Главная » Книги

Михайловский Николай Константинович - Г. И. Успенский как писатель и человек, Страница 4

Михайловский Николай Константинович - Г. И. Успенский как писатель и человек


1 2 3 4 5 6 7

­счастие которых подлинно и несомненно? Предложить им всем сейчас же обуться в лапти и пахать было бы и празднословием, и издевательством. Читать им на­ставления о священных обязанностях, о труде и т. п.- по малой мере бесполезно. Справедливо говорит Успен­ский, что "в этом труженическом кругу, в его мучениях, в его лишениях, муках, болезнях, психических страда­ниях, преступлениях и заключается современная драма жизни, которую не разрешить нравоучениями". Они бьются как рыба об лед, они не виноваты. А из этой их невинности следуют два весьма важные заключения. Во-первых, не к ним с укором или наставлением надо обращаться, а к строю жизни, который пристегивает людей к ненавистному, ненужному, чужому им делу и не дает пропитания их душе, разбуженной "новой мыслью". А во-вторых, странно, что эти несчастные "труженики" так упорно заболевают все-таки почти ис­ключительно совестью и почти никогда - честью, в смысле той противоположности между работой со­вести и чести, об которой говорено выше. Все они перед кем-то виноваты, а перед ними будто бы и никто не ви­новат. Но перед кем же виновата швея Томаса Гуда?
   Иван Босых во "Власти земли" рассказывает, как он на железной дороге "от легкой жизни" дошел до "свое­вольства" и всякой другой пакости. Наконец, дошло дело до начальства, "да как приехал начальник дис­танции, да ка-а-к дал мне (лицо рассказчика вдруг просияло) хо-о-орошего леща, да как начальник экс­плуатации надавал мне (детская радость разлилась по лицу его) в загривок, да как в подвижном составе на­колотили мне бока - так я, братец ты мой, совершил крестное знамение да точно как из могилы выскочил, воскрес, да по морозу, в чем был, без шапки - домой!" Иван Босых чувствует себя виноватым, его грызет со­весть, а больная совесть так или иначе всегда с ра­достью встречает унижения и оскорбления и в случае отсутствия таковых сама налагает разные епитимьи.
   Мы уже видели этому примеры на некоторых героях Успенского. Но ведь случаются и непрошеные, неза­служенные оскорбления, унижения, лишения. Их слиш­ком много на Руси, и, может быть, было бы справедливо взглянуть на драматическое положение Апельсинского и иных именно с этой стороны. Успенский этого не сде­лал. Может быть, он и взялся бы за эту работу, если бы ему показалось, что "больная честь" достаточно рас­пространилась, чтобы производить такие же глубокие и многосложные эффекты, какие, по его мнению, произ­водит "больная совесть". Эта новая для него задача вполне подходила бы к его общим стремлениям и к обычным его художественным приемам. Возмущенная честь жаждет гармонии, равновесия, как и заболевшая совесть, и, как и она, допускает свойственные Успен­скому блестящие комбинации трагического и коми­ческого.
  
  

V

   Все только что прочитанное вами, читатель, было написано в 1888 году и напечатано в виде вступитель­ной статьи к Павленковскому изданию сочинений Ус­пенского. При пересмотре этой статьи для настоящего издания мне пришлось только кое-где изменить настоя­щее время в прошедшее и сделать соответствующие выкидки. По существу мне нечего ни изменять, ни при­бавлять в этой характеристике Успенского как писате­ля, сделанной пятнадцать лет тому назад: с 1888 года его литературная деятельность пошла уже на ущерб и не дала ничего нового, что могло бы изменить мои взгляды, а в 1891 году он заболел психически и более ничего не писал. В марте 1902 года он умер, и смерть эта не только позволяет, а и обязывает докончить ха­рактеристику писателя характеристикой человека, тем более что и человек это был не только не заурядный, а совершенно исключительный. Мне придется, однако, вероятно, не раз возвращаться и к его литературной деятельности, так как писатель и человек в нем нераз­делимы. В составленной им для Ф. Ф. Павленкова, ду­мавшего издать его биографию, автобиографической записке 36 Успенский сам писал: "Вся моя личная био­графия, примерно до 1871 года, решительно должна быть оставлена без всякого внимания; вся она была сплошным затруднением "жить и думать" и поглощала множество сил и времени на ее окончательное забвение. Все же, что накоплено мною "собственными средства­ми" в опустошенную забвением прошлого совесть, все это пересказано в моих книгах, пересказано поспешно, как пришлось, но пересказано все, чем я жил лично. Таким образом, вся моя новая биография, после забвения старой, пересказана почти изо дня в день в моих книгах. Больше у меня ничего в жизни личной не было и нет".
   Это и верно, и неверно. Верно, что в "новой биогра­фии" Успенского его личная жизнь почти совсем по­крывалась литературной деятельностью; но его "старая биография", "примерно до 1871 года", отнюдь не под­лежит забвению, тем более что и она отразилась в его книгах, да и сам он, при всем желании, забыть ее не мог и, как увидим, уже больной, извлек из нее материалы для своей характеристики, которые выразил, по обык­новению, в яркой, образной форме.
