Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Былое и думы. Часть пятая., Страница 9

Герцен Александр Иванович - Былое и думы. Часть пятая.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

великих людей, я не старался сближаться даже с самим Прудоном и, кажется, был не совершенно неправ. Письмо Прудона ко мне, в ответ на мое, было учтиво, но холодно и с некоторой, сдержанностью.
  Мне хотелось с самого начала показать ему, что он не имеет дела ни с сумасшедшим prince russe, который из революционного дилетантизма, а вдвое того из хвастовства дает деньги, ни с правоверным поклонником французских публицистов, глубоко благодарным за то, что у него берут двадцать четыре тысячи франков, ни, наконец, с каким-нибудь тупоумным bailleur de fonds222, который соображает, что внести залог за такой журнал, как "Voix du Peuple",-серьезное помещение денег. Мне хотелось показать ему, что я очень знаю, что делаю, что имею свою положительную цель, а потому хочу иметь положительное влияние на журнал;
  принявши безусловно все то, что он писал о деньгах, я требовал, во-первых, права помещать статьи свои и не свои, во-вторых, права заведовать всею иностранною частию, рекомендовать редакторов для нее, корреспондентов и проч., требовать для последних плату за помещенные статьи; это может показаться странным, но я могу уверить, что "National" и "Реформа" от(420)крыли бы огромные глаза, если б кто-нибудь из иностранцев смел спросить денег за статью. Они приняли бы это за дерзость или за помешательство, как будто иностранцу видеть себя в печати в парижском журнале не есть:
  Lohn der reichlich lohnet223.
  Прудон согласился на мои требования, но все же они покоробили его. Вот что он писал мне 29 августа 1849 года в Женеву: "Итак, дело решено: под моей общей дирекцией вы имеете участие в издании журнала, ваши статьи должны быть принимаемы без всякого контроля, кроме того, к которому редакцию обязывает уважение к своим мнениям и страх судебной ответственности. Согласные в идеях, мы можем только расходиться в выводах, что же касается до обсуживания заграничных событий, мы их совсем предоставляем вам. Вы и мы - миссионеры одной мысли. Вы увидите наш путь по общей полемике, и вам надобно будет держаться его; я уверен, что мне никогда не придется поправлять ваши мнения; я это счел бы величайшим несчастием, скажу откровенно, весь успех журнала зависит от нашего согласия. Надобно вопрос демократический и социальный поднять на высоту предприятия европейской лиги. Предположить, что мы не будем согласны друг с другом, значит предположить, что у нас недостает необходимых условий для издания журнала и что нам было бы лучше молчать".
  На эту строгую депешу я отвечал высылкою двадцати четырех тысяч франков и длинным письмом, совершенно дружеским, но твердым; я говорил, насколько я теоретически согласен с ним, прибавив, что я, как настоящий скиф, с радостию вижу, как разваливается старый мир, и думаю, что наше призвание- возвещать ему его близкую кончину. "Ваши соотечественники далеки от того, чтобы разделять эти идеи. Я знаю одного свободного француза-это вас. Ваши революционеры-консерваторы. Они христиане, не зная того, и монархисты, сражаясь за республику. Вы одни подняли вопрос негации и переворота на высот/ науки, и вы первые сказали Франции, что нет спасения (421) внутри разваливающегося здания, что и спасать из него нечего, что самые его понятия о свободе и революции проникнуты консерватизмом и реакцией. Действительно, политические республиканцы составляют не больше как одну из вариаций на ту же конституционную тему, на которую играют свои вариации Гизо, Одилон Барро и другие. Вот этот взгляд следовало бы проводить в разборе последних европейских событий, преследовать реакцию, католицизм, монархизм не в ряду наших врагов-это чрезвычайно легко,- но в собственном нашем стане. Надобно обличить круговую поруку демократов и власти. Если мы не боимся затрогивать победителей, то не будем бояться из ложной сентиментальности затрогивать и побежденных.
  Я глубоко убежден, что если инквизиция республики не убьет наш журнал,-это будет лучший журнал в Европе". Я и теперь в этом убежден. Но как же мы с Прудоном могли думать, что вовсе не церемонное правительство Бонапарта допустит такой журнал? Это трудно объяснить.
  Прудон был доволен моим письмом и 15 сентября писал мне из Консьержри: "Я очень рад, что встретился с вами на одном или на одинаковом труде; я тоже написал нечто вроде философии революции224 под заглавием "Исповедь революционера". Вы в ней, может, не найдете вашего варварского задора (verve barbare), к которому вас приучила немецкая философия. Не забывайте, что я пишу для французов, которые со всем своим революционным пылом, надо признаться, гораздо ниже своей роли. Как бы ограничен ни был мой взгляд, все же он на сто тысяч туазов выше самых высоких вершин нашего журнального, академического и литературного мира; меня еще станет на десять лет, чтобы быть великаном между ними,
  - Я совершенно разделяю ваше мнение насчет так называемых республиканцев; разумеется, это один вид общей породы доктринеров. Что касается этих вопросов, нам не в чем убеждать друг друга. Во мне и в моих сотрудниках вы найдете людей, которые пойдут с вами рука в руку... (422)
  Я также думаю, что методический, мирный шаг, незаметными переходами, как того хотят экономические науки и философия истории, невозможен больше для революции; нам надобно делать страшные скачки. Но в качестве публицистов, возвещая грядущую катастрофу, нам не должно представлять ее необходимой и справедливой, а то нас возненавидят и будут гнать, а нам надобно жить..."
  Журнал пошел удивительно. Прудон из своей тюремной кельи мастерски дирижировал своим оркестром. Его статьи были полны оригинальности, огня и того раздражения, которое тюрьма раздувает.
  "Кто вы такой, г. президент? - пишет он в одной статье, говоря о Наполеоне, - скажите - мужчина, женщина, гермафродит, зверь или рыба?" И мы все еще думали, что такой журнал может держаться?
  Подписчиков было немного, но уличная продажа были велика, в день продавалось от тридцати пяти тысяч до сорока тысяч экземпляров. Расход особенно замечательных нумеров, например, тех, в которых помещались статьи Прудона, был еще больше, редакция печатала их от пятидесяти тысяч до шестидесяти тысяч, и часто на другой день экземпляры продавались по франку вместо одного су 225.
  Но со всем этим к 1 марту, то есть через полгода, не только в кассе не было ничего, но уже доля залога пошла на уплату штрафов. Гибель была неминуема. Прудон значительно ускорил ее. Это случилось так: раз я застал у него в С.-Пелажи дАльтон-Ше и двух из редакторов. ДАльтон-Ше - тот пэр Франции, который скандализовал Пакье и испугал всех пэров, отвечая с трибуны на вопрос:
  .- Да разве вы не католик?
  - Нет, но еще больше, я вовсе не христианин, да и не знаю, деист ли.
  Он говорил Прудону, что последние нумера "Voix du Peuple" слабы; Прудон рассматривал их и становился все угрюмее, потом, совершенно рассерженный, обратился к редакторам: (423)
  - Что же это значит? Пользуясь тем, что я в тюрьме, вы спите там в редакции. Нет, господа, эдак я откажусь от всякого участия и напечтаю мой отказ, я не хочу, чтоб мое имя таскали в грязи, у вас надобно стоять за спиной, смотреть за каждой строкой. Публика принимает это за мой журнал, нет, этому надобно положить конец. Завтра я пришлю статью, чтоб загладить дурное действие вашего маранья, и покажу, как я разумею дух, в котором должен быть наш орган.
  Видя его раздражение, можно было ожидать, что статья будет не из самых умеренных, но он превзошел наши ожидания, его "Vive lEmpereur!"226 был дифирамб иронии-иронии ядовитой, страшной.
  Сверх нового процесса правительство отомстило по-своему Прудону. Его перевели в скверную комнату, то есть дали гораздо худшую, в ней забрали окно до половины досками, чтоб нельзя было ничего" видеть, кроме неба, не велели к нему пускать никого, к дверям поставили особого часового. И эти средства, неприличные для исправления шестнадцатилетнего шалуна, употребляли семь лет тому назад с одним из величайших мыслителей нашего века! Не поумнели люди со времени Сократа, не поумнели со времени Галилея, только стали мельче. Это неуважение к гению, впрочем, явление новое, возобновленное в последнее десятилетие. Со времени Возрождения талант становится до некоторой степени охраной: ни Спинозу, ни Лессинга не сажали в темную комнату, не ставили в угол; таких людей иногда преследуют и убивают, но .не унижают мелочами, их посылают на эшафот, но не в рабочий дом.
  Буржуазно-императорская Франция любит равенство.
  Гонимый Прудон еще рванулся в своих цепях, еще сделал усилие издавать "Voix du Peuple" в 1850; но этот опыт был тотчас задушен. Мой залог был схвачен до копейки. Пришлось замолчать единственному человеку во Франции, которому было еще что сказать.
  Последний раз я виделся с Прудоном в С.-Пелажи, меня высылали из Франции,-ему оставались еще два года тюрьмы. Печально простились мы с ним, не было (424) ни тени близкой надежды. Прудон сосредоточенно молчал, досада кипела во мне; у обоих было много дум в голове, но говорить не хотелось.
  Я много слышал о его жесткости, rudesse227, нетерпимости, на себе я ничего подобного не испытал. То, что мягкие люди называют его жесткостью - были упругие мышцы бойца; нахмуренное чело показывало только сильную работу мысли; в гневе он напоминал сердящегося Лютера или Кромвеля, смеющегося над Крупионом. Он знал, что я его понимаю, знал и то, как немногие его понимают, и ценил это. Он знал, что его считали за человека мало экспансивного и, услышав от Мишле о несчастии, постигшем мою мать и Колю, он написал мне из С.-Пелажи между прочим: "Неужели судьба еще и с этой стороны должна добивать нас? Я не могу прийти в себя от этого ужасного происшествия. Я вас люблю и глубоко ношу вас здесь, в этой груди, которую так многие считают каменной".
  С тех пор я не видал его228; в 1851 году, когда я, по милости Леона Фоше, приезжал в Париж на несколько дней, он был отослан в какую-то центральную тюрьму. Через год я был проездом и тайком в Париже, Прудон тогда лечился в Безансоне.
  У Прудона есть отшибленный угол, и тут он неисправим, тут предел его личности, и, как всегда бывает, за ним он консерватор и человек предания. Я говорю о его воззрении на семейную жизнь и на значение женщины вообще.
  - Как счастлив наш N. - говаривал Прудон шутя,-у него жена не настолько глупа, чтоб, не умела приготовить хорошего pot au feu229, и не настолько умна, чтоб толковать о его статьях. Это все, что надобно для домашнего счастья.
  В этой шутке Прудон, смеясь, выразил серьезную основу своего воззрения на женщину. Понятия его о семейных отношениях грубы и реакционны, но и в них выражается не мещанский элемент горожанина, а скорее упорное чувство сельского pater familiasa230, гордо (425) считающего женщину за подвластную работницу, а себя за самодержавную главу дома.
  Года полтора после того, как это было написано, Прудон издал свое большое сочинение "О справедливости в церкви и в революции".
  Книгу эту, за которую одичалая Франция снова осудила его на три года тюрьмы, прочитал я внимательно и закрыл третий том, задавленный мрачными мыслями.
  Тяжкое... тяжкое время!.. Разлагающий воздух его одуряет сильнейших...
  И этот "ярый боец" не выдержал, надломился; в его последнем труде я вижу ту же мощную диалектику, тот же размах, но она приводит уже его к прежде задуманным результатам; она уже не свободна в последнем слове. Я под конец книги следил за Прудоном, как Кент следил за королем Лиром, ожидая, когда он образумится, но он заговаривался больше и больше, - такие же припадки нетерпимости, необузданной речи, как у Лира, и так же "Every inch"231 обличает талант, но... талант "тронутый". И он бежит с трупом - только не дочери, а матери, которую считает живой!232
  Романская мысль, религиозная в самом отрицании, суеверная в сомнении, отвергающая одни авторитеты во имя других, редко погружалась далее, глубже in medias res233 действительности, редко так диалектически смело и верно снимала с себя все путы, как в этой книге. Она отрешилась в ней не только от грубого дуализма религии, но и от ухищренного дуализма философии; она освободилась не только от небесных привидений, но и от земных; она перешагнула через сентиментальную апотеозу человечества, через фатализм прогресса, у ней нет тех неизменяемых литий о братстве, демократии и прогрессе, которые так жалко утомляют среди раздора и насилия. Прудон пожертвовал пониманью революции ее идолами, ее языком и перенес нравственность на единственную реальную почву - грудь человеческую, признающую один разум и никаких кумиров, "разве его". (426)
  И после всего этого великий иконоборец испугался освобожденной личности человека, потому что, освободив ее отвлеченно, он впал снова в метафизику, придал ей небывалую волю, не сладил с нею и повел на закла-viie. богу бесчеловечному, холодному богу справедливости, богу равновесия, тишины, покоя, богу браминов, ищущих потерять все личное и распуститься, опочить в бесконечном мире ничтожества.
  На пустом алтаре поставлены весы. Это будут новые каудинские фуркулы для человечества.
  "Справедливость", к которой он стремится, даже не художественная гармония Платоновой республики, не изящное уравновешивание страстей и жертв. Галльский трибун ничего не берет из "анархической и легкомысленной Греции", он стоически попирает ногами личные чувства, а не ищет согласовать их с требой семьи и общины. "Свободная" личность у него часовой и работник без выслуги, она несет службу и должна стоять на карауле до смены смертью, она должна морить в себе все лично-страстное, все внешнее долгу, потому что она - не она, ее смысл, ее сущность вне ее, она - орган справедливости, она предназначена, как дева Мария, носить в мучениях идею и водворить ее на свет для спасения государства.
  Семья, первая ячейка общества, первые ясли справедливости, осуждена на вечную, безвыходную работу; она должна служить жертвенником очищения от личного, в ней должны быть вытравлены страсти. Суровая римская семья, в современной мастерской, - идеал Прудона. Христианство слишком изнежило семейную жизнь, оно предпочло Марию - Марфе, мечтательницу - хозяйке, оно простило согрешившей и протянуло руку раскаявшейся за то, что она много любила, а в Прудоновой семье именно надобно мало любить, И это не все: христианство гораздо выше ставит личность, чем семейные отношения ее. Оно сказало сыну:
  "Брось отца и мать и иди за мной",-сыну, которого следует, во имя воплощения справедливости, снова заковать в колодки безусловной отцовской власти,- сыну, который не может иметь воли при отце, пуще всего в выборе жены. Он должен закалиться в рабстве, чтоб в свою очередь сделаться тираном детей, рожденных без любви, по долгу, для продолжения семьи. (427) В этой семье брак будет нерасторгаем, но зато холодный, как лед; брак собственно победа над любовью, чем меньше любви между женой-кухаркой и мужем-работником, тем лучше. И эти старые, изношенные пугала из гегелизма правой стороны пришлось-то мне еще раз увидеть под пером Прудона!
  Чувство изгнано, все замерло, цвета исчезли, остался утомительный, тупой, безвыходный труд современного пролетария,-труд, от которого по крайней мере была свободна аристократическая семья древнего Рима, основанная на рабстве; нет больше ни поэзии церкви, ни бреда веры, ни упованья рая, даже и стихов к тем порам "не будут больше писать", по уверению Прудона, зато работа будет "увеличиваться". За свободу личности, за самобытность действия, за независимость можно пожертвовать религиозным убаюкиванием, но пожертвовать всем для воплощения идеи справедливости, - что это за вздор!
  Человек осужден на работу, он должен работать до тех пор, пока опустится рука, сын вынет из холодных пальцев отца струг или молот и будет продолжать вечную работу. Ну, а как в ряду сыновей найдется один поумнее, который положит долото и спросит:
  - Да из чего же мы это выбиваемся из сил?
  - Для торжества справедливости, - скажет ему Прудон.
  А новый Каин ответит ему:
  - Да кто же мне поручил торжество справедливости?
  - Как кто? - разве все призвание твое, вся твоя жизнь не есть воплощение справедливости?
  - Кто же поставил эту цель?-скажет на это Каин. - Это слишком старо, бога нет, а заповеди остались. Справедливость не есть мое призвание, работать-не дрлг, а необходимость, для меня семья совсем не пожизненные колодки, а среда для моей жизни, для моего развития. Вы хотите держать меня в рабстве, а я бунтую против вас, против вашего безмена так, как вы всю вашу жизнь бунтовали против капитала, штыков, церкви, так, как все французские революционеры бунтовали против феодальной и католической традиции; или вы думаете, что после взятия Бастилии, (428) после террора, после войны и голода, после короля мещанина и мещанской республики я поверю вам, что Ромео не имел прав любить Джульетту за то, что старые дураки Монтекки и Капулетти длили вековую ссору и что я ни в тридцать, ни в сорок лет не могу выбрать себе подруги без позволения отца, что изменившую женщину нужно казнить, позорить? Да за кого же вы меня считаете с вашей юстицией?
  А мы, с своей диалектической стороны, на подмогу Каину прибавили бы, что все понятие о цели у Прудона совершенно непоследовательно. Телеология-это тоже теология, это - Февральская республика, то есть та же Июльская монархия, но без Людовика-Филиппа. Какая же разница между предопределенной целесообразностью и промыслом?234
  Прудон, через край освободивши личность, испугался, взглянув на своих современников, и, чтоб эти каторжные, ticket of leave235, не наделали бед, он ловит их в капкан римской семьи.
  В растворенные двери реставрированного атриума, без лар и пепат видится уже не анархия, не уничтожение власти, государства, а строгий чин, с централизацией, с вмешательством в семейные дела, с наследством и с лишением его за, наказание; все старые римские грехи выглядывают с ними из щелей своими мертвыми глазами статуи.
  Античная семья ведет естественно за собой античное отечество с своим ревнивым патриотизмом, этой свирепой добродетелью, которая пролила вдесятеро больше крови, чем все пороки вместе.
  Человек, прикрепленный к семье, делается снова крепок земле. Его движения очерчены, он пустил корни в свое поле, он только на нем то, что он есть "француз, живущий в России,-говорит Прудон,-русский, а не француз". Нет больше ни колоний, ни заграничных факторий, живи каждый у себя...
  "Голландия не погибнет, - сказал Вильгельм Оранский в страшную годину, - она сядет на корабли и (429) уедет куда-нибудь в Азию, а здесь мы спустим плотины. Вот какие народы бывают свободны.
  Так и англичане; как только их начинают теснить, они плывут за океан и там заводят юную и более свободную Англию. А уже, конечно, нельзя сказать об англичанах, чтоб они или не любили своего отечества, или чтоб они были не национальны. Расплывающаяся во все стороны Англия заселила полмира, в то время как скудная соками Франция-одни колонии потеряла, а с другими не знает, что делать. Они ей и не нужны; Франция довольна собой и лепится все больше и больше к своему средоточию, а средоточие - к своему господину. Какая же независимость может быть в такой стране?
  А, с другой стороны, как же бросить Францию, lа belle France?236 "Разве она и теперь не самая свободная страна в мире, разве ее язык-не лучший язык, ее литература-не лучшая литература, разве ее силлабический стих не звучнее греческого гексаметра?" К тому же ее всемирный гений усвоивает себе и мысль и творение всех времен и стран: "Шекспир и Кант, Гете и Гегель-разве не сделались своими во Франции?" И еще больше: Прудон забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут во двор.
  Прудон заключает свою книгу католической молитвой, положенной на социализм; ему стоило только расстричь несколько церковных фраз и прикрыть их, вместо клобука, фригийской шапкой, чтоб молитва "бизантинских"237 архиереев - как раз пришлась архиерею социализма!
  Что за хаос! Прудон, освобождаясь от всего, кроме разума, хотел остаться не только мужем вроде Синей Бороды, но и французским националистом-с литературным шовинизмом и безграничной родительской властью, а потому вслед за крепкой, полной сил мыслью свободного человека слышится голос свирепого старика, диктующего свое завещание и хотящего теперь сохранить своим детям ветхую храмину, которую он подкапывал всю жизнь. (430)
  Не любит романский мир свободы, он любит только домогаться ее; силы на освобождение он иногда находит, на свободу-никогда. Не печально ли видеть таких людей, как Огюст Конт, как Прудон, которые последним словом ставят: один - какую-то мандаринскую иерархию, другой-свою каторжную семью и апотеозу бесчеловечного pereat mundus - fiat justicial238

    РАЗДУМЬЕ ПО ПОВОДУ ЗАТРОНУТЫХ ВОПРОСОВ

    I

  С одной стороны, безответно спаянная, заклепанная наглухо семья Прудона, неразрывный брак, нераздельность отцовской власти,-семья, в которой для общественной цели лица гибнут, кроме одного, свирепый брак, в котором признана неизменяемость чувств, кабала обету; с другой-возникающие ученья, в которых брак и семья развязаны, признана неотразимая власть страстей, необязательность былого и независимость лиц.
  С одной стороны, женщина, чуть не побиваемая каменьями за измену, с другой-самая ревность, поставленная hors la loi239, как болезненное, искаженное чувство эгоизма, проприетаризма240 и романтического ниспровержения здоровых и естественных понятий.
  Где истина... где диагональ? Двадцать три года тому назад я уже искал выхода из этого леса противоречий241.
  Мы смелы в отрицании и всегда готовы толкнуть всякого перуна в воду-но перуны домашней и семейной жизни как-то water-proof242, они все "выдыбаются". Может, в них и не осталось смысла, - но жизнь осталась; видно, орудия, употребляемые против них, только скользнули по их змеиной чешуе, уронили их, оглушили... но не убили. (431)
  Ревность... Верность... Измена... Чистота... Темные силы, грозные слова, по милости которых текли реки слез, реки крови, - слова, заставляющие содрогаться нас, как воспоминание об инквизиции, пытке, чуме... и притом слова, под которыми, как под дамокловым мечом-жила и живет семья.
  Их не выгонишь за дверь ни бранью, ни отрицанием. Они остаются за углом и дремлют, готовые при малейшем поводе все губить: близкое и дальнее, губить нас самих...
  Видно, надобно оставить благое намерение тушить дотла такие тлеющие пожары и скромно ограничиться только тем, чтоб разрушительный огонь человечески направить и укротить. Логикой страстей обуздать нельзя, так, как судом нельзя их оправдать. Страсти - факты, а не догматы.
  Ревность, сверх того, состояла на особых правах. Сама по себе сильная и совершенно естественная страсть - она до сих пор, вместо обуздания, -укрощения, была только подстрекаема. Христианское учение, ставящее, из ненависти к телу, все плотское на необыкновенную высоту, аристократическое поклонение своей крови, чистоте породы развило до нелепости понятие несмываемого пятна, смертельной обиды. Ревность получила jus gladii243, право суда и мести. Она сделалась долгом чести, чуть не добродетелью. Все это не выдерживает ни малейшей критики-но затем все же на дне души остается очень реальное и несокрушимое чувство боли, несчастия, называемое ревностью,-чувство элементарное, как само чувство любви, противостоящее всякому отрицанию,-чувство "ирредуктибельное"244.
  ...Тут опять те вечные грани, те кавдинские фуркулы, под которые нас гонит история. С обеих сторон правда. с обеих - ложь. Бойким entweder - oder245 и тут ничего не возьмешь. В минуту полного отрицания одного из терминов, он возвращается, так как за последней четвертью месяца является с другой стороны первая.
  Гегель снимал эти пограничные столбы человеческого разума, подымаясь в безусловный дух; в нем они не исчезали, а преображались, исполнялись, как выра(432)жалась немецкая теологическая наука, - это мистицизм, философская теодицея, аллегория и самое дело, намеренно смешанные. Все религиозные примирения непримиримого делаются искуплениями, то есть священным преобразованием, священным обманом, таким разрешением, которое не разрешает, а дается на веру. Что может быть противоположное личной воли и необходимости, а верой и они легко примиряются. Человек безропотно в одно и то же время принимает справедливость наказания за поступок, который был предопределен.
  Сам Прудон поступил, в другом порядке вопросов, гораздо человечественнее немецкой науки. Он выходит из экономических противоречий тем, что признает обе стороны под обузданием высшего начала. Собственность-право и собственность-краяса становятся рядом, в вечном колебании, в вечном восполнении, под постоянно растущим миродержавием справедливости. Ясно, что противоречия и спор переносятся в другую сферу и что к отчету требовать приходится понятие Справедливости больше, чем право собственности.
  Чем высшее .начало проще, менее мистично и менее односторонне, чем оно реальнее и прилагаемее, тем полнее оно сводит термины противоречащие на их наименьшее выражение.
  Безусловный, "перехватывающий" дух Гегеля заменен у Прудона грозною идеей Справедливости.
  Но и ею вряд ли разрешатся вопросы страстей. Страсть сама по себе несправедлива. Справедливость отвлекается от личностей, она междулична - страсть только индивидуальна.
  Тут выход не в суде, а в человеческом" развитии личностей, в выводе их из лирической замкнутости на белый свет, в развитии общих интересов.
  Радикально уничтожить ревность значит уничтожить любовь к лицу, заменяя ее любовью к женщине "ли к мужчине, вообще любовью к полу. Но именно Только личное, индивидуальное и нравится, оно-то и дает колорит, tonus246, страстность всей нашей жизни. "Наш лиризм-личный, наше счастье и несчастьеличное счастье и несчастье. Доктринаризм со всей (433) своей логикой так же мало утешает в личном горе, как и римские консоляции с своей риторикой. Ни слез о потере, ни слез ревности вытереть нельзя и не должно, но можно и должно достигнуть, чтоб они лились человечески... и чтоб в них равно не было ни монашеского яда, ни дикости зверя, ни вопля уязвленного собственника247.

    II

  Свести отношения мужчины и женщины на случайную половую встречу так же невозможно, как поднять и свинтить их до гробовой доски в неразрывном браке. И то и другое может встретиться на закраинах половых и брачных отношений как частный случай, как исключение, но не как общее правило. Половое отношение перервется или будет постоянно стремиться к более тесному и прочному соединению так, как нерасторгаемый брак - к освобождению от внешней цепи.
  Люди постоянно протестовали против обеих крайностей. Нерасторгаемый брак был принимаем ими лицемерно или сгоряча. Случайная близость никогда не имела полной инвеституры, ее всегда скрывали так, как (434) хвастались браком. Все попытки официальной регламентации публичных домов, несмотря на то, что они имеют в виду их стеснение, оскорбляют общественный, нравственный смысл. Он в устройстве видит признание. Проект, сделанный одним господином в Париже, во время Директории, о заведении привилегированных публичных домов, с своей иерархией и прочим, был даже в те времена принят свистом и пал под громом смеха и пренебрежения.
  Здоровая жизнь человека равно бежит от монастыря и от скотного двора, от бесполья инока, поставленного церковью выше брака, и от бездетного удовлетворения страстей...
  Брак для христианства - уступка, непоследовательность, слабость. Христианство смотрит на брак так, как общество на конкубинат248.
  Монах и католический поп приговорены к вечному безбрачью в награду за глупую победу свою над человеческой природой.
  Вообще христианский брак мрачен и несправедлив, он восстановляет неравенство, против которого проповедует евангелие, и отдает жену в рабство мужу. Жена .пожертвована, любовь (ненавистная церкви) пожертвована, выходя из церкви, она становится излишней и заменяется долгом и обязанностью. Из самого светлого, радостного чувства христианство сделало боль, истому и грех. Роду человеческому приходилось или вымереть, или быть непоследовательным. Оскорбленная жизнь протестовала.
  Протестовала она не только фактами, сопровождаемыми раскаянием и угрызением совести, а сочувствием, реабилитацией. Протест начался в самый разгар, католичества и рыцарства.
  Грозный муж, Рауль Синяя Борода, в латах, с мечом, своевольный, ревнивый и беспощадный, босой монах, угрюмый, безумный, изувер, готовый мстить за свои лишения, за свою ненужную борьбу, тюремщики, палачи, лазутчики... и где-нибудь в башне или подвале рыдающая женщина, юноша паж в цепях, за которых никто не вступится. Все мрачно, дико, везде кровь, ограниченность, насилие и латинская молитва в нос (435)
  Но за спиной монаха, исповедника и тюремщика... стоящих на страже брака с грозным мужем, отцом, братом,-слагается в тиши народная легенда, раздается песня, ходит из места в место, из замка в замок, с трубадуром и миннезингером - она поет за несчастную женщину. Суд разит - песня отпускает. Церковь предает анафеме любовь вне брака.- песня проклинает брак без любви. Она защищает влюбленного пажа, падшую жену, угнетенную дочь не рассуждением, а сочувствием, жалостью, плачем. -Песня для народа - его светская молитва, его другой выход из голодной, холодной жизни" душной тоски и тяжелой работы.
  В праздничные дни литании богородице сменялись печальными звуками des complaintes249, которые не предавали позору несчастную женщину, а оплакивали ее и ставили перед всех скорбящей девой, прося ее заступы и прощенья.
  Из песен и легенд протест растет в роман и драму. В драме оно становится силой. Обиженная любовь, мрачные тайны семейной неправды получили свою трибуну, свой публичный суд. Процесс их потрясал тысячи сердец, вырывая слезы и крики негодования против кабального брака и насильственно скованной семьи. Присяжные партера и лож произносили постоянно свое оправдание лицам и осуждение институтам.
  Между тем в эпоху политических перестроек и светского направления умов одна из двух крепких ножек брака стала подламываться. Переставая все более и более быть таинством, то есть теряя последнюю основу свою, он тем больше опирался на полицию. Только мистическим вмешательством высшей силы и может быть оправдан христианский брак. Тут есть своя логика, безумная, но логика. Квартальный, надевающий на себя трехцветный шарф и венчающий с гражданским кодексом в руке, гораздо нелепее священника в ризе, окруженного дымом ладана, образами, чудесами. Сам первый консул Наполеон - самый буржуазно-прозаический человек в деле любви и семьи, догадался, что брак на съезжей больно плох, и уговаривал Камбасереса прибавить какую-нибудь обязательную фразу, моральную, особенно (436) такую, которая поучала бы новобрачную, что она обязана быть верной мужу (о нем ни слова) и слушаться его.
  Как скоро брак выходит из сфер мистицизма - он делается expedient250 - внешней мерой. Ее ввели испуганные "Синие Бороды", обрившиеся и сделавшиеся "синими подбородками", Раули в судейских париках, академических фраках, народные представители и либералы, попы кодекса. Гражданский брак - мера государственного хозяйства, освобождение государства от воспитания детей и вящее прикрепление людей к собственности. Брак без вмешательства церкви сделался кабальным контрактом на пожизненное отдание своего тела друг другу. До веры, до мистических бредней законодателю дела нет, лишь бы контракт был исполнен, а не будет исполнен, он найдет средства наказать и добить. Да отчего же и не наказать? В Англии, в классической стране юридического развития, подвергают же страшнейшим истязаниям шестнадцатилетнего мальчика, которого старый казарменный сводник, с лентами на шляпе, напоит элем и джином и завербует в полк. Отчего же не наказывать позором, разорением, выдачей головой девочку, которая, не давая себе отчета в том, что делает, законтрактовалась на пожизненную любовь и допустила extra251, забывая, что season ticket252 не передается.
  Но и на "синий подбородок" нашлись свои труверы и романисты. Против контрактового брака водрузился догмат психиатрический, физиологический, догмат абсолютной непреложности страстей и человеческой несостоятельности бороться с ними.
  Вчерашние рабы брака идут в рабство любви. На любовь суда нет, против нее сил нет.
  Затем стирается всякий разумный контроль, всякая ответственность, всякое самообуздание. Покорение человека неотразимым и не подчиненным ему силам - дело совершенно противоположное тому освобождению в разуме и разумом, тому образованию характера свободного человека, к которому стремятся, разными путями, все социальные учения.
  Мнимые силы, если люди их принимают за действительные. точно так же мощны, как и действительные, и (437) это потому, что материал, даваемый человеком, тот же - какая бы сила ни была. Человек, который боится духов, и человек, который боится бешеных собак, - боится одинаким образом и может умереть от страха. Разница в том, что в одном случае человеку можно доказать, что он боятся вздора, а в другом - нельзя.
  Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть и протестую против слабодушного оправдания увлечением.
  Неужели мы освободились от всего на свете: от бога и диавола, от римского и уголовного права - и провозгласили разум единственным путеводителем и регулятором для того, чтоб скромно, как Геркулес, лечь у ног Омфалы или уснуть на коленях Далилы? Неужели женщина искала своего освобождения от ига семьи, вечной опеки, тиранства мужа, отца, брата, искала своих прав на самобытный труд, на науку и гражданское значение для того, чтоб снова начать всю жизнь ворковать, как горлица, и изнывать от десятка Леон-Леони вместо одного?
  Да, женщину в этом вопросе мне всего больше жаль: ее безвозвратное точит и губит всепожирающий Молох любви. Она больше верует в него, больше страдает. Она больше сосредоточена на одном половом отношении, больше загнана в любовь... Она больше сведена с ума и меньше нас доведена до него.
  Мне ее жаль.

    III

  Разве кто-нибудь серьезно, честно старался разбить предрассудки в женском воспитании? Их разбивает опыт, и оттого-то ломится не предрассудок, а жизнь.
  Люди обходят вопросы, нас занимающие, как старухи и дети обходят кладбище или места, на которых совершилось злодейство. Одни боятся нечистых духов, другие- чистой правды и остаются при фантастическом неустройстве и неисследованной тьме. Серьезного единства во взгляде на половые отношения так же мало, как во всех практических сферах. Все еще мерещится возможность соединить христианскую нравственность, идущую от попрания плоти на тот свет, с земной, реальной нравственностью этого света. С досады, что не ладится и чтоб не долго мучить себя (438) над разрешением вопросов, люди оставляют по выбору и по вкусу то, что им нравится из церковного учения, и бросают то, что не нравится, на том самом основании, на котором, не соблюдая постов, усердно едят блины, и, не оставляя веселых религиозных обычаев, устраняются от скучных. А кажется, давно пора внести больше спетости и мужества в поведение. Пусть уважающий закон остается подзаконным и не нарушает его, а не принимающий - свободным от него открыто и сознательно.
  Трезвый взгляд на людские отношения гораздо труднее для женщины, чем для нас, в этом нет сомнения; они больше обмануты воспитанием, меньше знают жизнь и оттого чаще оступаются и ломают голову и сердце - чем освобождаются, всегда бунтуют и остаются в рабстве, стремятся к перевороту и пуще всего поддерживают существующее.
  С детских лет девушка испугана половым отношением, какой-то страшной, нечистой тайной, от которой ее предостерегают, отстращивают, как будто этот грех имеет какую-то чарующую силу. И потом то же чудовище, то же magnum ignotum253, пятнающее неизгладимым пятном, дальнейший намек на которое заставляет краснеть и позорит- ставится целью ее жизни. Мальчику, едва умеющему ходить, дают жестяную саблю, приучая его к убийству, ему пророчат гусарский мундир и эполеты, девочку убаюкивают надеждой богатого, красивого жениха, и она мечтает об эполетах, но не на своих плечах, а на плечах суженого.
  Dors, dors, mon enfant,
  Jusqua lage de quinze ans,
  A quinze ans faut te reveiller,
  A quinze ans faut te marier254.
  Надобно дивиться хорошей человеческой натуре, не поддающейся такому воспитанию, - следовало бы ожидать, что все девочки, так убаюканные, с пятнадцати лет пустятся на ускоренную замену убитых мальчиками, приученными с детства к смертоносным оружиям.
  Христианское учение вселяет ужас перед "плотью" прежде, чем организм сознает свой пол: оно будит в ре(439)бейке опасный вопрос, бросает тревогу в отроческую душу, и, когда приходит время ответа, - другое учение возводит, как мы сказали, для девушки половое назначение в искомый идеал; ученица становится невестой, и та же тайна, тот же грех, но очищенный, является венцом воспитанья, желанием всех родных, стремлением всех усилий, чуть не общественным долгом. Искусства и науки, образование, ум, красота, богатство, грация - все устремлено туда же, все это розы, которыми усыпается путь к официальному падению... к тому же греху, мысль о котором считалась преступлением, но которое изменило свою сущность тем чудом, которым папа, взалкавши на дороге, благословил скоромное блюдо в постное.
  Словом, отрицательно и положительно все воспитание женщины остается воспитанием половых отношений, около них вертится вся ее последующая жизнь... от них она бежит, к ним она бежит, ими опозорена, ими гордится... Сегодня хранит отрицательную святость непорочности, сегодня ближайшей подруге, краснея, шепотом говорит о любви, завтра при блеске и шуме, при толпе, зажженных люстрах и громе музыки бросается в объятия мужчины.
  Невеста, жена, мать - женщина едва под старость, бабушкой, освобождается от половой жизни и становится самобытным существом, особенно, если дедушка умер. Женщина, помеченная любовью, не скоро ускользает от нее... беременность, кормление, воспитание, развитие той же тайны, того же акта любви, в женщине он продолжается не в одной памяти, а в крови и в теле, в ней он бродит и зреет и, разрываясь, - не разрывается.
  На это физиологически крепкое и глубокое отношение христианство дунуло своим лихорадочным, монашеским аскетизмом, своими романтическими бреднями и раздуло его в безумное и разрушительное пламя- ревности, мести, кары, обиды.
  Выпутаться женщине из этого хаоса-геройский подвиг, его совершают одни редкие, исключительные натуры; остальные женщины мучатся и если не сходят с ума, то только благодаря легкомыслию, с которым мы все живем до грозных столкновений и ударов, не мудрствуя лукаво и бессмысленно переходя с дня на день от случайности к случайности и от противоречия к противоречию, (440)
  Какую ширину, какое человечески сильное и человечески прекрасное развитие надобно иметь женщине, чтоб перешагнуть все палисады, все частоколы, в которых она поймана!
  Я видел одну борьбу и одну победу...

    ГЛАВА ХLII

  Coup dEtat. - Прокурор покойной республики. - Глас коровий в пустыне. - Высылка прокурора. - Порядок и цивилизация торжествуют.
  "Vive !a mort255, друзья! И с Новым годом! Теперь будем последовательны, не изменим собственной мысли, не испугаемся осуществления того, что мы предвидели, не отречемся от знания, до которого дошли скорбным путем. Теперь будем сильны и постоим за наши убеждения.
  Мы давно видели приближающуюся смерть; мы можем печалиться, принимать участие, но не можем ни удивляться, ни отчаиваться, ни понурить голову. Совсем напротив, нам надобно ее поднять - мы оправданы. Нас называли зловещими воронами, накликающими беды, нас упрекали в расколе, в незнании народа, в гордом удалении, в детском негодования, а мы были только виноваты в истине и в откровенном высказывании ее. Речь наша, оставаясь та же, становится утешением, ободрением устрашенных событиями в Париже".
  ("Письма из Франции и Италии" письмо XIV, Ницца, 31 дек. 1831.)
  Утром, помнится, 4 декабря, вошел ко мне наш повар Pasquale Rocca и с довольным видом объявил, что в городе продают афиши с извещением о том, что "Бонапарт разогнал Собрание и назначил красное правительство". Кто так усердно служил Наполеону и распространял, даже вне Франции (тогда Ницца была итальянской), такие слухи в народе-не знаю, но каково должно быть число всякого рода агентов, политических кочегаров, взбивателей, подогревателей, когда и на Ниццу хватило? (441)
  Через час явились Фогт, Орсини, Хоецкий, Матье и другие,-все были удивлены... Матье, типическое лицо из французских революционеров, был вне себя.
  Лысый, с черепом в виде грецкого ореха, то есть с черепом чисто галльским, непоместительным, но упрямым, с большой, темной и нечесаной бородой, с довольно добрым выражением и маленькими глазами-Матье походил на пророка, на. юродивого, на авгура и на его птицу. Он был юрист и в счастливые дни Февральской республики был где-то прокурором или за прокурора. Революционер он был до конца ногтей: он отдался революции, так, как отдаются религии, с полной верой, никогда не дерзал ни понимать, ни сомневаться, ни мудрствовать лукаво, а любил и верил, называл Ледрю-Роллена - "Ледрррю" и Луи-Блана - Бланом просто, говорил, когда мог, "citoyen" и постоянно конспирировал.
  Получивши весть о 2 декабре, он исчез и возвратился через два дня с глубоким убеждением, что Франция поднялась, que cela chauffe256 и особенно на юге, в Барском департаменте, около Драгиньяна. Главное дело состояло в том, чтоб войти в сношения с представителями восстания... кой-кого он видел и с ними решил ночью, перейдя Вар на известном месте, собрать на совещание людей важных и надежных... Но, чтоб жандармы не могли догадаться, было положено с обеих сторон подавать сигналы "коровьим мычанием". Если дело пойдет на лад, Орсини хотел привести всех своих друзей и, не совсем доверяя верному взгляду Матье, сам отправился вместе с ним через границу. Орсини возвратился, покачивая головой, однако, верный своей революционной и немного кон-дотьерской натуре, стал приготовлять своих товарищей и оружие. Матье пропал.
  Через сутки ночью меня будит Рокка, часа в четыре:
  - Два господина, прямо с дороги, им очень нужно, говорят они, вас видеть. Один из них дал эту записку - "Гражданин, бога ради, как можно скорее, вручите подателю триста или четыреста франков, крайне нужно. Матье".
  Я захватил деньги и сошел вниз: в полумраке сидели у окна две замечательные личности; привычный ко всем мундирам революции, я все-таки был поражен посетите(442) лями. Они были покрыты грязью и глиной с колен до пяток, на одном был красный шарф, шерстяной и толстый, на обоих - затасканные пальто, по жилету пояс, за поясом большие пистолеты, остальное - как следует: всклоченные волосы, большие бороды и крошечные трубки. Один из них, сказав "citoyen", произнес речь, в которой коснулся до моих цивических добр

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 467 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа