Главная » Книги

Греч Николай Иванович - Воспоминания о моей жизни, Страница 20

Греч Николай Иванович - Воспоминания о моей жизни


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

ы вошли в кабинет, Булгарин лежал на диване и читал книгу. Воейков подошел к нему и, подавая палку, сказал:
   - Бейте меня, Фаддей Бенедиктович, я заслужил это; только пожалейте жену и детей!
   Редкое явление в истории литературы! Впрочем, Воейкову доставалось по спине и натурой. Однажды обедали у него в Царском Селе Жуковский, Гнедич, Дельвиг и еше несколько человек знакомых. Речь зашла за столом о том, можно ли желать себе возвращения молодости. Мнения были различные. Жуковский сказал, что не желал бы вновь пройти сквозь эти уроки опыта и разочарования в жизни. Воейков возразил:
   - Нет! Я желал бы помолодеть, чтоб еще раз жениться на Сашеньке и насладиться сорыванием цветка невинности!
   Это выражено было самым циническим образом. Все смутились. Александра Андреевна заплакала. Поспешили встать из-за стола. Мужчины отправились в верхнюю светелку, чтоб покурить, и, по чрезвычайному жару, сняли с себя фраки. Воейков пришел туда тоже и вздумал сказать что-то грубое Жуковскому. Кроткий Жуковский схватил палку и безжалостно избил статского советника и кавалера по обнаженным плечам. А на другой день опять помогал ему, во имя Александры Андреевны.
   - Беда наша, - сказал я однажды, - если Александра Андреевна в беременности захочет поесть хрящу из Гречева уха. Приедет Жуковский и станет убеждать: "Сделайте одолжение, позвольте отрезать хоть только одно у ухо, или даже половину уха; у вас еще останется другое целое, а вместо отрезанного я вам сделаю наставку из замши. Только бы утолить голод Александры Андреевны.
   Обширное поле подвигам Воейкова открылось после 14-го декабря. У него хранилась на всякий случай записка, полученная им в 1820 году от Булгарина, проигравшего дело свое в Сенате:
   "Все пропало. Я погиб. Злодеи меня сгубили. Проклинаю день и час, когда я приехал в Россию. Не знаю, что делать и на что решиться, чтобы выпутаться из ужасного моего положения. Ф.Булгарин".
   Воейков прибавил к этому только число: 15 декабря 1825 года - и представил в полицию. Дело вскоре объяснилось и не имело последствий. В конце декабря пришел ко мне Владислав Максимович Княжевич и принес письмо, полученное им от неизвестного, в котором изъявлялось удивление, что при аресте бунтовщиков и злодеев оставили на воле двух важнейших: Греча и Булгарина. Адрес написан был рукой Воейкова, и записка запечатана его печатью, о которой я упоминал выше. Я тогда лежал больной в постели, послал за Жуковским и, когда он приехал, отдал ему произведение его друга и родственника. Жуковский ужаснулся, поблагодарил меня за пощаду и сказал, что уймет негодяя, но, видно, не успел.
   Недели через две Алексей Николаевич Оленин получил письмо из Москвы от тамошнего военного генерал-губернатора, князя Д.В.Голицына, о ругательных письмах и доносах, полученных там многими лицами, между прочим, издателем "Телеграфа" Н.А.Долевым и самим Голицыным. Князь, приведенный в негодование гнусными наветами писем, хотел было послать их прямо к государю, для отыскания и наказания подлых клеветников, но предварительно спросил у Полевого, не знает ли он, чьею рукой они написаны. Полевой отвечал, что это, кажется ему, почерк руки петербургского литератора Олина.
   Князь вспомнил, что видел этого литератора у А.Н.Оленина, и полагал, что Оленину неприятно будет, что позорят знакомого ему человека. Подозревая, может быть, что в прозвище его сокращено имя отца, как в Бецком, Пнине, Умянцове и т.п., отправил письма к Оленину, для вразумления молодого (?) смельчака. В этих письмах опять называемы были Греч и Булгарин заговорщиками и бунтовщиками. Оленин, прочитав письмо, сказал с досадою:
   - Какое мне дело до Олина? Раз как-то Гнедич привозил его ко мне, а, впрочем, я его не знаю. И что я за полицейский?
   В это время вошел в комнату секретарь его, известный археограф и разборщик рукописей, А.Н.Ермолаев. Оленин дал ему письмо и сообщил о своем недоумении.
   - Я знаю эту руку, - сказал Ермолаев. - Это рука пьяницы (Иванова, Григорьева, что ли, не знаю), которого мы выгнали из канцелярии.
   - Отыскать его, - сказал Оленин.
   Через час привели пьяного писаря, и он объявил со слезами, что это точно его рука, что он написал двадцать копий этого письма, по пяти рублей за каждую, по требованию Воейкова, и запечатал их, а адресы надписывал уже потом сам сочинитель. И тут дело пошло обычным чередом: послали не за обер-полицмейстером, а за Жуковским. Воейкова пожурили вновь и подвели под милостивый манифест - прекрасных глаз Александры Андреевны.
   Таким образом влачил он подлую и гнусную жизнь свою. Издавал "Инвалид" и "Литературные Прибавления", изрыгая в них брань и худу на все честное, благородное, воскуривал фимиам знатным и богатым. Жена его, изнуренная бедственным своим положением, впала в чахотку и отправилась в Италию. За несколько дней до отъезда, в присутствии Жуковского, попросила она у Воейкова почтовой бумаги.
   - Поди ко мне в кабинет, - сказал он, - найдешь намоем письменном столе.
   Она пошла и через несколько минут воротилась бледная и в слезах, неся в руках бумагу. Это была эпитафия, заблаговременно написанная ее мужем для начертания на ее могиле!
   Александра Андреевна умерла в Ницце в июне 1829 года, оставив по себе в душах всех, кто знал ее, неизгладимое воспоминание ее достоинств, добродетелей и страданий.
   Я несколько лет не видался с Воейковым, встречая его иногда, едущего в дрожках или в санях по улицам на поклоны и на пакости, как написал о нем Булгарин:
   Лишь только занялась заря
   И солнце стало над горой,
   Воейков едет на разбой:
   Сарынь на кичку кинь!
   Он раз свалился с дрожек, расшиб себе ногу и охромел, приплюснул нос и носил среди хари пластырь под черной повязкой. Булгарин, увидев его впервые под этой печатью, воскликнул стихом Батюшкова:
   И трауром покрылся Капитолий!
   Расскажу последние похождения мои с Воейковым. По смерти Александры Андреевны, вступил он в брак с какою-то девицей, кажется, с кухаркой его, подбился к И.Н.Скобелеву и к Л.В.Дубельту, льстил им и питался крохами от их трапезы.
   Осенью 1838 года давнишний знакомый мой, полковник Лахман, приехав в Петербург, пригласил меня к себе обедать. Я нашел у него Воейкова еще в жалчайшем против прежнего положении. Я обошелся с ним учтиво, как с старым знакомым, и он пригласил меня к себе на вечер. Нельзя было отговориться. Я поехал к нему с Лахманом и нашел у него Скобелева и еще несколько лиц. Мы провели время за чаем очень приятно, слушая россказни отца-командира. Воейков жил где-то на Литейной, в переулке, в невзрачном деревянном домике. Уходя от него, я не мог не пригласить его к себе. Вот в первый из моих четвергов он является ко мне, садится в кружок с немногими гостями. Пьем чай, беседуем. Вдруг зашла речь о покойном графе Павле Петровиче Сухтелене, одном из честнейших и благороднейших людей в мире. Все принялись хвалить его. Воейков соглашался, что граф был умен и храбр, но прибавил: "Он был развратник, человек самой подлой нравственности". Поднялся спор. Все вступаются за Сухтелена. Воейков прямо настаивает на своем. В это время входит в комнату некто Гибаль, проживший несколько лет в Оренбурге, в доме графа, и бывший свидетелем его скоропостижной кончины.
   - Александр Богданович! - сказал я. - Решите наш спор. Вы коротко знали графа Сухтелена: не правда ли,он был человек чистой нравственности?
   - Чистейшей в мире, - отвечал Гибаль. - Мы всячески старались подсмотреть за ним какую-либо слабость и не успели. Он был беспорочен, как агнец.
   Воейков смутился этим объяснением, встал, опираясь на костыль, и отправился на утечку. Я пошел за ним через биллиардную комнату; там играл Петр Ильич Юркевич с кем-то, они разговаривали о военных действиях, не помню каких-то.
   - Да это напечатано было в реляции! - сказал другой.
   - А разве ты не знаешь поговорки, - возразил Юркевич, - "Лжет, как реляция!"
   Тут Воейков возвысил свой верноподданнический голос:
   - Молодой человек! Как вы смеете говорить это? Реляции пишутся и издаются правительством, и кто называет их ложью, тот...
   - Молчать, шпион! - закричал я. - Вон из моего дому! Воейков разинул было рот, но я подошел к нему и еще громче закричал:
   - Вон, подлец!
   - Иду, иду, - промолвил он и вышел в переднюю. С тех пор я не видал его.
   Он умер 16 июня 1839 года, написав письмо к Л.В.Дубельту о неоставлении жены его: "она-де женщина простая, но благородная в душе".
   Фаддей Булгарин
   Замечено и как бы принято в литературе, что бранят писателя, когда он находится в живых, пока он действует на своих современников, на соперников, на врагов. По смерти же выставляют обыкновенно хорошие его стороны, забывают слабости, прощают ошибки, промахи, даже дела непохвальные. Замечательно, что Булгарину выпала противоположная участь: при жизни одни его хвалили, другие терпели, третьи ненавидели, многие спорили, бранились с ним, но безусловно его не поносили, разве в ненапечатанных эпиграммах. Видно, боялись его колкого, неумолимого пера. Но по смерти сделался он предметом обшей злобы и осмеяния. Люди, которые не годились бы к нему в дворники, ругают и поносят его самым беспощадным, бессовестным образом!
   В некрологе Календаря на 1860 год напечатан был о Булгарине отнюдь не хвалебный, но довольно беспристрастный отзыв: эта статья подверглась насмешкам и брани. Что могло быть виной этого явления? Повторяй: мертвого льва уже не боялись собачонки.
   Исполню долг чести и правды, составив описание его жизни, дел и характера. Волею и неволею был я в продолжение долгого времени в тесных с ним сношениях: буду говорить о нем сущую правду, не скрою темных сторон его жизни и характера, его слабостей и недостатков, но в то же время отдам справедливость тому, что было в нем хорошего, и опровергну клеветы, взведенные на него завистью, злобой и мстительностью. Буду принужден коснуться и некоторых других лиц и постараюсь исполнить возложенную на меня обязанность со всевозможным беспристрастием и пощадой. Буду говорить и о себе сколь можно равнодушнее и правдивее. Впрочем, обстоятельства, в которые я должен входить, известны всем, и, говоря о них явно, я не нарушаю никакой тайны.
   Фаддей Бенедиктович Булгарин (Thaddeus Bulharyn) родился 24 июня 1789 года в Виленской или Минской губернии. Отец его, рьяный республиканец, известный в округе своем под именем шального (szalony) Булгарина, в пылу польской революции (1794 г.) убил (не в сражении) русского генерала Воронова и был сослан на жительство в Сибирь. Жена его, сколько могу судить по преданиям, женщина добрая и почтенная, отправилась с сыном своим, Фаддеем, в Петербург и успела поместить его в Сухопутный (что ныне Первый) кадетский корпус, который был уже не тем, что под начальством графа Ан-гальта, но сохранял еще остатки и предания прежнего своего достоинства. Муж ее, Бенедикт, возвращен был на родину императором Павлом и вскоре умер. Вдова его вышла замуж за какого-то Менджинского и имела с ним сына и дочь. Сын служил в русской армии, честно и храбро, был изранен, жил потом в отставке и умер в тридцатых годах. Дочь, Антонина Степановна, была в молодости красавицей. Мать, имея процесс в Сенате, привезла ее с собой в Петербург. Здесь влюбился в нее сенатский секретарь Александр Михайлович Искрицкий и женился на ней. Он имел сыновей Демьяна, Александра и Михаила, о которых пойдет речь впоследствии.
   Фаддей, нареченный сим именем при крещении в честь Костюшки, учился в корпусе очень хорошо и смолоду оказывал большие способности. По экзамену следовало бы ему выйти в артиллерию или в Генеральный штаб, но цесаревич Константин Павлович, по особому благоволению к полякам, которые потом заплатили ему за это благоволение по-польски, взял его в свой уланский полк, который, вскоре после того, сделан был гвардейским. Булгарин был принят во многих хороших домах Петербурга, особенно в польских, и, как и вся тогдашняя молодежь, вел жизнь разгульную и буйную. С полком своим он был в походах 1805, 1806 и 1807 годов, и хотя впоследствии рассказывал мне о своих геройских подвигах, но, по словам тогдашних его сослуживцев, между прочим генерала Иоселиана, храбрость не была в числе его добродетелей: частенько, когда наклевывалось сражение, он старался быть дежурным по конюшне. Однако он был сильно ранен в живот при Фридланде и лежал несколько недель в кенигсбергском лазарете. Там свиделся он со многими поляками, служившими в армии Наполеона: они приглашали его перейти к французам. Булгарин отвечал им: "Теперь было бы бесчестно сделать это. Дайте срок: заключат мир, 1 сентября подам в отставку и прикачу к коханым".
   По возвращении гвардии в Петербург, наскучила ему однообразная гарнизонная служба. Он отправлял ее нерадиво и своевольно. Однажды, с дежурства по эскадрону в Стрельне, он махнул, без спросу, в Петербург, чтоб потешиться в публичном маскараде; заехал к одному товарищу, адъютанту цесаревича, жившему в Мраморном дворце, нарядился амуром в трико, накинул на себя форменную шинель, надел уланскую шапку и спускался по задней лестнице. Вдруг увидел перед собой цесаревича.
   - Булгарин?
   - Точно так, ваше высочество.
   - Ты, помнится, сегодня дежуришь, да что ты закрываешься? - вскричал великий князь, сбросил с него шинель и увидел амура с крылышками и колчаном. - Хорош! Мил! Ступай за мной.
   Сошли с крыльца. Цесаревич посадил его к себе в карету и привез на бал к княгине Четвертине кой, взял за руку и ввел в залу, наполненную бомондом.
   - Полюбуйтесь! - сказал он хозяйке и гостям: - Вот дежурный по караулам в Стрельне. Вон, мерзавец! Сию минуту отправляйся к полковому командиру под арест!
   Амур, пристыженный, одураченный, удалился при общем хохоте. Дело кончилось арестом, но последствия его не прекращались. Цесаревич при всяком случае напоминал шалуну его дерзость и взыскивал с него более, чем с других. Измученный и службой, и "этим преследованием", Булгарин написал на своего начальника сатиру, начинавшуюся стихами:
   Трепещет Стрельна вся, повсюду ужас, страх.
   Неужели землетрясснье?
   Нет! нет! великий князь ведет нас на ученье.
   К поэзии присоединилось еще несколько прозаических немарсовских подвигов, и корнета Булгарина перевели в какой-то армейский драгунский полк (находившийся в войсках, действовавших в Финляндии), выдержав его, помнится, три месяца в кронштадтской крепости. Просидев несколько времени в каземате, он был выпушен добрым комендантом Клугеном и прожил время, остававшееся до освобождения, на квартире у какого-то пьяного мещанина Голяшкина, ухаживал за дочками его и выучился у батюшки разным неблагопристойным, разбойничьим песням, которые впоследствии распевал кстати и некстати.
   В Финляндии служил он до окончания войны и потом стоял с своим полком в Ревеле. Во время этой войны удалось ему сделать доброе дело. Известно, что самыми рьяными и злыми врагами русских были в то время финские пасторы: они истребляли наши отряды, перехватывали переписку, отбивали обозы и оружие, словом, действовали как партизаны. Особенно один сельский пастор отличился проворством и удальством: схватил несколько русских офицеров и выдал шведам, укрывавшимся в его доме. Начальник действовавшего в этой стране русского отряда послал в дом пастора драгун под командой офицера, и этот офицер был Булгарин. Он сделал быстрый набег на село и окружил церковный дом. Жена пастора укрыла мужа. Булгарин, заметив, где спрятался несчастный, объявил, что возьмет его силой. Жена и дети бросились к ногам его и умоляли о пощаде. Булгарин сжалился, представился, будто не видит искомого, оставил дом и явился к начальнику с донесением: не нашел! Командир побранил его за оплошность, но, может быть, сам был рад, что освободился от необходимости казнить человека, который полагал, что действует по закону и по долгу. Это происшествие сделалось известным в Финляндии и в Швеции. По заключении мира, явилась в Стокгольме гравюра с изображением этого случая с надписью: "Великодушие русского офицера". В бытность Булгарина в Швеции (в 1838 г.), пригласил его к обеду один почтенный и богатый человек. Гостей было множество. Булгарин, севши за стол, увидел перед собой гравированную картину. Все пили с восторгом за его здоровье. Этот анекдот слышал я от Булгарина и от некоторых финляндцев.
   В Ревеле Булгарин привел в исполнение свой давнишний замысел. Вышедши в отставку (а может быть, состоя еще на службе), он выехал оттуда с одним французом, графом де Кенсонна (Quinsonnat), посетил свою мать на пути, прибыл в Варшаву и вступил в один сформированный французами уланский полк рядовым, как мне сказывал с негодованием двоюродный брат его, граф Тиман, служивший России честно и усердно в гусарах до генеральского чина и ненавидевший гнусную польскую отчизну. Впрочем, нельзя сказать, чтобы Булгарин бежал или предался неприятелю. Россия была тогда с Францией в дружбе и в союзе, Булгарин был поляк, следственно, переход его не был ни бегством, ни изменой. Об этом скажу несколько слов ниже. Но благородные товарищи Булгарина, подобные графу Тиману, не могли простить ему этой эскапады и отзывались о его поступке откровенно.
   Из Варшавы был он отправлен к полку в Испанию, но о жизни и о службе его там я ничего не знаю. В 1812 году находился он в корпусе маршала Удино, действовавшего, в Литве и в Белоруссии, против графа Витгенштейна. Он рассказывал, что однажды напросился участвовать в размене пленных, был он в русском авангарде, видел некоторых старых товарищей, но не был ими узнан и не старался о том; только послал поклоны нескольким знакомцам с русским вахмистром, провожавшим французских парламентеров. Но действительно ли это было так, не могу сказать. Булгарин, как всем известно, был большой сочинитель.
   Коротким друзьям своим из либералов поверял за тайну, что на переправе Наполеона через Березину при Студянке (деревне, будто бы принадлежавшей его матери) он был одним из тех польских улан, которые по рыхлому льду провели лошадь, несшую полузамерзшего императора французов. В 1813 году он участвовал в сражении при Бауцене. Это достоверно. На одном вечере, не помню, у кого именно, Булгарин беседовал об этой битве с Алексеем Алексеевичем Перовским, который в ней был действующим лицом с русской стороны, адъютантом князя Репнина. Булгарин описал это сражение в статье своей: "Знакомство с Наполеоном", напечатанной в собрании его сочинений.
   Впоследствии был он, в сражении при Кульме, в эскадроне польских улан, который пробился сквозь корпус прусского генерала Клейста. В кампанию 1814 года, во Франции, был он взят в плен прусским партизаном Коломбом и отправлен в Пруссию. Тогда случилось с ним происшествие, о котором он не любил говорить. Служивший тогда в одном из кирасирских полков гвардии товарищ Булгарина по Кадетскому корпусу, полковник Петр Иванович Кошкуль, едучи впереди своего эскадрона (на пути во Францию, близ берегов Рейна), встретив нескольких французских пленных, которых везли в Пруссию на тележках, не обратил внимания на это зрелище, повторявшееся довольно часто. Когда фура проехала шагов на сто, один вахмистр подскакал к Кошкулю и сказал ему:
   - Ваше высокоблагородие! Один пленный француз приказал вам поклониться.
   - Какой француз? Где?
   - Вон, там на возу, ваше высокоблагородие.
   - Да как ты его понял?
   - Он говорит по-русски, как вы и я.
   Кошкуль пришпорил коня и подскакал к указанному возу.
   - Кто говорит здесь по-русски?
   Один уланский офицер соскочил с возу и, закрыв лицо руками, сказал:
   - Мне совестно смотреть на тебя, Кошкуль! Я Булгарин.
   - Булгарин! - воскликнул честный Кошкуль в изумлении. - Это ты? Как тебе не стыдно говорить со мной, подлец!
   - Теперь не до морали! - возразил Булгарин. - Я в крайности - есть нечего. Дай мне взаймы. Заплачу, как честный человек.
   - Кошкуль бросил ему несколько червонцев и ускакал. Жестоко, но справедливо.
   Сам Булгарин сначала рассказывал об этом случае, но потом утверждал, что это неправда, что Кошкуль, на старости лет, не помнил, как были дела, и выдумывал небылицы. Нет, Кошкуль был человек благородный и правдивый и очень хорошо помнил, что говорит.
   Заслужил ли Булгарин такую встречу со стороны своего школьного товарища и бывшего сослуживца? Заслужил и не заслужил - с которой стороны взглянешь на дело. Заслужил по суду совести и по общему закону чести: он был русским подданным и дворянином, воспитан в казенном заведении на счет правительства, носил гвардейский мундир и перешел под знамена неприятельские. С другой стороны, он был поляк, и в этом заключается все его оправдание. У поляков своя логика, своя математика, составленная из слияния правил иезуитских с понятиями жидовскими. Наносить всевозможный вред своему врагу, нападать на него всеми средствами, пользоваться всеми возможными случайностями, чтоб надоесть ему, оскорблять его правдой и неправдой и утешаться мыслью, что цель оправдывает средства. Ложь, обман, лесть, коварство, измена - все эти гнусные средства считаются у них добродетелями, когда только ведут к предположенной пели. Станем ли обвинять легавую собаку, что она, по внушению своей натуры, гоняется за дичью, а кошку, что она ловит мышей?
   Булгарин оправдывается тем, что он передался французам в то время (1810), когда, как выше сказано, Франция была с Россией в дружбе и в союзе; но что мешало ему, при начале войны 1812 года, если не перейти обратно в русскую службу, то удалиться куда-нибудь и остаться нейтральным? Это советовал ему не только закон чести, но и голос благоразумия. От этой измены покрыл он себя бесславием и не мог добиться уважения ни у какой партии.
   Пленных привели или, как говорят, пригнали в Россию. Вдруг прекратилась война взятием Парижа и низложением Наполеона: пленных разменяли, и полякам объявили безусловную амнистию. Булгарин, с другими освобожденными поляками, явился в Варшаве к цесаревичу. Константин Павлович принял его ласково и, указав на прежних товарищей его, Жандра, Албрехта и пр., в звездах и лентах, сказал:
   - И ты был бы теперь генералом, если б остался у меня. Булгарин отвечал:
   - Ваше высочество! Я служил моему отечеству.
   - Хорошо, хорошо! - возразил великий князь. - Теперь послужи мне!
   Он предложил воротившемуся патриоту любое комендантское место в Царстве Польском, но Булгарин отказался, объявив, что должен ехать к матери и привести в порядок расстроенное свое имение. Он действительно любил и уважал свою мать, и когда, бывало, хотел подкрепить какую-нибудь колоссальную ложь, то клялся при ее жизни сединами матери, а по смерти ее тенью. Он свиделся с нею, но имения не нашел, потому, вероятно, что его и не бывало. Между тем возобновил он знакомство с своими родственниками. Дядя его, Павел Булгарин, бывший литовским подконюшим (подлый этот чин был в большом уважении в Польше), полюбив Фаддея за живой характер, за ум и находчивость, поручил ему вести процесс его с родственником графом Тышкевичем и Парчевским или, собственно, два процесса: один с Парчевским против Тышкевича, другой с Тышкевичем против Парчевского. Дело шло об осьми тысячах душ. Булгарину за ходатайство обещано было пять процентов, т.е. четыреста душ. Процесс производился в Сенате, и новый ходатай отправился в С.-Петербург. Здесь принят он был в доме зятя своего Искрицкого, и не знаю, как попал во французский круг у генералов Базена, Сенновера и пр., читал им свои сочинения, которые кто-то переводил для него на французский язык.
   В начале февраля 1820 года явился у меня в кабинете человек лет тридцати, тучный, широкоплечий, толстоносый губан, порядочно одетый, и заговорил со мной по французски: "Извините, милостивый государь, если я вас беспокою..."
   Заметив с первого слова, что ему трудно говорить по-французски, я прервал его речь вопросом:
   - Говорите ли вы по-русски?
   - Говорю-с. Я поляк.
   - Итак, к чему толковать по-французски? Скажите мне, пожалуйте, что вам угодно.
   Тогда объявил он мне, что пришел по просьбе одного французского литератора де Сен-Мора, человека необыкновенно умного, ученого и благородного, который намерен читать лекции о французской литературе.
   - Да какой он партии? - спросил я. - Кажется, отъявленный роялист.
   - Точно, самый ревностный приверженец законной династии.
   - Как же он может быть умным человеком? - сказал я. - Умный легитимист в нынешнее время не поедет из Франции, чтоб искать хлеба за границей. Видно, он олухи не знает, что делать; или так умен, что видит близкое падение своей партии. Вообще в нынешней Франции ум, знания, дарования - на левой стороне.
   Мой собеседник захохотал весело.
   - Так вот вы какой! А я думал, что вы ревнитель Бурбонов и монархического начала.
   Мы разговорились и познакомились. Это был Фаддей Булгарин.
   Я был в то время отъявленным либералом, напитавшись этого духа в краткое время пребывания моего во Франции (в 1817 г.). Да и кто из тогдашних молодых людей был на стороне реакции? Все тянули песню конституционную, в которой запевалой был император Александр Павлович. Оппозиция Аракчееву, Голицыну и всем этим темным властям была тогда в моде, была делом известным, славой и знаменем тогдашнего юного поколения. Самым либеральным журналом была "Северная Почта", выходившая под ведением министра внутренних дел Козодавлева. Семеновская история еще не навлекала мрачных туч на горизонте светлых идей и мечтаний: Революции греческая, а потом испанская и итальянская, встречали в России, как и везде, ревностных друзей и поборников. Булгарин, как щирый поляк, не мог не разделять этого движения умов. В моем доме он узнал Бестужевых, Рылеева, Грибоедова, Батенькова, Тургеневых и пр. - цвет умной молодежи!
   Несколько раз должен я напоминать, что Булгарин был в то время отнюдь не тем, чем он сделался впоследствии: был малый умный, любезный, веселый, гостеприимный, способный к дружбе и искавший дружбы людей порядочных. Между тем, по национальной природе своей, он не пренебрегал знакомством и милостью людей знатных и особенно сильных. Умел он сойтись и с гнусным Магницким, и с сумасбродным Руничем, и с глупым Кавелиным, познакомился с лицами, окружавшими Аракчеева, пролез и к нему самому. До 1823 года он литературой занимался мало, посвящая все свое время, всю свою деятельность ведению своего процесса. И мне кажется, что занятия этим процессом, сопряженные с уловками и проделками, которые не всегда оправдываются законами чести и долга, имели вредное влияние на развитие его понятий и характера.
   Для достижения своей цели он употреблял все возможные средства: с утра до вечера таскался по сенаторским и обер-прокурорским передним, навещал секретарей и стряпчих, кормил и подкупал их, привозил игрушки и лакомства их детям, подарки женам и любовницам. Польская натура нашла в этих маневрах обильную пищу своей низкопоклонности, лести, хвастовству и хлебосольству с определенной целью. Эти подвиги, оправдываемые свойством его занятий, произвели в его уме смешанную теорию правил войны, сутяжничества и литературы. Потеряв возможность продолжать с успехом военную службу, он пошел в стряпчие; видя, что можно приобрести литературой известность, а с нею и состояние, он наконец взялся за нее, руководствуясь на каждом из сих поприщ правилами - достигнуть цели жизни, т.е. удовлетворения тщеславию и любостяжанию. Эта теория не мешала ему притом быть человеком не злым, добрым, сострадательным, благотворительным и в минуту порыва готовым на пожертвование.
   Он почитал и уважал добрые стороны в людях, даже те, которых сам не имел. Таким образом постиг он всю благость, все величие души Грибоедова, подружился с ним, был ему искренно верен до конца жизни, но не знаю, осталась ли бы эта дружба в силе, если бы Грибоедов вздумал издавать журнал и тем стал угрожать "Пчеле", то есть увеличению числа ее подписчиков. Признаюсь, если бы я знал, каков Булгарин действительно, то есть каким он сделался в старости, я ни за что не вошел бы с ним в союз. Но эти порывы мне казались простыми вспышками ветреного самолюбия. Я не видел, что в этом скрывалась только исключительная жадность к деньгам, имевшая целью не столько накопление богатства, сколько удовлетворение тщеславию.
   Фридрих II сказал однажды о поляках: "нет подлости, которой бы не сделал поляк, чтоб добыть сто червонцев, которые он потом выбросит за окно". К тому должно еще прибавить, что человек может исправиться от тех привычек и слабостей, которые привились к нему от ложного воспитания, от дурных обществ и примеров и т.п., но врожденные свойства его, и хорошие и дурные, с годами крепнут и возрастают. Так было и с Булгариным: в молодости он был любезен, остер, добродушен, обходителен; эти качества исчезали в нем с каждым годом, и с каждым годом увеличивалось в нем чувство зависти, жадности и своекорыстия, заглушая добрые его свойства.
   Я приписываю странности и причуды Булгарина его воспитанию, обстановке и последовавшим обстоятельствам его жизни, но в самой основе его характера было что-то невольно дикое и зверское. Иногда вдруг, ни с чего или по самому ничтожному поводу, он впадал в какое-то исступление, сердился, бранился, обижал встречного и поперечного, доходил до бешенства. Когда, бывало, такое исступление овладеет им. он пустит себе кровь, ослабеет и потом войдет в нормальное состояние. Во время таких припадков он действительно казался сумасшедшим и бешеным, и было бы несправедливо винить его за то: это были припадки болезни нрава, уступавшие механическим средствам, т.е. кровопусканию. Когда я убедился в возрастании недружелюбия, зависти и злобы в Булгарине, надобно было бы расторгнуть нашу связь, но от нее зависело благосостояние моего семейства. Я сносил с терпением все его причуды, подозрения и оскорбления, но нередко выходил из терпения: так, в 1853 году не мог не восстать против него всенародно, вследствие его жалкого и подлого идолопоклонства перед музыкантом А.Контским. Потом поступил он со мной бесчестно и открыл всю глубину своей души. Между тем он впал в болезнь, и я не мог ничего сделать.
   В то время, как я познакомился с Булгариным, он не доверял еще своему искусству владеть русским языком в литературном отношении, писал деловые бумаги при помощи подьячих - и очень искусно, что видно из выигранного им процесса своего дяди. Между тем, хотелось ему заработать что-нибудь литературной работой. Он вздумал издать "Оды Горация", с комментариями Ежевского и других критиков, но сам он знал по-латыни очень плохо, просто сказать, знал этот язык, как какая-нибудь полька, посещающая католическую церковь. Ему помог один мой родственник, и книжка вышла изрядная. Ижевский и некоторые другие латинисты жаловались на заимствование их примечаний, но Булгарин оправдался тем, что упомянул об этих заимствованиях в своем предисловии. В то время втерся он к Магницкому и Руничу и старался, при их помощи, ввести эту книгу в училища, но обещания их ограничились словами. Книга не раскупалась, и Булгарин решился пожертвовать ее в пользу училищ.
   В намерении упрочить свое существование литературными трудами он обратился к русской и славянской истории. Набрав несколько исторических материалов, стал он издавать "Северный Архив", печатал в нем статьи интересные, но впадал в страшные промахи, особенно по недостаточному знанию иностранных языков, коверкал имена собственные, смешивал события, и если бы издавал теперь, то не избежал бы обличений и насмешек, но в те блаженные времена, когда печатный каждый лист казался нам святым, и не то сходило с рук. Желая придать сухому журналу более интереса для читающей публики, Булгарин вздумал издавать при нем особые листки, под заглавием "Волшебный Фонарь", и тут попал в свою колею. Небольшие, вообще сатирические, картины нравов и исторические очерки понравились публике и поощрили его усердие. Занявшись легкой литературой, он оставил ученую, для которой не имел ни основательных познаний, ни особенного дарования. Я помогал ему усердно, особенно сглаживая слог, который отзывался полонизмами и галлицизмами.
   В 1824 году разразилась надо мной катастрофа Госнера. Канкрин хотел, перед тем, взять меня на службу в Министерство финансов, но, узнав, что я предан суду, отложил это до моего оправдания. Тогда затеяли мы с Булгариным издание "Северной Пчелы", не прекращая ни "Сына Отечества", ни "Архива". Позволение министра просвещения получили мы без труда: Булгарин был знаком с (ставшей потом женой Шишкова) Лобаршевской и через нее втерся к старику. Он даже называл и считал себя ее родственником, доколе Шишков был министром.
   При начатии "Северной Пчелы" (в январе 1825 года), я уже вытрезвился от либеральных идей волею и неволею и удерживал сарматские порывы Булгарина. За это ему доставалось от либералов. Рылеев, раздраженный верноподданническими выходками газеты, сказал однажды Булгарину: "Когда случится революция, мы тебе на "Северной Пчеле" голову отрубим".
   Булгарин, до испытания сил своих в мелкой литературе, вздумал заняться преимущественно русской историей и выбрал для этого период Самозванцев, при котором мог пользоваться польскими источниками. Героинею его была Марина Мнишек.
   В мае 1823 года происходило публичное чтение Общества соревнователей просвещения и благотворительности. По болезни президента, Ф.Н.Глинки, председательствовал я, как вице-президент. Читаны были отрывки из биографии фон-Визина, кн. Вяземского, стихи Василия Ив. Туманского и т.п., и, между прочим, отрывки из биографии Марины Мнишек Булгарина. Статья была слабая, плохо написанная: он не читал ее, а мямлил, и падение ее было совершенное. Это рассердило Булгарина и оградило на несколько лет от русской истории, которую он было считал игрушкой.
   При успехе своих повестей и мелких статеек, задумал он своего "Ивана Ивановича Выжигина", писал его долго, рачительно и имел в нем большой успех. Года в два разошлось до семи тысяч экземпляров. Роман этот ныне забыт и находится в пренебрежении, которого не заслужил. Должно вспомнить, что он был, по времени, первым русским романом и что им началась обличительная наша литература. Многие черты и характеры схвачены в нем удачно и умно. Видя успех "Ивана Выжигина", книгопродавец Алексей Заикин заказал Булгарину "Петра Выжигина", который был несравненно слабее и не принес выгоды. Алексей Заикин умер в холеру 1831 года, не дождавшись окончания издания романа. "Дмитрий Самозванец", по мне, еще слабее, особенно тем, что автор берется изображать чувства любви и нежности. Он знал любовь и знал на практике, но не ту, которую описывают в романах.
   В 1836 году затеял он большую спекуляцию, сочинение книги: "Россия в историческом, географическом и литературном отношении". Сотрудником ему был профессор Н.А.Иванов (сперва бывший в Дерпте, а потом в Казани). Трагикомическая судьба этого издания описана мной в статье об "Энциклопедическом Лексиконе". Последним большим предприятием Булгарина были его "Воспоминания", или "Записки", которых вышло 6 частей. В них много забавного, интересного, но - правду ли он писал? Не всегда. Я не думаю, чтоб он (лгал умышленно, но он украшал события и, беспрерывно рассказывая их устно, сам привыкал верить, что они случались точно так, как он их рассказывает. Многое, например, что он говорит обо мне, случилось не так, как он пишет. Иное прибавлял он с расчетом и, как говорят ныне, с задней мыслью.
   Так, я спросил у него однажды, на что он в 3 томе "Записок" приплел историю о подвигах Наполеона I в Байонне, в 1808 году: они вовсе не идут к делу. Он признался мне, что внес этот эпизод, чтобы сказать о прибытии в Байонну графа А.И.Чернышева курьером от императора Александра Павловича и угодить тем графу, которого просил о переводе свояка его, полковника Руднева, в гвардейский Генеральный штаб! Все штуки, все проделки, все интриги! А у него был такой самородный талант, что он мог бы обойтись и без этих средств!
   Он писал с большой легкостью, что называется сплеча, но легкомыслие его было еще больше. Никогда, бывало, не справится с источником или действительностью какого-либо случая, а пишет, как в голову придет. Таким образом он бросился однажды на немцев за то, что они употребляют слово luxuries, слово неблагопристойное. Совсем нет, по-немецки оно значит просто роскошный и происходит отнюдь не от французского luxure. В другой раз он вздумал утверждать, что немецкий писатель Геллерт жил девять лет в России, всегда любил ее и вспоминал о ней с удовольствием, Геллерт же не выезжал из Лейпцига, - Булгарин, вероятно, смешал его с Гердером. Говорю о промахах, которые проскользнули в печати, а сколько исключено и исправлено было в рукописях! Он знал русский язык хорошо, но был очень слаб в грамматике, и, например, никак не мог различить падежей местоимения: ея и ее. Всегда писал: любит ея. И латыни доставалось под пером его, хотя он очень любил латинские цитаты. Так, вместо: sine qua поп, он писал: si поп qua поп, и любил вставлять латинские слова для объяснения русских терминов, как-то: съемок (facsimile) и т.п.
   Не могу исчислить всех его изданий: "Экономия" и проч., которые он предпринимал сэкономическим расчетом.
   Между тем, скажу прямо: он не заслуживал той брани, тех клевет, которыми его осыпали при жизни и осыпают по смерти. Главной тому причиной было, что он ни с кем не умел ужиться, был очень подозрителен и щекотлив и при первом слове, при первом намеке бросался на того, кто казался ему противником, со всею силой злобы и мщения. Так, например, произошла его вражда с Н.А.Полевым, продолжавшаяся несколько лет. Полевой начал свой "Телеграф" в одно время с "Пчелою". Уже этого было бы довольно, но он дерзнул упомянуть в своем объявлении, что странно отвергать переводы в журналах, а Булгарин именно говорил об этом в одной из своих программ. Вот и загорелась война. Признаюсь теперь, по истечении пятидесяти лет, что я мог бы в то время остановить Булгарина, но меня забавляла эта брань, к тому же я был товарищем Булгарина и считал обязанностью помогать ему в обороне; да и высокомерный и заносчивый Полевой сам подавал к тому повод. В 1827 году сошлись мы с Полевым на обеде у П.П.Свиньина, объяснились и с тех пор оставались друзьями, но с Булгариным не обходилось без вспышек.
   Всего более повредил Булгарину разрыв с благородной партией нашей литературы: Карамзина, Жуковского, Пушкина. Первый повод к тому подал мерзавец Воейков своими переносами, сплетнями, клеветами. В его биографии сказано о том подробно. Между тем, все могло обойтись без явной войны, и, действительно, несколько лет продолжалась перепалка, но большей частью холостыми зарядами. Выше говорил я о споре, поднятом Булгариным по поводу объявления его о числе подписчиков на "Инвалида" и на "Сына Отечества". С тех пор господствовала на поле бранном тишина, но война разразилась вновь в 1829 году, и поводом к ней было увольнение от "Пчелы" одного сотрудника.
   Должно заметить, что мы с Булгариным имели по "Пчеле" разных сотрудников. Мои, по переводам и выпискам из иностранных газет, работали лет по десяти и более. Со всеми расстался я дружелюбно и остался в добрых с ними сношениях. Булгарин брал и отставлял, привлекал и выгонял своих сотрудников беспрерывно и обыкновенно оканчивал дело с ними громким разрывом, сопровождавшимся непримиримой враждой. Он трактовал их, как польский магнат трактует служащих ему шляхтичей: то пирует, кутит, кохается с ними, то обижает их словесно и письменно, как наемников, питающихся от крох его трапезы.
   В числе этих несчастных илотов был Орест Михайлович Сомов, учившийся в Харьковском университете. Он знал французский и итальянский языки и очень хорошо писал по-русски, переводил умно и толково и рачительно исполнял всю мелкую работу по газете. Нрава он был доброго и кроткого, человек честный и благородный, но совершенно недостаточный. По сотрудничеству в "Пчеле" получал он по четыре тысячи рублей (асе.) в год за составление фельетонов, смеси, объявлений о книгах с коротким обсуждением их и т.д. Он работал у нас года два. Вдруг, в конце 1829 года, Булгарин за что-то прогневался на него и завопил: "Вон Сомыча! Вон его!" - и действительно объявил ему отставку. Лишенный таким образом средств к существованию, Сомов предложил свои услуги барону Дельвигу, который задумал издавать "Литературную газету", но, по лености и беспечности своей и по непривычке к мелочам редакции, охотно принял его предложение. Вот Булгарин и струсил, видя, что на него поднимется невзгода. Встретясь с Сомовым, в декабре 1829 года, на Невском проспекте, спрашивает:
   - Правда ли, Сомыч, что ты пристал к Дельвигу?
   - Правда!
   - И вы будете меня ругать?
   - Держись!
   Это слово, как искра, взорвало подкоп в сердце и в голове Фаддея. Воротившись домой, он сел за письменный стол и написал статью на объявление о "Литературной газете", стал бранить и унижать ее еще до выхода первого нумера. Но этого было для него недовольно. Узнав, что Пушкин намерен помогать Дельвигу своим содействием, он еще более испугался и, не дожидаясь первого выстрела с неприятельской батареи, сам начал атаку, не против Пушкина-писателя, а против Пушкина-человека, В фельетоне 30-го нумера "Сев. Пчелы" (1830), выставив, будто бы из английских журналов, двух французских писателей, говорит об одном: "Он природный француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое, существо как устрица, а голова род побрякушки, наполненной гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея, который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камни в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, тишком ползает у ног сильных, чтобы позволили ему нарядиться в шитый кафтан".
   В то время Пушкин действительно старался о получении звания камер-юнкера, единственно для того, чтоб возить свою красавицу жену ко двору и в большой свет. Слова фельетона задели его за живое, но напрасно он сердился: этих намеков никто не думал применять к нему; никто, кроме особ, приближенных к нему, не знал о его домогательстве, и я сам, если б мне растолковали, что в этой карикатуре Булгарин хотел изобразить Пушкина, никак не согласился бы на помещение ее в "Пчеле". Бедный Пушкин! Он не догадывался, что Булгарин, как зловещий ворон, прикаркнул ему о бедственной судьбе, которая ожидала его на паркете, ибо нет сомнения, что он погиб вследствие досады придворных дураков на то, что среди них явился человек умный и гениальный. Какого-нибудь Баркова или Пельчинского терпели равнодушно. Поединок Пушкина произошел от интриг некоторых сверстников его по двору. Булгарин, видя, что первый выстрел его не отозвался в обществе, зарядил свое ружье вторично. Однажды, кажется у А.Н.Оленина, Уваров, не любивший Пушкина, гордого и не низкопоклонного, сказал о нем "что он хвалится своим происхождением от негра Аннибала, которого продали в Кронштадте Петру Великому за бутылку рома!" Булгарин, услышав это, не преминул воспользоваться случаем и повторил в "Северной Пчеле" этот отзыв. Сим объясняются стихи Пушкина: "Моя родословная".
   Эта оскорбительная выходка, не вызванная Пушкиным, озлобила его на Булгарина и возбудила негодование во всех литераторах, любивших первостепенного нашего поэта. Она и была причиной той ненависти, той злобы, которую питали и питают к Булгарину большая часть наших писателей.
   На меня Пушкин дулся недолго. Он вскоре убедился в моей неприкосновенности к штукам Булгарина и, как казалось, старался сблизиться со мной. Мы раз как-то встретились в книжном магазине Белизара (ныне Дюфура). Он поклонился мне неловко и принужденно, я подошел к нему и сказал, улыбаясь: "Ну, на что это походит, что мы дуемся друг на друга? Точно Борька Федоров с Орестом Сомовым". Он расхохотался и сказал: "Очень хорошо!" (любимая его поговорка, когда он был доволен чем-нибудь). Мы подали друг другу руку, и мир был восстановлен.
   В конце 1831 года, вознамерившись издавать "Современни

Другие авторы
  • Стасов Владимир Васильевич
  • Мочалов Павел Степанович
  • Ратгауз Даниил Максимович
  • Диккенс Чарльз
  • Каннабих Юрий Владимирович
  • Астальцева Елизавета Николаевна
  • Панаева Авдотья Яковлевна
  • Щелков Иван Петрович
  • Ожешко Элиза
  • Чуйко Владимир Викторович
  • Другие произведения
  • Полетаев Николай Гаврилович - Н. Г. Полетаев: биографическая справка
  • Писарев Дмитрий Иванович - Несоразмерные претензии
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Новый вид кенгуру (Dorcopsis chaimersii) с юго-восточной оконечности Новой Гвинеи
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Избранные письма
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Сегодняшний день русской поэзии
  • Мольер Жан-Батист - Ученые женщины
  • Лукин Владимир Игнатьевич - (О переводе)
  • Мар Анна Яковлевна - Краткая библиография
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Анна Ахматова
  • Духоборы - Заявления профессора В.В.Майнова в Цк Помгол
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 411 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа