Главная » Книги

Скабичевский Александр Михайлович - Первое двадцатипятилетие моих литературных мытарств

Скабичевский Александр Михайлович - Первое двадцатипятилетие моих литературных мытарств


1 2 3 4 5


А.М. Скабичевский

Первое двадцатипятилетие моих литературных мытарств

  
  

СОДЕРЖАНИЕ

  

Глава первая

  
   Вступление. Эмбриологический период моего писательства. Первое появление в печати в "Рассвете" Кремпина. Сотрудничество в "Отечественных Записках" и в "Иллюстрации". Праздник молодости. Обилие увеселений в Петербурге в 60-е годы. Прострация и кризис. Превращение из постепеновца в красные. Ал. Вас. Топоров и его влияние на меня. Вступление мое в топоровский кружок. Влияние "Отцов и детей" Тургенева и "Что делать?" Чернышевского на молодежь

Глава вторая

  
   Общий обзор моей педагогической деятельности. Переход к критике. Статьи в "Народной Летописи" и "Современнике". Каракозовский выстрел и муравьевский террор в Петербурге. Статья в "Невском сборнике". Почему я предпочел "Отечественные Записки" "Делу". "Неделя" и постигшая ее катастрофа в конце 1868 года. Отличие "Отечественных Записок" от "Современника" и общий характер журнала. Редакторы и сотрудники "Отечественных Записок" в первые годы аренды Некрасова. Приемные дни по понедельникам

Глава третья

  
   Григорий Захарович Елисеев и жена его Екатерина Павловна. Отношение Некрасова, Салтыкова и Елисеева к прочим сотрудникам "Отечественных Записок". Четверги и понедельники у Елисеевых. Николай Степанович Кутейников. Марья Александровна Маркович

Глава четвертая

  
   Николай Константинович Михайловский. Мои первые встречи с ним. Характеристика его. Василий Степанович Курочкин. Характеристика его. Крушение "Искры". B.C. Курочкин спасает меня от дуэли с Н.В. Максимовым. Трагическая смерть B.C. Курочкина. Трагикомедия Николая Степановича Курочкина и ее причины

Глава пятая

  
   Николай Александрович Демерт. Главные факты его жизни и характеристика его как человека и писателя. Два романа его - старорусский и петербургский. Авантюристки, чающие замужества за литераторов. Демерт в когтях такой авантюристки. Его помешательство и трагическая смерть в Москве

Глава шестая

  
   Несколько слов об остальных постоянных сотрудниках "Отечественных Записок": Д.И. Писареве, Ф.М. Решетникове, Гл.Ив. Успенском, А.Н. Плещееве, С.Н. Кривенке

Глава седьмая

  
   Первые годы моего сотрудничества в "Отечественных Записках". "Очерки развития русской мысли". Некрасов издает их на свой счет. Арест книги и тщетные хлопоты о снятии его. Аудиенция у М.Н. Лонгинова. Сожжение книги. Вступление в число сотрудников "Биржевых Ведомостей". Столкновение с Каировой. Характеристика В. А. Полетики. Мое сотрудничество в "Биржевых Ведомостях". Неожиданный разрыв с Полетикой

Глава восьмая

  
   Неудача романа "Было - отжило". Мое участие в артельных журналах - "Русском Богатстве". "Устоях", "Деле" и "Слове". Обилие веселья в 70-е годы. "Общество трезвых философов". "Общество пьяных философов". Вечеринки и журфиксы. Обеды "Отечественных Записок". Обеды "Молвы". Обеды в "Метрополе". Женский клуб. Запрещение "Отечественных Записок"
  

Глава первая

   Вступление. Эмбриологический период моего писательства. Первое появление в печати в "Рассвете" Кремпина. Сотрудничество в "Отечественных Записках" и в "Иллюстрации". Праздник молодости. Обилие увеселений в Петербурге в 60-е годы. Прострация и кризис. Превращение из постепеновца в красные. Ал. Вас. Топоров и его влияние на меня. Вступление мое в топоровский кружок. Влияние "Отцов и детей" Тургенева и "Что делать?" Чернышевского на молодежь.

I

   Пятьдесят лет уже подвизаюсь я на литературной арене. Но в настоящих воспоминаниях о своем писательстве я намерен ограничиться лишь первыми двадцатью пятью годами его и имею для того свои основания.
   Во-первых, в этот период времени я вполне определился как семидесятник, написал все, что вышло из-под моего пера лучшего. В дальнейшей моей деятельности я ни на шаг не подвинулся вперед от того, чем я был в начале 80-х годов, так что, если бы я умер в 1884 году, я имел бы полное право сказать при последнем издыхании: я все свое земное совершил. Далее затем я подвизался во многих органах, писал газетные рецензии, журнальные статьи, имея в виду не столько стремление сказать что-либо новое, сколько хлеб насущный. Да и времена-то пошли такие тяжкие, что не до нового было; впору было заботиться лишь о том, чтобы сохранить свою позицию. Единственный мало-мальски серьезный труд, какой я совершил в течение второй половины своего литераторства, был "История новейшей русской литературы", имевший столь значительный успех, что дошел ныне до седьмого издания, да и тот был совершен мною не по личной инициативе, а по заказу покойного Ф.Ф. Павленкова.
   Во-вторых, в своих воспоминаниях я намерен ограничиться не одною своею личностью, т.е. тем, где и что я в то или другое время написал, но, вместе с тем, делать и характеристики как различных веяний, так и литературных личностей, которые меня окружали и с которыми мне приходилось вступать в те или другие отношения. Но такая задача выполнима, лишь имея дело с первым двадцатипятилетием моего писательства. Во-первых, для того времени создалась уже достаточная историческая перспектива, а во-вторых, и что самое главное, большинство писателей, подвизавшихся на литературном поприще в те времена, успели уже покончить свое земное существование, так что я имею возможность свободно говорить о них, как об исторических личностях, между тем как писатели, с которыми я имел дело во вторую половину своей деятельности, в значительном большинстве до сих пор еще живы и здравствуют и не подлежат той всесторонней оценке, какая допустима для личностей, окончивших свое земное поприще.
   Итак, к делу.

II

   Рано, в 13 уже лет, почувствовал я призвание к литературной деятельности и начал мечтать сделаться со временем непременно писателем, именно поэтом вроде Пушкина.
   В каждую эпоху существуют два-три таких литературных корифея, которым наиболее поклоняются современники, и тринадцатилетние отроки с литературным призванием начинают обыкновенно рабским подражанием им. В мое время (начало 50-х годов) было три таких корифея - Пушкин, Гоголь и Лермонтов. Прежде всего я увлекся, конечно, Пушкиным, который был прочитан мною от доски до доски, по первому посмертному изданию его стихотворений, и вот в подражание ему я начал ежедневно строчить вирши, конечно уж, крайне нескладные и неуклюжие, причем от нежных излияний к пей и грустных сетований на то, что жизнь пуста, люди пошлы и хладный свет не понимает поэта, я перешел к поэмам на ветхозаветные темы, вроде "Иосиф Прекрасный", "Иудифь" и т.п. Отец, поощрявший мои литературные занятия, переписывал эти поэмы своим каллиграфическим почерком и отсылал их в свою родную Украину к деду, а тот по прочтении клал их к образам за божницу.
   В старших классах гимназии всю эту стихоманию как рукой сняло, благодаря учителю словесности Н.П. Корелкину, который читал нам в классе Гоголя, внушал, что в прозе может быть более поэзии, чем в иных стихах, и жестоко раскритиковал поданное мною ему классное сочинение, написанное стихами.
   Под этим влиянием я начал взасос читать Гоголя, сделался горячим его поклонником и начал подражать ему. Плодом этого подражания была повесть о пьяном чиновнике Петербургской стороны, которой я был обязан первым публичным триумфом, так как повесть свою я читал на гимназическом литературном вечере; она удостоилась общих похвал и сдана была на хранение в гимназический архив. По вступлении в университет, на первом и втором курсах, от Гоголя я перешел к подражанию Лермонтову. Это было как нельзя более своевременно. Двадцатилетним юношам свойственно корчить из себя разочарованных Манфредов, воображать, что они все уже испытали, во всем изверились и что жизнь - пустая и глупая шутка. Плодом такого настроения была повесть "Записки Алексеевского", которую тщетно я пытался пристроить в какой-либо журнал, хотя бы в издававшийся в то время "Студенческий сборник".
   Этим и заканчивается эмбриологический период моего писательства. На третьем курсе университета, в 1859 году, я рождаюсь наконец на свет, т.е. имя мое впервые появляется в печати. Восприемником моим был В.А. Кремпин, артиллерийский полковник, издававший в конце 50-х и начале 60-х годов "Рассвет", журнал для девиц. Издавая свой журнал на медные деньги, Кремпин не имел возможности пригласить в качестве сотрудников более или менее известных писателей, а обратился не помню уж к кому, к Ап. Ник. Майкову или Сухомлинову, с просьбой рекомендовать ему нескольких молодых людей мало-мальски даровитых и пишущих. Это было придумано как нельзя более остроумно: во-первых, кому же было более кстати и писать для девиц, как не начинающим юнцам в те времена, когда все молодые люди о том только и мечтали, как бы развивать барышень, а во-вторых, дело известное, что начинающие юнцы готовы писать хоть даром, лишь бы печататься.
   Сухомлинов или Майков рекомендовали Кремпину Д.И. Писарева, моего сотоварища по университету и близкого приятеля, а через него вошел в журнал и я. Впрочем, мое сотрудничество в "Рассвете" было непродолжительно. Дебютировал я статьею о Черногории. Затем по болезни Писарева, исполнявшего в журнале роль критика, написал критическую статью о "Записках охотника" Тургенева и несколько мелких рецензий; покончил же свое сотрудничество в "Рассвете" статьею о войне Испании с Марокко.
   Я говорил уже не раз в своих прежних воспоминаниях о студенческих годах, что в течение курса я был членом кружка однокурсников, во главе которого стоял Л.Н. Майков, брат известного поэта An. H. Майкова. Поэт же Майков был в приятельских сношениях с Дудышкиным и прочими редакторами "Отечественных Записок". Этим обусловил ось то, что я примкнул к "Отечественным Запискам". Так в 1862 году была напечатана на страницах "Отечественных Записок" моя драма "Круглицкие", и, конечно, она не увидала бы света, если бы не протекция Ап. Майкова. Кроме того, я участвовал вместе с товарищами в переводе романа Флобера "Саламбо", а также написал несколько рецензий.
   Но, увы, все это оплачивалось столь скудно, было столь случайно и непостоянно, что не преувеличивая можно сказать, что литературного труда не хватало мне и на табак. Вообще я был один из тех несчастных юношей, которых безжалостная alma mater выбрасывает по окончании курса на улицу совершенно беспомощными. Не имея никаких средств к жизни, ни связей, тщетно стучался я, что называется, во все двери, чтобы хоть как-нибудь пристроиться. Дошло дело до того, что какими-то неведомыми судьбами через какого-то сомнительного родственника я определился канцелярским служителем на десятирублевое жалованье в канцелярию генерал-губернатора князя Суворова. Около года пришлось мне тянуть канцелярскую лямку. Служба эта показалась мне адом кромешным, и я вынес из нее одно лишь убеждение, что не рожден я был чиновником.

III

   Понятно, что я почувствовал себя чем-то вроде узника, выпущенного на свободу, когда летом 1862 года был рекомендован А. Майковым другу его П.М. Цейдлеру, который в этом году принял на себя редакцию "Иллюстрации" Баумана вместо Вл. Зотова. Это был знаменательный год в моей жизни в том отношении, что это был первый мой крупный, а главное дело, постоянный литературный заработок. Вместо прежних грошей я имел возможность теперь зарабатывать до полутораста рублей при самой ничтожной затрате времени и труда. Вся моя работа заключалась в писании фельетонов, которые я наполнял театральными рецензиями, болтовнёю по поводу мелких явлений жизни вроде танцклассов или кресел, расставленных по Невскому некиим аферистом, панегириками любимым мною актрисам (Снетковой, Муравьевой) и т.п. Кроме того, писал я характеристики писателей, портреты которых печатались в "Иллюстрации", рецензии на новые книги, стихи и прочее.
   Спрашивается, чем же было наполнено все то беспредельно досужее время, которое оставалось у меня от всей этой несложной и неголоволомной работы? Буквально ничем. Театры, танцклассы, рестораны, дружеские пирушки, литературные вечера - в этом заключалась вся моя жизнь. Я носился из одного конца города в другой очертя голову и не думая о завтрашнем дне, потому что завтра будет написан новый фельетон и принесет мне новые ресурсы. Словом, вся зима 1862/63 года рисуется в моей памяти, как самая веселая и разгульная полоса моей жизни. Это я справлял праздник моей молодости.
   Праздничное ликование мое еще более обострялось общественным настроением. Замечательно, что, несмотря на все ужасы бунтов, пожаров и польского восстания, все пустились в какое-то бешеное веселье. Города горели, крестьян пороли и расстреливали, поляков вешали и тысячами ссылали в сибирские тундры, а Петербург пил, пел и плясал.
   Вообще легкость нравов в эти годы в Петербурге дошла до Геркулесовых столбов. Этому, между прочим, конечно, посодействовало освобождение крестьян, растворившее помещичьи гаремы и принудившее массу дворовых обоего пола броситься в города снискивать пропитание, чем и как придется. По крайней мере, я не запомню, чтобы в Петербурге было такое обилие проституток, как в первые годы по освобождении крестьян. Стоило пойти вечером по Невскому, зайти в любой танцкласс или биргалле, чтобы встретить доходившую порой до давки толпу погибших, но милых созданий.
   В разных частях города в то время пооткрывались танцклассы, на которых каждый вечер гремела музыка, рекою лилось вино и пиво и танцующие пары одна перед другой старались отличиться бешеным канканом. Появились даже герои канкана, славившиеся по всему Петербургу своими антраша, доходившими до последней степени бесстыдства. Первенство по этой части принадлежало некоему Фокину, которому содержатели танцклассов платили разовые за участие на вечерах, а гости сверх того напаивали его для придания большей наглости в танцах. Портреты и карикатуры его нередко появлялись в сатирических листках.
   С уничтожением откупов и удешевлением спиртных напитков, сверх массы портерных, открылись в разных частях города несколько обширных биргалле, в которых по вечерам собирались тысячи народа. В биргалле этих, кроме бильярдов и биксов, устраивались более серьезные и азартные игры - рулетка, домино, лото, и сотни лиц, играя ночи напролет, проигрывались в пух и прах.

IV

   Но недолговечен был мой праздник молодости: всего лишь до прекращения "Иллюстрации" весною 1863 года. Впрочем, раньше еще краха "Иллюстрации" я утомился от беспутной жизни до крайнего изнеможения. Я не знал, куда деваться и чем наполнить страшную пустоту, какую я почувствовал в себе, доходившую порою до панического ужаса. Мне чудилось, что я вишу над бездонной пропастью и ежеминутно готов ринуться в нее. Напрасно старался я в вине и развлечениях утопить свою тоску. Я не находил себе нигде места. Пытался снова приняться за чтение и разные литературные планы, но и книги, и перо выпадали из моих рук. Я чувствовал в себе рой самых диких сомнений. Не было ни одного убеждения, в котором я не усомнился бы. Вместе с тем я чувствовал и полное физическое изнеможение, дошедшее до того, что слег и пролежал неделю, другую.
   Словом, 1863 год был для меня годом одного из тех кризисов, которых было несколько в моей жизни и после которых я возрождался к новой жизни, чувствуя в себе прилив новых и свежих сил и сознавая себя совсем иным человеком. На этот раз последовал самый важный кризис в моей жизни, всю ее направивший в другую, совсем противоположную сторону. Довольно сказать, что из лагеря умеренных либералов-постепеновцев я перешел в стан радикалов и впоследствии сделался сотрудником того самого "Современника", на который я до того времени смотрел с презрением.
   Все обстоятельства и условия моей жизни располагали меня именно к этому кризису. Вопиющая нужда, ежедневно стучавшаяся ко мне в дверь, сознание себя жалким парией на пиру жизни по сравнению с друзьями, которые все тотчас же по выходе из университета приспособились при помощи влиятельных связей, тогда как я тщетно пытался найти хотя бы скудный заработок; печальное зрелище последних лет жизни и смерти отца (в 1863 г.), ничего не вынесшего из своей тяжкой служебной лямки, кроме горькой обиды со стороны начальства, которое, высосав из него все соки, выбросило его, как выжатый лимон, лишив его мало-мальски сносного обеспечения (не считать же таковым нищенскую пенсию в 14 руб.!); испытанная мною самим каторга канцелярской службы. Ко всему этому присоединялись впечатления, выносимые мною из общественного движения, становившегося с каждым днем более и более бурным: ужасы пожаров; тревожные слухи о крестьянских волнениях; банды повстанцев, ушедших до лясу; беспощадно-кровавый террор Муравьева в Польше - все это волновало молодую кровь, возбуждало то восторг при виде геройских подвигов, то гнев и негодование при зрелище кровожадных жестокостей висельников. При таких условиях достаточно было малейшего толчка, чтобы я начал сожигать все, чему поклонялся, и поклоняться всему, что сожигал.

V

   В это время в петербургских радикальных кружках вращался Ал. Вас. Топоров. Он был сын мелкого придворного служителя. Мальчик был смышленный, и его тянуло к свету, о чем можно судить по сохранившимся после него тетрадкам, в которых были записаны стихотворения Пушкина, Лермонтова и Некрасова и разного рода сочинения обширной в 50-е годы нецензурной литературы.
   Когда малец вырос, отец пристроил его ко двору наследника. Высокого роста, атлетического сложения, красивый, румяный, Топоров приглянулся Александру и сделался любимым его лакеем. По воцарении Александра Топоров продолжал состоять при особе его, но звание лакея претило ему, и вот он, выдержав при академии экзамен на зубного врача, предпочел скромное место дантиста при дворцовом врачебном дежурстве, на каковой и оставался до выслужения полной пенсии скромных размеров.
   Когда началось движение, Топоров весь проникся прогрессивными идеями и сделался рьяным пропагандистом их среди молодежи. В конце же 50-х и начале 60-х годов он успел перезнакомиться со всеми сотрудниками "Современника" - и с Чернышевским, и с Елисеевым, и со Слепцовым, и с Антоновичем; знаком он был и кое с кем из "Искры" - с Курочкиными, с Минаевым и пр. Масса знакомств была у него среди художников и актеров. В наиболее тесной дружбе находился он с семьей певца Петрова.
   В начале 60-х годов пропаганда его проникла даже в стены училища правоведения. Ему удалось составить кружок из нескольких старших воспитанников этого замкнутого аристократического заведения. Кружок возбудил подозрение в начальстве. Произошла крупная училищная история, в результате которой несколько лучших воспитанников выпуска были исключены. Государю было доложено полицией о правоведской истории и об участии в ней Топорова. Царь призвал Топорова к ответу по поводу этого обвинения. Топоров отвечал, что никакого участия в истории он не принимал. Из всех исключенных воспитанников он был знаком лишь с одним, который бывал у него и брал книги для прочтения, исключительно цензурные. Вот и вся его прикосновенность к истории, целиком происходившей в стенах закрытого заведения, в которое он не имел никакого доступа.
   Государь погрозил Топорову и сказал, чтобы впредь ничего подобного с ним не было; полиции же заявил, чтобы она оставила Топорова в покое, он ручается за верность своих слуг.

VI

   Мое знакомство с Топоровым началось с гимназических времен. Семья его, состоявшая из матери и двух сестер, жила в одном с нами доме, в квартирке, состоявшей из трех комнаток. Топорова с ними не было. Он лишь приходил к ним, так как в то время находился уже на службе и имел в придворном доме на углу Сергиевской и Гагаринской казенную квартирку, состоявшую из одной комнаты. Памятна мне эта заветная комната в четвертом отделении дома, крайняя справа на самом верху. Много было в ней передумано, переговорено, перечитано...
   Более же близкое знакомство с Топоровым началось у меня уже после университета. Зимою 1862 г., когда я работал уже в "Иллюстрации", последовала роковая встреча моя с Топоровым в театре, причем он начал жестоко и беспощадно срамить меня по поводу какой-то глупой выходки моей в одном из фельетонов против свистунов "Современника".
   - Чернышевский, Добролюбов... - говорил он. - Если бы вы знали, что это за люди!.. Все эти ваши Краевские, Дудышкины, Майковы, Громеки - мразь перед ними. Их статьи властвуют над умами всего молодого поколения... Вы во всю жизнь не прочтете столько книг, сколько успели они прочесть, будучи еще студентами... И вдруг молокососишка, не стоящий их мизинца, осмеливается третировать их свысока, и гаже всего то, что с чужого голоса, не прочтя ни одной статьи их!.. Как вам не стыдно писать о том, чего не читали и о чем не имеете ни малейшего понятия!.. Добросовестно ли это, честно ли? И подумать только, что вам всего двадцать четыре года! К какой постыдной роли готовите вы себя! В каком затхлом подвале живете! А знаете ли вы, за что более ненавидят "Современник" все эти ваши прохвосты? Ни из чего иного, как из черной зависти, из-за того, что ничтожный и легковесный, по их мнению, "Современник" дойдет скоро до десяти тысяч подписчиков, а ученейшие "Записки" едва влачат существование с тремя, а скоро и этих у них не будет, потому что подписка у них с каждым годом падает.
   Все это говорилось с таким пафосом и так убедительно, что я был подавлен, не знал, что и возражать, забыл, что я и где я. Кончился разговор тем, что я дал слово Топорову прийти к нему и получить от него статьи корифеев "Современника" для прочтения. Я так и сделал, и с той поры не проходило недели, чтобы я не поднимался на топоровский чердачок и не забирал у него статей Добролюбова и Чернышевского, переплетенных им в отдельные сборники.
   Нужно ли говорить о той колоссальной пользе, какую принесло мне это чтение! Передо мною начали открываться новые, неведомые мне дотоле горизонты. Все, что смутно бродило во мне, начало осмысливаться в моей голове. Я стал в уровне современности, из сухого гелертера превратился в живого человека, горячо сочувствовавшего всему, чему сочувствовали лучшие люди того времени.
   С университетскими товарищами я продолжал видеться и по окончании курса. Я ничего не говорил им о своем перевороте, но стоило им увидеть у меня на столе сочинения Чернышевского и Добролюбова, как они тотчас же взбеленились, зачем трачу я драгоценное время на чтение такой дичи. Особенно же не могли они простить мне чтения Милля с комментариями Чернышевского. Помилуйте: филолог и вдруг, отложив в сторону памятники древней письменности, пускается в область политической экономии, а что всего возмутительнее - под флагом Чернышевского, этого архистратига нигилистов! И с сокрушением смотрели они на меня, как на человека, на которого остается лишь махнуть рукой.
   Впрочем, я виделся с ними все реже и реже, и притом исключительно на пирушках, где было не до принципиальных споров. Я не замедлил примкнуть к кружку тех самых изгнанных из училища правоведов, которые группировались вокруг Топорова. Изредка он устраивал у себя чаепития, на которые мы собирались для чтений получаемого им даром "Современника", "Колокола" и пр.
   Кружок этот состоял из молодых людей весьма неглупых, вместе с тем нравственно чистых и трезвых. На чаепитиях Топорова много было остроумных шуток, хохота и горячих споров, но никаких возлияний или скабрезностей.

VII

   Наиболее сильное впечатление было произведено на нас, конечно, двумя литературными памятниками, взволновавшими все русское общество и положившими грань между 50-ми и 60-ми годами. Это были "Отцы и дети" Тургенева и "Что делать?" Чернышевского.
   До 1862 года никто еще не помышлял ни о каком антагонизме между старшим и молодым поколениями. Различались красные, постепеновцы, реакционеры и крепостники исключительно на политической почве, без различия возрастов. Тургенев своим романом впервые осветил ту пропасть, какая зияла между отцами и детьми, людьми 40-х и 60-х годов.
   По правде сказать, освещение Тургенева было крайне фальшиво. Недаром он и сам отрекался впоследствии от клички "нигилисты", которою он заклеймил молодое поколение 60-х годов. Она приличествовала скорее людям 40-х годов, так как молодежь 60-х годов, при всей своей приверженности к материализму на словах, проявляла в своих поступках чисто шиллеровский идеализм. И, наоборот, люди 40-х годов, при всем своем метафизическом идеализме, были практические дельцы, подчас с головою тонувшие в грубейшем материализме.
   Кличка "нигилистов" приличествовала молодежи 60-х годов лишь в одном отношении: именно, в смысле протеста против патриархально-домостроевского режима и прописной уличной морали. В этом отношении молодежь действительно выставила ряд отрицателей, исполненных непримиримого антагонизма против отцов с их слепою и фантастическою приверженностью к домостроевщине или робкими компромиссами. Во имя свободы мысли, свободы знаний, свободы любви молодежь энергично восстала против религиозных и кастовых предрассудков, семейного деспотизма, рабства женщин, истязания детей, того дендизма и сибаритства, какими были преисполнены наши культурные классы.
   В этом отношении незавидную роль принял на себя Тургенев, сыгравший в руку московских ханжей и начинавших поднимать головы реакционеров, и понятно, что с появлением романа сразу потерял популярность в прогрессивном лагере, которою он до того времени пользовался.
   Не замедлили и мы поднять перчатку, брошенную Тургеневым молодежи. В то время Топоров не был еще поклонником и другом Тургенева, не был еще с ним и знаком. Напротив того, вращаясь в кружке "Современника", разделял ту вражду, какая возникла между Тургеневым и прогрессивным лагерем, и вопил на всех перекрестках о ренегатстве Тургенева. Понятно, что и мы все относились к "Отцам и детям" отрицательно; и досталось-таки Тургеневу на наших чаепитиях при чтении его романа!

VIII

   Совершенно противоположно было отношение наше к роману Чернышевского. Носились слухи, что цензура разрешила печатание романа, рассчитывая, что, представляя собою нечто в высшей степени антихудожественное, роман наверное уронит авторитет Чернышевского, и песенка его будет спета. В майковском салоне хихикали и радостно потирали руки в предвкушении падения идола молодежи с его высокого пьедестала.
   Но, увы, действительность не оправдала всех этих ехидных мечтаний. Хихикавшие и потиравшие руки не соображали, что молодежь будет искать в романе вовсе не каких-либо эстетических красот, а программы для своей деятельности, и отнюдь не верного изображения действительности, современной нам, а той, какой еще нет, но к осуществлению которой следует стремиться. Не приняли также в расчет, что обаяние вождя, каждое слово которого считалось в то время законом, удесятерялось ореолом мученичества героя, голос которого раздавался из мрака казематов Петропавловской крепости. Я нимало не преувеличу, когда скажу, что мы читали роман чуть не коленопреклоненно, с таким благочестием, какое не допускает ни малейшей улыбки на устах, с каким читают богослужебные книги.
   Влияние романа было колоссально на все наше общество. Он сыграл великую роль в русской жизни, всю передовую интеллигенцию направив на путь социализма, низведя его из заоблачных мечтаний к современной злобе дня, указав на него, как на главную цель, к которой обязан стремиться каждый. Социализм делался таким образом обязательным в повседневной будничной жизни, не исключая пищи, одежды, жилищ и пр.
   Вследствие этого предписания - проводить социализм во всех мелочах повседневной жизни - движение в передовых кружках молодежи приняло сектантский характер обособления от всего общества, равнодушного к предписаниям романа. Как и во всякой секте, люди, принадлежавшие к ней, одни лишь считались верными, избранниками, солью земли. Все же прочее человечество считалось сонмищем нечестивых пошляков и презренных филистеров. Между тем как лишь весьма незначительное меньшинство увлекалось деятельностью с политическими целями, большинство ограничивалось устройством частной и семейной жизни по роману "Что делать?" Всюду начали заводиться производительные и потребительные ассоциации, мастерские, швейные, сапожные, переплетные, прачечные, коммуны для общежитий, семейные квартиры с нейтральными комнатами и пр. Фиктивные браки с целью освобождения генеральских и купеческих дочек из-под ига семейного деспотизма в подражание Лопухову и Вере Павловне сделались обыденным явлением жизни, причем редкая освободившаяся таким образом барыня не заводила швейной мастерской и не рассказывала вещих снов, чтобы вполне уподобиться героине романа.
   Желание ни в чем не походить на презренных филистеров простиралось на самую внешность новых людей, и, таким образом, появились те пресловутые нигилистические костюмы, в которых щеголяла молодежь в течение 60-х и 70-х годов. Пледы и сучковатые дубинки, стриженые волосы и космы сзади до плеч, синие очки, фрадьявольские шляпы и конфедератки, - Боже, в каком поэтическом ореоле рисовалось все это в те времена и как заставляло биться молодые сердца, причем следует принять в соображение, что все это носилось не из одних только рациональных соображений и не ради одного желания опроститься, а демонстративно, чтобы открыто выставить свою принадлежность к сонму избранных. Я помню, с каким шиком и смаком две барышни уписывали ржавую селедку и тухлую ветчину из мелочной лавочки, и я убежден, что никакие тонкие яства в родительском доме не доставляли им такого наслаждения, как этот плебейский завтрак на студенческой мансарде.
   Что касается нашего кружка, то заплатили и мы дань всем этим веяниям. Так, многие наши чаепития на топоровском чердачке были посвящены рассуждениям о том, какую снедь следует считать необходимостью, какую - роскошью. Икра и сардины подверглись единодушному запрещению. Относительно селедок и яблоков голоса разделились, так как селедки входят в обычное меню обедов рабочих, а от яблоков не отказывается последняя нищенка. Виноградные вина подверглись решительному остракизму; водка же и пиво получили разрешение опять-таки потому, что для миллионов рабочего люда в этих напитках заключается единственная радость жизни. Табак же получил двойную санкцию: кроме того, что курят люди всех сословий, даже и такой ригорист, как Рахметов, и тот позволял себе выкурить сигару, да еще дорогую.
   Само собою разумеется, что все это ограничивалось теорией. На практике же мы ни от чего не отказывались.

Глава вторая

   Общий обзор моей педагогической деятельности. Переход к критике. Статьи в "Народной Летописи" и "Современнике". Каракозовский выстрел и муравьевский террор в Петербурге. Статья в "Невском сборнике". Почему я предпочел "Отечественные Записки" "Делу". "Неделя" и постигшая ее катастрофа в конце 1868 года. Отличие "Отечественных Записок" от "Современника" и общий характер журнала. Редакторы и сотрудники "Отечественных Записок" в первые годы аренды Некрасова. Приемные дни по понедельникам.

I

   После краха "Иллюстрации", весною 1863 года, я очутился, что называется, на бобах, и по крайней мере лет пять висел между небом и землей, тщетно стараясь к чему-нибудь прочно прицепиться. Так, после "Иллюстрации" я съехал на грошовое сотрудничество в "Воскресном Досуге", издаваемом Бауманом для народа. Чего только ни помещал я в этом гроше-вом изданьице: и романы, и повести, и стихотворения, и характеристики русских писателей, а главным образом объяснения к картинкам. В 1864 году судьба кинула меня в Ярославль, где я редактировал "Рыбинский Листок", издаваемый И.А. Жуковым.
   Затем с 1865 года и по 1872 год тянулись мои педагогические мытарства в разных учебных заведениях: и в училище Человеколюбивого общества, и в Смольном институте на Николаевской половине, и в Ларинской гимназии, и в женской гимназии Спешневой.
   Все эти педагогические мытарства, плохо оплачиваемые, кончались крахами по тем или другим причинам. С каждого места приходилось уходить, отрясая прах с ног своих и воображая себя мучеником идеи; на самом же деле неудачи мои зависели, главным образом, от того, что у меня не было никакого призвания к педагогии и я не вкладывал всей души в это дело. К тому же по большей части мне приходилось преподавать в низших классах грамматику, а это занятие немногим отличалось от канцелярской службы. Не говоря о том, что в физическом отношении уроки несравненно более утомляли меня, но и в умственном я чувствовал себя угнетенным однообразием преподавательского дела, сравнивая себя с лошадью в шорах, которую без устали гоняют на корде.
   Понятно, что в то время как я сносил, скрепя сердце, педагогию, как тяжкое ярмо, наложенное на меня нуждою, неудержимо тянуло меня к милой литературе, на которую возлагал я все надежды. И надежды эти не обманули меня. В течение 1864 и 1865 годов я успел при посредстве Топорова познакомиться с Елисеевым, Слепцовым и другими писателями радикального лагеря. Мало-помалу меня стали замечать и смотреть на меня в литературных кружках, как на подающего надежды.
   Между тем с каждым годом от беллетристики и стихов я переходил к критике. Так, в 1865 году я написал статейку по поводу "Воеводы" Островского и отнес ее в "Сын Отечества" Старчевского. Статейка моя, должно быть, понравилась Старчевскому, потому что он поместил ее целиком в одном нумере, хотя она заняла в нем не в меру объемистый фельетон. Тем не менее, к моему удивлению и разочарованию, я получил за него всего-навсего восемь рублей.
   В том же году при посредстве Топорова я пристроил небольшую статейку о Рудине в "Народную Летопись": Это была небольшая газетка, издаваемая некоторыми сотрудниками "Современника". Велась она безыменно, при отсутствии подписей не только авторов, но и издателей и редакторов. Существовала она весьма недолго: на десятом или двенадцатом нумере была прекращена за величайшую продерзость: за помещение известия о смерти наследника Николая Александровича в рубрике частных объявлений. Моя статейка была помещена как раз в последнем нумере злополучной газеты. Я приписываю этой статейке то обстоятельство, что не прошло и года, как весною в 1866 году я был приглашен Некрасовым участвовать в "Современнике" - именно, писать рецензии по беллетристике. Я почувствовал себя вследствие этого приглашения, конечно, уже на седьмом небе и немедленно приступил к работе. В апрельской книжке "Современника" были уже напечатаны две мои статейки: о Слепцове и о Левитове.

II

   Но, увы, непродолжительна была моя радость. Никто и не подозревал в городе, что злополучная апрельская книжка будет последнею книжкою журнала, основанного Пушкиным, имевшего столь блестящее прошлое, совершившего великое дело пробуждения сознательности в массах русской интеллигенции.
   Я живо помню день 4 апреля 1866 года, ясный, тихий, ничего, по-видимому, не обещавший, кроме обычной весенней радости. Петербург ликовал в блеске весеннего солнца; было почти жарко; расходилась Нева. Улицы и набережные были полны гуляющего люда. У меня в этот день был урок в Смольном. Государь в это время очень часто посещал институт. Ждали его посещения и в этот день; все было готово для его встречи, и очень были все удивлены, когда он почему-то вдруг не приехал. Я имел обыкновение после уроков в Смольном заходить к своему двоюродному брату, доктору Ив.Г. Карпинскому, жившему на Невском близ Литейного пр., обедать. Не преминул я и в этот день зайти к нему. Кроме меня, обедали у него еще несколько его знакомых. Тут я впервые узнал о выстреле Каракозова. Конечно, за столом только и было разговоров, что о покушении, причем лица у всех обедающих были встревоженные и озабоченные.
   Тотчас же после обеда я с несколькими обедавшими пошли на Невский посмотреть, что там происходит. Но там ничего не происходило, кроме того, что зажгли иллюминацию и по тротуарам была такая давка, что едва можно было протиснуться.
   Затем, с открытием верховной комиссии с Муравьевым во главе, началась паника во всем либеральном лагере. По Петербургу начали носиться слухи, что Муравьев тотчас же по вступлении своем в комиссию поспешил уже заказать десятки виселиц и гробов. Паника эта еще более обострилась, когда Муравьев не ограничился арестами одних прикосновенных к делу лиц, а начал арестовывать поголовно всех писателей радикального лагеря, сотрудников и "Современника", и "Русского Слова", и "Искры".
   Когда в следующий понедельник после ареста Елисеева, Слепцова, Курочкиных и Минаева я пришел в редакцию "Современника" и застал там одного Некрасова, оказалось, что он не знал еще об аресте упомянутых лиц, и, когда я сообщил ему об этом, он сделался бледнее полотна, и никогда я не забуду поистине смертного ужаса, какой был написан на его лице. Ужас этот тесно связался в моей памяти с тою хвалебной одой, какую Некрасов преподнес Муравьеву в английском клубе. Это был поступок сильно испугавшегося человека; степень же испуга обусловливалась, конечно, тем, что от Муравьева ждали беспощадных казней, судя по деятельности его в Вильне, и уж само собою разумеется, что Некрасову, создавшему "Современник" и организовавшему его силы, можно было ожидать первой виселицы после Каракозова.
   В скором времени паника, не ограничиваясь литературными кружками, распространилась по всему Петербургу. Подобно тому, как во время пожаров 1862 года все сидели на связанных узлах домашнего скарба, так теперь началась повсеместная очистка квартир от всего нелегального: всюду пылали письма, прокламации, нумера "Колокола", брошюры и книги, изданные за границей и с риском привезенные на родину. Много драгоценных исторических материалов погибло в эти дни в пламени.
   По окончании муравьевского следствия и с переходом дела в верховный суд с князем Гагариным во главе, у всех отлегло от сердца, и все убедились, что не так страшен черт, как его малюют. Большинство арестованных писателей было выпущено на свободу, и к суду были привлечены лишь весьма немногие.

III

   1867 год был мрачным годом для всей пишущей братии. Крах "Современника" и "Русского Слова" оставил многих тружеников пера без всякого заработка. Довольно сказать, что вместо 12 книжек "Современника" и 12 книжек "Русского Слова" вышли в течение 1867 года лишь два сборника: "Луч", выпущенный Благосветловым для удовлетворения подписчиков "Русского Слова", и братья Курочкины издали "Невский сборник".
   Для меня, в свою очередь, 1867 год был одним из несчастнейших годов в моей жизни. В этот год мне пришлось пережить страшные муки отверженной любви, которые на всю мою последующую жизнь бросили мрачную тень. В этот же год меня бесцеремонно выбросили из Смольного за то, что у меня были несветские манеры, тривиальные выражения и я читал воспитанницам такого развратного и грязного писателя, как Гоголь.
   В литературном отношении я очутился на воздухе. Написал я в течение всего года одну лишь статейку "О воспитательном значении Тургенева и Гончарова", а поместить ее оказалось негде. Я услышал, что Трубников при своих "Биржевых Ведомостях" издает в виде приложений сборники статей начинающих писателей. Отправился я в редакцию "Биржевых Ведомостей", думая пристроить свою статью в сборнике газеты, но там мне объявили, что помещаются в сборнике статьи начинающих писателей лишь при условии дарового напечатания их. Я молча повернулся и ушел из редакции со своею статьею. В скором времени при посредстве все того же Топорова мне удалось пристроить статью в "Невский сборник" Курочкина.
   Но литературу можно уподобить лугам: как вы их ни косите, как ни полите, как ни топчите, а придет весна, и снова они покроются молодою травкою. Так было и в 1867 году. Между тем как реакционеры наивно воображали, что, положив конец "Современнику" и "Русскому Слову", они "вырвали зло с корнем", - едва пронеслась муравьевская гроза и хоть немножко разъяснило, не замедлили снова зазеленеть литературные нивы. Так, в злополучном 1867 году положено было начало трех радикальных изданий взамен запрещенных. Благосветлов основал "Дело", Некрасов взял в аренду "Отечественные Записки", с конца же 1867 года стала выходить еженедельная газета Генкеля "Неделя".
   Я получил приглашение во все три издания. Но, само собою разумеется, я предпочел "Делу" "Отечественные Записки". Я достаточно успел уже наслушаться рассказов о жидоморстве Благосветлова, о его грубости с сотрудниками, о бесцеремонности, с какою он позволял себе в их статьи вставлять от себя потоки площадной брани против своих литературных врагов, о том, в каком черном теле держал он Писарева, платя ему гроши за его статьи, которым наиболее был обязан успехом "Русского Слова". На "Отечественные Записки" же я смотрел как на продолжение "Современника", и считал большою честью для себя приглашение участвовать в них. Вместе с тем принял я участие и в "Неделе", примыкавшей к "Отечественным Запискам" одним и тем же составом своих сотрудников.

IV

   Судьба "Недели" во все время ее существования была как нельзя более превратна. Начать с того, что, выйдя из официальных сфер, она сделалась внезапно органом самого крайнего радикализма. Основателем ее считался некий генерал Мунт, но за кулисами его стоял сам министр внутренних дел П.А. Валуев. Но такова уж участь всех наших официозных изданий, чтобы существовать без году неделю. Так и "Неделя" просуществовала с марта 1866 года по февраль 1867 г. и должна была прекратиться по недостатку подписчиков. В том же году приобрел издание книгопродавец Генкель. Генкель занимался, между прочим, изданием медицинских сочинений. Одним из главных переводчиков его по этой части был ординатор по хирургии в Мариинской больнице доктор Павел Карлович Конради. Он был знаком кое с кем из писателей, в силу чего Генкель и поручил ему редактирование "Недели". Конради тотчас же составил комплект сотрудников преимущественно из писателей, приглашенных Некрасовым для предстоящего издания "Отечественных Записок", и в конце декабря 1867 года вышел пробный номер "Недели".
   П.К. Конради, давно уже сошедший с земного поприща, был человек сангвинического темперамента, весельчак, эпикуреец, немного даже Дон-Жуан. Каждую неделю (сколько помнится мне, по субботам) сотрудники собирались у него на ужин, и он священнодействовал, с особенным шиком разрезая индюшку, поросенка или разбирая на мельчайшие частички голову рыбы и хвалясь при этом своими сведениями по анатомии. Что же касается напитков, то он разыгрывал в этом отношении роль такого тонкого знатока, что даже на что уж калинкинское пиво, а он умудрился и его пить и угощать гостей с особенными приемами компетентного питуха.
   Так, в тех видах, чтобы пиво теряло как можно менее газа, он употреблял миниатюрные стаканчики и после возлияния герметически закупоривал бутылку гуттаперчевою пробкою.
   Что же касается литературного дела, то, само собою разумеется, будучи хирургом, он далеко не оказывал в нем такой компетентности, как по гастрономической части. В качестве редактора он только и делал, что собирал статьи сотрудников, располагал их в газетном номере и держал корректуры. Истинными же руководителями были сотрудники "Отечественных Записок", и во главе их стоял Николай Степанович Курочкин. Как бы то ни было, газета процветала настолько, что в конце года имела около 2000 подписчиков. В ней, между прочим, печатались "Исторические письма" П.Л. Лаврова, которыми, как известно, в течение 70-х и 80-х годов зачитывалась молодежь, и даже Герцен удостоил прислать в "Неделю" небольшую статейку. Как вдруг в конце 1868 года произошла катастрофа, которая сразу изменила и характер газеты, и состав ее сотрудников.

V

   Катастрофа эта была так же неожиданна и необъяснима, как лиссабонское землетрясение. Все, казалось, шло так мирно и безмятежно: на дворе стояла жестокая зима и трещали рождественские морозы. Это не мешало нам собираться по субботам у Конради, и по-прежнему за длинным столом в столовой во время ужинов на одном конце, на председательском месте, сидел хозяин и разрезал поросенка, а на противоположном конце - супруга его, Евгения Ивановна, светская, обворожительная дама, возбуждала философские и социологические вопросы. Ни малейшего облачка не было заметно на семейном небосклоне гостеприимных хозяев. Дети весело бегали вокруг сияющей елки. И в

Другие авторы
  • Коста-Де-Борегар Шарль-Альбер
  • Лондон Джек
  • Туманский Василий Иванович
  • Рашильд
  • Воейков Александр Федорович
  • Чурилин Тихон Васильевич
  • Мерзляков Алексей Федорович
  • Берг Николай Васильевич
  • Надеждин Николай Иванович
  • Буланина Елена Алексеевна
  • Другие произведения
  • Короленко Владимир Галактионович - Гражданская казнь Чернышевского
  • Соловьев Сергей Михайлович - Общедоступные чтения о русской истории
  • Скотт Вальтер - Бельский А. А. Вальтер Скотт
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Щербина
  • Джером Джером Клапка - Вторая книжка праздных мыслей праздного человека
  • Куприн Александр Иванович - На покое
  • Глинка Федор Николаевич - Карелия, или заточение Марфы Иоанновны Романовой
  • Сатин Николай Михайлович - Стихотворения
  • Ильф Илья, Петров Евгений - День в Афинах
  • Соловьев Владимир Сергеевич - Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории...
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 293 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа