Главная » Книги

Венгеров Семен Афанасьевич - Лажечников И. И., Страница 4

Венгеров Семен Афанасьевич - Лажечников И. И.


1 2 3 4 5 6

том же году Лажечников заключил договор с книгопродавцом Ширяевым, по которому получал за предстоящее издание "Басурмана" - 20000 руб. ас. Цифра громадная, свидетельствующая о гигантском успехе. Едва ли наши современные литературные корифеи получают столько. Недавно сообщалось в газетах, что Гончаров продал право на все свои сочинения за 25000 руб., а тут 20 000 р. за один только роман, правда, ассигнациями, но, как мы уже сказали только что и что может быть доказано сравнительным сопоставлением цен, тогдашний рубль ассигнациями и теперешний quasi-серебряный положительно равноценны.
   Но этот же самый Лажечников в 1857 году за полное собрание своих сочинений получил уже только 2750 руб. серебром, что и на ассигнации-то выйдет только около 10 000 руб. Ehen! fugaces labuntur anni! - как говорит старик Гораций.
  

VIII

  
   В 1831 году Лажечников снова поступил на службу и был назначен директором училищ Тверской губернии. Когда вышли все части "Последнего Новика", Лажечников через министра народного просвещения поднес Их Величествам экземпляр своего романа, за что Его Величество Государь Император и Ее Величество Государыня Императрица Все-милостивейше пожаловали автору по бриллиантовому перстню. В марте 1834 года Лажечников, за ревностную службу, награжден всемилостивейше 1000 руб. ассигнациями. В 1837 году, за "благоразумные распоряжения и деятельность в приведении учебных заведений Тверской губернии в должный порядок и устройство", ему изъявлена благодарность от попечителя Московского округа графа Строгонова. В 1837 году Лажечников снова вышел в отставку, награжденный полной пенсией и правом ношения директорского мундира.
   Таковы рамки формулярного списка за период вторичной службы нашего романиста, в продолжение которой он успел окончить "Новика" и написать "Ледяной дом".
   Более интимные сведения о тверском периоде жизни Лажечникова находим мы в "Воспоминаниях" известной Татьяны Пассек. Страницы, посвященные г-жей Пассек воспоминаниям о близком знакомстве ее и мужа ее - даровитого Вадима Пассека - с Лажечниковым, крайне характерно обрисовывают симпатичную личность нашего романиста, и потому приводим их целиком:
   "Зимой (1834 г.) мы (г-жа Пассек и ее муж) поехали погостить к отцу в Тверь. Однажды, посетив бал в благородном собрании, в толпе я заметила человека невысокого роста, с игривыми чертами лица, выражавшими детское простосердечие и яркий юмор. Небольшие глаза его, смотревшие наблюдательно, как бы улыбались шутливо; над высоким лбом был высоко приподнят вверх целый лес волос с проседью. Движения его были торопливы и робки.
   - Кто это такой? - спросила я одну даму, указывая на него.
   - Иван Иванович Лажечников,- отвечала она,- директор гимназии, писатель.
   - Автор "Последнего Новика"? - поспешно прервала я ее.- Это наш первоклассный романист! Что за прелесть его "Новик"! Если вы знакомы с ним, сделайте одолжение, представьте ему нас.
   Спустя несколько минут Лажечников уже сидел между мной и Вадимом, и у нас шел такой оживленный разговор, что мы не замечали, как мимо нас мелькали танцующие пары, и не слышали, как гремел оркестр музыки.
   С первого дня нашего знакомства с Иваном Ивановичем мы так сблизились, что в продолжение почти трех месяцев, проведенных нами в Твери, редкий день с ним не видались. В этот-то период времени Иван Иванович писал свой роман "Ледяной дом" и постоянно читал нам из него отрывки в рукописи, входя так глубоко в роли героев и в события, что чувства, мысли их отражались в чертах его лица, в его голосе, и картины оживали. Лажечникова чрезвычайно забавляли наши рассказы о странностях, оригинальных капризах и выходках Ивана Алексеевича Яковлева (отца Герцена). Его уединенный образ жизни, три польские собачки, постоянно находившиеся при нем и, с того времени, как Александр (Герцен) поступил в университет, а я вышла замуж, заменявшие нас; его поношенный халат на мерлушках, красная шапочка с лиловой кисточкой, мешание в печи дров,- все это так нравилось Лажечникову, что он принарядил этими странностями добродушного чудака советника и при нас же вместил в свой "Ледяной дом".
   Рассказавши затем о разных своих тверских знакомых, г-жа Пассек продолжает: "Никто так искренно и глубоко не привязался к нам, как Лажечников.
   Почувствовавши к кому-нибудь симпатию, он отдавался весь, пылко, искренно, как юноша. Он и был юноша, несмотря на свои сорок лет. По живости чувств и впечатлительности - казался ровесником Вадима.
   Он был юноша из числа той фаланги юношей, которые названы Александром (Герценом) героическими детьми, выросшими на мрачной поэзии Жан-Жака, к которым он причисляет всех детей революции и которые в наш настоящий деловой век встречаются так редко, так редко, как южная птица у полюсов. Быть молодым еще не значит быть юным. Можно встретить старика лет двадцати и юношу лет в пятьдесят. Для одного юность - эпоха, для другого - целая жизнь. В юности есть нечто, долженствующее проводить до гроба, но, конечно, не все. Юношеские грезы смешны и жалки в человеке старом. До гроба должна сохраниться юношеская энергия, беспрерывно обновляющаяся, развивающаяся, почти не имеющая способности стариться, она по преимуществу душа живая. Такова натура реальная,- сказано в "Капризах и раздумъи". Таков был Иван Иванович Лажечников.
   Он женился на первой жене своей, будучи еще очень молодым, находясь адъютантом при генерале, не помню каком. Он увез ее из девичьей, из-за пялец, как-то через окно. Это была женщина рассудительная, хладнокровная, которая любила и берегла его, как нянька ребенка, но постоянным наблюдением и замечаниями стесняла до того, что он робел перед ней, был покорен и, выкинувши какую-нибудь неосторожную штуку или нарушивши программу порядка образа жизни, терялся и таился, как напроказившее дитя. Мы нередко проводили у них целые дни, еще чаще он проводил у нас во флигеле вечера, засиживаясь далеко за полночь. Вдали от сдерживающего взора жены он весь отдавался многосторонним интересам разговора и так свежо, сердечно хохотал, иногда безделице, что заражал своей жизненностью все его окружавшее, и самый воздух, казалось, проникался молодой жизнью его души.
   Иногда, слишком поздно засидевшись, он вдруг схватывался, как бы опомнясь от угара, улыбался улыбкой виноватого, предчувствующего наказание, и торопливо начинал собираться домой, часто говоря: "беда, как это всегда с вами заговоришься, Вадим Васильевич", и, точно теперь вижу, как он, уже закутавшись в шубу, лукаво выглядывая из-за мехового воротника, поднятого выше ушей, иногда добавлял: "вы точно светлая звездочка взошли на нашем тверском горизонте, так и тянет любоваться вами; не закатывайтесь от нас подальше" {Г-жа Пассек едва ли сообщает верные сведения о первой жене Лажечникова. Прежде всего, не думаем, чтобы была верна история с похищением ее. Первая жена Лажечникова, по словам г. Нелюбова, имевшего в своем распоряжении некоторые автобиографические материалы, была "бедная, но замечательно красивая девушка, воспитанница графа Остермана-Толстого". Если бы Лажечников действительно похитил ее, едва ли Остерман продолжал бы с ним дружеские отношения, а между тем мы знаем, что через год после свадьбы (она произошла в 1819г.) Лажечникова Остерман рекомендовал его Магницкому.
   Может быть, не совсем точно и остальное, сообщаемое о первой жене Лажечникова. По крайней мере, г. Нелюбов сообщает, что "брак этот был вполне счастливый и омрачался только смертью детей, которые все умирали в самом раннем возрасте" (Русск. вест. 1869 г., No 10, стр. 579).}.
   Когда в ноябре 1834 г. супруги Пассек поселились в Харькове, они получили от Лажечникова следующее любопытное письмо, сквозь которое так и видна чистая душа Лажечникова:
   "Знаю, что добрый, милый Вадим Васильевич не причтет мое молчание к забвению: сойдясь раз душой с человеком, не могу его разлюбить. К такому человеку хотелось бы писать в часы, когда грудь не отягчена заботой ежедневной прозы, мысли не сжались от формальных бумаг и приличий света, сердце просит беседы с другим сердцем. Улучая такие минуты, пишу к вам.
   Читал я ваши "Записки" и сколько в них поэзии, души юной, кипящей любовью к родине и благу человечества! Много в них и свежих, зорких наблюдений, светлых идей! Видно только, что все это высыпано в беспорядке из груди, которая не могла долее носить их в себе, что это эскиз великолепного здания- части, отрывки прекрасные, но нет целого. Между тем любуешься и подмечаешь пыл творчества; оно обещает истинного художника.
   Плюньте на суд Брамбеуса и его шайки, нападающей на все прекрасное, старающейся вырвать или истоптать цвет, обещающий пленять нас. Я наперед скажу: буду гордиться, если барон побранит мой "Ледяной дом". Пишите смело, но давайте вашим творениям, как говорят французы, plus de consistance, сплачивайте их в нечто великое, целое. Более всего - не спешите издавать. Я сам боюсь за "Ледяной дом", который, сверх того, что пишется за деньги,- и это уж отрезывает крылья у вдохновения,- будет скороспелка. Знаю, что идея хороша, но вряд ли исполнение ей будет соответствовать.
   Как жаль, что вас здесь нет!.. хотел бы беседы вашей, чистой, первородной - в ней черпал бы я новое вдохновение и силы жить в свете...
   Люблю вас, знаю, что и вы меня любите; продолжайте меня любить по-прежнему; пишите ко мне, когда можно, обо всем, что около вас делается, о вашей природе, но более всего о себе; в вас обоих прекрасный храм ее, не оскверненный ни одним из тех позлащенных идолов, которые большой свет называет умением жить и которые мы называем пороками" ("Русская старина", 1876 год, июль, стр. 540-544).
   Коснувшись личного характера Лажечникова, приведем тут же, для большей рельефности, и другие имеющиеся у нас сведения относительно душевной физиономии автора "Ледяного дома". Сконцентрированные вместе, все эти сведения, относящиеся к разным годам жизни Лажечникова, в удивительно симпатичном свете рисуют нам ансамбль прекрасной личности его.
   "Лажечников располагает к себе с первого взгляда своей кротостью, мягкостью, благодушием,- пишет Панаев в своих "Литературных воспоминаниях".- Он настоящий поэт, увлекающийся, беспечный, исполненный фантазией, чуждый всякого практического такта, не уживающийся с действительностью и не входящий с ней ни в какие сделки. Он занимал довольно значительную административную должность, но служба никогда не везет таким людям, и Лажечников вышел в отставку, расстроив свои дела и нажив себе бездну неприятностей и хлопот. Для того, чтобы увеличить свой пенсион, он принужден был в последнее время (1856-58 г.) принять на себя должность цензора; но в этой должности, в беспрестанной борьбе между своей обязанностью и своими убеждениями, он был истинным страдальцем. Дослужившись до пенсиона, он тотчас же оставил цензорство и говорил, что это счастливый день в его жизни...
   Благодушие Лажечникова часто доходило до детской доверчивости, до трогательной наивности.
   Когда умер Загоскин, Лажечникова, который искал в это время места, один из его знакомых, человек очень серьезный, но с некоторым расположением к юмору, уверил, что вакантное место директора московских театров принадлежит ему по праву, что Загоскин был сделан директором именно за то, что написал "Юрия Милославского" и "Рославлева".
   - Кому же,- прибавил юморист,- как не вам, автору "Последнего Новика" и "Ледяного дома", принадлежит это место?..
   - Да к кому же мне адресоваться? - спросил его Лажечников.
   - Отправляйтесь к директору канцелярии министра Двора... Вы не знакомы с ним лично, но это ничего: вас знает вся Россия, к тому же директор был сам литератором, он любит литературу, и я уверен, что он примет вас отлично и все устроит вам с радостью... Ему только стоит сказать слово министру Двора...
   Я слышал этот рассказ из уст самого Лажечникова.
   - Я по наивности принял это серьезно,- говорил мне Лажечников,- и отправился к директору.
   Меня ввели в комнату, где уже было несколько просителей, заметив, что надо обождать, что генерал занят. Мы ждали директора с полчаса... наконец, его превосходительство входит; переговорив с несколькими просителями, он обратился, наконец, ко мне.
   - Ваша фамилия? - спросил он меня.
   - Лажечников.
   - Вы автор "Ледяного дома"?
   - Точно так, ваше превосходительство.
   - Не угодно ли пожаловать ко мне в кабинет?
   Мы вошли туда... "Милости прошу,- сказал директор,- не угодно ли вам сесть?" И сам сел к своему столу. "Что вам угодно?" - спросил он. Сухой, вежливый тон свысока несколько смутил меня. "Кажется, я сделал величайшую глупость",- подумал я; однако ретироваться было уже поздно, и я не без смущения объявил ему, что желал бы получить место Загоскина. Когда я произнес это, я видел, что лицо его превосходительства подернулось иронией; я пришел от этого еще в большее смущение и, если бы можно было, убежал бы от него без оглядки, не дождавшись никакого ответа...
   - Как... я не дослышал... Что такое? Какое место? - произнес директор, устремляя на меня резкий взгляд. Я, проклиная внутренно свою доверчивость, повторил глухо:
   - Место директора московских театров.
   Его превосходительство так улыбнулся, что я не знаю, чего бы я не дал в эту минуту, только бы не видать этой улыбки.
   - Какое же вы имеете право претендовать на это место? Я не совсем связно отвечал ему, что так как Загоскин, вероятно, получил это место вследствие своей литературной известности, то я полагал, что, пользуясь также некоторой литературной известностью, могу надеяться... Но директор прервал меня с явной досадой...
   - Напрасно вы думаете, что Загоскин имел это место вследствие того, что сочинял романы... Покойный Михайло Николаевич был лично известен Государю Императору,- вот почему он был директором. На таком месте самое важное- это счетная часть, тут литература совсем не нужна, она даже может вредить, потому что господа литераторы вообще плохие счетчики. На это место, вероятно, прочат человека опытного, знающего хорошо администрацию, притом человека заслуженного и в чинах...
   Я сидел как на иголках. При этих словах я вскочил со своего стула и начал неловко извиняться и оправдываться в том, что обеспокоил его превосходительство.
   - Ничего, ничего,- проговорил он, - я сожалею, что не могу быть вам полезным, но я вам должен сказать откровенно, что вам никак нельзя было претендовать на такое место...
   Я не знаю, как я вышел от директора...
   - Ну, нечего сказать, славную штуку сыграли вы со мной,- сказал я моему знакомому, посоветовавшему мне отправиться к директору, и передал ему, какой прием был сделан мне.
   - Скажите! - отвечал он добродушно,- а я ведь, право, думал, что он, как литератор, примет вас, нашего первого романиста, с распростертыми объятиями и готов будет все сделать для вас. Вот как иногда ошибаешься в людях! Ну, кто бы мог это предвидеть? Ах, как жаль, как жаль! Да я и представить себе не могу, кого же они назначат на это место? Я все-таки убежден, что оно, по всем правилам, принадлежит вам.
   Лажечников не столько досадовал на директора канцелярии и на господина, посоветовавшего ему идти к нему, сколько на самого себя: сам подсмеивался над своей доверчивостью и наивностью...
   "Немногие даже из замечательных людей,- резюмирует Панаев,- сберегают до старости то живое начало, ту смелость духа, те благородные стремления, которые одушевляли их и давали им силу в молодости. На таких старичков, благословляющих, а не клянущих новые поколения, смотреть легко и отрадно. Они одушевляют юность на подвиги и вселяют в нее ту веру, без которой мертвы дела".
   Чтобы оценить значение отзыва Панаева, нужно вспомнить, что он писан при жизни Лажечникова. По какому-то непонятному логическому капризу у нас принято сколько угодно ругать живого человека, нисколько не щадя личных качеств его, но хвалить живого человека за хорошие стороны характера - не принято: конфузимся. Вот почему лестный отзыв Панаева и знаменателен чрезвычайно.
   Не менее лестен отзыв о личных качествах Лажечникова, который находим в речи А. Н. Островского, сказанной им на пятидесятилетнем юбилее литературной деятельности нашего писателя:
   "Я позволю себе упомянуть об отношениях Ивана Ивановича к русской жизни и к литераторам, вступавшим на литературное поприще спустя много лет после него, об отношениях, которые могут быть не совсем известны читающей публике. Он всегда шел за веком, радовался всякому движению вперед на пути цивилизации и до глубокой старости юношески сочувствовал всем благим реформам. В отношении к литературе и литераторам он один, из весьма немногих, не старел душой: он не ставил начинающим талантам в вину их молодость, никогда высокомерной, покровительственной речью не оскорбил он начинающего писателя. В продолжении 50-ти лет все художественные деятели были ему современники и товарищи. С первых слов, с первым пожатием руки, он становился с молодым талантом, который мог бы ему быть сыном или внуком, в отношения самые простые и дружественные, в такие отношения, как будто они оба начали писать в одно время. Этой черты нам, молодым относительно его литераторам, забыть невозможно. Мальчишек в искусстве для него не было. Оттого и юбилейный праздник Ивана Ивановича богат теплым чувством и простым, истинно родственным приветом, а не той холодной, натянутой почтительностью, которой отличаются другие юбилейные торжества".
   Итак, вот сколько свидетельств! Белинский, который всегда "любил и уважал" Лажечникова, Полевой (с Полевым, как видно из статьи "Как я знал Магницкого", Лажечников познакомился в 1829 г.; следовательно, известный нам отзыв о "Последнем Новике" с намеками на характер автора - есть результат прямого знакомства с прекрасной личностью Лажечникова), Панаев, Татьяна Пассек, Островский. К этому можно присоединить крайне симпатичные отзывы, которые нам устно приходилось слышать от некоторых литераторов, знавших Лажечникова в последние годы его жизни. Взгляните, наконец, сами, читатель, на приложенный к настоящему очерку портрет, и несомненно, что, даже не обладая талантами Лафатера, вы в этом симпатичном и добром лице увидите отражение души прекрасной и чуткой ко всему хорошему и благородному.
   Но и помимо разных свидетельств и физиономистики - есть ли хоть один писатель, произведения которого не были бы тесно переплетены с личностью его и не служили бы выражением душевных качеств его. Не служат ли нам поэтому лучшим и рельефнейшим свидетельством о свойствах души Лажечникова его романы, драмы и воспоминания, где столько наивной, но тем не менее столько чистой веры в добро, столько отвращения к лести, пресмыкательству и чванству. Всего любопытнее и характеристичнее те места многочисленных воспоминаний Лажечникова, где он пробует сердиться. Бурлит, бурлит добродушный старичок, ворчит и даже иной раз бранится. И хоть бы единая капля действительной злости во всем этом!
  

IX

  
   В Твери, как мы уже знаем, Лажечников написал второе крупное произведение свое - "Ледяной дом", прямо вышедшее отдельным изданием в 1835 году. "Ледяной дом", несомненно, лучшее произведение Лажечникова. Выражаясь по-старинному, это наиболее яркий алмаз в поэтической короне нашего романиста, блеск которого не потускнел и до нашего времени. Время только в том отношении повлияло на него, что блеск этот виден не со всякой точки зрения: нужно подойти известным образом.
   Прежде всего нужно отбросить научно-историческую точку зрения, т. е. не нужно искать в "Ледяном доме" строгого, буквального соответствия с действительными историческими событиями. Новейшая ученая критика доказала, что главный герой романа - Волынский в действительности был весьма невозвышенный честолюбец, наделенный всеми грубыми недостатками своего времени, запятнавший себя не одной мерзостью. Манштейн в своих записках говорит о Волынском, как о человеке хотя и умном, но тщеславном, напыщенном, сварливом, а где нужно - льстивом. Из следственного дела Волынского видно, что он и взятки брал превосходно, и вымогательства всевозможные позволял себе, и людей до смерти заколачивал. Во время своего губернаторства в Казани и потом, ставши министром, Волынский, под видом займа, вымогал у разных лиц огромнейшие суммы. Полицейского служителя за то, что, проходя мимо его дома, он не снял шапки, Волынский велел отодрать кошками. Одного из конюхов своих, за какую-то провинность, заставил в продолжение нескольких часов ходить по деревянным спицам вокруг столба; мичмана кн. Мещерского Волынский посадил на деревянную кобылу, предварительно вымазав ему лицо сажей, и затем привязал к его ногам гири и живых собак. Словом, личность не особенно красивая и, во всяком случае, нисколько не выдававшаяся душевными качествами среди современников, как это выходит по "Ледяному дому". Вся его "патриотическая" оппозиция была, в сущности, подкопом под Остермана и желанием сесть на его место. Бирона он вовсе и не задевал, а когда Остерман, для своей безопасности, восстановил герцога против Волынского, последний тотчас же поскакал умилостивлять гнев Бирона, но не был принят им.
   Вот что выяснено новейшей историографией, обнародованием следственного дела Волынского, статьями Иакинфа Шишкина, Афанасьева и др. Но и Пушкин еще, со свойственной ему гениальной прозорливостью, основываясь на факте избиения Волынским Тредьяковского, чувствовал, что Лажечников идеализировал своего героя. "Истина историческая не соблюдена в "Ледяном доме",- писал он Лажечникову,- и это со временем, конечно, повредит вашему созданию". Кроме Волынского в неверном свете выставлен Тредьяковский, по отношению к которому Лажечников поступил как раз наоборот: одной только черной краской пользовался. В такой же степени, в какой Волынский - излюбленное дитя фантазии автора, Тредьяковский - пасынок ее.
   Несправедливое отношение Лажечникова к Тредьяковскому было подчеркнуто и современной появлению "Ледяного дома" критикой, а всего сильнее Пушкиным, который в цитированном уже письме к Лажечникову (помещено в статье "Как я познакомился с Пушкиным") горячо взял под свою защиту бедного автора "Телемахиды" от незаслуженного глумления над ним Лажечникова и искажения его действительного характера.
   Да, все это несомненно. Хотя также несомненно, однако же, что весьма многое уловлено Лажечниковым вполне верно. Те главы, где не действуют Волынский и Тредьяковский, верны и с точки зрения ученой критики. Характер Анны, шуты, "язык", ледяной дом, все это обрисовано ярко, типично, выразительно не только с художественной точки зрения, но и с строго исторической. Заслуживает большого внимания та простота, с которой Лажечников отнесся к Анне. Булгарин, Греч и другие представители внешнепатриотического лагеря не позволили бы себе такой простоты, почли бы ее дерзостью.
   Но предположим даже полную историческую неверность "Ледяного дома",- потеряет ли он от этого свое значение? Едва ли. Прежде чем быть историческим романом, "Ледяной дом" есть просто роман, т. е. художественное произведение, посвященное анализу и характеристике человеческих страстей. А "в произведении искусства", скажем мы словами Белинского, "должно искать соблюдения художественной, а не исторической истины. Что за важность, что Шиллер из Карлоса, непокорного сына и дурного человека, сделал идеал возвышенного, благородного человека? Что нам за нужда, что Гете из восьмидесятилетнего старика Эгмонта, отца многочисленного семейства, сделал молодого, кипящего избытком жизни юношу? Он хотел изобразить не Эгмонта, а кипящего избытком духовных сил юношу в положении Эгмонта. История услужила ему только "поэтическим" положением, а главное дело в том, что его драма - великое произведение великого художника. Кто хочет знать историю, тот учись ее не по романам и драмам".
   И вот, если отнестись к "Ледяному дому" просто как к роману, он становится явлением заметным, а если еще принять во внимание время его появления, то и очень заметным. Но, конечно, для того, чтобы уяснить себе это значение, нужно подойти исключительно с психологической точки зрения. Нужно забыть, что Волынский - пожилой царедворец начала нынешнего столетия, да еще представитель старых "русских" идеалов, который на любовные отношения к молодой девушке мог смотреть исключительно как на распутство; нужно забыть, что Мариорица воспитанница гарема, в которой едва ли может развиться любовь на европейский образец. Да, нужно отвлечь фигуры Волынского и Мариорицы от современной им эпохи, и вы тогда получите глубоко правдивую и трогательную повесть о любви двух сердец, которым условия жизни не дают насладиться всей полнотой заслуженного ими счастья. В этом отношении "Ледяной дом", может быть, первая в русской литературе проповедь свободы чувства. Правда, сам же Лажечников несколько морализирует по адресу Волынского и слегка подчеркивает "незаконность" любви от живой жены, но именно только несколько и только слегка, как ворчит всякий добродушный человек, которому и душевно жаль видеть ваши терзания, но которому все-таки зазорно потворствовать "греху". Непосредственно после ворчания, пожуривши Волынского, Лажечников пламенно распространяется о неотразимости любви, о том, что она всецело охватывает человека, туманит мозг и сердце и т. д. Мариорицу же он во все продолжение романа отстаивает грудью. Даже узнавши про то, что Волынский женат, она, с полного, так сказать, благословения автора, продолжает его любить и пишет ему письмо, полное такого пренебрежения ко всем установленным регламентациям чувства, что с первого раза удивительно, как современные блюстители благонравия не растерзали за него Лажечникова. Но это объясняется очень просто. Не обративши внимания на те места письма, где Мариорица с логикой здравого и искреннего чувства говорит, что известие о женитьбе Волынского пришло слишком поздно, что она не может же переменить себя, не может покинуть любви своей, потому что "она сильнее ее",- критика того времени все сводила к фатализму, который, действительно, играет большую роль в истории любви Мариорицы к Волынскому. Действительно, желая придать любви Мариорицы то, что называется couleur locale, Лажечников сначала заставляет старого пашу, воспитывавшего Мариорицу, говорить ей в шутку, что он отдаст ее в подарок русскому послу Волынскому, затем этот же Волынский попадается Мариорице на первых же порах ее пребывания в Петербурге и, наконец, на святочном гадании дело опять устраивается так, что на вопрос о суженом Мариорицы получается в ответ - "Артемий" - имя Волынского, так что формально прав был Белинский, когда, наравне с другими критиками того времени, резюмировал весь ход событий, приведших Мариорицу к тому, чтобы влюбиться в Волынского, словами: "фатализм чудесит". Вслед за тем Белинский задает себе вопрос, как же любила Мариорица Волынского, и отвечает: "она любила его как восточная женщина". В доказательство он приводит отрывок из письма Мариорицы к Волынскому: "Я вся твоя! Имей сто жен, сто любовниц - я твоя, ближе, чем кора при дереве, растение при земле. Делай из меня, что хочешь, как из вещи, которая тебя утешает и которую, измявши, можешь покинуть, как из плода, который ты волен высосать и бросить!.. Я создана на это; мне это определено при рождении моем". Но стоит, однако же, внимательнее отнестись к окончанию письма, и мы увидим, что Белинский был не прав, что Мариорица любила не как восточная женщина, а как европейская, и именно того фазиса европейской мысли, когда было сознано, что только сама же любовь может устанавливать для себя законы. "Говори мне, что хочешь, против себя,- пишет Волынскому Мариорица,- пускай целый мир видит в тебе дурное: я ничего не слышу, ничего не вижу, кроме тебя - прекрасного, возвышенного, обожаемого мной! Ты виноват передо мной?.. Никогда! Ты преступник из любви же ко мне: могу ль тебя наказывать? Скажи мне только, милый, бесценный друг, что ты не любишь жены; повтори мне это несколько раз: мне будет легче". В этих немногих словах целая теория любви, идущая совершенно в разрезе с установленными шаблонами и не имеющая даже отдаленного сходства с примитивными восточными понятиями о любви. "Целый мир" ничто для решения сердца - оно само для себя единственный судья и законодатель. Неужели же тут хоть крупица восточного? Разве не этот принцип сделал всемирно известным имя Жоржа Занда? "Скажи мне только, что ты не любишь жены" - разве эти слова не дают фразе "имей сто жен, сто любовниц-я твоя" освещение диаметрально противоположное тому, какое мы находим у Белинского? Не значит ли оно вот что: будь ты связан каким угодно формальностями, но раз ты не любишь тех, или, вернее, ту (потому что "сто жен, сто любовниц" есть, конечно, только faèon de parler), с которыми судьба тебя связала, ты волен полюбить другую, ты волен располагать сердцем своим по собственному усмотрению.
   Что это наше толкование правильнее объяснения образа действий Мариорицы восточным фатализмом и восточными понятиями о любви, можно, как нам кажется, безусловно решающе доказать общим характером всех излюбленных женских фигур Лажечникова. Основная черта лучших женских характеров Лажечникова та, что, пренебрегая мнениями и правилами "целого мира", они поступают так, как им диктует сердце. Уже в юношеской повести Лажечникова "Спасская лужайка" Агата вместе с Леонсом находит, что природа дала им "святые права", столь важные, как и "законы света". Роза из "Новика" - это апогей пренебрежения шаблонами, а коленопреклонение перед нею Лажечникова показывает, как глубоко было развито в нем сознание того, что в деле чувства все простительно, что искренно и цельно. Наконец, Анастасия из "Басурмана" опять представляет собой протест против пут и преград, которые людская тупость и ограниченность ставят на каждом шагу всякому чувству, родившемуся без приноровления к установленным нормам. Да и, наконец, в истории любви Мариорицы можно ли себе представить более резкое пренебрежение всеми шаблонными схемами любви, чем "Ночное свидание" в Ледяном доме. Целых двадцать пять лет спустя, Тургенев поднял против себя бурю негодования всех матушек и тетушек той главой из "Накануне", где Елена приходит к Инсарову и говорит ему: "возьми меня". Сколько же моральной инициативы нужно было Лажечникову, чтобы дойти до такой смелости. В этом отношении Лажечников настолько перерос своих современников, что огромнейшее большинство их даже не поняло всей новизны и значения "Ночного свидания". По крайней мере, ни в одной из рецензий мы не нашли обсуждения ее. Даже враждебно отнесшийся к "Ледяному дому" "Сын Отечества" Греча, выискавший множество прегрешений Лажечникова, ни одним словом не упомянул о "Ночном свидании". А несомненно, пойми благонравный Греч значение этой главы, он бы, конечно, не преминул разразиться громом и молнией.
   Один только Белинский, со свойственной ему чуткостью, понял жгучую поэзию высшего момента любви Мариорицы и охарактеризовал его следующими прекрасными словами: "Мариорица сходит со сцены, как вошла на нее: как звезда любви, которая ярче и прекраснее всех небесных светил и вечером, когда является, и утром, когда скрывается. Последнее ее свидание с Волынским было апофеозом всей ее жизни, и мы решительно отрицаем всякое человеческое, не только эстетическое, чувство в том, кто бы, увлеченный сухим, как арифметика, морализмом, увидел в последнем мгновении ее жизни падение, а не просветление, не торжественное просветление, не торжественное свершение подвига жизни...".
   Мариорица представляет собой кульминационный пункт романа. Поэтическая прелесть ее не потеряла своего обаяния и на современного читателя и яснее, всего показывает, на что был способен талант Лажечникова в тех случаях, когда творчество его не было сковано узкими шаблонами официальных доктрин.
   Сопоставьте в самом деле полет духа нашего писателя, когда он, следуя указаниям истинного чувства, создавал фигуру Мариорицы и тогда, когда он, довольствуясь рамками ходячего в то время понятия о "патриотизме", рисовал "патриотическую" деятельность Волынского и его друзей из "русской партии". Основной догмат казенного патриотизма состоял в том, чтобы обелять все свое и унижать все чужое. И вот, в угоду этому суздальскому методу, во всем романе, за исключением Эйхлера, нет ни одного хорошего немца. Эйхлер, впрочем, не представляет собой исключения, потому что примыкает к русской партии. Русские же лица романа, за исключением Подачкиных, все прекрасны, чисты и не имеют ни одного пятнышка на себе. Перокин, Сумин-Купшин, Щурхов, Зуда - все это воплощения и сосуды всевозможных добродетелей. В своем "патриотическом" рвении Лажечников доходит до того, что даже шута русского - Балакирева и то берет под свое покровительство и дает ему нравственное первенство перед Педрилло и другими иностранными шутами. А уже, казалось бы, занятие шута нравственно уравнивает и иностранца и туземца.
   В разбор самого "патриотизма" Волынского нам нет надобности вдаваться, ибо это все тот же самый старый знакомец, достаточно нажужжавший нам в уши про свои два главных принципа: "славу" и покорность. Но автор сам так пламенно уверен в том, что патриотизм этого сорта и есть настоящий, что опять-таки, как и при чтении "Последнего Новика", вы можете только не соглашаться, но не сердиться и негодовать; и опять-таки приходится припомнить наши, две отправные точки: патриотизм, составляющий один из центральных пунктов почти всех произведений Лажечникова, по своим принципам тот же, как и у других представителей внешнепатриотической школы, но Лажечников вкладывает в него столько искренности и глубокого убеждения, что вам становится понятным, почему ложный путь, избранный им, не завел его, однако, в те дебри, в которые зашел какой-нибудь Греч и Булгарин, почему вам противно читать разные измышления патриотов одного с Лажечниковым направления, а самого Лажечникова - ничуть.
   "Ледяной дом" имел громаднейший успех, превзошедший успех "Последнего Новика" и окончательно укрепивший литературное положение Лажечникова.
   "Вот, наконец, этот долго и с нетерпением ожиданный роман г. Лажечникова,- писала "Северная пчела", всегда шедшая в хвосте общественного мнения, за исключением тех случаев, когда у Булгарина являлся специальный интерес разойтись с ним. Да, с нетерпением: оно началось с той самой минуты, когда публика прочла первое объявление о "Бироновских праздниках", и усилилось при вторичном извещении об этом романе и перемене его заглавия в "Ледяной дом". Нетерпение наше удовлетворено: новая, свежая книга у нас в руках. Все с жадностью бросились на новость. Беда, если автор "Последнего Новика" не удовлетворит новым своим произведением долгому ожиданию, если второй роман ниже первого. Мы только что кончили чтение "Ледяного дома" и пишем эти строки, еще наслаждаясь прочитанным: это лучшее время для выражения всего пристрастия, внушенного нам книгой, по крайней мере, для фельетонной рецензии, если не для подробной и строгой критики, которой это произведение вполне достойно, потому что выйдет из нее в новом блеске, с победой и славой.
   Кончив книгу, пройдя эту занимательную эпоху борьбы аристократической, блещущей всем разнообразием характеров и изображенной с поразительной истиной действительности, вы еще долго чувствуете сладостное впечатление, оставленное в вас романом.
   "Ледяной дом",- заканчивает рецензент, г. Н.Д.,- доставил нам много приятных часов, и мы уверены, что всякий русский прочтет его с таким же наслаждением. Господа! Приезжайте с дач - (No "Пчелы" от 24 августа) - хоть для этого романа: "Ледяной дом" вас разогреет" ("Сев. пчела", 1835 г., No 190).
   "Еще не успели мы забыть удовольствия, которым насладились при чтении "Ледяного дома", вышедшего в 1835 году,- пишет Белинский в "Московском наблюдателе" 1839 года,- как взялись, кажется, за третье, если не за четвертое чтение этого романа по случаю второго его издания в конце прошлого (1838) года и прочли его еще с большим удовольствием, нежели в первый раз: лица, которые начали уже от времени представляться нашим глазам под какими-то туманными дымками, снова ожили перед нами и мы радушно и весело встретились со старыми знакомцами и нашли их так же интересными, милыми и любезными, как и в пору первого знакомства; прекрасные ощущения, которые от времени уже начинали терять свою предметность и повторялись в душе нашей, напевы какой-то забытой, но прекрасной песни вновь воскресли в ней, живые, свежие, могучие, и снова взволновали ее своими очаровательными потрясениями..."
   В некоторых главах Белинский видел "львиное могущество".
   "Библиотека для чтения" дала чрезвычайно странный отзыв, своим ехидством несколько похожий на речь Антония в "Юлии Цезаре": "Ледяной дом" такая книга, о которой совершенно нечего сказать, кроме того, что она прелестна. Надобно ограничиться одним словом - прелестна! И даже невозможно с точностью определить смысл, в каком вы принимаете это слово. Разбор его уничтожил бы приятность общего впечатления, которому оно служит верным выражением. Это не chef d'oeuvre, не верх искусства, не произведение мысли сильной и глубокой; сверх того, это роман исторический, род реставрации старых картин, где художник только обновляет поблекшие краски и дополняет места, истертые временем, одним словом - это простой рассказ приятного рассказчика: рассуждения его поверхностны и обыкновенны; тон и прием их не самый изящный; остроты не блистательны; веселость не всегда ловкая; игривость немножко школьническая; но эта книга прелестная,- чрезвычайно милая и занимательная, которая с самого начала увлекает вас своим интересом и быстро мчит по мелким столбцам своим и некрасивой печати до последней странички, не давая вам отдохнуть, ни подумать, в чем состоят недостатки, что такое поражает вас иногда неприятно. Только прочитавши и воскликнув - прелесть! - вы можете приметить, что из этого чтения не осталось в вас ни одной идеи, даже ни одного счастливого выражения для ваших всегдашних мыслей. Два раза невозможно читать этого романа, но если бы мы сегодня забыли его содержание, в первый досужный час опять принялись бы за него же, с уверенностью найдя полное удовольствие" ("Библиотека для чтения", 1835 г., т. 12).
   Происхождение этой ехидной рецензии можно легко себе объяснить, если предположить, что ее автор - Сенковский. А судя по тяжеловесному остроумничанью, она именно ему принадлежит. Сенковский был из породы тех надутых людей, которые считают ниже своего достоинства чем-нибудь сильно восторгаться, и потому, ежели даже хвалят что-либо, то все-таки с высоты своего величия и так, чтобы унизительно вышло для того, кого они хвалят.
   В заключение приведем ругательную рецензию гречевского "Сына Отечества", которая, однако же, именно своей бранью свидетельствует о том, что "Ледяной дом" имел сильный успех.
   "Роман этот - страшнее романов Евгения Сю, замысловатее (!) романов Бальзака, и разве только с романами Сулье можно сравнить его. Чего вы хотите? Страстей? Каких же вам страстей сильнее страстей Волынского, Мариорицы, цыганки - матери ее, Бирона? Происшествий: Чего вам еще, начиная с "Ледяной статуи" до последней сцены в "Ледяном доме" и с погребения замороженного малороссиянина до пытки Волынского! А характеры? Этот Волынский, который на шестом десятке лет шалит, как юноша; этот Бирон, который только что не ест людей; этот Тредьяковский, и заметьте, что все это лица исторические. Вы скажете, что они такими никогда не бывали, что сочинитель жертвовал желанию блистать эффектами истиной событий и правдой сердца человеческого - но кто же поверит вам? Не расхвалили ли все журналы "Ледяной дом"? Не достиг ли он теперь второго издания, а это не доказывает ли, что он понравился очень многим" ("Сын Отечества", 1838 г., т. 5).
   Объяснение этой злобной рецензии Греча, автора многих повестей, имевших не более как средний успех, мы находим у Белинского. Отзыв его о "Ледяном доме" начинается с того, что он не станет относиться к Лажечникову так, как относятся к последнему некоторые рецензенты; от этого "г. Лажечникова защищает его огромная известность и громкий авторитет у публики, а еще более одно, по-видимому маленькое, но в самом-то деле очень важное обстоятельство, а именно: мы сами не пишем романов, и г. Лажечников не перебивает у нас дороги. Вот если бы мы вздумали написать или (все равно) дописать какой-нибудь роман, что-нибудь вроде Евгения Сю, примиренного с Августом Лафонтеном, о, тогда плохо бы пришлось от нас господину Лажечникову; мы умели бы отделать его в коротенькой "библиографической статейке".
   Следовательно, и крайне враждебный отзыв "Сына Отечества" свидетельствует о сильном успехе "Ледяного дома". Что, в самом деле, доказательнее говорит о чьем-нибудь успехе, как не зависть!
  

X

  
   Вышедши в отставку в 1837 году, Лажечников поселился в деревне под Старицей, на берегу Волги. Здесь им написан "Басурман", появившийся в 1838 году.
   В ряду трех романов, доставивших Лажечникову громкую известность, "Басурман" считается менее удачным, чем "Последний Новик" и "Ледяной дом". Публикой "Басурман" тоже был принят несколько холоднее других романов Лажечникова. Правда, до выхода в 1858 году полного собрания было раскуплено два издания "Басурмана", что для русской книжной торговли, да еще того времени, немало, но для двух других романов Лажечникова за это же время потребовалось три издания.
   Тем не менее мы не можем согласиться с тем, чтобы в общем "Басурман" был действительно ниже "Новика" и "Ледяного дома", хотя этого мнения держится Белинский. В частности, в "Басурмане" действительно есть большие недостатки, но есть зато в нем и такие сильные стороны, что ансамбль получается весьма удачный. И если еще можно согласиться с тем, что "Басурман" хуже "Ледяного дома", с его прекрасным образом Мариорицы, то "Последнему Новику)" он не уступает ни в каком случае.
   Основной недостаток "Басурмана" такой же, как и в "Новике": главный герой его, лекарь Антон,- фигура крайне бесцветная, образ без лица, на котором, однако, вертится вся интрига романа. В обрисовке его нет решительно ничего типичного, почти ни одной черты, которая бы говорила нам о XV веке. Антон воспитывался в Италии, в самом начале эпохи Возрождения, когда смешение замирающих средних веков с воскресающим духом античной свободы и античной широты взгляда создавало такой дикий разгул страстей, хороших и дурных, когда выступали на сцену Савонаролы и Борджии. И хоть бы капельку этой страстности дал автор своему герою. Антон представляет собой полный образец сентиментального немецкого юноши начала нынешнего столетия, скромного, целомудренного, безмятежного, не знающего пороков даже по названию. Лажечников создавал его совершенно схематически, по тому рецепту, по которому создавались "идеальные" юноши в немецких сентиментальных романах; а то, может быть, он даже списан с какого-нибудь живого немецкого аптекарского ученика, которому "злой свет" мешал соединиться узами добродетельнейшей любви с какой-нибудь голубоокой и светловолосой Лотхен - дочерью самого содержателя аптеки.
   Схематичны и некоторые другие лица романа. Доктор Фиоравенти - образец оперного героя, всю жизнь помнящего обиду и "дьявольски" мстящего за нее. Русалка и Мамон - такие же образцы оперных злодеев, черных, без единого белого пятнышка.
   Если к ним присоединить еще сына Аристотеля Фиоравенти - Андрюшу, лицо совершенно неудачное и сочиненное, то все главные недостатки "Басурмана" будут перечислены. В рисовке же остальных действующих лиц романа Лажечников проявил много художественного чутья, а главное, проявил столько реализма и жизненной правды, что, принимая во внимание время его появления, "Басурман" становится явлением в высшей степени замечательным.
   Приглядитесь, в самом деле, с какой удивительной для тридцатых годов художественной смелостью обрисован Иоанн III. В обрисовке этой Лажечников почти исключительно руководствовался сво

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 420 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа