Главная » Книги

Андреев Леонид Николаевич - Москва. Мелочи жизни

Андреев Леонид Николаевич - Москва. Мелочи жизни


1 2 3 4

    Леонид Андреев. Москва. Мелочи жизни

--------------------------------
  Электронные оригиналы находятся здесь: In Folio: электронная библиотека
  и здесь: Библиотека. Леонид Андреев. --------------------------------

    О российском интеллигенте

  
  Самый простой и верный способ поймать воробья - это насыпать воробью соли на хвост. По заключению многих ученых, исследовавших настоящий вопрос во всей его глубине и широте, соль, будучи обыкновенно только соленой, в сочетании с воробьиным хвостом приобретает совершенно особые, даже несколько загадочные свойства. Воробей положительно не выносит, когда на его хвост попала хоть крупица соли - это факт. Воробей остается вертлявым, жизнерадостным, болтливым, но лишь до той минуты, пока его не коснулась соль. С этой же минуты характер воробья резко меняется к худшему: крылышки воробья бессильно опускаются, головка нахохливается, и глазки смотрят так печально, как будто все надежды на скромное воробьиное счастье утеряны им безвозвратно. В этом жалком состоянии воробья можно брать голыми руками, без всяких приспособлений, и делать с ним все, что заблагорассудится: то ли изготовить из него паштет, который, по слухам, бывает очень вкусен, то ли попросту взять его за ножки и головкой об камешек - тюк!
  Не нужно, однако, думать, что воробей - единственный представитель животного мира, в жизни которого соль имеет столь решительное и пагубное значение. Всем, кому, хотя бы издали, приходилось наблюдать за разновидностью hominis известной под именем интеллигента, приходится убедиться, что самый простой и испытанный способ поймать интеллигента - это ему насыпать соли на хвост. По отношению к интеллигенту этот способ даже вернее, так как за воробьем приходится для настоящей операции усиленно и долго гоняться, интеллигент же сам с полным радушием подставляет необходимую для этой операции часть тела. И если даже в нужный момент он парил в высших сферах, где достать его было затруднительно, то стоит только приветливо крикнуть:
  - Господин интеллигент, пожалуйте - соль готова!
  Интеллигент сейчас же комком упадет к вашим ногам, жалко улыбнется и все, что требуется для операции, в наличности представит. Мозг заправского российского интеллигента, словно цепами охаживаемый с самого раннего детства, обладает поразительной гибкостью, податливостью и мягкостью, не всегда доходящей до степени размягченности, но часто стоящей на границе с ней. С самого раннего детства, когда интеллигент был еще только малосмысленным мальчуганом, подобным всем иным мальчуганам на свете, ему начинают внушать разные правила: правила грамматические, правила умножения и деления, правила благопристойности, правила приличия и все прочие бесчисленные правила вплоть до того, каким манером подобает сморкаться с наименьшей затратой энергии. И внушают, внушают, внушают... Думать и отыскивать самому положительно нет времени, да нет и надобности: на всякий случай жизни существует вполне определенное правило. В школе это правило печатное - в книжке прямо сказано: воспрещается употреблять спиртные напитки и табак, посещать рестораны, театры и проч.; дома это правило словесное, а иногда и писаное; в книжке, выбранной для чтения благоразумным родителем, опять печатное. Целый дремучий лес правил, в которых безысходно бьется интеллигентная заблудшая душа. Черт их знает, откуда эти правила взялись, кто их выдумал, создал, укрепил и ввел в жизнь, но будто частоколом окружают они - податься некуда: и тут и там о неожиданное правило лоб расшибешь. И роль на долю юного интеллигента выпадает самая страдательная. Правила сталкиваются друг с другом, правила на кулачки дерутся, правила фискалят, правила в карцере сидят,- все правила. Полное торжество исконного начала "magister dixit"[1], причем роль учителя может выполнить решительно всякий, у кого есть хоть малый запас соли.
  Попал я недавно в комнатку к одному гимназисту и над дверью прочел углем написанное: "Ты знаешь, каков ты сам, а что о тебе думают другие, наплевать". Последнее слово заканчивалось десятком энергичнейших восклицательных знаков, и все изречение в общем представляло правило, которое гимназист выкопал откуда-то для себя. Посмотрел на него: ходит гоголем, плюет через зубы и говорит грубости. Точно ли нужно так-таки плевать на людское мнение, ему, конечно, неизвестно, но magister dixit - и баста. Да хорошо еще, что правило попалось такое жизнерадостное, а будь похуже - и похуже исполнил бы этот юнейший воробей, посыпанный солью.
  Но dixit magister - не одним только гимназистам: и сами премудрые папаши их прислушиваются к его властному голосу и неуклонно требуемое творят. Бог знает, до чего доходит власть слов над мягким мозгом и к каким странностям и нелепостям она приводит. Странно сказать - но какое-нибудь остроумное изречение, с силой и чувством написанное стихотворение, художественно и талантливо вымышленный образ какого-нибудь героя или страдальца способен влиять и определять настроение не только отдельных личностей, но целого поколения. Иногда такой эффект способно создать даже одно, не особенно ядовитое слово. Я знал одного интеллигента, далеко не метафизика, который случайно наткнулся у Толстого на проклятый вопрос: к чему, т. е. к чему мы живем,- и с этого дня ошалел так основательно, что только холодная вода могла привести его к нормальному и допускаемому в обществе виду. Знал я и другого интеллигента, комика, который долго был человеком трезвенного жития, а потом чуть не спился, и только потому, что случайно услыхал понравившуюся ему песенку:
  Рассудок твердит укоризну,
  Но поздно - меня не спасти:
  Над сердцем справляю я тризну,
  А там... хоть трава не расти!
  Споет, мрачно улыбнется - и выпьет. Споет, горько заплачет - и выпьет. Да так вплоть до белой горячки. Да что говорить об отдельных лицах, когда еще не сошла со сцены целая порода нытиков, созданных благозвучными стенаниями Надсона, и кишмя кишат герои чеховских унылых настроений.
  (Я не стану говорить о том, что известно: о тех внешних условиях, которые усиливают гипноз или мрачных, или веселых фраз. Во всяком случае, для той среды, о которой идет речь, условия эти не имеют решающего значения и сами в значительной степени усиливаются и даже создаются фразами.)
  Недавно на свет выскочила еще одна из таких фраз - и не новая по мысли, и не особо сильная по выражению, но проникнутая настроением, легко заражающим предрасположенные мозги.
  "Серая жизнь, скучная жизнь - серая с пятнами крови на ней" - такова эта фраза. Действительно, и красиво, и образно, и есть что-то такое этакое,- одним словом, нет ничего мудреного, что даже такой бодрый литератор, как NN, поддался гипнотизирующему влиянию красивой иностранной фразы и слегка всплакнул об унылости и серости жизни. И будет вполне естественно, если сотни и тысячи глаз с мрачным удовольствием остановятся на этой фразе, и такое же количество мозгов изобразит письменно ли, устно ли или даже в молчанку соответствующий плач о жизни.
  ..."Серая жизнь, скучная жизнь - серая с пятнами крови на ней". Действительно, недурно. Но все-таки - почему же она именно серая. И скучная. И действительно ли она такова? И правда ли, что глаз не видит иного сочетания цветов, кроме этой серой краски с кровавыми на ней пятнами?
  Нет, не правда. Лживая эта фраза и дурная, хотя поэзии и красоты от нее хоть отбавляй. Лжива она прежде всего потому, что в дурное, вероятно, катаральное настроение одного человека или группы лиц она окрашивает бесконечно пеструю, яркую и интересную жизнь, и, что хуже всего, на нее же, на оклеветанную жизнь, взваливает вину за собственную дряблость и никчемность.
  В трагическом и горько-недоуменном положении находится российский "интеллигент" - явление, поистине достойное жалости и смеха и, во всяком случае, серьезного изучения, как нечто безмерно своеобразное и в истории небывалое. Оторванный от народной трудящейся массы, вознесенный куда-то в беспредельную высь, объевшийся до расстройства желудка хлебом духовным, опившийся уксусом и желчью своего бесцельного и беспутного существования, количественно ничтожный, но мнящий себя единственным, тощий, как фараонова корова, и ненасытный, как она,- сидит он в какой-то чудной бане и во всю мочь парится вениками вечного и дикого покаяния. Владения его огромны: с севера они ограничиваются Иваном Ивановичем, с востока Петром Ивановичем, с прочих сторон, какие полагаются в географии, доктором таким-то и инженером таким-то с семействами. В пределах означенного горизонта интеллигент решает мировые вопросы и вопросы о существовании России, ставит для себя задачи и неблагополучно оные разрешает; впадает в отчаяние, если сосед справа загрустил, и предсказывает антихриста; благодушно смеется и жертвует на пользу общественную перспективы, ежели сосед слева встал в отличном настроении. И уже во всяком разе кончину мира, а в частности - России, ставит в полную зависимость от собственного пульса и самочувствия. А в ожидании кончины - дрязги на почве возвышенных стремлений, звучное взаимозаушение во имя идеала, благожелательное ничегонеделание в целях духовного совершенствования - и хандра, хандра...
  "Скучная жизнь" - возмутительнейшая фраза, ярко определяющая всю наивность самомнения, всю нелепость существования заправского интеллигента. Ну, назови ее серой - это дело глаза и ни к чему не обязывает; укажи на кровавые пятна - это будет довольно похоже на правду и содержит в себе кое-что обязательное... но скучная! Музыка для него играет, театр для него двери настежь открывает - пожалуйте. Книжки для него печатаются, работы разумной, хорошей предлагается ему хоть до отвалу; больные, обездоленные, униженные и оскорбленные ждут его не дождутся,- а он кривляется перед зеркалом и не без красивости хнычет: скучная жизнь, серая жизнь. Возле него, возле самых ушей его раздаются призывные голоса: людей, людей давайте, потому что вот оно, есть хорошее дело, да делать его некому,- а он, обратившись лицом к печальнейшему Ивану Ивановичу, тоскливым голосом нудит:
  - И зачем мы! И к чему мы!
  А внизу - далеко внизу - пропастью целой отделенная от этой бесталанной своей головушки, живет и могуче дышит народная масса. Для нас - она спит, для нас дыхание ее - лишь признак бессмысленной силы. Но разве мы знаем, о чем грезит она? А узнай - не нашлось бы кой-чего веселого и бодрого в этих грезах, менее туманных, чем это кажется сверху?
  ..."Скучная жизнь, серая жизнь - серая с пятнами крови на ней" - на сколько воробьиных хвостов хватит соли в этой великолепнейшей фразе!
  Впрочем, сейчас настроение повышается. Наступают времена Максима Горького, бодрейшего из бодрых, и вместе с ними замечается неудержимое падение курса на хандру и представителей оной.
  В этом есть даже что-то трагическое.
  До самого последнего времени человек хандры и утонченно тоскливых чеховских настроений представляет собой всюду personam gratam [2]. Здоровый смех, дерзкий и прямой язык, бодрая жизнерадостность представлялись проявлением вульгарности натуры и вызывали прискорбно-насмешливую улыбку. Чтобы иметь успех где бы то ни было: в печати, в обществе, у знакомых и, наконец, у женщин, необходимо было обладать поэтической внешностью мокрой курицы и таким запасом хандры, не имеющей ни начала, ни конца, чтобы даже наименее чувствительные собаки начинали выть при приближении героя. И он входил, развинченный, бледный, томный, подернутый "дымкой грусти", и говорил, показывая в окно:
  - Пролетела галка, за ней другая. И много пролетело галок, и я смотрел на них, и печально светило заходящее солнце, и черные тени падали на землю. О Боже!
  И все слушатели представляли себе, как пролетела одна галка, а за ней другая, и становилось так грустно. Потом приходил другой настроенник и сообщал, что пробежала собака, а за ней другая собака, и становилось еще грустнее, еще тоскливее. Жизнь, в которой галки летают, а собаки бегают, теряла свой смысл, и что бы ни делали люди и животные, все это примерялось на "болван" хандры, не имеющей ни начала, ни конца. Вырабатывались такие ловкачи, что даже свой ночной храп переложили в музыкальную элегию, и в свистении их интеллигентного носа слышалось что-то такое печальное, грустно-красивое и безнадежно-одинокое. И таким людям был первый кусок и место в красном углу, и чем нуднее и универсальнее было их нытье, тем большим почетом и любовью окружали их. Создавалась особая манера говорить - жалостная, тихая, причем, редкая улыбка показывалась, как луч солнца среди туч, после которого, как известно, становится еще грустнее. И всю природу запрягли в эту упряжку безначальной и бесконечной грусти, и все листья на всех деревьях в России умели шелестеть только о печальном. Все кудрявые березки стали плакучими ивами, все дубы - дубинами,- в этом есть что-то непонятно-печальное,- и когда гимназист шел на свидание, в его уме складывались такие безнадежно унылые фразы, которыми он несказанно огорошит предмет своей грустно-одинокой любви:
  - Мне отдали сегодня балльник, и в нем одиноко стояла печальная единица. Направо и налево раскидывались белые поля, и единица стояла, и я думал о других балльниках с белыми полями и других одиноких единицах. Грустно шелестели листы учебников, и в безнадежной апатии свисали со стула фалды учителя, а где-то далеко кричал француз: "вон, мальчишка".
  И кто не умел грустить сам, тот непременно обзаводился грустящими друзьями и кормил их, а они грустили.
  И вот - и вот внезапно рухнул трон всех грустящих. Положение трагическое для людей, и мыслительную свою и говорильную машину навсегда приспособивших к меланхолии. Чувствует, что надо говорить что-то такое этакое веселое, бодрое, а как оно говорится, не знает. Попробует начать по-старому:
  - Пролетела галка...
  И как потом галку он ни позорит, а грусти настоящей уже не получает. Но и веселья нет. Так, ни к чему. Попробует на природу сослаться: был я, дескать, сегодня в парке и видел, как деревья наклонились к друг другу и о чем-то грустно шептались...
  - А почему вы знаете, что грустно?
  Скверное положение. В душе пустота, на языке дребедень; и хочется бодрого, а силушки у него нет. А тут бок о бок вырастает молодое, зеленое, шумное и бодрое, и просит жизни и работы. Скверное положение!
  
  
  __________________________
  [1] Так сказал учитель (лат.).
  [2] Лицо, пользующееся особым вниманием (лат.).
  

    Комментарий

  
  Впервые - в газете "Курьер", 1901, Š 28, 28 января (Москва, Мелочи жизни).
  ...который случайно наткнулся у Толстого на проклятый вопрос: к чему, т. е. к чему мы живем... - Гимназистом Андреев прочитал книгу Л. Толстого "В чем моя вера". Положительной части этого религиозно-философского трактата (веру в Бога) не принял, а отрицательной, по его словам, "был крайне уязвлен". В мае 1889 г., размышляя о смысле жизни и роли "случая" в ней, чтобы "испытать судьбу", лег между рельсов под проходящий поезд (см. Брусянин, с. 54). Об этом случае Андреев поведал М. Горькому. "В рассказе, - писал М. Горький в очерке "Леонид Андреев", - было что-то неясное, недействительное, но он украсил его изумительно ярким описанием ощущений человека, над которым с железным грохотом двигаются тысячепудовые тяжести" (Горький М. Полн. собр. соч., т. 16, с. 315). Этот эпизод из биографии Андреева нашел отражение в рассказе Андреева "Весной" (1902) и пьесе "Младость" (1916).
  Рассудок твердит укоризну... - Цыганский романс "Хоть трава не расти". Слова и музыка актера А. М. Шмидтгофа (см.: "Цыганское раздолье, собрание любимейших и новейших цыганских песен", Š 28. СПб., изд. кн. магазина "Северная лира", 1890).
  ...благозвучным стенаниям Надсона... - Надсон С. Я. (1862 - 1887) - поэт, выразивший настроения демократической интеллигенции в эпоху политической реакции и кризиса народничества. См. статью Андреева "Надсон и наше время".
  ...бодрый литератор, как NN... - В газетной публикации фельетона стояло: Old gentleman. Так подписывал свои фельетоны А. В. Амфитеатров (1862 - 1938) - плодовитый беллетрист, журналист, основавший в 1899 г. в Петербурге, вместе с известным фельетонистом В. М. Дорошевичем, газету "Россия" умеренно-либерального направления. Андреев имеет в виду фельетон "Этюды. CLVII" (Россия, 1901, Š 625, 21 января), в котором Old gentleman цитирует начало стихотворения не названного им автора, присланного для напечатания в газете, но отклоненного редакцией "России" как художественно слабое. По мнению А. В. Амфитеатрова, процитированные строки верно характеризуют "жизнь людей чересчур избалованных и запуганных".
   UL>

Всеросссийское вранье

  
  Как это неправдоподобно ни покажется, но русский человек лгать не умеет.
  Лганье есть искусство - и искусство трудное, требующее ума, таланта, характера и выдержки. Хорошо солгать так же трудно, как написать хорошую картину, и доступно далеко не всякому желающему. Обнаруженная, неудавшаяся ложь есть нечто позорное; лгать опасно - и лгущий должен быть смел, как всякий человек, рискующий собой и становящийся лицом к лицу с опасностью. Ложь должна быть правдоподобна - одно уже это в значительной мере затрудняет пользование ею для слабых и ненаходчивых умов. Сказать, что вчера под Кузнецким мостом я встретил плавающего кита и сильно испугался - не будет ложью, ибо наглядно противоречит как законам божеским, так и человеческим. Всякому известно, что под Кузнецким мостом не плавают, как известно и то, что никто еще не расшибал себе лба о Никитские ворота. Таким образом, для лжи, хотя бы посредственной, требуется некоторое знакомство с законами природы и логики, а для лжи высокопробной, напр., адвокатской, необходимо даже высшее образование. Тот адвокат, который на днях доказывал вред секты поморов, разрешенной правительством, несомненно, не мог бы этого сделать так хорошо, не посещай он в свое время лекций полицейского права.
  Наконец, для лжи необходима строго сознанная, вполне определенная мысль: нельзя лгать так, здорово живешь. И это условие делает ложь мало доступной для большинства, у которого нет никаких строго сознанных целей, а существуют одни смутные стремления да беспредельные аппетиты. Яго лжет искусно и толково, так как знает, что хочет, и выполняет сложный, продуманный план. Ему нужно погубить Дездемону и Кассио, и он не только выдумывает небывальщину, но соответствующим образом комбинирует и самые обстоятельства, в чем заключается высшее искусство лганья. С этой стороны каждому приходится хоть раз в своей жизни побыть в шкуре лжеца, искусного или неискусного, так как у каждого время от времени вырастают на пути маленькие цели: обмануть жену, подставить ногу товарищу, надуть родителей и насолить наставникам.
  Во всяком случае, эти эпизодически проявляющиеся наклонности ко лжи нисколько не нарушают и даже скорей подчеркивают общую неспособность русского человека к систематическому лганью.
  Да, русский человек не умеет лгать, но, кажется, в такой же мере он лишен способности говорить и правду. То среднее, к чему он питает величайшую любовь и нежность, не похоже ни на правду, ни на ложь. Это - вранье. Как родная осина, оно появляется всюду, где его не звали, и заглушает другие породы; как осина, оно ни к чему не пригодно, ни для дров, ни для поделки, и как осина же - оно бывает порой красиво.
  Хлестаков, а не Яго - вот кто истинный наш представитель, и, думается мне, как в литературе, так и в мире он представляет собой нечто единственное, вроде самовара: существуют на свете кофейники и тей-машины, а настоящий самовар есть только у нас. Знаменитый Тартарен - это вполне своеобразное порождение провансальского юга и, при некотором внешнем сходстве, ничего родственного с Хлестаковым не имеет. Тартарен насыщен солнечными лучами и чистым виноградным вином; его кровь и воображение кипят; его руки требуют работы,- и когда он торжественно идет на охоту за фуражками, он искренен и серьезен, как сам Дон-Кихот. Его слабость в том, что глаза его, как микроскопы, не видят ничего иначе, как увеличенным в тысячу раз,- но в основе преувеличения всегда лежит какой-нибудь факт.
  Русское вранье прежде всего нелепо. Говорил человек долго и хорошо и вдруг соврал:
  - А у меня тетка умерла.
  Соврал и сам изумился: тетка мало того, что не умирала, а через полчаса придет сюда, и все это знают. И никаких выгод от теткиной смерти он получить не может, и зачем соврал - неизвестно. А то вдруг сообщит:
  - А меня вчера здорово побили.
  Тут уж совсем расчета не было врать: и не пожалеют, и еще, пожалуй, пользуясь предлогом, действительно побьют. Но он соврал и кажется даже довольным, что поверили. Я знал одного человека, который всю жизнь врал на себя; поверить ему, так большего негодяя не найти, а в действительности это был честной и добрейшей души человек. Врал он, не сообразуясь ни с временем, ни с пространством; врал даже тогда, когда истина сидела в соседней комнате и каждую минуту могла войти; врал, не щадя себя, жены, детей и друзей. Кто-то сказал раз, шутя, что он похож на бежавшего каторжника, и потом стоило большого труда удержать его от немедленной явки в полицию с повинной: так понравилась ему эта идея и так пылко он взялся за ее дальнейшую обработку. Мне он откровенно объяснял иногда причины своего вранья:
  - А то уж очень пресно все,- говорил он.- Ну, что я? Банковский чиновник, так, чепуха какая-то. И жена - чепуха, и дети - чепуха, и все знакомые - такая кислятина. А когда соврешь, как будто интереснее станет.
  - Да ведь уличат?
  - Так что ж из этого? Пусть уличают, так и нужно, чтобы правда торжествовала. Я правду ценю и уважаю. А пока уличат, оно все-таки на минутку как будто и оживишься. Я вчера Кассову сказал, что его Петьке голову прошибли,- так вот Кассов-то бегал!
  В провинции вранье вырождается, с одной стороны, в злостную сплетню, с другой - принимает умилительный и наивный характер. Врут солидно, зная, что врут, и, собравшись вместе и выпив оживляющей водки, производят друг друга в чины.
  - Вы, Михаил Иванович, умница, философ. Вам бы не в здешней яме, а в столице проживать.
  - А вы, Гавриил Петрович, герой и политик.
  И когда таким образом посадят друг друга на забор, оно и приятно, и похоже, как будто настоящие люди собрались. Но и в столицах этими приемами не брезгают, хотя вранье здесь почище, не так отчаянно, нелепо и дико.
  Всероссийское пустопорожнее вранье даже и праздники особые для себя учредило. Это - юбилеи. Ни одна из западноевропейских выдумок не привилась у нас так прочно, как эта, и ни одна не приняла столь специфически-русской окраски. Ко двору пришлась и в климатических условиях поощрение нашла. В настоящее время юбилейное дело поставлено так широко, что всякий обыватель уже по одному тому, что он обыватель, имеет право на юбилей. По достоверным слухам, в недалеком будущем имеется в виду приращение юбилеев: все, трижды и более того судившиеся в судебных установлениях, будут чествоваться друзьями, как косвенные проводники в русскую жизнь начал правосудия и справедливости. Для приглашенных арестантский халат не обязателен, ибо дам не будет. Вообще дамы, как существа слабые и после третьей рюмки хмелеющие, на юбилей не допускаются.
  К юбилеям отношу я и различные товарищеские обеды: по случаю годовщины одновременного промокновения под дождем, по случаю десятилетия введения штрипок и упразднения высоких каблуков и т. д. К настоящим юбилеям эти юбилейчики относятся, как маленькие, местные праздники к годовым, хотя ни по качеству, ни по количеству обеденное вранье нисколько не уступает юбилейному. Благодаря отсутствию проклятых репортеров оно носит даже более семейный, т. е. гомерический характер.
  Мне довелось быть участником многих юбилеев, и всякий раз я горько обижался на тех, кои барона Мюнхгаузена сделали будто бы недосягаемым идеалом вруна. Признавая за немцами всяческие достоинства, я должен, однако, во имя справедливости, сказать, что ихний барон - мальчишка и щенок в сравнении с любым нашим юбилейным оратором. Ни в отношении фантазии, ни в смысле беспрепятственного сокрушения логики русский юбилейный оратор не уступит своему немецкому противнику.
  Избегая намека на личности, я возьму для характеристики юбилеев вообще такой случай: Помпоний Киста справляет десятилетие со дня получения им первой пощечины (в действительности такого празднования не было). Несомненно, повод разгуляться фантазии достаточный, и когда первый оратор красноречиво воспроизводит трогательную картину, как левая ланита Помпония оделась багрянцем под тяжкой десницей Северия, я плачу. Но когда второй оратор начинает уверять, что до Помпония самое понятие пощечины не существовало, я начинаю чувствовать преувеличение. Когда же последующие ораторы начинают божиться, что Помпоний ежедневно получал десяток оплеух, что все в мире пощечины получил он один, я вижу, как преснота жизни постепенно исчезает и пышным цветом распускается вранье.
  Границ ему нет. Все великие люди древности и современности упраздняются, и если произносится какое-нибудь известное имя, вроде Александра Македонского, то только для того, чтобы его унизить и пожалеть, что он не был Помпонием и не получил ни одной пощечины. Ежели Помпоний тем знаменит, что против своего окна березку посадил, то в устах оратора березка эта разрастается в дремучий лес, покрывающий всю Россию. Ежели Помпоний тем славен, что однажды, по близорукости, нищему двугривенный вместо копейки бросил, то в речах хвалителей он превращается в неиссякаемый источник двугривенных, а естественная близорукость его переименовывается в "благородную слепоту чистого сердца". Если Помпоний тем популярность приобрел, что как-то в пьяной драке дворника одолел и наземь поверг, то оратор так и жарит:
  - Выпьем за русского Наполеона Помпония Требухиевича Кисту.
  Действительно заслуги Помпония, коли таковые имелись, бесследно утопают в потоке вранья и приобретают, благодаря усердию хвалителей, комический характер: соврав о насаждении Помпонием дремучего леса, оратор уничтожает и единственную, действительно посаженную березку.
  Что самое характерное для юбилейно-обеденного вранья, так это его полная бесцельность. Когда юбилей Помпонию устраивают его служащие и лица, от него зависимые, тогда вранье имеет еще некоторую, хотя и не похвальную, но разумную цель. Но обычно происходит так, что самые отчаянные юбилейные вруны совершенно от Помпония независимы и никаких существенных благ ожидать от него не могут, да и не ожидают. И предложи им Помпоний по двугривенному на брата, они искренно обидятся, так как вранье их было в высшей степени бескорыстно.
  Не руководит врунами и желание сделать Помпонию приятное. Для такого желания необходимо чувствовать к Помпонию приязнь и расположение, а ничего подобного оратор не ощущает. Запрятывая в карман фрака бумажку, на которой заслуги Помпония, после долгих усилий воображения, возведены в n-ю степень, будущий оратор сообщает жене и всем встречным:
  - Иду скотину чествовать!
  И добродушно смеется. И жена и знакомые так же добродушно смеются: они понимают не рассудком, но нутром, что хоть Помпоний и скотина, но чествовать его нужно.
  Помпония возводят в перл создания и благодарят Провидение, что оно осчастливило мир Помпонием; Помпоний в свою очередь возводит в перлы создания ораторов и горячо благодарит Провидение за их ниспослание на землю. Атмосфера вранья густеет. Уже не один Наполеон сидит за столом, а целые десятки Наполеонов, и на что уже расторопный лакей привычен к великим людям, а и тот начинает удивляться: сколько господ собралось, и все до единого - великие.
  Сам юбиляр проникается уверенностью, что он фигура. Его "скромная деятельность" всесторонне освещена и оценена, и он приятно удивлен ее неожиданно громадными размерами. В столь же приятных чувствах обретаются и ораторы: забыв, что они сами же произвели Помпония в перлы творения, они искренно гордятся его обществом. Помимо того, каждый из них самостоятельно произведен в перлы - удовольствие не малое. Сам перл - кругом перлы...
  Особенный жар всему придает тот момент юбилейного торжества, который в репортерских отчетах именуется "дружеской беседой, затянувшейся далеко за полночь". Цицерон подходит к Катону и говорит:
  - Я не хотел, Катон Катоныч, говорить за столом о ваших заслугах перед русским обществом,- это было бы слишком похоже на официальную ложь. Но теперь, когда мы здесь беседуем попросту, позвольте вас уверить, что если Карфаген еще не разрушен, то скоро обязательно разрушится, и только благодаря вам. Как попугай, в благородном, конечно, смысле, вы двадцать лет твердите о необходимости его разрушения, и, как я слышал, сторожа в строительном департаменте сильно заинтересованы вашими речами. Позвольте от души поздравить вас.
  Катон Катоныч покачивается и говорит:
  - Это ты, Цицерошка? То-то я смотрю, прохвост какой-то. Только ты не обижайся. Ты славный парень. Ты умный парень. Ты талантливый парень. Это ничего, что ты прохвост. Это у тебя пройдет.
  - Уже проходит, Катон Катоныч.
  - Проходит! Поцелуемся, Цицерошка. Господа, черти, глядите на моего друга, Цицерошку: вот кто истинный носитель заветов... заветов... Кто выпил мою рюмку?
  Тут же вертится маленький человек, до того маленький, что даже похвалить не умеет,- а тоже хочется маслица хоть на самый крохотный душевный бутербродик. После долгих колебаний он разбегается, подпрыгивает и целует Катона в лысину. Катон удерживает равновесие и спрашивает:
  - Кто это меня... мокрым по лысине?
  - Это я-с. Поцелуй-с.
  Катон соображает и аттестует:
  - Симпатичный юноша.
  Наступает момент, когда славословие по неизъяснимым законам русской души легко может перейти в драку, и торжественно заканчивается.
  Ах, пусто б тебе было, пустопорожнее российское вранье!
  
  
  
  

    Комментарий

  Впервые - в газете "Курьер", 1901, Š 277, 7 октября (Москва. Мелочи жизни). В "Юмористических рассказах" Леонида Андреева и А. И. Куприна, т. 1 (СПб., 1909) перепечатано под заглавием "Юбилеи".
  Тему для фельетона Андрееву подсказали речи на банкете в честь издателя И. Д. Сытина, отмечавшего 1 октября 1901 г. 35-летие своей деятельности. На этом банкете известный либеральный деятель публицист В. А. Гольцев провозгласил тост за фельетониста газеты И. Д. Сытина "Русское слово" Власа Дорошевича, в котором назвал последнего "Гоголем наших дней". В ответ польщенный В. Дорошевич предложил тост за хозяина газеты, "за действительного министра народного просвещения И. Д. Сытина". Обличающий либеральное краснобайство фельетон Андреева привел в восторг М. Горького, написавшего между 17 и 21 октября 1901 г. К. П. Пятницкому: "Хорошо изобразил Джемс Линч - Л. Андреев юбилей Сытина и беседу Гольцева-Катона Катоныча - с Дорошевичем- Цицерошкой... Как хорошо, что в жизни есть нечто лучшее, чем литература!" (Архив А. М. Горького, т. IV, с. 45).
  Яго лжет искусно и толково... - Здесь и далее иронические ассоциации Андреева с сюжетом трагедии В. Шекспира "Отелло".
  Знаменитый Тартарен... - сатирический тип буржуа, созданный французским писателем Альфонсом Доде (1840 - 1897). Имя Тартарена сделалось нарицательным для обозначения пустого фразерства.
  ...барона Мюнхаузена... - излюбленный персонаж немецкой юмористической литературы XVIII века - беззастенчивый враль и фантазер.
  

  Писатели
  
  
  
  
  БЕЛЛЕТРИСТ
  В антракте.
  - Ах, как я рада, что познакомилась с вами!
  - Сударыня!..
  - Смотрю на вас и думаю: вот он, настоящий писатель. И даже жутко становится.
  - Но почему же, сударыня?
  - А вдруг пропишет? Нет, нет, я шучу. Но как я вам завидую: быть писателем - это такое счастье...
  - О да, сударыня.
  - Влиять на толпу, будить в ней лучшие чувства, заставлять ее переживать то, что вы чувствуете... "Ударить по сердцам с неведомой силой" - так, кажется?
  - Да, его здорово-таки ударили; ребро, кажется, переломили.
  - Какое ребро? Я вас не понимаю. Кого ударили?
  - Да корреспондента.
  - Ах нет, я не про то. Впрочем, я не буду вам мешать. Я вижу вашу задумчивость и понимаю ее. По-ни-маю! Вас посетила муза, и я уступаю ей свое место.
  Писатель сидит в задумчивости и изредка почесывает переносицу.
  Из угла его рассматривают с жадным любопытством два юноши и шепчутся.
  - Посмотри, как хмурятся его брови!
  - А как величествен его лоб! Какие дивные мысли должны зарождаться под его черепом!
  - Заметь сосредоточенность его взгляда! Окружающее не существует для него, он весь ушел в творческую работу. Быть может, в настоящую минуту в его мозгу зарождается план величайшего творения. Быть может, как Гамлет, он решает один из страшнейших вопросов бытия... О, как бы хотел я проникнуть в его мысли!
  Писатель чешет переносицу, рассеянно взглядывает на юношей, не видя их, и думает:
  "Давать двугривенный швейцару или не давать? Если дать, то придется домой пехтурой чесать, а не дать - неловко. Я так сделаю: сначала приму вид, что хочу дать ему денег, и даже в карман полезу, а когда он отвернется и станет подавать платье другому, я как будто забуду и, тихонько так, пойду себе. Непременно тихонько... Хотя можно и быстро: как будто впереди кто-нибудь из знакомых и я хочу догнать его. Можно даже улыбнуться и кивнуть головой. Хорошо в этих случаях быть с кем-нибудь: можно горячо заговорить о пьесе и даже взглянуть прямо в лицо швейцару, но так, будто не видишь его. Впрочем, можно и так: взглянуть на него и улыбнуться, такой широкой человеческой улыбкой, как будто ты переживаешь величайшие человеческие эмоции и не способен различать швейцара, а видишь только людей. Ведь действительно, он человек - почему я должен видеть в нем непременно швейцара? Ему, наверно, будет приятно, когда я ему улыбнусь; швейцары любят, когда им улыбаются".
  Писатель перебирает в воспоминании швейцаров всех знакомых домов, где он бывает, и приходит к выводу, что одни любят, когда им улыбаются, а другие - нет.
  "Но я все равно улыбнусь: может быть, он любит. Хорошо, если бы он знал, кто я. Да, наверно, не знает. Темный народ. Конечно, гораздо лучше дать ему двугривенный. Дам, черт с ним. Только не хочется же и пешком идти, устал я что-то сегодня. И в боку покалывает: должно быть, нервы разгулялись. Давать двугривенный швейцару или не давать?"
  К писателю подходит, стуча высокими каблуками, элегантный господин в смокинге. У него шесть миллионов, три подбородка, четыре жены, из которых две почти что законные, и под смокингом салотопенный завод. Здороваются, причем скорбная муза отлетает от чела писателя, и оно становится ясным и чистым, как будто по нему прошлись полотеры.
  - Почитаемый! - восклицает элегантный господин, потрясая руку. - Жду вашей книжки с автографом, непременно с автографом. Вы знаете, я самый отчаянный ваш поклонник. Когда я читал вашу "Тоску", у меня слеза катилась (вытирает надушенным платком капли трудового пота). Так жду же книжки, не забудьте. Я нарочно покупать не стал.
  Элегантный господин плывет дальше, потрясая салотопенным заводом, и муза возвращается к писателю.
  "Все свои книжки роздал. Придется загубить целковый, купить экземпляр и послать. Только не нужно жене об этом говорить, скажет: лучше бы меня в театр взял! А не послать неловко. Пошлю через неделю, раньше у меня целкового не будет, а потом на прислугу свалю. Скажу, что забыла послать. Прислуга всегда забывает, что ей ни поручи. Можно, пожалуй, и на почту свалить. Хотя на прислугу лучше. Тем более, что я два месяца Маше не платил, и она действительно может быть неаккуратной. Это так естественно. Взяла книжку, положила в кухне и забыла. А кухарка видела и не напомнила. Нет, это нехорошо выходит. Кухарка не любит Машу и обязательно напомнит. Пусть лучше так будет: Маша положила книжку в кухне, а в это время пришел кухаркин муж и унес книжку с собой читать. Хотя он неграмотный, кажется. Нет, не подойдет... как будто из детского журнала! Отчего это в боку колет? Пусть будет лучше так: Маша взяла книжку..."
  Подходит солидный господин. Писатель хочет удрать, но не успевает и радостно улыбается. Продолжительные рукопожатия.
  Господин. Как я рад, что встретил вас, уважаемый! Когда же рассказик-то? Подписчики в нетерпении, нужно доставить им удовольствие.
  Писатель. Рассказик-то? Да через неделю. Обязательно, быть может, даже раньше. Наверное, раньше.
  Господин. А как заглавие?
  Писатель. Заглавие? Позвольте... Заглавие... Видите ли, я еще колеблюсь, но заглавие будет, обязательно будет.
  Рукопожатия.
  Господин думает:
  "Хорош гусь. Два года уже как триста рублей авансу взял, а до сих пор ни строчки. Перед подписчиками совестно. Разве дать ему еще? Чтобы из рук в руки: он мне рассказ, а я ему деньги. Да из чего дать-то? По авансам уже десять тысяч роздано, а в кассе сегодня десять рублей, да и те фальшивые оказались. Чувствую, что лопну я. Бог свят, лопну".
  Писатель думает:
  "Как неловко: даже в краску бросило. Нет, обязательно ему напишу, черт его подери. Через неделю, конечно, не успею. Нужно еще кончить рассказ в "Снегирь" - два раза аванс брал. А потом в "Синицу" - иначе он прямо меня задушит. Постой, у кого я еще не брал аванса? (Размышляет.) У всех брал. О Господи! Вот еще говорят, новый журнал открывается... да врут, должно быть, А хорошо бы рублей двести. Но что я ему, этому, напишу? Буду придумывать сюжет. Что бы такое выдумать? Швейцар... нет, не годится. О Господи! (С тоской.) Ну что я ему напишу? Нужно с идеей. Молодежь меня любит, говорит, что я идейный писатель. Славный этот студентик, что вчера приходил. И я был такой же... Идея, идея, идея, идея. Что такое идея? Да, о чем я бишь думал... О швейцаре? Нет. Какая сегодня скверная у меня голова".
  Потирает рукой лоб; юноши в углу почтительно переглядываются.
  "А последняя моя вещь совсем плоха. Мысль хорошая, а сделана плохо; напрасно поторопился я ее печатать. Вообще падает мой талант. О Господи, падает. Вот сейчас ничего не могу придумать, а нужно, нужно. Совсем не работает голова. Сколько я вчера чаю крепкого выпил, сколько напрасно папирос выкурил, а до двух часов ночи только три странички написал. И такая дрянь, что сегодня утром совестно читать было. Может быть, потому, что ночь не спал? А в действительности, может, оно и хорошо вышло? Нет, скверно, сразу видно. Три странички - ведь это всего пять целковых. Нужно завтра пораньше засесть. Но что писать? Господи, неужели я исписался! (Холодеет от ужаса.) Нет, нет, этого не может быть, это нервы. Я талантлив, - это все говорят. Мне всего тридцать пять лет. (С тоской.) Тридцать пять - значит, сколько мне еще жить, и все выдумывать, и все писать, и чтобы все хорошо было. А если не сумею, если голова не выдержит? (Холодеет; в воображении быстро проносятся семья, картины нищеты и маленькая свинцовая пулька, засевшая в сером, измученном мозгу.) Нет, Бог даст, этого не будет; здоровье у меня скверное, и до этого я не поспею дойти. (Но это - пуля и мозг - настойчиво встает, и гибкое воображение, за которое критика одобряла писателя, с ужасающей правдивостью воссоздает картину медленного упадка таланта и заключительного аккорда в виде маленькой, сплющенной пульки.) О Господи, дай мне не думать!"
  Элегантный господин. Позвольте, почитаемый, представить вам еще одного поклонника вашего дивного таланта.
  Поклонник. Я так счастлив.
  Писатель. Поверьте, что и я счастлив...
  Поклонник. Ваш божественный талант...
  Поклоны, улыбки, рукопожатия; юноши в углу вчуже блаженствуют. Писатель уходит. В швейцарской мимическая сцена с улыбками, во время которой писатель вынимает двугривенный из кармана, но не отдает, а крепко зажимает в руке.
  Дома:
  Жена. Управляющий опять приходил. Сказала, чтобы пришел завтра.
  Писатель. Хорошо.
  Жена. Забыла тебе сказать, что Васю сегодня призывал директор. Если не внесете, говорит, завтра же платы, то я вас исключу... Сын, говорит, известного писателя и не может внести пятидесяти рублей!
  Писатель. Надя, я так измучен.
  Жена. А я? Мне-то хорошо?
  
  
  
   ЖУРНАЛИСТ
  Ночь в типографии, где печатается газета "Одно горе". Мелькает метранпаж; пытается на ходу заснуть сторож, таскающий гранки; корректоры усердно насаждают грамотность. Журналист (бородка клинышком, живого темперамента, вид бродячей собаки, везомой на живодерню или возвратившейся оттуда) смотрит на свои гранки, вышедшие в тираж, и мрачно ерошит волосы. Редактор - лицо без особых примет.
  Редактор. Не волнуйтесь. Ну, стоит убиваться из-за таких пус

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 247 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа