шков нашел в нем не только оскорбление, но и донос, жаловался на Плетнева, называя его, будто по ошибке, Плетаевым. Напрасно все мы (особенно честный, благородный Гнедич), не подозревая, чтоб болезнь его могла усилиться до такой степени, старались его образумить. В последний раз виделся я с ним, встретившись в Большой Морской. Я стал убеждать его, просил, чтоб он пораздумал о мнении Плетнева. Куда! и слышать не хотел. Мы расстались на углу Исаакиевской площади. Он пошел далее на площадь, а я остановился и смотрел вслед за ним с чувством глубокого уныния. И теперь вижу его субтильную фигурку, как он шел, потупив глаза в землю. Ветер поднимал фалды его фрака... Всех лучше ладил с ним кроткий, терпеливый Жуковский, но и тот наконец с грустью в душе отказался от надежды образумить несчастного друга. И вот Россия лишилась гениального поэта, благородного человека, полезного гражданина! И сколько еще потеряла она от последствий этого бедственного стечения людей и обстоятельств.
Брат Никиты Муравьева, Александр, корнет Кавалергардского полка, молодой, тихий и недальний человек, удостоен был участия в заговоре и погиб ни за что.
15. Иван Иванович Пущин, один из воспитанников Царскосельского лицея, первого блистательного выпуска, благородный, милый, добрый молодой человек, истинный филантроп, покровитель бедных, гонитель неправды. В добродетельных порывах, для благотворения человечеству вступил он на службу, безвозмездно, по выборам, в Уголовную Палату, познакомился, на беду свою, с Рылеевым, увлекся его сумасбродством и фанатизмом и сгубил себя. Он выстрадал с лишком тридцать лет в Сибири; был освобожден с прочими, женился и в нынешнем (1859) году умер от болезни в Петербурге. Я не имел случая видеть его по возвращении. Память о его уме, сердце и характере и глубокое сожаление о его несчастии останется навеки в глубине души моей. Брат его, капитан Гвардейского саперного батальона, человек тоже хороший и благородный, также пострадал.
16. Николай Иванович Тургенев, Достойна замечания судьба этого семейства. Отец их, Иван Петрович Тургенев, бывший куратором Московского университета, друг и товарищ Новикова, поплатился и пострадал за эту дружбу при гонении, воздвигнутом на мартинистов в конце царствования Екатерины II. Сколько можно догадываться, она преследовала в них не вольнодумцев, не якобинцев, а приверженцев наследника своего Павла Петровича- Это явствует и из того, что Павел, человек, конечно, не либеральный, освободил и возвысил всех их, лишь только вступил на престол.
У Ивана Петровича были четыре сына: Андрей, Александр, Николай и Сергей. Все они получили основательное и блистательное воспитание, сначала в Московском университете, потом в Геттингенском университете, и обещали принести своему отечеству большую пользу своими дарованиями, умом, познаниями и характером. Надежды эти не сбылись. Андрей, товарищ Жуковского, умер в молодых летах: память его осталась в прекрасной элегии, написанной его другом. Прочие трое были в государственной службе и шли вперед очень быстро и счастливо.
Каждый из них имел по нескольку мест и, разумеется, с хорошим жалованьем: Александр был и директором Департамента духовных дел, и статс-секретарем в Государственном совете, и в Комиссии составления законов: немногое делал сам, прочее заставлял делать других, разъезжал с визитами, по обедам и балам, был человек умный, приятный и очень добродушный, особенно если дело или лицо не касались мнений и интересов партии. А к какой партии он принадлежал? По службе - к Голицынской, анти-Аракчеевской, а по литературе - к Карамзинской. Свет литературный делился тогда на две, резко обозначенные, партии Шишкова и Карамзина. К первой принадлежали все Кутузовы, Кикин, И.С.Захаров, Хвостов (Александр Семенович), князь Шаховской и вообще большая часть членов Беседы любителей русского слова. К последней - Дмитриев, Блудов, Дашков, Тургенев, Жуковский, Батюшков, В.Л.Пушкин, Вяземский и т.д. Державин, Крылов, Гнедич держались средины, более склоняясь к последней.
Карамзинолатрия достигла у его чтителей высшей степени: кто только осмеливался сомневаться в непогрешимости их идола, того предавали проклятию и преследовали не только литературно. Гораздо легче было ладить с самим Карамзиным, человеком кротким и благодушным, нежели с его исступленными сеидами. Дух партии их был так силен, что они предавали острацизму достойнейших людей, дерзавших не обожать Карамзина, и приближали к себе гнусных уродов, подделывавшихся под их тон, как, например, вора Жихарева, воришку Боголюбова, мужеложника Вигеля, величайшего в мире подлеца Воейкова.
Второй драгоценностью этого круга был Жуковский. Его любили, честили, боготворили. Малейшее сомнение в совершенстве его стихов считалось преступлением. Выгоды Жуковского были выше всего. Павел Александрович Никольский, издавая "Пантеон русской поэзии", не думал, что может повредить Жуковскому, помещая в "Пантеоне" его стихотворения. Александр Тургенев увидел в этом денежный ущерб для Жуковского, которого сочинения тогда еще не были напечатаны полным собранием, и, однажды заговорив о них с Гнедичем на обеде у графини Строгановой, назвал Никольского вором. Гнедич вступился за Никольского. Вышла побранка, едва не кончившаяся дуэлью. Никольский, узнав о том, перестал печатать в "Пантеоне" сочинения Жуковского; об этом предмете, вероятно, придется мне говорить со временем. Эти исступленные фанатики требовали не только признания таланта в Карамзине, уважения к нему, но и самого слепого языческого обожания. Кто только осмеливался судить о Карамзине, видеть в его творениях малейшее пятнышко, тот, в их глазах, становился злодеем, извергом, каким-то безбожником. В.Л.Пушкин сказал о приверженцах Шишкова:
А аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить.
То же можно было сказать о противной партии, переложив только первый стих: "И аще смеет кто Карамзина судить".
Приверженцы Карамзина составили особое закрытое литературное общество под названием Арзамаса, в которое принимали людей, поклявшихся в обожании Карамзина и в ненависти к Шишкову. Каждый при вступлении должен был прочитать похвальное слово, сатиру или что-нибудь подобное в восхваление идола и в унижение противника. Я был всегда ревностным чтителем Карамзина, не по связям и не по духу партии, а по искреннему убеждению; ненавидел Шишкова и его нелепых хвалителей и подражателей, но не налагал на себя обязанности кадить Карамзину безусловно и беспрестанно, и потому не только не был принят в Арзамас, но и сделался предметом негодования и насмешек его членов. Приверженцы же Шишкова злились на меня и преследовали меня за действительную мою оппозицию. Впоследствии роли переменились. Например, Блудов, самый исступленный карамзинист, веровавший в "Бедную Лизу", как в Варвару великомученицу, сделался по Министерству просвещения товарищем Шишкова. Один Дашков остался верен своему призванию. Лет через пятнадцать после того, бывши товарищем министра внутренних дел, он, при встрече, спросил у меня:
- И вы не обратились к Шишкову?
- Нет, - отвечал я, - остался при прежнем мнении. А вы, Дмитрий Васильевич?
- Я тоже. У меня два врага: Ш-и-шков и турки, - отвечал он, заикаясь.
Воротимся к Александру Тургеневу. Он был любимцем князя Голицына и служил очень счастливо. Этот добрый, но ветреный и мечтательный человек был в звании директора Департамента духовных дел, одним из секретарей Библейского общества и наружным приверженцем английского мистицизма. Жил он в верхнем этаже казенного дома, занимаемого А.И.Голицыным (на Фонтанке, напротив Михайловского замка, где ныне живет граф Адлерберг). Братья Тургеневы были связаны между собой самой нежной любовью и жили вместе: все они были холостые.
Сергей Иванович учился, как и прочие, в Московском, а потом в Геттингенском университете и, по фамильному праву Тургеневых, имел места и получал жалованье по разным ведомствам: он был секретарем при графе М.С.Воронцове, командовавшем корпусом, стоявшим во Франции, а потом, между прочим, состоял при Комиссии составления законов. После падения Сперанского (1812) дела в ней шли вяло и безотчетливо. Чиновники-синекюристы (искатели теплых мест), не уважавшие пустого и подлого своего начальника барона Розенкампфа, разделили дела между собой полюбовно, пописывая каждый про себя, что ему вздумается; Сергей Тургенев писал проект Уголовного устава. Однажды, летом 1823 года на Черной речке, я застал его за работой и полюбопытствовал посмотреть. Составляя лестницу преступлений и полагаемых за каждое наказаний, он написал: "N2. За умысел государственной измены, посягательство на особу государя и т.п. - смертная казнь. N3. За раскаяние в том - ссылка в Сибирь и т.д.", - вместо того, чтоб сказать: "в случае раскаяния казнь смягчается". Прочитав эти строки, я сказал ему мое мнение. Он сам рассмеялся и сказал: "Да я это только так набросал". А посмотревши на этих господ, бывало, подумаешь: вот великие, государственные люди, поднимают нос, презирают всех, весь род человеческий, кроме Карамзина, Орденского Капитула и Государственного казначейства.
Самым умным и солидным и к тому наиболее знающим был младший, Николай, хромой на левую ногу от следствий золотухи. И он учился в Геттингене, и он шел по службе счастливо и быстро, но он заслуживал это добросовестным исполнением своей обязанности, примерной деятельностью и благородным бескорыстием. Он был правителем дел у знаменитого барона Штейна и пользовался его искреннею дружбой и доверенностью, впоследствии был помощником статс-секретаря в Государственном совете. Он имел глубокие познания в финансовой науке (чему доказательством служит его "Опыт теории налогов") и писал по-русски, как ныне, конечно, никто не пишет. Живя и служа долго в чужих краях, он увлекся понятиями о законности, о свободе и равенстве людей, и точно помешался на мысли, впрочем справедливой, о необходимости истребления рабства в России и о введении в ней благоустроенного правления.
В Совете он был верным последователем благородного, но пылкого мечтателя, графа Николая Семеновича Мордвинова, одного из достойнейших людей, родившихся на небогатой ими русской почве. Не удивительно, что его пригласили ко вступлению в Союз благоденствия, что он участвовал в его собраниях, трудах и планах; но этот Союз прекратился в 1821 году и с тех пор не возобновлялся.
Тургенев участвовал в последовавших событиях и делах только сочувствием своим, только выражением своих мнений и желаний, но ни словом, ни делом: обвинение его произошло от легкомыслия, бестолковости и глупости Блудова, который, может быть, увлекся и желанием явить свое беспристрастие беспощадностью к брату бывшего своего друга и сопоклонника в храме святого Карамзина: Николай Тургенев был в отсутствии из России с весны 1824 года, следственно, не мог участвовать в делах, происходивших в 1825 году, и вообще не мог быть уличен ни в каком преступлении. Брат его, Александр, употреблял все средства к его спасению, но напрасно.
Летом 1826 года (отличавшимся необыкновенной засухою) шел я в светлую полночь по Невскому проспекту. Вижу: идут по другую сторону Александр Тургенев и Блу-Дов, взявшись под руки. Александр смотрит Блудову в лицо с выражением недоумения, боязни и печали. Блудов, в глубоком трауре и в плерезах, размахивает правой рукой и говорит что-то с жаром. Дело кончилось осуждением Николая Тургенева к позорной смертной казни за преступление, которого он не мог сделать. Его обвиняли в словах, произнесенных будто бы им в 1825 году, когда он был в чужих краях. Винили Тургенева за то, что он не явился к суду, когда его приглашали. Я никак не виню его в том. Если бы суд был правильный, благоразумный, справедливый, беспристрастный, гласный, он непременно бы ему подвергся. А кто явится добровольно на Шемякин суд?
Я порицаю его за издание книги "La Russie et les Russes", Он имел все право оправдаться перед своими соотечественниками и Европой, но должен был сделать это с простотой и благородством, тоном благородным и приличным. Ему поверили бы вполне. Но он избрал тон дерзкий, бранчивый, отзывавшийся желчью и злобой. Человек правый так оправдываться не должен. Во всей этой защитительной речи не видать ни искры чувства, любви к отечеству, к его страданиям. В нем господствует строгая логика предубеждения, которую другой логикой опровергнуть можно. И притом какая односторонность! Тургенев полагает все спасение России в прекращении крепостного права. Мне кажется, что одно это нам не поможет и что, при совершенном расстройстве нравственности и недостатке истинной душевной религии, при безнравственности мелких чиновников наших, освобождение диких рабов принесет России полное разорение и неисчислимые бедствия. Пишу эти строки 2 июля 1859 года. Дай Бог, чтобы мое предчувствие не сбылось.
Еще одно обстоятельство говорит против Тургенева. Доколе жив был брат его Александр, доколе еще Николай не получил всего своего наследства из России, он молчал, но, получив деньгами все свое фамильное достояние, он заговорил смело. Прощу это всякому, только не либералу. Это я говорю по искренней совести, а не по чему иному.
В 1853 году встретился я с Тургеневым в Париже, в Rue de la Paix, подошел к нему, поздоровался с ним. Он изумился.
- Я думал, - сказал он, - что вы не захотите узнать меня.
- А почему же нет? Я вижу в вас старого знакомца, которого всегда уважал, и бесчестно было бы, если бы я от вас отрекся.
- А вот Жуковский, - сказал он, - без высочайшего позволения не хотел видеться со мной в Женеве.
- Жуковский иное дело, - сказал я, - он служил при дворе, при обучении царских детей, следственно, обязан был соблюдать отношения, которые меня не связывают.
На другой день пригласил он меня к себе. Я обедал у него два раза в кругу милой семьи и всячески старался образумить насчет императора Николая Павловича. Когда он воротился в Петербург в 1856 году, первый его визит был у меня. И нынче, в 1859 году, посетил он меня и упрекал, что я ничего не пишу об освобождении крестьян. Я сказал ему, что считаю это дело важным и необходимым, желаю ему успеха, но писать не стану, потому что не имею об этом предмете достаточных понятий. Кажется, он не был этим очень доволен. Он приехал в Россию, чтоб вступить во владение тремястами душ, доставшимися ему по наследству. Любопытно знать, откажется ли он от них на основании своих теорий.
Жаль, что Россия не пользовалась умом, дарованиями и познаниями этого необыкновенного человека. Он сделался бы превосходным министром финансов или юстиции. А там Вронченко, Брок, Панин!
Брат его Сергей находился в 1825 году в Дрездене, любезном ему потому, что он был секретарем саксонского генерал-губернатора князя Репнина. Узнав об участи, постигшей брата его, Николая, он сошел с ума и вскоре умер. Нужно отдать полную справедливость благородству брата его Александра. После несчастья, которому подвергся Николай, он вышел в отставку, несмотря ни на какие убеждения и обещания. Александр Иванович отправился в чужие края и занимался там отыскиванием, в архивах и библиотеках, материалов и документов касательно русской истории. Он несколько раз приезжал в Россию и умер в Москве в 1845 году.
Не так поступили другие родственники погибших в этом водовороте, например, графиня Лаваль, теща князя Трубецкого, - она давала пиры и балы, между тем как Дочь ее изнывала с благородным самоотвержением в Сибири. Эта женщина и жалкий муж ее были в общем презрении у двора и в публике, доколе племянник ее, князь Белосельский, не женился на падчерице графа Бенкендорфа: тогда и они пошли в гору.
Замечательно, каким образом Тургеневы пострадали от закадычных друзей своих. Во-первых, засудил Николая Блудов; во-вторых, разорил их Жихарев, которому они поручили дома свои. Он заложил их имения, а деньги взял себе. Теперь он, до первого гласного мошенничества, председатель театрального комитета и, с пособием друзей своих, подобных ему негодяев, Краевского и др., сочиняет Театральный устав.
Может ли быть благоустройство в Империи, где не способности, не ум, не заслуги, не честность дают места, а располагают ими случай, подлость и деньги, где явный мошенник и вор терпимы в обществе и получают награды, а достоинство и заслуга в тени и презрении, потому что гнушаются дышать тлетворным воздухом в передних знатных бар и будуарах развратных женщин. Все государство сгнило в своих основаниях и, если Бог не сотворит чуда, не пошлет ему истинно великого государя, каковы были Петр и Екатерина II, разрушится на мелкие части, оставив потомству урок верный, но бесплодный, как и все уроки истории!
17. Гавриил Степанович Батеньков, сын бедного офицера, служившего в Сибири, воспитывался в 1-м кадетском корпусе, учился с большим прилежанием и был выпушен в артиллерию. В 1814 году, на походе во Францию, командовал он в одном сражении двумя орудиями и, окруженный многочисленным французским отрядом, защищался отчаянно, не хотел сдаваться и пал со всею своею командой. В донесении сказано было: "Потеряны две пушки, со всею прислугой, от чрезмерной храбрости командовавшего ими офицера Батенькова". Французы, убирая мертвые тела, заметили в одном из них признаки жизни, привели израненного в чувство и отправили в лазарет. Это был Батеньков. Его вылечили и вскоре разменяли.
По возвращении в Россию, не чувствуя охоты к гарнизонной службе, ограничивающейся караулами и парадами, Батеньков перешел в ведомство путей сообщения; там охотно приняли хорошего математика. Он принялся за дело усердно и внимательно и вскоре приобрел славу умного, знающего, полезного, но беспокойного человека, - титул, даваемый всякому, кто не терпит дураков и мошенников. Его не выгнали, а командировали в Иркутск, где он не мог мешать никому, потому что там по части путей сообщений ровно ничего не делают,
В 1816 году происходила знаменитая ревизия Сибири. Сперанский был послан туда для исследования злоупотреблений, притеснений и тиранств Пестеля, Трескина и других коршунов, терзавших несколько лет эту несчастную страну, Сперанский очутился там, как в лесу, среди диких зверей и подлых скотов, не знал, на кого положиться, кого избрать себе в сотрудники. В числе представлявшихся ему лиц заметил он инженер-майора путей сообщения, явившегося к нему с прочими чиновниками Иркутской губернии. Молодой человек говорил умно, свободно, без раболепства и показывал совершенное знание тамошнего края и лиц. Сперанский взял его в свою канцелярию и вскоре убедился, что не ошибся. Батеньков понял дело в совершенстве и вскоре сделался правой рукой Сперанского. Он владел пером в высокой степени и написал много проектов и в том числе (замечательно!) устав о ссыльных.
По возвращении Сперанского в Петербург и по представлении им донесений и отчетов своих в Государственный совет, все знающие люди изумились скорой и тщательной их обработке. Граф Аракчеев, искавший (как я сказал где-то выше) людей способных, спрашивал у Сперанского, кто помогал ему. Сперанский назвал Батенькова и, по просьбе Аракчеева, предложил ему вступить в службу по военным поселениям. Батеньков принял предложение с тем, чтоб ему не давали ни чинов, ни крестов, а только положили хорошее содержание. Его назначили членом Совета военных поселений с десятью тысячами рублей (ассигнациями) жалованья. Он работал усердно и неутомимо, Аракчеев был им доволен, называл его: мой математик, но мало-помалу охладел к нему, стал им пренебрегать, обременял работой, не давая никакого поощрения. Батеньков жил в Петербурге у Сперанского (в доме Армянской церкви), занимался науками, например, изъяснением египетских иероглифов и исследованием разных отраслей государственного управления. Однажды прочитал он мне прекрасный проект устройства гражданской и уголовной части, в котором было много ума, начитанности, наблюдательности и ни малейшей собственно политической идеи, которая заставила бы подозревать его в либерализме. Все знали, что он приближен к Аракчееву и пользуется его доверенностью, и потому многие боялись и остерегались его. Видя в нем человека умного, интересного и прямодушного, я обращался с ним просто и находил большое удовольствие в его беседе. Выше описал я сцену, бывшую у меня с ним на обеде у Булгарина. Я принял его слова за шутку или, по крайней мере, за простое предположение без всякого умысла. Но, видно, он в то уже время сошелся с заговорщиками, не считая их дела серьезными, потому говорил о их планах откровенно и свободно, не подозревая их противозаконности и опасности.
26 ноября 1825 года обедал я с ним у И.В.Прокофьева и до обеда беседовал. Он сообщил мне, что ему надоело служить у гадины Аракчеева, что он выходит в отставку и хочет посвятить себя наукам, заняв где-нибудь место профессора математики. Все это было сказано просто, равнодушно, без злобы или огорчения. С тех пор до декабрьских дней мы с ним не видались. Я простудился на похоронах графа Милорадовича и слег в постель. Ко мне пришел не помню кто-то из канцелярии Батенькова. Это меня изумило до крайности. "Таким образом, - сказал я, - доберутся и до графа Аракчеева".
Оказалось потом, что Батеньков завербован был в эту пагубную компанию Рылеевым и увлекся своим воображением, нелепой мечтой преобразований в государственном составе. Он думал, что это одни предположения, одна голословная утопия. Он не бывал на сходбищах в суждениях у Рылеева и весь день 12 декабря, когда герои бунта рассуждали об исполнении своих замыслов, просидел в гостях у Александры Ивановны Ростовцовой, матери Якова Ивановича. Его обвинили в законопротивных замыслах и в знании умысла на цареубийство и в приготовлении товарищей к мятежу планами и советами. Судом был он приговорен к вечной каторжной работе, но наделе наказан гораздо строже, могу сказать, с бесчеловечием. Его продержали два года в крепости Швартгольме и потом восемнадцать лет в каземате Петропавловской. До вступления в должность шефа жандармов графа Орлова, не давали ему ни бумаги ни книг. Он видел только тюремщиков, приносивших кушанье, всегда подвое, чтоб кто-нибудь с ним не заговорил. В первые четыре года он несказанно мучился, а потом попривык и в немногие часы, которые проводил на воздухе в маленьком садике, разведенном по распоряжению человеколюбивого М.Я.фон Фока среди Алексеевского равелина, копался в земле, как-то добыл росток яблони, посадил его в землю и дожил до того, что ел с него яблоки.
В 1844 году дали ему газеты. Он бросился на них с жадностью и вдруг прочел в них: граф Клейнмихель! Изумление его возросло еще более, когда он на следующей странице увидал: министр финансов Вронченко! И в самом деле, каково должны идти дела в государстве, где Николай Тургенев в изгнании, Батеньков в ужасной темнице, другие опытные, умные и даровитые люди в Сибири, а Клейнмихель и Вронченко - министры! Диво ли, что у нас дела идут наперекор уму и совести!
Кто помог Батенькову в его ужасном положении? Комендант Иван Никитич Скобелев, простой русский человек, выслужившийся из солдат, даже не говоривший по-французски. Он при одном случае напомнил государю о бедном Батенькове и наконец добился, что его освободили из крепости и отослали на поселение в Томскую губернию. В заключении своем он разучился было говорить, хотя и привык мыслить вслух. Он забыл некоторые обыкновенные слова, например таракан! В 1856 году был он прощен вместе с прочими и поселился в Калуге. В нынешнем (1859) году приехал в Петербург, и я имел несказанное удовольствие с ним свидеться. Он сохранил свой ум, прямой и твердый, но сделался тише и молчаливее; о несчастии своем говорит скромно и великодушно и не жалуется, видя во всем неисповедимую волю божию. Не понимаю, как могли поступить с ним так несправедливо и жестоко! Николай Павлович не был жестокосерд. Бенкендорф и Дубельт люди добрые: за что же бедный Батеньков (невинный во всякой земле, кроме Персии, Турции и России) пострадал более других? Недоумеваю, но не могу не сказать: "Цари и мощные люди мира сего! Помыслите, что вы смертны и должны со временем отдать отчет Богу!"
Не внемлют! видят и не знают, Покрыты мраком оче еа!
18. Барон Владимир Петрович Штейнгель, воспитанный, сколько мне известно, в Морском корпусе, был человек умный, образованный, любезный и несколько лет служил правителем Канцелярии московского военного генерал-губернатора графа Тормасова, пользовался его доверенностью и, как слышно было, употреблял ее во зло. По смерти графа был уволен от службы и потом никак не мог добиться определения куда-либо. Он попал в разряд тех, при имени которых в тайном государевом реестре помечено было: "Не давать ходу". Напрасны были все его старания и просьбы, напрасны все ходатайства и представительства. Негодование и беспокойства довели Штейнгеля до отчаяния. Тогда познакомился он с Рылеевым и, узнав о гнусных замыслах либералов, пристал к ним; последствием была ссылка в Сибирь. Он выжил время своего заточения и теперь живет в Петербурге, у сына своего, полковника Генерального штаба, человека, сколько я слышал, хорошего и достойного.
19. Князь Иван Александрович Одоевский, корнет Конной гвардии, молодой мальчик, миловидный, любезный, но, видно, бесхарактерный и начитавшийся вздорных книг, был вовлечен в рылеевскую шайку, вероятно, сам не зная как, присутствовал 12 и 13 декабря на совещаниях у Рылеева и играл там донкихотскую роль. 14 декабря, сменившись с внутреннего караула во дворце, отправился с командой в казармы, присягнул новому государю в полковой церкви, потом переоделся и пошел на площадь. Он ездил, в конце ноября, в Москву и, возвращаясь оттуда, встретился на одной станции с Магницким, ехавшим поневоле в Казань, беседовал с ним и потом рассказывал мне очень забавно об этой встрече. Я не замечал в Одоевском ни малейшей наклонности к тому, что вскоре потом случилось. Дальнейших судеб его не знаю.
20. Князь Евгений Петрович Оболенский, бывший адъютантом почтенного генерала Карла Ивановича Бистрома, молодой человек благородный, умный, образованный, любезный, пылкого характера и добрейшего сердца, увлечен был в омут Рылеевым и погиб. Он выжил срок заточения в Сибири, получил прощение и живет теперь в Калуге. Я не знал его коротко, но встречался с ним в обществах и не мог им налюбоваться. По словам лиц, знающих его, и именно Я.И.Ростовцева, Россия много в нем потеряла.
Петр Александрович Муханов, гвардии офицер, образованный и неглупый добряк, любезный в обществе, забавник и шутник, известный в своем кругу под кличкой ротмистра Галла, запутался в тенетах, вероятно, и сам того не зная. Доболтался до беды! Он двоюродный брат знаменитого форшнейдера просвещения. Жаль, что не сослали этого: тогда не было бы на каторге русского просвещения.
Александр Осипович Корнилович, штабс-капитан Генерального штаба, добрый, образованный, любезный человек, занимался с успехом литературой, и особенно русской военной историей, участвовал в переводена русский язык "Истории войны 1812 года" Бутурлина. Издал он также очень хороший альманах, под заглавием"Русская старина". Он попался в эту историю, как кур во щи. У него была страсть знакомиться и бывать в знатных домах, в кругу блистательной аристократии, у графини Лаваль, у Лебцельтерна (австрийского посланника) и пр. В конце 1825 года отправился он в полуденную Россию, - кажется, для свидания с матерью, и привез во 2-ю армию поклоны от разных лиц в Петербурге и письма Муравьевым, Пестелям и прочим. Там приняли его за участника в либеральных замыслах и дали ему поручения в Петербург. Самолюбие не позволило ему признаться, что он не состоит в сообществе с сиятельными либералами.
Он приехал в Петербург утром 12 декабря и явился прежде всего к Булгарину, который принял "отца Корнилу", как звал его, с радушием и предложил остаться обедать и жить у него в доме. Корнилович отказался необходимостью развезти разные поручения Муравьева и других по знатным домам, обещал приехать вечером, но не сдержал слова и остановился у приятеля своего, Генерального штаба полковника Галямина. На третий день (14), отправляясь утром со двора, он отдал Галямину письмо на имя своей матери и просил переслать к ней. Поднялась история. Галямин, догадываясь, что Корнилович в толпе, бросил письмо в камин. За это он был переведен в гарнизон, а Корнилович подпал общей участи: в пятом разряде он был приговорен к пятнадцатилетней каторжной работе, но года через три переведен солдатом в кавказский корпус: там успел он службой на деле доказать свои познания и хорошие качества, был отличен начальниками и представлен к производству в офицеры, но умер, не дождавшись того, в Царских Колодцах.
12 декабря Булгарин пришел ко мне и, с большой пощадой моему авторскому самолюбию, сказал, что я жаркой статьей о смерти Александра I повредил "Пчеле" (тогда шла подписка на 1826 год) и что, по словам Корниловича, "вся вторая армия в негодовании на нее". Я отвечал, что Корнилович судит так по словам какого-либо взбалмошного фанфарона и аристократа, что статья моя понравилась всей русской публике, которую я знаю вполне, а мнениями этих либеральных шутов не дорожу нимало.
Корнилович был искренним другом Петра Муханова; они жили вместе и вместе погибли!
23. Константин Петрович Торсон, капитан-лейтенант, серьезный, умный и достойный человек, искусный и ученый моряк. Он сделал много полезных перемен и приспособлений в устройстве такелажа военных кораблей, заслуживавших одобрение морского начальства. В 1821 году он был лейтенантом корабля, на котором великий князь Николай Павлович, с супругой, отправился в Пруссию. Он успел обратить на себя внимание великого князя и пошел бы далеко, если б не оступился. Вероятно, Николай Бестужев заманил его в ненавистную шайку. Где была у вас совесть, Николай Александрович? Впрочем, эти несчастные слепцы считали свое дело справедливым и святым и, заманивая легкомысленного добряка в свои губительные тенета, думали и говорили, что посвящением в свои тайны делают ему честь. У Торсона была престарелая мать и предостойная сестра. Государь назначил им в пенсию жалованье, которое получал Торсон. По смерти матери, сестра (Катерина Петровна, высокая, статная девица, умная и миловидная) отправилась в Сибирь, к брату. Не знаю, что сталось с ними. Многие думали, что она там выйдет за Николая Бестужева.
24. Николай Романович Цебриков, поручик гвардии Финляндского полка, жертва случая. Он стоял с батальоном своего полка за городом, кажется, в Гостилицах, и, ничего не зная, приехал 14 декабря в Петербург, чтоб погулять на праздниках с товарищами полка, стоявшего на Васильевском острове. Подъехав от Синего моста к Конногвардейскому манежу и видя толпу народа, он выскочил из саней и спрашивал, что случилось. Вдруг видит: бежит мимо манежа на Сенатскую площадь гвардейский экипаж, впереди офицеры с обнаженными саблями. Цебриков знал многих из них, потому что родной его брат служил в экипаже. Он закричал им: "Куда вас черт несет, карбонары!" Это подслушал какой-то квартальный и донес, что Цебриков кричал: "В каре против кавалерии!"
Обвинение было так ложно и так нелепо, что Цебриков оправдывался в нем перед Следственной комиссией с негодованием. Оправдание назвали упрямством и дерзостью: он был причислен к двадцатому (самому легкому) разряду и приговорен к разжалованию в солдаты с выслугой. По внушению взбалмошного Дибича государь усилил наказание разжалованием без выслуги и с лишением дворянства. Это было жестоко и противно законам, не написанным, правда, но существующим повсюду: верховная власть или утверждает наказание, или смягчает его, но никогда не усиливает. Только враг государя мог подать ему такой совет. К тому же Цебриков не был виноват, не подавал дурного примера, не бунтовал, только в негодовании на глупый донос не смирился перед бестолковыми судьями. Цебриков был сослан на Кавказ, служил там тридцать лет, получил солдатский Георгиевский крест, теперь прощен и доживает грустный век в Петербурге.
25. Николай Петрович Репин, штабс-капитангвардии Финляндского полка. Был человек умный, образованный, кроткий нравом, пользовался уважением своих товарищей, а больше о нем я не знаю, видел его только однажды, у моего брата, в лагере под Красным Селом.
26. Михаил Лунин, подполковник. Вздорный человек, который громогласно проповедовал революции и мятежи. Я видел его часто в доме Екатерины Федоровны Муравьевой. Однажды, за большим обедом, он с младшими гостями (в том числе был и я) сидел за отдельным столом и громко врал напропалую. После обеда подошел к нему Карамзин и с усмешкой просил продолжать. Лунин отвечал новыми вздорами, к забаве и потехе нетрезвых гостей. Думаю, что либералы не удерживали его от неблагоразумных и дерзких речей, чтоб обратить на него внимание правительства и прикрыть тех, которые меньше говорили, а больше действовали. Вряд ли этот пустомеля был в заговоре.
27. Иван Александрович Анненков, кавалергардский поручик, интересен по одному романическому эпизоду в его жизни. Он был в связи с какою-то молодой француженкой, Жюстиной, помнится, швеей из модного магазина. За месяц до 14 декабря, накануне отъездапо каким-то делам в Москву, сидел он у нее вечером в глубоком раздумье. Она спросила у него о причине такогоуныния.
- Скучно мне, - сказал он, - у меня нет ни одного друга. Случись со мной какое-либо несчастье, меня все покинут. А теперь ухаживают за мной только потому, что я богат.
- Ошибаешься, друг мой! - сказала Жюстина с жаром, - У тебя есть верный друг -- это я!
- Да, - возразил он, - пока я в счастии, а случись со мной что-либо...
- А что такое?
- Если, например, меня лишат всего и сошлют в Сибирь?
- Я тебя не оставлю, поеду с тобой, буду все делить, буду работать за тебя, докажу, что люблю тебя искренно и бескорыстно.
Эти слова тронули Анненкова: он дал ей на другой день запись на 50 тысяч рублей, облеченную в законную форму. Разразилась буря. Анненков привезен был из Москвы в Петропавловскую крепость, осужден на вечную каторгу (по второму разряду), смягченную на двадцать лет. Лишь только голодные французские авантюристы в Петербурге проведали, что у мамзель Жюстины пятьдесят тысяч рублей приданого, они бросились к ней с жаркими изъявлениями пылкой страсти. Она отринула все предложения, отправилась в Москву, встретила государя на улице, бросилась перед ним на колени и молила о дозволении ехать в Сибирь за Анненковым, чтоб там выйти за него замуж. Просьба ее была принята. Она поехала в Сибирь, обвенчалась с Анненковым и жила с ним в мире и согласии. Сколько времени продолжалась эта связь, живы ли они еще - не знаю, но подвиг французской работницы заслуживает воспоминания и уважения.
28. Другой подвиг самоотвержения женского, но выше, благороднее, святее прежнего, усладил последние годы одного достойного человека, сгубленного сумасбродами и негодяями. Ротмистр Василий Петрович Ивашев, адъютант графа Витгенштейна, сын богатого симбирского помещика, пользовался во Второй армии репутацией самого благородного человека. Он был в дружбе с Пестелем, Муравьевым и другими героями заговора, - знал многое, но, как и многие, не решался донести. И при следствии он постоянно удерживался от всяких показаний на бывших своих товарищей. Жестокая судьба постигла его: он был приговорен (по второму разряду) к вечной каторге и безмолвно подвергся своей участи.
До того времени бывал он в отпуску в деревне у замужней сестры своей, Елисаветы Петровны Языковой, которая имела при детях француженку Ледантю, женщину пожилую, с дочерью. Молодая девица почувствовала весьма понятное влечение к блистательному аристократу, молодцу и любезному, но, чувствуя, какое пространство их разделяет, затаила рождающуюся страсть в глубине своего сердца. Вдруг этот гвардейский офицер, будущий генерал, превратился в бедного каторжника, отверженного обществом. Не размышляя долго, она объявила и матери своей, и госпоже Языковой, что намерена разделить участь любимого ею человека, ехать в Сибирь, выйти за него замуж и стараться нежной, благородной любовью смягчить его страдания. Написали к Ивашеву. Он принял предложение с восторгом, потому что и сам питал к этой девице глубокое уважение и сердечную склонность. По испрошении соизволения государя, девица отправилась в Сибирь и обвенчалась с избранным другом. Брак был самый счастливый, но, как всякое счастье в жизни, не долгий. Они имели троих детей. Мать скончалась в родах с последним. Ровно через год и Ивашев последовал за нею. У нас, говорят, нет благородных и трогательных предметов для составления романа. А этот случай! Но кстати ли описание таких чувств и дел благости и великодушия в нынешнем омуте литературы нашей, среди картин разврата, нечестия и разгара подлых страстей!
29. Александр Федорович фон-дер-Бриген, полковник Измайловского полка, человек самый благородный, добрый, умный, воспитанный, - сделался невинной жертвой дружеских связей. Он был обвинен в том единственно, что сообщил князю Трубецкому в Киеве о дерзких фанфаронадах Якубовича, который хвастался, что хочет убить Александра I. Кто ж не знал об этих донкихотских выходках отъявленного негодяя! В то время жалобы на правительство возглашались громко. Все желали перемены, но, не надеясь на великого князя Константина Павловича и не понимая характера Николая, предавались всяким предположениям и мечтаниям. Если бы сослать всех тех, которые слышали о сумасбродных замыслах и планах того времени, не нашлось бы места в Сибири. Меня первого следовало бы сослать в Нерчинск, а Булгарина, конечно, и далее. Эти вольные разговоры, пение не революционных, а сатирических песен и т.п. было дело очень обыкновенное, и никто не обращал на то внимания.
Однажды Булгарин (тогда еще холостой) давал нам ужин. Собралось человек пятнадцать. После шампанского, давай читать стихи, а там и петь рылеевские песни. Не все были либералы, а все слушали с удовольствием и искренно смеялись. Помню антилиберала Василья Николаевича Берха, как он заливался смехом. Только Булгарин выбегал иногда в другую комнату. На следующий день прихожу к Булгарину и вижу его расстроенным, больным, в большом смущении. Он струсил этой оргии и выбегал, чтоб посмотреть, не взобрался ли на балкон (это было в первом этаже дома) квартальный, чтоб подслушать, что читают и поют. У него всегда чесалось за ухом при таких случаях: он не столько либеральничал, как принимал сторону поляков. Сверх того предостерегал его Сенковский.
Фон-дер-Бриген дожил до прощения и прошедшею зимой (1858/1859) приехал в Петербург. Я увидел его у Ф.Н.Глинки и душевно ему обрадовался. Он, разумеется, устарел, но сохранил прежнюю миловидность, кротость и любезность.
Фон-дер-Бриген умер скоропостижно от холеры 27 июня 1859 года. Он жил у дочери своей, Любови Александровны Гербель. Последние дни жизни были услаждены свиданием с другом его, Николаем Ивановичем Тургеневым.
30. Краснокутский, обер-прокурор Сената, человек добрый и благородный, был знаком с некоторыми из заговорщиков и, вероятно, слышал вздорные их речи,13 декабря искал он партии в вист; приехал к князю Трубецкому и, узнав, что тот у Рылеева, отправился туда, нашел большую компанию в исступлении, догадался, что они замышляют недоброе, хотел было донести правительству, но одумался, счел предприятия их несбыточными, уехал домой и лег спать. Он попался в осьмой разряд, лишен был дворянства с ссылкой на поселение и умер, сколько я слышал, в Якутске. В последние годы жизни он лишился употребления ног.
31. Оржицкий, отставной штабс-ротмистр, побочный сын Петра Кирилловича Разумовского, весельчак и большой хлебосол, кормил и поил приятелей своих, не обращая внимания на их пустые речи, и поплатился за то разжалованием в солдаты, с лишением дворянского достоинства. Он давно возвращен в Петербург.
Повторяю, что в этом списке, в этом очерке лиц, участвовавших в происшествиях декабря 1825 года, ограничился я только теми, которых знал лично или по достоверным сведениям. Прочие из преданных суду были офицеры гвардии и армии, моряки и немногие гражданские чиновники, всего сто двадцать пять человек. Пострадали еще некоторые другие, не виновные, но прикосновенные к делу, в том числе Михаил Федорович Орлов, Федор Николаевич Глинка, Демьян Александрович Искрицкий: эти были выписаны из гвардии в армию, или отставлены от службы, или же удалены из столицы, некоторые на службу в губерниях. Сколько именно в числе подсудимых и пострадавших было действительно виновных, известно одному Богу; мы же, свидетели этих происшествий, приятели и знакомые многих из сих лиц, знаем, что в числе их много было людей совершенно невинных, погибших от злобных наветов, от гордости и упрямства, с каким они отвечали на несправедливые обвинения, от неосторожности, от случайности. Удивительно еще, как не погибло большее число жертв, как уцелел пишущий эти строки: спасением своим обязаны они не беспристрастию и справедливости следователей, а праводушию и благородству некоторых подсудимых, которые отстояли их.
Эта смесь противоборствующих стихий: добра и зла, ума и глупости, дерзости и трусости, утонченного образования с грубым невежеством, истины с ложью, правды с обманом, сопровождаемая фанфаронством и худо понимаемым благородством, увлекла в бездну гибели значительное число прекрасных, добрых юношей, подававших самые светлые надежды. Ослепление и самонадеянная спесь коноводов этого бестолково-преступного дела были таковы, что они думали сделать большую честь, оказать истинное участие, даже благодеяние людям, которых допускали в свой круг, в преддверие Сибири, если не на ступени эшафота.
Еще замечательно, что большая часть ревнителей свободы и равенства, прав угнетенного народа сами были гордые аристократы, надутые чувством своей породы, знатности и богатства, смотрели с оскорбительным презрением на людей незнатных и небогатых, которых не видели у себя в передней и в то же время удостаивали своим вниманием, благосклонностью и покровительством отребье человечества. Впрочем, мы видим это сплошь и рядом. Всякий сановник, особливо происходящий от побочной линии знатного дома, смотрит свысока на скромных и достойных тружеников, едва удостаивает их словом и обращает свое нежное и сочувственное внимание на гаеров и шутов.
В числе заговорщиков и их сообщников не было ни одного не дворянина, ни одного купца, артиста, ремесленника или выслужившегося офицера и чиновника. Все потомки Рюрика, Гедимина, Чингисхана, по крайней мере, бояр и сановников, древних и новых. Это обстоятельство очень важно: оно свидетельствует, что в то время восставали против злоупотреблений и притеснений именно те, которые менее всех от них терпели, что в этом мятеже не было на грош народности, что внушения к этим глупо-кровавым затеям произошли от книг немецких и французских, отчасти плохо и бестолково переводимых, что эти замыслы были чужды русскому уму и сердцу и, в случае успеха, не только не составили бы счастья народа, но подвергли бы его игу, несравненно тягчайшему прежнего, и предали бы всю Россию бедствиям, о каких нельзя составить себе понятия. Свежо предание, а верится с трудом!
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ОТДЕЛЬНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ И ХАРАКТЕРИСТИКИ
Григорий Иванович Вилламов
Вилламов знаменит в немецкой литературе как поэт и эллинист. Он восстановил из разных обрывков древние дифирамбы, не дошедшие до нас в целости. В Германии идет поверье, что он умер с голоду. Это неправда: он умер в бедности, в нечистоте, среди ученого и поэтического беспорядка, но не с голоду. Оставшиеся после него дети - сын, Григорий, и дочь, Елисавета, взяты были на попечение пасторами Петровской церкви.
Не знаю, по какому случаю Елисавета Ивановна Вилламова получила самое блистательное воспитание. Она была воспитательницею великой княжны Александры Павловны. Екатерина II ее жаловала, а Мария Федоровна ненавидела. Она была замужем за тайным советником Сергием Сергиевичем Ланским; овдовев, она вдалась в разные спекуляции и разорилась. Потом занималась она литературой и издавала детские книги на французском языке. Я узнал ее в старости и не мог надивиться ее уму, образованию и любезности.
Григорий Иванович Вилламов был человек необыкновенного ума и дарований. Он был определен в Иностранную коллегию и вскоре отправлен секретарем посольства в Стокгольм. Там женился он на дочери жившего издавна в Швеции русского купца Артемия Семенова Свербихина. Жена его была воспитанием и образованием шведка, а по религии - православная; он - совершенно русский человек и лютеранин.
Государыня Мария Федоровна искала себе в 1801 году секретаря. Вилламов в то время случился в Петербурге, был рекомендован государыне, понравился ей, поступил к ней на службу, остался при ее особе до ее кончины, да и после, до своей смерти, заведовал ее учреждениями.
Я не знал человека умнее, сметливее, любезнее его. Дарования он имел удивительные, особенно по секретарской должности: он писал правильно и красноречиво по-русски, по-немецки и по-французски, без приготовления, все прямо набело; потом снимали с писаний его отпуски в канцелярии. Почерк у него был прекрасный, и работал он с удивительной легкостью. Однажды приятели побились с ним об заклад: заставив его в одно и то же время писать деловую бумагу по-русски, разговаривать по-немецки и петь французский водевиль.
В бытность мою в Гатчине (в 1820/21 гг.) видал я образ его жизни. Он помещался в тесной квартире из двух комнат во флигеле дворца: одна комната завалена была бумагами, в другой он спал. Поутру едва могли его добудиться. Государыня каждые четверть часа присылала за ним то камердинера, то скорохода. Слуга его отсылал со словами: "Григорий Иванович почивает", а между тем пытался разбудить его. Наконец, часу в десятом, он вставал, умывался и одевался наскоро, посыпал голову пудрой (к императрице иначе нельзя было являться) и выпивал чашку простывшего скверного придворного кофе, закусывая длинным сухарем, забирал бумаги и уходил к государыне. Проработав у ней часу до первого, возвращался домой, бросал бумаги, надевал сюртук (осенью и зим