   К сожалению, чисто фактические данные и "ста­рой", и "новой" биографии Успенского частью не под­лежат в настоящую минуту, по разным причинам, опубликованию, а частью очень скудны и смутны. Смутность начинается с момента рождения Глеба Ива­новича. В упомянутой автобиографической записке он пишет, что родился 14 ноября 1840 года, так значится и в известной работе А. М. Скабичевского по истории новейшей русской литературы. Но в июньской книжке "Русского богатства" 1894 года была напечатана статья близкого родственника и товарища детства Ус­пенского, озаглавленная: "Глеб Иванович Успенский" и подписанная псевдонимом "Дм. Васин" 37. В ней находим следующую поправку: "Г. И. Успенский родился в г. Туле 13 октября 1843 года (а не 14 ноября 1840 го­да, как сказано в "Истории новейшей литературы" А. М. Скабичевского) ". Эту статью своего родственника Успенский читал, уже находясь в Колмовской, близ Новгорода, больнице для душевнобольных, которой за­ведовал тогда Б. Н. Синани. Д-р Синани, знавший Ус­пенского еще до болезни и относившийся к нему с не­обыкновенною теплотою, вел за время его болезни дневник 38, который любезно предоставил в мое пользо­вание. В этом высокоинтересном документе, на который мне не раз придется ссылаться, под 5 июля 1894 года читаем: "Относительно дня его рождения, которое, по словам его двоюродного брата, автора заметки, неверно показано у Скабичевского, Гл. Ив. дал следующее объ­яснение. Родился он действительно не 14 ноября, а 13 октября. Скабичевский введен в ошибку тем, что Гл. Ив. празднует день своего рождения 14 ноября. Стал он это делать ввиду того, что 15 ноября день рождения Михайловского. Он выбрал для себя 14 ноября, чтобы праздновать его вместе с Михайловским, чтобы празд­нество шло два дня подряд, как бы без перерыва, слит­но. Год рождения 1840, а не 1843" 39.
   Историю с переносом самим Успенским дня его рождения могу подтвердить и я, но относительно года прав, кажется, автор заметки, напечатанной в "Русском богатстве": "Глеб Иванович, вопреки его собственному показанию в автобиографической записке и в разговоре с Б. Н. Синани, родился, кажется, в 1843, а не в 1840 году. Это, впрочем, подробность, не имевшая в глазах Успенского никакого значения, как это видно и из автобиографической записки, и из самого факта свободного распоряжения днем рождения. Да это и во­обще не важно для биографии, столь бедной внешними событиями и столь богатой внутренним содержанием. Если я, однако, и не собираюсь писать биографию Ус­пенского, то некоторые биографические данные, как убедится читатель ниже, нам установить нужно.
   В автобиографической записке Успенский разделяет свою жизнь на несколько периодов, границы которых можно, однако, наметить только приблизительно. Пер­вый период обнимает детство и гимназические годы, до поступления в Московский и потом в Петербургский университеты 40, примерно до двадцатилетного возраста. Период этот рисуется в записке очень неопределенными, но очень мрачными красками. "Вся моя личная жизнь,- пишет Успенский,- вся обстановка моей личной жизни лет до 20 обрекала меня на полное за­тмение ума, полную гибель, глубочайшую дикость по­нятий, неразвитость и вообще отделяла от жизни бело­го света на неизмеримое расстояние. Я помню, что я плакал беспрестанно, но не знал, отчего это происхо­дит. Не помню, чтобы до 20 лет сердце у меня было ког­да-нибудь на месте". Что-то самому мальчику неясное, только впоследствии уяснившееся, но глубоко оскорби­тельное и удручающее было в этом периоде его жизни, и его-то он и старался всю жизнь забыть. Только "опустошив от личной биографии душу", мог он начать жить, как он выражается, "собственными средствами", то есть думать и чувствовать на свой страх, независимо от каких-то тяжелых впечатлений детства и ранней юности. Однако, чтобы "опустошить душу" от этих впе­чатлений, чтобы "истребить в себе все внедренные ими качества", надо было прежде всего на них сосредото­читься, уяснить их себе и затем, как это всегда и впоследствии было у Успенского, немедленно объективиро­вать их в литературной работе. На это ушел второй пе­риод, с 1862 по 1868 год. Невесело было и это время. Молодой Успенский, занятый выработкой "собственных средств" или "созиданием собственной своей новой ду­ховной жизни", был совершенно одинок в этом деле. Он свел кое-какие литературные знакомства, но помощи, нравственной поддержки в них не нашел. "Несомнен­но,- пишет он,- народ это был душевный, добрый и глубокоталантливый; но питейная драма, питейная болезнь, похмелье и вообще расслабленное состояние, известное под названием "после вчерашнего", занимало в их жизни слишком большое место". Притом же "в го­ды 1863-1868 все в журнальном мире падало, разру­шалось и валилось". В 1868 году основались обновлен­ные "Отечественные записки" 41, но "первые годы в них тоже было мало уюта". В 1871 году Успенский уехал за границу 42, потом поселился в деревне.
   На этом моменте оканчивается автобиографическая записка (мне неизвестно в точности, когда она написа­на 43), и в заключении ее читаем: "Подлинная правда жизни повлекла меня к источнику, то есть к мужику. По несчастью, я попал в такие места, где источника видно не было... Деньги привозили в эти места, и я видел только, до чего может дойти бездушный мужик при деньгах. Я здесь в течение 1 ¥ года не знал ни днем ни ночью покоя. Тогда меня ругали за то, что я не люблю народ. Я писал о том, какая он свинья, потому что он действительно творил преподлейшие вещи. Но мне нужно было знать источник всей этой хитроумной ме­ханики народной жизни, о которой я не мог доискаться никакого простого слова и нигде. И вот я из шумной, полупьяной и развратной деревни забрался в леса Нов­городской губернии, в усадьбу, где жила только одна крестьянская семья. На моих глазах дикое место стало оживать под сохой пахаря, и вот я тогда в первый раз в жизни увидел действительно одну подлинную важную черту в основах жизни русского народа - именно власть земли".
   Чтобы понять ту "подлинную правду жизни", о ко­торой здесь говорит Успенский, надо привести еще не­сколько слов из автобиографической записки. Говоря о том тяжелом и ненавистном прошлом, которое он ста­рался изгнать из своей памяти, он, между прочим, пи­шет: "Нужно было еще перетерпеть все то разорение невольной неправды, среди которой пришлось жить мне годы детские и юношеские, надо было потратить годы на эти непрестанные похороны людей, среди которых я вырос, которые исчезли со света безропотно, как по­гибающие среди моря, зная, что никто не может им по­мочь и спасти, что "не те времена". Самая безропот­ность погибавших людей, явное сознание, что все, что в них есть и чем они жили,- неправда, и ложь, и бес­помощность их, уже одно это прямо убеждало людей моего возраста и обстановки жизни, что из прошлого нельзя, и не надо, и невозможно оставить в себе даже самомалейшего воспоминания". И далее: "в опусто­шенную от личной биографии душу я пускал только то, что во всех смыслах противоречило неправде".
   Для людей, хорошо знакомых с сочинениями Успен­ского, все это не так уж туманно, как может показаться на первый взгляд. Некоторые биографические черты окончательно рассеивают этот туман.
   Отец Успенского был из духовного звания (сын Ильского дьякона), но, окончив семинарию, поступил на государственную службу. Старший его брат, Ника-нор, учился в Московской духовной академии и по окончании курса постригся в монахи. Другой брат, Григорий, также учился в духовной академии и был преподавателем греческого языка в Тульской семина­рии; он жестоко пьянствовал и рано умер Третий брат, Василий, был сельским священником, и о нем ничего более не сообщает г. Дм. Васин, у которого я заимст­вую эти сведения; но сын Василия известный талантли­вый беллетрист Н. В. Успенский сильно пил и кончил самоубийством. О четвертом дяде Глеба Ивановича с отцовской стороны скажем особо. Мать Успенского была дочерью управляющего тульскою палатою госу­дарственных имуществ Глеба Фомича Соколова. У него были некоторые художественные наклонности (любил музыку, играл на скрипке), заглушенные чиновничьей службой, но переданные по наследству сыновьям: стар­ший, Владимир, был живописец, второй, Макарий, му­зыкант и композитор, третий, Дмитрий, тоже музыкант и писатель.
   Приведя эти данные, к некоторым подробностям ко­торых мы еще возвратимся, г. Дм. Васин замечает: "С раннего детства Глеб Иванович был окружен лю­бовью и нежными заботами родителей. Несмотря на су­ровые приемы того времени в деле воспитания, он не терпел никаких наказаний как дома, так равно впо­следствии в гимназии (тульской), где он учился первое время. Благодаря своим способностям, а отчасти при­лежанию, он был первым учеником, и имя его всегда красовалось на так называемой золотой доске". А что касается его "генеалогии", то из нее видно, что "со сто­роны отца Гл. И-ча являются люди науки, и, напро­тив, родные матери были поклонниками искусства. Эти - наука и искусство - послужили как бы элемен­тами для воссоздания такого писателя, который на са­мом деле представляет из себя и художника, и глубоко­го мыслителя".
   Можно сомневаться, чтобы семинарское образова­ние, духовная академия, преподавание греческого язы­ка в семинарии составляли элемент науки в точном смысле этого слова. Но перед читателем, при сопостав­лении автобиографической записки Успенского с за­меткой г. Дм. Васина, естественно должен возникнуть другой, гораздо более важный вопрос: почему же Ус­пенский с таким ужасом оглядывался на свое прошлое? почему он так старался вычеркнуть из памяти свои дет­ские годы, где все было любовь, нежные заботы, наука, искусство? Материалы для ответа на этот вопрос дают­ся отчасти и г Васиным, но мы сперва послушаем мне­ние самого Глеба Ивановича о его "генеалогии".
   22 сентября 1892 года, на другой же день после по­ступления Успенского в Колмовскую больницу, в днев­нике д-ра Синани записано:
   "Утром, сейчас после завтрака, он самым простым и толковым образом, по собственной инициативе, сооб­щил мне о своем происхождении. Отец его из духовного звания, мать из рода Соколовых. Семья отца обилует сумасшедшими. Один брат был архимандритом и умер сумасшедшим. Другой брат отца кончил самоубийст­вом. Вообще с отцовской стороны много ненормаль­ностей (и, по-видимому, больному несимпатичных). Со стороны матери все народ даровитый: один был живо­писцем, другой музыкантом, многие писателями и со­трудничали в "Современнике". По-видимому, симпатии его лежат всецело на стороне материнской линии.
   Теперь я перейду к разговору вечернему. Изложить его слова в том порядке и в том бессвязном виде, как он проговорил, я не могу. Я позволю себе систематизиро­вать их. Нужно еще отметить то обстоятельство, что его нужно считать личностью совершенно отличною от людей нашего типа, привыкших думать мыслями. Он про­изводит впечатление такого человека, который только и может мыслить (если можно так выразиться) обра­зами. Эта особенность развита у него в такой степени, что для нас она может казаться почти непонятною и в нормальном его состоянии. Итак, его язык образов я должен буду излагать языком понятий.
   С самого его заболевания и до сих пор в его созна­нии идет борьба между двумя началами: началом справедливости и началом, неясно выражаемым, но противоположным первому. Ему кажется, что его я раздвоенное, состоящее из двух личностей, борющихся друг с другом. Первая личность есть Глеб (Успенский), вторая личность есть Глеб Иванович Успенский, и даже проще и выразительнее Иванович (NB. Отец матери назывался Глебом, Иванович от Ивана, значит, отца его). Как ни борется Глеб, но ему очень трудно не толь­ко уничтожить, убить Ивановича, но даже устоять про­тив власти его. Со времени его болезни борьба между ними идет ожесточенная. Случалось, что Глеб как буд­то отвоевывал свое существование, приобретал свою половину, но это оставалось недолго. Иванович снова вторгался в его область, пренебрегая всякими уговора­ми, всякими условными компромиссами, часто разру­шал их и заполнял Глеба. При полном его торжестве больной не только казался себе, но и в действитель­ности являлся в самых несимпатичных, безобразных, отвратительных видах, до буквального образа свиньи, включительно с ее и черепом, и мордою, и хребтом, и ребрами, и даже перестановкой верхних конечностей снаружи внутрь. Так как превращение в свинью явля­ется наиболее крайнею формой выражения победы Ивановича, то я об этом и буду говорить главным об­разом. По-видимому, всякий раз как настроение его ухудшалось и соответственно с этим в сознании его на­чинали преобладать представления мрачного характе­ра, в его самосознании и самоопределении все более и более преобладала личность Ивановича. Однажды ночью он наконец отрекся от самого себя, от Глеба, в пользу Ивановича. Как только он подписал это отре­чение "от самого себя в свою же пользу", с ним нача­лось превращение в отрицательном направлении. Утром следующего дня он ощущал, как хребет его и ребра стали твердые, крепкие, окостеневшие (оскотинился?) и т. д. Как он ни боролся, но руки его так и тянулись к тому, чтобы срастись с грудью и направиться вперед. Он употреблял неимоверные усилия вернуть их в нор­мальное положение, хоть сколько-нибудь перетянуть их назад, но когда это ему не удавалось, то тогда-то, по-видимому, и совершал свои насилия над самим собою: старался разбить себе голову, перерезывал себя попо­лам вдоль всего тела, перерезывал себе горло, огнем жег себя, чувствовал, как он горит. Иногда ему каза­лось, что он в большей или меньшей степени достигает цели, что если не внутри, то хотя снаружи слезает с не­го его отрицательное я. Бывали случаи, когда сквозь мрак заполняющей и заполнившей его отрицательной его личности пробивался светлый луч в образе то дей­ствительных лиц, как Короленко, Вольфсон *, то фан­тастических образов, как ангел, как монахиня Марга­рита. Бывало, они отстоят Глеба, но потом опять все это рухнет, и Иванович вступает в полное владение. Торжество Ивановича не ограничивалось одним отри­цательным превращением его личности в смысле его самооценки, самопонимания, самоопределения. Он со­вершал чудовищные преступления. Он, например, убил своих детей, свою семью, перетравил их всех до единого стрихнином. Больной прибавляет, что потом каждый раз удивлялся, каким образом он все еще оказы­вается в живых. При этом припоминает случай, как он у Фрея, при мне (кажется, 1 июля), отнесся к своему сыну, явившемуся к нему на свидание для опроверже­ния его бреда о том, что вся его семья отравлена стрих­нином. Он помнит, как он встретил его угрюмо и с не­удовольствием по поводу того, что он жив. Вообще за­мечательно, что в памяти его сохранились все, даже малейшие впечатления из внешнего мира, дошедшие тогда до его сознания. Мало этого, он довольно хорошо помнит свое поведение и даже слова во время самых острых периодов своей болезни. Не совсем ясно припо­минает он только детали бредов, отличавшихся край­нею сложностью и быстрою сменою представлений, хо­тя в то время представления эти отличались такой яр­кою образностью, что при его рассказе они кажутся по­хожими на сложные галлюцинации, то есть образы эти им объективировались во вне его. По-видимому, каждое представление у него имеет склонность сопровождаться галлюцинациями (или псевдогаллюцинациями) тех
  
   * Женщина-врач, очень уважаемая Успенским.
  
   органов чувств, которые играют роль в образовании этих представлений. Этим должно, я думаю, объяснить одновременно существование в его бредах галлюцина­ций и зрения, и слуха, и чувствительности, и общего чувства. Он воочию видит какую-нибудь личность, слы­шит ее слова и в то же время получает и ощущения осязательные и мышечные, как, например, в следующем случае: стоит перед ним кто-то (кажется, монахиня Маргарита), приказывает ему вытянуть руки ладонями вверх и дать их оплевать. Больной и видит, и чувствует, как ладони его сплошь покрыты толстым слоем плевков. Ему приказывают поднести руки к лицу и обмазать его этой гадостью. Он это исполняет. Подобными путями ему случалось на время воскресить в себе Глеба или совесть, но ненадолго. Вскоре опять вступал в свои права Иванович".
   Позже, когда бред Глеба Ивановича принял мисти­ческий характер, у д-ра Синани находим такую запись:
   "Бред его относительно людей, если его осмыслить, можно изложить следующим образом. Когда говорят: Глеб Иванович Успенский, Александра Васильевна Ус­пенская, Александр Глебович Успенский и т. п., то эти лица являются самыми ординарными субъектами, ли­цами, ничего не знающими, ничего почти не стоящи­ми, обладающими всевозможными несовершенствами. Назвавши их обычными их именами, отчествами и фа­милиями, их лишают всяких высших духовных качеств. Если же их называют только их именами, то они осво­бождаются от всяких качеств, присущих отдельным ин­дивидуумам, свойственным обыкновенным челове­ческим существам; тогда они являются носителями вы­соких духовных качеств, характеризующих тех святых, которые носят эти имена, и не только одного какого-ни­будь святого, но и всех вообще великих людей под теми же именами".
   О мистическом бреде Успенского у нас еще будет речь. Теперь для нас важно подчеркнуть его отделение личного имени от отчества и его отрицательное отноше­ние к последнему, доходящее до упорной борьбы между светлым Глебом и представителем мрака и зла - Ива­новичем. Читатель видит, что весь ужас "генеалогии" или первых глав биографии Успенского, от которого до двадцати лет у него "сердце было не на месте" и кото­рый он старался с корнем вырвать из своей памяти, всплыл-таки в нем в мучительных формах бреда. Но я думаю, что и раньше он был мучеником той "большой совести", которую он изобразил в своих писаниях таки­ми яркими чертами и которая в бреду приняла форму мучительной борьбы Глеба с Ивановичем, лично ему принадлежащего, "собственными средствами" выра­ботанного духовного начала с полученным по на­следству.
   Как ни фантастична мысль Успенского, но в ее фан­тастической оболочке заключено зерно истины. Без со­мнения, влияние среды и наследственности огромно и непременно должно быть принято во внимание во всякой критико-биографической работе. Но прием, об­ращающий писателя, как и вообще человека, в какую-то бесплотную математическую точку - центр перекре­щивающихся влияний наследственности и среды,- вы­куривает из него весь личный аромат, все, чем он отли­чается от других людей, находящихся под тем же влия­нием, и что он часто сознательно противопоставляет этим влияниям. Можно, пожалуй, возразить, что усло­вия наследственности и среды лишь в очень редких, да­же исключительных случаях могут быть для разных людей более или менее одинаковы. Уже одна разница в возрасте родителей старших и младших детей создает различные условия зачатия и утробной жизни, а следо­вательно, и различную наследственность. Условия сре­ды точно так же меняются, и иногда очень резко: роди­тели богатеют или беднеют, переходят из одного общественного слоя в другой и т. д., в зависимости от чего изменяются и условия воспитания детей. Но мы никогда не будем в состоянии проникнуть в эти таинст­венные узлы сложных комбинаций и свести к ним инди­видуальные особенности данного лица. Как бы ни углублялся наш анализ влияний наследственности и сре­ды, всегда останется нечто такое, что мы должны при­знать личной красотой или безобразием, личной заслу­гой или грехом человека. И ввиду освещения, данного самим Успенским своей "генеалогии", надо признать, что по наследству он получил вместе с художественным талантом зачатки психической неуравновешенности и "свиного элемента", как выражается дьякон в рас­сказе "Неизлечимый", что и суммируется отчеством "Иванович"; лично же ему, Глебу, принадлежит упор­ная борьба с этим свиным элементом и страстная жаж­да душевного равновесия, гармонии как в себе самом, так и в окружающей жизни. В этих страстных поисках равновесия и в этой борьбе - будем говорить с "Ива­новичем"- состоит, если можно так выразиться, основной фон всей биографии Успенского, начиная с детского или раннего юношеского возраста, когда он "беспрестанно плакал, не зная, отчего это происходит", продолжая всею его литературного деятельностью и кончая тяжелым временем помраченного сознания. Психическая болезнь не прекратила ни этих поисков, ни этой борьбы; она только, как увидим, нарисовала новые и страшные узоры на этом фоне, а исчез он только вместе с жизнью Успенского. Здесь лежит центральная точка и жизни, и писаний, и, уяснив ее себе, нельзя не любоваться удивительною цельностью этой, по-види­мому, столь беспорядочной натуры.
   Но в чем же ближайшим образом состоят те удру­чающие и оскорбительные впечатления детства и юности, которые зажгли в Успенском такую ненависть к "Ивановичу"? Уже из непосредственных показаний г. Васина видно, что не все только любовь да заботы, на­ука да искусство были около впечатлительного мальчи­ка. Но этого мало. Когда Успенский принялся "истреб­лять в себе все внедренные прошлым качества", он должен был, как уже сказано, сосредоточить на этом прошлом свое внимание и по свойству своей натуры тотчас объективировать его в своих писаниях. И г. Ва­син сообщает, что многое в разных произведениях Ус­пенского представляет собою именно такое объективи­рование впечатлений раннего детства.
   В очерке "На старом пепелище" есть, между про­чим, такое воспоминание: "Морозное утро; я еду в гим­назию, еду веселый, довольный: я знаю, что мне не по­ставят единицы, не оставят без обеда, не тронут паль­цем... Там (то есть дома) родные уже позаботились, чтобы ничего этого не было... Даже так позаботились, что учителя явно несправедливо становят мне отличные отметки". Г-н Васин говорит, что это личное воспоми­нание Успенского, но прибавляет, что оно верно "разве только отчасти": хорошие отметки получал Успенский просто потому, что хорошо учился. "Подачки же гим­назическому начальству,- продолжал он,- давались единственно для того, чтобы к ученику относились справедливо, чего могло и не быть". Далее оказывает­ся, однако, что подачки - пивом, чаем, сахаром, ябло­ками, деньгами - имели целью не только торжество справедливости, они и от розги спасали: "За единицы обыкновенно пороли по субботам розгами, но нам, да­вальщикам приношений, ставили вместо единицы два с минусом и оставляли без обеда, до 6 часов". Малень­кому Глебу было, вероятно, просто приятно обходиться без неприятностей, постигавших некоторых его товари­щей, и он пользовался созданным родительскими забо­тами и любовью привилегированным положением "без борьбы, без думы роковой" 44; и только впоследствии, придя в возраст и оглядываясь на свое прошлое, он и эту черту засчитал этому прошлому в пассиве. Но и тогда было что-то, что заставляло его беспрестанно плакать, как он говорит не только в довольно бессвяз­ной автобиографической записке, а и в превосходной лирической страничке по адресу родных мест в том же очерке "На старом пепелище":
   "Отчего это не сказали вы мне ни одного слова о том, что мне надо идти стоять за вас горой, что мне надо иметь руки железные, сердце лютое и око не­дреманное? Отчего вы, бедняги мои, старались всегда "укачать" меня, заговорить меня веселыми словами, когда я плакал от бессознательной тоски; говорили мне: "не думай!", вместо того чтобы разбудить, сказать: ду­май, брат, за нас, потому наших сил нету больше!.. Убаюканный вами, я спокойно спал и не знал, что в темные осенние и зимние ночи, когда на дворе хлещет дождь или воет вьюга, вы поедом ели, ни в чем не повинные, друг друга, и проклинали свою адскую жизнь. Зачем ничего же этого вы мне не сказали?" и т. д.
   За любовь и заботы Успенский платил любовью и жалостью, но уже в очень раннем возрасте чуял и над этой любовью и заботой и вообще вокруг себя какую-то "неправду", которая лежала во всем порядке вещей, составляла их общую основу, прорываясь иногда нару­жу и для ребенка, если не понятными, то, во всяком случае, тяжелыми эпизодами. Вот, например, Семен Иванович Толоконников в "Нравах Растеряевой ули­цы" (он же Богоборцев в "Делах и знакомствах"). По словам г. Васина, в этом образе "прекрасно обрисован" младший из дядей Успенского с отцовской стороны, Се­мен. Любопытно, что Успенский старательно отмечает, что Толоконников "каким-то чудом избежал пьянства", что его в этом отношении "спасала любовь к курам, к бойцовым петухам, кулачным боям". Очевидно, эта черта в его среде более или менее редкая, но зато Толоконников такой грубый самодур, способен так изде­ваться над всеми, кто попадет в зависимость от него, и с такою виртуозностью это проделывает, что сколько-нибудь чуткий юноша должен был больно уколоться о совокупность этих впечатлений. Или вот еще некото­рые эпизоды из жизни Птицыных в "Наблюдениях Ми­хаила Ивановича" и Калашниковых в очерке "На ста­ром пепелище", именно некоторые только эпизоды, ибо, как говорит г. Васин, сюда введено многое, не имеющее ничего общего с подлинными семейными воспоминани­ями автора. К таковым принадлежат, по-видимому, в "Наблюдениях Михаила Ивановича" смерть Вани - смерть дяди Успенского, Михаила Глебовича, а в "Старом пепелище" портрет главы семейства, деда Соколова. Судя по этому портрету, верность которого в общих чертах подтверждает и г. Васин, Соколов был честнейший и преданнейший своей службе чиновник, в этом отношении редкий для своего времени тип. Но вместе с тем это был деспот, под железной волей кото­рого должно было гнуться все окружающее. Выше все­го на свете ставя интересы "казны" и затем свою волю, как верного их служителя, он презирал и топтал всякое проявление личности в своей жене, в детях, во всех, ко­го достигала его властная рука.
   "У ребенка проявляется стремление к живописи, к музыке - чепуха и вздор, который нужно вырвать теперь же с корнем: ребенок этот должен вырасти чи­новником, таким же беспримерным и безответным, как и отец,- в этом высшая цель жизни, в этом вся заслуга человека перед богом и перед родиной... Дочь хочет выйти замуж за человека, который ей понравился, но этот человек не служит - и браку этому не бывать! ее сам отец выдаст за того, кого он полюбит за исполни­тельность и за какие-нибудь другие, тоже выгодные для казенного интереса качества... И так было во всем". Личность была до того подавлена в этой семье, что в поколении внуков * заметна была даже боязнь чего-либо мало-мальски самостоятельного. Заметно было даже как бы предпочтение ко всему "ненастоящему пе­ред подлинным и правдивым".
   Все "подлинное и правдивое" угасло в этой с тече­нием времени непомерно разросшейся семье двумя пу­тями. С одной стороны, в молодых поколениях насиль-
  
   * А Глеб Иванович был одним из этих внуков.
  
   ственно глушились их личные наклонности и способ­ности; они обречены были или на непосильную борьбу (жертвой такой непосильной борьбы и был талантли­вый дядя Успенского, Михаил,- он же скрипач и ком­позитор Ваня), или на укрывательство, лицемерие. С другой стороны, в родню к лично безупречному слу­жаке, главе семейства, пристраивались и вообще около него ютились люди далеко не первого сорта; для этого им нужно было только искусно носить маску блюстите­ля "казенного интереса". В конце концов под крылом честного чиновника, кроме разбитых жизней, образова­лась стая казнокрадов и взяточников. "Бедный старик, глава семьи, только под конец жизни увидел (и умер от этого), что, кроме зла, он не делал ничего".
   "Поколение, которое росло в этой среде, должно было дышать ложью, привыкать лгать на каждом своем движении, помышлении, взгляде, считать уменье посту­пать не по правде, не по-настоящему за уменье жить, то есть именно за правду, за настоящую задачу жизни". "Нажива, материальное благополучие, в буквальном смысле этого слова, только одно и было действительно настоящее, непритворное жизненное побуждение в этой массе лжи, и поколение внуков непременно должно бы­ло по инстинкту угадать эту настоящую черту, всосать ее с молоком матери. Жажда грубых животных на­слаждений поэтому ключом кипела в глубине этих при­творно-благочестивых семей. Скотские (не соврем, употребив это выражение) побуждения пробуждались в детях рано и в сильнейшей степени. Но под давлением двойного деспотизма - зависимости от власти главы дома и зависимости от необходимости постоянно лице­мерить - эти грубые, дикие животные побуждения глубоко таились на дне даже самых юных детских душ этой громадной семьи, разъедая эту душу жаждой, жаждой грубого наслаждения - душу, в которой не было уже почти возможности жаждать правды, любви к ближнему, так как все это было уже запугано в мате­рях и попрано примером отцов, женившихся из рас­чета".
   Мы уже видели, что произошло от столкновения этой действительности с идеалами, засветившимися в момент освобождения, как благодаря этому столкно­вению "раздались на Руси проклятия и благословения", как зародилась "болезнь совести". Очевидно, Глеб Иванович и сам был захвачен этой драмой, пережил ее на самом себе, мало того - переживал ее всю свою жизнь, почти буквально до могилы. Будучи одним из "внуков", он мучительно искал в себе наследственной "неправды", того, что он называл впоследствии "раско-лотостью между гуманством мыслей и дармоедством поступков" и что еще позже обрекло "Глеба" на борьбу с "Ивановичем".

VI

   Старые устои разваливались и развалились; гармо­ния "свиного элемента" дала множество трещин, и со­весть настойчиво заговорила о неправой жизни, и этот настойчивый голос больно отзывался в душах. Не все и не сразу находили путь жизни, сколько-нибудь удов­летворяющий требованиям разбуженной совести, не все даже ясно понимали, что творится в их головах и серд­цах! В числе их были пьянствующие таланты, о которых говорит Успенский в автобиографической записке и с которыми судьба свела его во второй период его жизни-1862-1868 годах. С верхами литературы и общественной жизни, где процесс обновления проис­ходит сознательно, он был в то время мало знаком. Из этих талантливых, но беспутных и пьяных людей он по­минает в автобиографической записке только Павла Якушкина 45, как бы для образца. Поминает он его доб­родушно, шутливо и, самое большее, брюзгливо. Так же поминает он, бывало, в разговорах Левитова и других. Иное дело его двоюродный брат, Николай Успенский. Глеб Иванович иной раз прямо с дрожью говорил мне о своей былой близости с этим утопленным в водке та­лантом. И когда этот действительно крупный и в начале своей деятельности много обещавший, но нравственно заживо погибший талант покончил в 1889 году само­убийством, Глеб Иванович писал мне: "Сегодня я по­ложительно не мог сомкнуть глаз всю ночь под влияни­ем самых мрачных воспоминаний о Николае Успенском. Сейчас (10 часов) меня одолевает сон, и если я засну и просплю панихиду - вы на меня не сердитесь. Писать я ничего о нем не буду. Это значило бы вспомнить всю подлость прошлого, которое я всячески боялся вспоми­нать. Зачем это теперь возобновлять? Я и так едва жив".
   Николай Успенский был вдвойне неприятен Глебу Ивановичу - и по воспоминаниям о детских годах, и по воспоминаниям о том времени, когда он был одинок и беспомощен среди пьянствующих талантов. И здесь я должен коснуться одного неприятного и щекотливого пункта.
   Тотчас после смерти Успенского в одной газете был рассказан такой анекдот. Крамской написал портрет Успенского. Выставку, на которой появился этот порт­рет, посетил и Глеб Иванович. Здесь к нему подошел какой-то водочный заводчик С. и, отрекомендовавшись большим почитателем его произведений, заявил, что он только что купил его портрет. Когда Успенский узнал, с кем он имеет дело, он спросил заводчика-мецената, где он в свою очередь может купить его портрет, хотя бы фотографический. Тот удивился: "Что это вам взду­малось?"-"Да я тоже большой почитатель ваших про­изведений",- отвечал Успенский. Соль этого анекдота заключается в намеке на злоупотребление покойного писателя спиртными напитками. Но сочинитель анекдо­та, очевидно, не имеет понятия о духовном облике Ус­пенского, если предполагает возможным для него такое пошлое остроумие, да еще в беседе с незнакомым чело­веком. Притом же обстановка анекдота сплошной вздор: единственный портрет Успенского, бывший на выставке, писан не Крамским, а Ярошенко, и не водоч­ный заводчик С. купил его, а известная харьковская деятельница по народному образованию X. Д. Алчевская 46.
   Таким образом, анекдот этот есть просто выдумка. Но мне не раз случалось слышать мнение, что Успен­ский сильно пил и что психическая болезнь его была результатом злоупотребления алкоголем. Я никогда не мог с этим согласиться. Отнюдь и не утверждаю, что он был безгрешен в этом отношении. Не говоря о мораль­ной стороне дела - ибо не знаю, много ли найдется в том кругу, в котором он вращался, людей, имеющих право суда в этом отношении,- я думаю, во-первых, что слухи о его грехе сильно преувеличены (в покаян­ном настроении он сам способствовал этому преувели­чению), а во-вторых, грех этот был не столько причи­ною, сколько следствием того нервного расстройства, которое окончилось психическою болезнью. Вот что пи­сал однажды Успенский г-же N 47, предоставившей в мое пользование коллекцию его писем: "Не могу забыть, как я безобразно вел себя у вас,- напился! Мог­ло ли это быть прежде, чтобы именно у вас, у вас-то я позволил себе это? а теперь вот позволил, стало быть что-то во мне пропало, и, стало быть, я стал пропа­дать". Выражения "безобразно вел себя" и "напился", несомненно, сильно преувеличены. Из того же письма к г-же N видно, что, будучи у нее в гостях, он "прори­цал в пьяном виде о литературе и о дамах, которых надо удержать в пределах серьезного интереса",- вести подобные разговоры не значит "вести себя безоб­разно". "Безобразно" пьяным я не видал Глеба Ивано­вича никогда. Богатая и блестящая, но от рождения неуравновешенная натура, Успенский мог быть спасен от печального конца только исключительно благопри­ятными условиями жизни, какие вообще редки и каких не выпало на его долю. Болезнь подкралась к нему с чрезвычайною постепенностью. Можно, конечно, с точностью указать время, когда его пришлось по­местить в больницу, но едва ли можно даже с прибли­зительно такою же точностью сказать, когда болезнь началась. Быть может, она давно уже вила себе в нем гнездо, когда мы, близкие к нему люди, видели в нем только человека очень нервного и очень оригинального. Вот его письмо ко мне от 18 февраля 1891 года: "С великим бы удовольствием поел я блинов, если бы не одно чрезвычайно важное обстоятельство: вчера ко мне приехал в 1 час дня д-р Шершевский (кажется, по же­ланию Манассеина узнать мою болезнь), выстукал, вы­слушал меня и, словом, докопался до самой сути болез­ни (мозг!) и начал правильное лечение. До следующего воскресенья никаких блинов не полагается, а в следую­щее воскресенье он опять приедет и обследует меня... (неразборчиво) но буду повиноваться, потому что дело мое стало совсем скверное. Прочитайте прилагаемое письмо и порадуйтесь. Я рад, что читатель поступил со мной строго, и это на меня подействовало благодетель­но. Остаюсь лишенный блинов, печальный Г. У." (в письме, о котором здесь пишет Успенский, какой-то читатель упрекает его за то, что он напечатал свой рас­сказ в "Неделе", где в то время "осмеивал лучшие иде­алы лучших людей некто, подписавшийся псевдонимом "Единица" 48). Как видите, письмо самое обыкновенное, а между тем врач уже определил болезнь мозга. Не­уравновешенность свою Успенский получил, вероятно, по наследству, тяжелые условия жизни создали почву для ее расцвета...
   Надо, однако, признать, что условия эти были осо­бенно тяжелы именно для такого человека, как Успен­ский, что многое рисовалось ему в гораздо более мрач­ном виде, чем было в действительности. В своих лите­ратурных воспоминаниях 49 я рассказал о своей первой встрече с Успенским в 1868 году, о той оригинально убогой обстановке, в которой я его застал, а также о его тогдашней заразительной веселости и обаятельной живости его рассказов и вообще его беседы. Он был тогда уже известным писателем, и нет ничего удиви­тельного в том, что молодой человек, полный надежд и сил, вдобавок одинокий - женат он еще не был - и, следовательно, свободный от многих забот, прекрас­но чувствует себя в фантастически скудной обстановке и весело смеется и заражает смехом окружающих. Но ведь мы видели, как мрачны воспоминания Успенского о детстве и юношестве, как одинок и беспомощен был он в среде пьянствующих талантов; знаем далее, из предисловий к первым двум изданиям его сочинений, как он страдал от необходимости раздирать на клочки и урезывать свои произведения. Все это как будто не вяжется с ярким смехом и веселым остроумием. Но дело в том, что молодость, конечно, брала свое. Мы не имеем ни права, ни основания не верить настойчивому показанию Успенского о пролитых им в детстве и юности беспредметных, безотчетных слезах, но, разу­меется, немало было в ту пору и смеха, и веселья, за­тертых впоследствии в его воспоминаниях. Да и позже его долго спасал неистощимый, казалось, запас юмора, отпущенный ему природою. Я сравнил бы его с необык­новенно чувствительным термометром, в котором каж­дое малейшее повышение или понижение температуры немедленно отражается соответственным повышением и понижением уровня ртути. В начале шестидесятых годов, когда он поступил в университет, для него, как и для всех нас, тогдашних молодых людей, было много поводов для радости и подъема духа. Выколачивая из себя "Ивановича", вырабатывая "собственные средст­ва", он благодаря своей впечатлительности должен был, конечно, особенно бодро и весело дышать тем воз­духом "правды", который, казалось, составит нашу всегдашнюю атмосферу. Если тяжки и оскорбительны были воспоминания, то надежда сверкала всеми цветами радуги. Обстоятельства изменились, да и в личной жизни Успенского наступали разные осложнения. Тем­пература еще не раз поднималась и падала, и колеба­ния эти отражались на чутком термометре, но, в общем, веселье, радость, смех шли на убыль. Временами в нем как-то вдруг воскресал тот жизнерадостный молодой человек, каким я его видел в первый раз, но так же вдруг и погасал. Вот, например, одно из его писем к В. М. Соболевскому (редактору "Русских ведомостей"), относящееся к 1886 году.
   "Милый В. М. В четыре часа ночи, по дороге в Одессу, остановился пароход в Ялте. Есть у меня тут два дня хороших воспоминаний, и я поехал на берег. Пробегал часа два в сумасшедшем веселье, один. По­года благоприятная, и все славно и хорошо. Купил цве­тов, посылаю их вам лоскутики (?); плохо я чувствовал себя на Кавказе - теперь как будто лучше. Давно не имею писем и с нетерпением жду Одессы. Ах, дорогой, милый! Теперь ничего не пишу, кроме того, что я рад. Нашлите цветочков Михайловскому. Ваш Г. У."
   В записке этой характерны и эта способность к "су­масшедшему" веселью наедине с природой, и это жела­ние сделать и других участниками своей радости. Однажды я тоже получил от него в конверте несколько "цветочков" - с Кавказа, причем изливались восторги от красот долины Риона и рекомендовалось такому-то отдать один из "цветочков", а такому-то дать только "понюхать". Но это жизнерадостное настроение посе­щало его все реже и реже, и даже в минуты веселья звенела в нем мрачная струна заботы и тревоги. Но неподражаемым мастером рассказов и вообще обая­тельным собеседником он оставался всегда. Трудно вы­разить словами, что именно обаятельного было в его беседе. Назвать его человеком красноречивым отнюдь нельзя, искрящегося остроумия у него тоже не было. Случалось, что, увлекаясь какою-нибудь мыслью дале­ко за пределы логической возможности, он говорил ве­щи, с которыми никаким образом нельзя было согла­ситься. И тем не менее слушать его было настоящим художественным наслаждением, не говоря уже о по­учительности его беседы, благодаря его всегда ориги­нальной точке зрения.
   Боюсь, что, упоминая о мастерстве его рассказов, я навожу читателей на параллель с покойным Горбуно­вым 50. Ничего подобного! И мало того: есть и не профессиональные рассказчики, славящиеся разговорным мастерством, способные десятки раз буква в букву, ин­тонация в интонацию повторить один и тот же рассказ, сказать одну и ту же речь, выразить одну и ту же мысль; Ус

Другие авторы
  • Варакин Иван Иванович
  • Лукашевич Клавдия Владимировна
  • Муравьев Андрей Николаевич
  • Карлин М. А.
  • Уэллс Герберт Джордж
  • Долгоруков Н. А.
  • Осиповский Тимофей Федорович
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич
  • Челищев Петр Иванович
  • Неведомский Николай Васильевич
  • Другие произведения
  • Черный Саша - Кавказский черт
  • Сомов Орест Михайлович - Живой в обители блаженства вечного
  • Жуковская Екатерина Ивановна - Записки
  • Дружинин Александр Васильевич - Письма иногороднего подписчика о русской журналистике
  • Писарев Александр Иванович - Лукавин
  • Тынянов Юрий Николаевич - Словарь Ленина-полемиста
  • Пушкин Василий Львович - В. В. Кунин. Василий Львович Пушкин
  • Аксаков Иван Сергеевич - Рассказ о "последнем Иване"
  • Ткачев Петр Никитич - Терроризм как единственное средство нравственного и общественного возрождения России
  • Мицкевич Адам - О поэзии романтической
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 323 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа