно было ее оставить. Благодаря всему этому, и преуспел так мало Лажечников на службе, несмотря на свою всероссийскую славу и на то, что он лично был известен царствующим особам. Оттого же он, в период аренд и пенсий, завещал своему семейству 2 выигрышных билета. Наконец, если в программу казенного патриотизма входило полное презрение к беспокойным людям, то это ничуть, однако же, не мешало Лажечникову от души уважать всякое честное слово, от кого бы оно ни исходило, и даже в значительной степени поддаваться действию его. Отсюда близкие отношения, которые существовали между Лажечниковым и Белинским, и глубокое уважение, которое Лажечников до конца дней своих питал к Белинскому, хотя, собственно говоря, они находились в разных лагерях. Отсюда чуткость Лажечникова ко всему молодому, свежему и честному. На пятидесятилетнем юбилее литературной деятельности Лажечникова сообщалось, что маститый старец с живейшим интересом и благоволением посвящает все свое время на чтение новейших журналов. Факт этот очень характерен для восьмидесятисемилетнего старика, сформировавшего свое миросозерцание во времена Аракчеева. Много ли вы найдете между деятелями прошлого таких, которые считали бы нужным следить за ходом новейшей мысли, которые не брюзжали бы на новое поколение, на новые времена, причем это брюзжание всегда имеет источником чисто личное раздражение, вызванное сменой старых богов новыми. Лажечников никогда не брюзжал на новые времена, хотя сам же жаловался, что его забыли. Напротив того, прежде всего любя истину, Лажечников всегда преклонялся перед ростом русской гражданственности, привившим русской жизни множество гуманитарных идей; чуткая к добру душа его не могла не видеть великих преимуществ новой русской жизни перед старой, и никакие личные чувства не в состоянии были удержать его от признания этого. Таким образом чрезвычайная порядочность натуры явилась коррективом той несимпатичной узости, к которой привел бы Лажечникова всякий другой нравственный склад. Вот те две отправные точки, с которых следует приступить к рассмотрению деятельности Лажечникова. Искренний, пламенный, хотя и внешний патриотизм и чрезвычайная мягкость, поэтичность и искренность натуры - вот те две основные черты умственной и душевной физиономии Лажечникова, которые вполне нам выясняют творческую личность автора "Ледяного дома".
  

I

  
   Иван Иванович Лажечников родился 14 сентября 1792 г. (а не в 1794 г., как полагали до сих пор библиографы) в городе Коломне Московской губернии. Отец его был коммерции советник и один из богатейших коломенских купцов, ведший обширную торговлю хлебом и солью. Последний промысел был наследственный в семье Лажечниковых, им занимался род Лажечниковых с давних времен. Знаменитый романист, следовательно, был происхождения чисто купеческого- явление довольно редкое среди писателей того времени, в огромном большинстве случаев имевших более или менее длинный ряд "благородных" предков. И если принять во внимание, что "благородство" всегда сопровождалось рабовладельчеством, то будет ли с нашей стороны очень смелой гипотезой предположить, что именно купеческое происхождение, т. е. отсутствие в доме крепостных слуг, которых можно было бы дуть и таскать за волосы за всякую провинность, в значительной степени влияло на молодого Лажечникова, и без того одаренного от природы редкой мягкостью характера.
   Несомненно, однако же, что, представляй собой семейство Лажечниковых обычный тип купеческих семейств, это едва ли можно было бы назвать более благоприятными условиями для развития характера будущего писателя, нежели происхождение дворянское, хотя бы и обставленное всеми гнусностями крепостного права. Если еще в наше время купечество представляет собой поистине "темное царство", то можно себе вообразить, что являло собой какое-нибудь коломенское купечество в конце прошлого столетия. В "Беленьких, черненьких и сереньких" и в романе "Немного лет назад" - двух произведениях Лажечникова, главным образом представляющих собой воспоминания автора о своем детстве, мы видим, что такое была коломенская купеческая среда: обман самого примитивного свойства, душевная и телесная грубость, чисто животное препровождение времени и мрак самого непроходимого невежества-картина знакомая.
   Но семья Лажечникова, главным образом отец его, составляла резкое исключение как с внешней стороны, так и с внутренней. Самые богатые коломенские купцы, как и внешнее провинциальное купечество, жили скаредно, одевались по-мещански, в полдень "ели редьку, хлебали деревянными или оловянными ложками щи, на которых плавало по вершку сала, и уписывали гречневую кашу пополам с маслом" ("Беленькие, черненькие и серенькие"). Единственная роскошь, которую себе позволяли коломенские коммерсанты, было спать до одурения. "После обеда, вместо кейфа, они беседовали немного с высшими силами, то есть пускали к небу из воронки рта струи воздуха, потом погружались в сон праведных. Выбравшись из-под тулупа и с лона трехэтажных перин, а иногда с войлока на огненной лежанке, будто из банного пара, в несколько приемов осушали по жбану пива, только что принесенного со льда; опять кейфовали, немного погодя принимались за самовар в бочонок, потом за ужин с редькой, щами и кашей и опять утопали в лоне трехэтажных перин". "Как видите, жизнь патриархальная! - резюмирует Лажечников.- Немногие избранники отступали от нее. Книжки в доме ни одной, разве какой-нибудь отщепенец-сынок, от которого родители не ожидали проку, тайком от них, где-нибудь на сеннике, теребил по складам песенник или сказки про Илью Муромца и Бову Королевича".
   Отец Лажечникова был один из "немногих", решительно отступивших от этой "патриархальной" жизни.
   Получив после смерти отца своего богатое наследство, он построил себе превосходный дом, поражавший своим внутренним и внешним великолепием. "Дом этот славился роскошью своего убранства,- пишет Лажечников в одном месте своих воспоминаний о двенадцатом годе ("Новобранец 12-го года"),- везде паркеты из красного, черного, пальмового дерева, мрамор, штоф... В нем отец мой угощал великолепных сынов кончавшегося века
  
   ...из стаи славной
   Екатерининских орлов.
  
   И угощал великолепно, не ударял лицом в грязь перед важными господами, не брезгавшими водить хлеб-соль с купцом. Он жил вообще как богатые дворяне того времени. И чтобы совсем походить на них, он купил себе даже поместье в 23 верстах от Коломны - Красное Сельцо. Поместье это было куплено на имя хорошего приятеля Лажечникова, московского губернатора Обрезкова; на чужое имя, как мы полагаем, потому, что купцам в то время было воспрещено покупать населенные имения. "Во время цветущего положения дел" отца Ивана Ивановича Лажечникова, сообщается в автобиографии, читанной Ф. Ливановым на пятидесятилетнем юбилее нашего романиста, "Красное Сельцо было настоящим Эльдорадо того времени. Туда стекались дворяне уезда на приманку вкусных обедов с аршинными стерлядями, пойманными в собственных прудах, и двухфунтовыми грушами, только что сорванными в своих оранжереях. Все это приправляли радушие, ум, любезность хозяина и красота хозяйки, истовой красавицы своего времени. Офицеры Екатеринославского кирасирского полка, стоявшего в окрестности, толпились каждый день у гостеприимного амфитриона. Трехэтажный дом и такой же флигель не могли вместить на сон грядущий посетителей. Губернаторы, ездившие ревизовать губернию, делали несколько верст крюку по проселочной дороге, чтобы откушать хлеба-соли у радушного помещика-купца. Порядочный оркестр домашних музыкантов во время обедов услаждал слух гостей увертюрами из тогдашних модных опер".
   Вот какова внешняя обстановка детства Лажечникова. Влияние ее было бы, конечно, весьма мало благотворно для Лажечникова, если бы только одним этим внешним блеском и житьем на широкую, барскую ногу отец его выделялся из коломенской купеческой среды. Нельзя, впрочем, отрицать и того, что отсутствие материальных забот, отсутствие нужды, вид довольных, веселых гостей, наполнявших отцовский дом, не мог укрепить природной незлобивости будущего творца идеально-добрых фигур "Новика", "Ледяного дома", "Басурмана" и др.
   Но, помимо этой стороны роскошной жизни отца Лажечникова, он, как уже сказано только что, не одним пристрастием к дворянской жизни выделялся из круга людей своего сословия. Еще в большей степени он выделялся из них своим горячим стремлением к образованию. Выводя своего отца в "Беленьких, черненьких и сереньких" под именем Максима Ильича Пшеницына, Лажечников об нем сообщает следующее: "Максим Ильич имел врожденное стремление к образованию себя. Случай развил еще более эту склонность. В одну из частых поездок своих в разные пределы России, которые он всякий год совершал по торговым делам, познакомился он где-то с Новиковым. Новиков полюбил молодого человека, беседовал с ним часто о благах, доставляемых просвещением, и снабдил его списком всех книг и журналов, какие только были изданы на русском языке. Максим Ильич не замедлил купить эти книги и читал их с жадностью".
   В другом наполовину автобиографическом романе Лажечникова, "Немного лет назад", в котором отдельные черты жизни родительского дома переданы недословно точно, но в котором, однако, верно передан общий дух той обстановки, среди которой вырос Лажечников, отец его, выведенный под именем Патокина, опять-таки изображается страстным приверженцем образования.
   Все это вполне подтверждается тем тщательным воспитанием, которое было дано молодому Ване. Вещь неслыханная в купеческой среде - ему был нанят гувернер-француз, и притом не какой-нибудь,- для того чтобы сравниться с дворянами и научить сынка болтать по-французски, чтобы в грязь не ударял он перед барчуками,- а прекрасный воспитатель, взятый по надежной рекомендации такого человека, как Новиков. Выбор знаменитого деятеля оказался прекрасным.
   "Я учился,- сообщает Лажечников в той автобиографии, о которой уже сказано выше,- сначала русской грамоте у священника. Когда мне минуло б лет, взяли к нам в дом гувернера Monsieur Beaulieu, французского эмигранта, не походившего на своих собратов-проходимцев. Он получил образование в Страсбургском университете, знал основательно французский и немецкий языки, на русском изъяснялся чисто, но ученым нельзя было его назвать. К нам в дом поступил он, кончив воспитание детей в доме князей Оболенских, по рекомендации знаменитого подвижника русского просвещения в России - Новикова, которому, сколько могу сообразить, был брат по масонству. Всегда неукоризненно одетый во французский кафтан коричневого цвета, с косой и бантом за плечами, являлся он к общему столу и учению. Манеры его были просты, но изобличали в нем дворянина дореспубликанских времен, доброту, не доходившую, однако ж, до слабости. Старший брат мой, учившись у него, любил его, как второго отца. Память о нем до сих пор с глубокой благодарностью сохраняется в сердце моем. Никогда не видал я над собой розог, и все наказание учебное ограничивалось у нас ставлением за обедом в угол, каковое наказание огорчало меня до обильных слез".
   К этой характеристике Болье можно прибавить еще несколько слов из другой автобиографии Лажечникова (составленной им в 1858 г. для "Художественного листка" Тимма), из собрания рукописей Публичной библиотеки. В автобиографии, читанной Ливановым, Лажечников несколько критически говорит про Болье: "...но ученым нельзя было его назвать". В автобиографии же Публичной библиотеки Лажечников, говоря о себе в третьем лице, пишет: "...с 6-ти лет имел он наставником француза, очень образованного, у которого учился французскому и немецкому языкам, разным наукам и рисованию". Последняя характеристика, несомненно, вернее, и потому, что сделана Лажечниковым раньше, когда память была у него свежее, и потому, что вполне соответствует тому раннему развитию и сравнительно очень большому образованию, которое проявляет Лажечников уже на 15-м году своей жизни.
   Мягкость Болье не можем, конечно, не считать тоже одним из факторов, укрепивших природную доброту Лажечникова. Таким же фактором следует считать дядьку Ларивона из "Беленьких, черненьких и сереньких" - лицо, несомненно, живое, что доказывается тем, что он же неоднократно фигурирует и в воспоминаниях Лажечникова о своем детстве. Ларивон, судя по "Беленьким, черненьким и сереньким", был человек большой душевной чистоты и мягкости, никогда не позволявший себе грубого слова. Воспитанник "не видал от него сердитого толчка, не только розги (которая, правда, ни от кого никогда не была на малютке); никогда бранное слово не вырывалось из уст воспитателя, а если нужно было сделать выговор, так это делалось во имя стыда. "Эх! как вам не стыдно, Иван Максимович!-говаривал он в минуты необходимости, когда видел непростительную шалость своего питомца,- этого и бурлак не сделает".
   Наконец, что касается родителей его, Лажечников как в своих воспоминаниях, так и в автобиографических романах всегда отзывается о них, как о людях очень добрых.
   Таким образом, все сошлось для того, чтобы укрепить в Лажечникове его природную доброту и мягкость: материальная обеспеченность, добрые родители, добрые учителя, незнание над собой розги-в веке, когда на розге была основана вся система воспитания.
   Неудивительно поэтому, что детство произвело на крайне восприимчивого Лажечникова огромнейшее впечатление. Много испытал любопытного на своем долгом веку Лажечников и, однако же, ни на чем с такой любовью и интересом не останавливался он, как на своем детстве. У всякого детство рисуется в более или менее радужных воспоминаниях, всякий готов его идеализировать, но у Лажечникова эта любовь настолько сильна, что как только он переступал область исторического романа, он уже непременно касался жизни в родительском доме, которая действительно и заслуживала такой продолжительной памяти о себе.
   Светлые воспоминания детства (именно детства: в отрочестве Лажечникову пришлось узнать жизнь не только с одной радостной стороны ее нашего романиста омрачены одним эпизодом, на котором стоит остановиться, потому что трудно представить себе что-нибудь более характерное для того времени.
   В глухую ночь одного из "последних годов царствования императора Павла I" дом Лажечниковых был внезапно разбужен страшным стуком, шумом и звоном колокольчиков на дворе. Поднялась суматоха и в доме, и "вслед за тем я,- пишет Лажечников в юбилейной автобиографии,- увидел рыдающую мать мою, прощание ее с отцом, благословение его дрожащей рукой надо мной и братом моим. На дворе стояли три таинственные тройки, запряженные в рогожные кибитки. При них были какие-то солдаты. В одну кибитку посадили моего отца, в другую гувернера Monsieur Beauliëu, в третью священника, нашего русского учителя; казалось, их увезли в вечность. Вслед за тем слышны были только перешептывания, рыдание матери и причитание женской прислуги. В этом происшествии никто ничего не мог понять. Дядька мой Ларивон угрюмо молчал, нянька Домна усердно молилась и приказывала мне молиться".
   Через несколько дней все разъяснилось.
   Дело в том, что, при всей доброте и мягкости, отец Лажечникова был весьма остер на язык. А так как, кроме того, он был человек правдивый, честный и умный, то остроты его попадали не в бровь, а прямо в глаз и создавали ему множество врагов среди людей, от правды не очень выигрывающих. Пшеницын из "Беленьких, черненьких и сереньких", то есть отец Лажечникова, отпускает колкости на счет городских властей, которые, понятно, немало злятся за это на дерзкого купца. Городничего, например, который состоял в амурах с одной отцветающей графиней, жившей в окрестностях города, и потому вечно пропадал в имении ее и весьма мало заботился о городских делах, Пшеницын прозвал уездным городничим, и кличка эта так и осталась за ним. Патокин из "Немного лет назад", то есть опять-таки отец Лажечникова, "иной раз так смело выражался о разных важных предметах и лицах, что у трусливого человека, слушавшего его, волосы дыбом становились".
   Но как в обоих романах, так и в действительности все сходило Лажечникову, благодаря богатству его и связям. Однако же, ходит кувшин по воду, пока не сломится. Довел язык Лажечникова-отца до большой беды, которая тяжелым камнем легла на всю дальнейшую жизнь его. Сострил он раз над одним высокопоставленным коломенским духовным лицом. Священник, обучавший детей Лажечникова русскому языку, в чаянии грядущих наград передал остроту по назначению. Высокопоставленное лицо разъярилось и решило отомстить зазнавшемуся купчишке. Сказано - сделано. В Петербург отправляется обстоятельное донесение о разрушителе основ и якобинце, дальнейшее пребывание которого в Коломне грозит отечеству неотразимыми несчастиями. Как уже сказано выше, происходило это все в последние годы царствования Павла. А известно, что это было за время такое. "Слово и дело", на бумаге отмененное, в действительности свирепствовало неудержимо и поражало всех, попавших в зачумленный район действия его.
   До Петербурга связи Лажечникова не достигали. Там поверили высокопоставленному иерарху, не поскупившемуся на выразительные краски. За Лажечниковым была послана казенная тройка, которая первоначально отвезла его в Москву. Собрав по возможности больше денег и взяв обоих сыновей своих,, жена схваченного на следующий же день отправилась по следам мужа, в сопровождении уже известного нам верного и преданного Ларивона. "По приезде в Москву,- сообщает Лажечников в юбилейной автобиографии,- мы отправились в Тайную канцелярию, находившуюся на углу Мясницкой и Лубянской площади, что ныне дом Московской духовной консистории. Здесь какой-то генерал дозволил нам свидание с пленником. Мы простились с ним, не зная, увидим ли его когда-нибудь... По дальнейшим сведениям известно нам стало, что узника посадили в Петропавловскую петербургскую крепость и отобрали у него ножи и вилки"!
   Недолго пробыл коломенский якобинец в крепости. Энергические старания привлекли на сторону его некоторых сильных людей того времени, которые сумели вовремя сказать словечко и этим высвободить узника. В день Михаила Архангела, что в сентябре, Павел Петрович был в очень хорошем расположении духа. Умевшие воспользоваться этим расположением тут же получали за свою ловкость сотни и тысячи душ, чины, кресты русские и кресты мальтийского ордена, гросмейстерство которого недавно взял на себя любивший всякие чудачества Павел. Сумели также воспользоваться хорошим расположением духа императора два приближенных к нему лица- Куракин и Лобанов-Ростовский для спасения Лажечникова. Они доложили, что на коломенского коммерсанта взвели напраслину, что его оклеветали. Им поверили, и Лажечников был освобожден. А доносчика-священника перевели в Тульскую губернию на низшее место. Угрызения совести, а может быть, и злоба на скверный исход своих надежд вылезть в люди, довели неудачного доносчика до расстройства умственных способностей.
   День Михаила Архангела стал священным в семействе Лажечниковых. Каждый год он праздновался самым торжественным образом, как день освобождения от неожиданной напасти.
   Но дорого однако же, обошлось Лажечниковым, в конце концов, это освобождение. Хлопоты и приобретение связей не даром доставались в то время. А главное, торговые дела Лажечникова были сильно запущены им за время вынужденного отсутствия. Прежнее богатство было значительно подорвано. Правда, оно было настолько, велико, что можно еще было продолжать несколько лет, по-прежнему, жить на широкую ногу. Но все-таки нанесенный удар был настолько силен, что благосостояние Лажечниковых с каждым годом все падало и падало, пока, наконец, в 1811 году ему не был нанесен удар окончательный. В этом году зима была ранняя, и Ока стала тоже раньше обыкновенного. А между тем Лажечникову нужно было поздней осенью провести по Оке караван соли для целой Московской губернии. Для того чтобы выполнить взятый подряд по снабжению солью, ему пришлось возить ее несколько сот верст гужем. Конечно, это обошлось бесконечно дороже. В прежнее время Лажечников свободно покрыл бы даже такой громадный дефицит. Но теперь условия были совсем иные, и для спасения себя от банкротства почти все недвижимое имущество пришлось распродать. Немногое уцелело от крушения. К счастью для нашего писателя, это окончательное крушение произошло тогда, когда ему было 19 лет и он уже успел воспользоваться богатством своих родителей для того, чтобы получить отличное образование и накопить для будущего запас светлых воспоминаний о детстве. Что же касается того события, которое послужило первоначальной причиной разорения, то все значение его Лажечников мог понять только возмужав. Мрачная сторона этого происшествия не могла быть воспринята детской душой Лажечникова во всей своей силе и если повлияла на нее, то разве тем, что своей внезапностью и таинственностью усилила и без того сильную в нем наклонность к романтическому и чудесному.
  

II

  
   Возвратимся теперь к воспитанию Лажечникова и отметим первые шаги его на литературном поприще. "Выучившись читать по-русски,- сообщает он в юбилейной автобиографии,- я с жадностью бросился на книги и перебрал всю библиотеку отца моего, в которой, сколько припомнить могу, нашел "Всемирный путешественник", сочинения Ломоносова и все, что издано было по русской литературе до того времени. Когда я хорошо ознакомился с французским языком и порядочно с немецким, моя литературная жатва была обильнее, мало-помалу, с физическим и умственным ростом моим, я стал читать на французском языке сочинения аббата де Сен Пьера, Эмиля Руссо, трагедии Вольтера и Расина, Тацита, Тита Ливия во французском переводе, кажется, Лер-минье, Шиллера на немецком языке и др.; говорю только о любимых мною писателях. В это время, еще будучи четырнадцати лет, я возымел сильную охоту к сочинительству и сделал на французском языке описание Мячнова Кургана, что по дороге из Москвы в Коломну; пятнадцати лет сочинил на том же языке стихотворение, а шестнадцати лет написал "Мысли в подражание Лабрюйера" и послал статью эту в "Вестник Европы", издававшийся тогда Каченовским. Редактор, не подозревая в авторе мальчика, напечатал статью в своем журнале, и так как я громил в одной фразе тиранов, то он сделал на нее собственноручное замечание".
   Однако же, на самом деле мальчик-автор был еще моложе: "Мысли" напечатаны в "Вестнике Европы" за 1807 год, следовательно, когда Лажечникову было всего только пятнадцать лет. Ему просто изменила память, когда он утверждал, что дебютировал в 16 лет.
   Нельзя не подчеркнуть этот факт как явление, резко характеризующее даровитость Лажечникова и раннее развитие, которым наш писатель, несомненно, обязан благотворному влиянию Болье. Очень может быть, что ближайшее ознакомление с "Мыслями" и разочарует современного читателя, они могут показаться и не особенно важными. Но дело-то в том, что нельзя относиться к литературным явлениям прошлого иначе как с исторической точки зрения. В данном случае нужно исключительно руководствоваться тем, что "Вестник Европы" Каченовского принадлежал к лучшим журналам своего времени. Если нас чрезвычайно изумило бы появление статьи пятнадцатилетнего мальчика на страницах "Вестника Европы" Стасюлевича, то совершенно такое же изумление должно быть вызвано напечатанием "Мыслей" еще не вышедшего из детства Лажечникова на страницах "Вестника Европы" Каченовского.
   Ввиду того, что "Мысли" ни в одно собрание сочинений Лажечникова не вошли и не только "читающей публике", но даже и специалистам совершенно неизвестны, мы позволим себе привести их целиком, благо они крайне незначительного размера: "статьи" в журналах начала нашего столетия большей частью очень крошечные, не чета современным, так и норовящим раздуться в книгу.
  

МОИ МЫСЛИ

  
   "Гордость - разумею, благородная - должна быть видна и в монархе, и в народе, для того, чтобы заставить себя уважать и страшиться,- в бедном и несчастном человеке, для того, чтобы заставить почитать добродетель и в рубище..."
  
   "Кто не был несчастлив, не знает, что есть истинно наслаждаться счастьем; кто не видел ужасов бури, не ощущает живого удовольствия в ясную погоду; кто не был палим солнечным зноем, не знает, что есть прохлада тенистой рощицы и свежие струи ручейка кристального!.."
  
   "Когда бессмысленные мальчишки бросают в меня каменьями, что должен я делать? - Бежать от них и спрятаться за высоким забором".
  
   "Женщины любят страстно, ненавидят страстно (умеют они и мстить дерзким - прощая. Примечание Каченовского), чувствительны до страсти; мужчины любят с хладнокровием, отвергают руку помощи с хладнокровием, убивают друг друга с хладнокровием..."
  
   "Я шел по улице; израненная собака лежала в углу; на жалостные стоны пришла туда другая собака, и в ту же минуту начала лизать раны больной; не отошла до тех пор, пока не увидала, что ей стало легче.- Зверь чувствует сострадание, а человек просвещенный, с разумом, с сердцем?!!"
   Последняя "мысль" вызвала такое примечание Каченовского: "Не спорим, что есть люди жестокие, незнающие сострадания, однако же, не унижая достоинства чувствительных собак, можно сказать наверное, что в обществе человеческом более найдем примеров, нежели между животными".
  
   "Бедные и несчастные не могут найти себе друзей в знатных вельможах: ибо сии последние оказывают вспомоществование не из любви к ним, но из одного тщеславия-станет ли слабый цветок искать себе защиты от сильных порывов ветра подле величественного, гордого дуба? - Нет, он прижмется к такому же слабому цветку - и они крепко обовьются один около другого..."
  
   "Какое различие между женщиной и царем персидским? Деспотическое правление первой основано на законах природы - то есть красоты, добродетели; а второго - на законах, установленных, с одной стороны, жестокостью, с другой- страхом. Как приятна и сладостна неограниченная власть первой, ибо она связывает смертных узами любви! Как несносно беспредельное могущество второго, ибо оно оковывает подданных тяжкими цепями тиранства!.."
   И эта "мысль" вызвала примечание Каченовского: "Неограниченная, во зло употребляемая власть женщины столь же несносна, как и беспредельное могущество персидского царя, во зло им употребляемое (все курсивы Каченовского). Люди уже наслаждались счастьем; живучи под властью отеческой, на взаимной доверенности и правителя и управляемых основанной, прежде нежели пришло им на мысль писать общественные договоры".
  
   "Великий человек, прославившийся умом своим или мужеством, не может равнодушно взирать на людей, стремящихся на равную степень высоты; он старается заградить им путь к славе; он страшится разделить ее с соперниками своими; он желает, чтобы вселенная удивлялась ему одному, чтобы ему одному курила фимиам хвалы бесконечной... Таков ли великий муж? Нет, имя сие тому принадлежит, кто не знает зависти и самолюбия, кто приносит должную дань превосходным дарованиям и радуется от всего сердца, видя общие успехи, кто снисходительностью торжествует над своими соперниками. Он подносит каждому из них по венку - и в то самое время тысячи венков летят к ногам его" ("Вест. Евр.", 1807 г., т. 36, стр. 188-191).
  
   Повторяем опять: очень может быть, что современному читателю "Мысли" покажутся не особенно важными, и мы вполне согласны с тем, что их и не следовало вносить в полное собрание, но в то же время нельзя их не признать крайне замечательными для пятнадцатилетнего мальчика. Ничто в них не изобличает мальчика: язык, сюжет, философская форма - все это под стать любому литератору того времени.
   Для нашей специальной задачи выяснения условий, под влиянием которых сформировался душевный мир Лажечникова, "Мысли" очень любопытны: они служат лучшей характеристикой того направления, которое дал своему воспитаннику Болье. Так и чувствуется в них дыхание французской философии прошлого века: протесты против деспотов, сетования на людскую испорченность, преклонение перед жизнью согласно природе, так что даже животные оказываются нравственнее людей, уважение человека как человека и так далее. Очевидно, что Болье действительно не походил на своих "собратов-эмигрантов". Злоба на переворот, изгнавший его из отечества, не помешала ему быть искренним приверженцем лучших идей, которые легли в основу этого переворота, и внушить своему воспитаннику уважение к ним. Болье принадлежал к тому небольшому числу французских эмигрантов, которые глубоко верили в живительность философского движения прошлого века и только жалели, что обстоятельства направили практическое применение идей Вольтера, Монтескье и Руссо не так, как им бы того хотелось.
   Очень характерно, что, издав в 1817 году свои "Первые опыты в прозе и стихах", Лажечников внес в них "Мысли", но место о деспотах исключил. Адъютантская среда, в которой Лажечников в 1817 году исключительно вращался, таки наложила на него свою печать.
   Но, как и в продолжение всей его жизни, хорошего сердца Лажечникова среда не могла заесть. Все другие "мысли": об уважении к человеку как к человеку, о чувстве собственного достоинства, выражающемся в благородной гордости, Лажечников оставил. Относительно этого внушения и уроки Болье слишком глубоко засели в душу его, от природы подготовленную для воспринятия всего доброго и честного. Голова Лажечникова иногда ошибалась под влиянием "политики", но сердце - никогда.
  

III

  
   Литературный успех сына - наглядное доказательство пользы, извлекаемой им из учения, еще более укрепил в родителях Лажечникова желание дать ему хорошее образование. В данном случае коломенская купеческая семья оказалась выше дворян того времени. Госпожа Сталь, посетившая Россию перед двенадцатым годом, с удивлением замечала, что у русских дворян "образование кончается в 15 лет". Карамзин восставал против Сперанского, желавшего поднять уровень образования служилого дворянства, и находил, что "ученое сословие" всего лучше комплектовать из мещан. А вот коломенский купец, даже определив сына на службу, следовательно более или менее "устроивши" его судьбу, все-таки продолжал нанимать ему учителей. Переселившись в Москву и неся службу, Лажечников брал уроки риторики у адъюнкт-профессора Победоносцева (отца столь известного К. П. Победоносцева) и слушал приватные лекции у Мерзлякова (Автобиография Публичной библиотеки).
   Одновременно шла и служба. "Ученик Победоносцева и Мерзлякова в то же время, по тогдашнему обычаю, числился и в службе". Опять-таки по обычаю того времени, зачислен был Лажечников на службу еще малолетним. Именно еще в 1802 году, то есть когда ему было 10 лет, он был "записан студентом в московский архив иностранной коллегии, начальником которого был тогда Н. Н. Бантыш-Каменский" (Автобиография Публичной библиотеки). В 1806 году юный Лажечников уже получил повышение: был произведен в архивариусы. С этого времени он и стал заниматься в архиве, приводить в порядок документы, хранящиеся там. Нет сомнения, что, помимо разных других причин, занятие в архиве немало содействовало развитию в Лажечникове любви к истории, хотя нельзя сказать, чтобы только заботы о преуспеянии русской историографии стояли в архиве на первом плане. Сам начальник архива, например, знаменитый историк своего времени Бантыш-Каменский тщательно смотрел за тем, чтобы архивные чиновники непременно писали так называемым английским почерком...
   В 1810 году Лажечников меняет службу. По совету хорошего приятеля своего, московского губернатора Обрезкова, отец Лажечникова переводит сына в канцелярию генерал-губернатора. По мнению Обрезкова, здесь можно было приготовить себя к "более дельной службе". Молодой литератор не столько, однако же, предается этому приготовлению, сколько усиленному чтению и совершенствованию своего образования.
   Продолжает он также заниматься литературой, но нельзя сказать, чтобы слишком блистательно. Помещенное им в "Вестнике Европы" 1811 года рассуждение "О беспечности" гораздо ниже "Моих мыслей" и ничего, кроме самых банальных поучений на тему "не отлагай до будущего дня того, что можешь сделать в нынешний", в себе не заключает.
   Рассуждение "О беспечности" не было вторым произведением Лажечникова, как это кажется библиографам. Гораздо раньше, именно в 1808 году, помещена им "Военная песнь" на страницах "Русского вестника", издававшегося тогда Сергеем Глинкой.
   Кроме того, роясь в журналах начала нынешнего столетия, нам удалось раскопать, что юный Лажечников был одним из деятельных сотрудников сантиментальнейшей "Аглаи", издававшейся известным чувствительным поэтом - князем Шаликовым. В "Аглае" Лажечников поместил целый ряд повестей, р

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 589 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа