Главная » Книги

Греч Николай Иванович - Воспоминания о моей жизни, Страница 19

Греч Николай Иванович - Воспоминания о моей жизни


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

icon и велел перевести. Русские статьи (за исключением немногих, доставленных Д.И.Языковым) были написаны неизвестно кем. Я написал при помощи некоторых сотрудников (Н.А.Полевого, С.О.Бурачкова и Н.Горяни-нова) разбор этой варварской смеси и разослал при "Северной Пчеле".
   Это заставило Сенковского удалиться от редакции: она перешла к Д.И.Языкову, который кой-как сколотил 15-й и 16-й тома. Между тем Плюшар промотался, обанкротился, и все издание остановилось. Когда Сенковский, по истощении сил Шенина, достиг своей цели - прибрать в свои руки главную редакцию Лексикона, он имел наглость написать ко мне письмо на французском языке с предложением взять вновь на себя редакцию, которую ему предлагают, и уверял, что никогда ее не домогался. Я не отвечал ему и поручил Булгарину сказать Сенковскому, что я с ним никакого дела иметь не хочу.
   Сенковский любил деньги, но удовлетворение самолюбия, тщеславия, мстительности было для него важнее. Он находил свое удовольствие в том, что обижал и унижал Плюшара, сколько мог, ругал его как самого жалкого наборщика, бросал ему в лицо корректуры и проч., и не наедине, а именно при людях. Что же? Впоследствии Плюшар приполз к Сенковскому и с ним вместе начал издание "Весельчака", которым этот кончил свое литературное поприще. Он же научил Старчевского, купив право на издание "Сына Отечества", пустить его по дешевой цене, наполняя перепечатками из других журналов и грязными, дерзкими статьями Сенковского. Вследствие ссоры с Старчевским, 12-го февраля 1858 года, Сенковский разослал петербургским журналам объявление на французском языке с жалобой, что Старчевский, обязанный ему успехом своей газеты, не платит денег по условию. Это было за три недели до смерти Сенковского. И у нас не стыдятся превозносить этого жалкого человека, ставить его на степень высокого писателя, даже выше Жуковского!
   Плюшар через несколько времени, помнится, в Николин день 6 декабря 1838 года, пришел ко мне с поздравлением и только не повалился в ноги, горько плакал и изъявлял свое раскаяние. Он убедился, что я искренно желал ему добра и что мнимые друзья разорили его и сгубили.
   Я сказал уже, что Шенин примирился со мной. Он потом был очень несчастлив. В 1845 году, когда я был за границей, подпал он неудовольствию начальства... Его уволили от службы за болезнью, но с полным пенсионом. В скором времени он лишился употребления ног и ослеп. В этом бедственном положении прожил он несколько лет, перенося свое горе с удивительной твердостью. Он занимался для Плюшаровых изданий ("Живописного сборника" и т.п.) переводом статей, слушая подлинник и диктуя перевод. Тихая смерть кончила жизнь страдальца. Не имею надобности прибавлять, что в бедственном его положении забыты были все наши прежние раздоры...
   Юбилей Крылова
   В числе замечательных литературных событий, о которых я должен упомянуть для обозначения моего в них участия, находится юбилей Крылова, в феврале 1838 года, которого начало и обстоятельства .выставлены были не только в русских, но и в иностранных журналах (именно в "Allg. Zeitung") в превратном виде, для меня обидном и огорчительном. Скажу об этом случае несколько правдивых слов.
   Несколько зим сряду некоторые литераторы и артисты собирались по вечерам в среду у Н.В.Кукольника, для проведения времени в дружеской беседе. Хотя в числе собеседников были трое записных гуляк и пьяниц (сам хозяин, К.П.Брюллов и М.И.Глинка), но вообще собрания эти были благопристойные и тихие, при всей свободе литературного разгула. На одном из этих вечеров зашла речь о Крылове и о долговременной его литературной деятельности. Стали считать и нашли, что он трудился на Парнасе долее пятидесяти лет.
   Тут я предложил отпраздновать его юбилей. Мысль эту приняли с единодушным восторгом. Составили план празднества и назначили членов учредителей комитета. Выбраны были: А.Н.Оленин, граф Мих.Ю.Виельгорский, К.П.Брюллов, Кукольник, Карлгоф и я. Я, в ту же минуту, написал программу юбилея. Ее передали бывшему тут же Владиславлеву, адъютанту графа Бенкендорфа, для испрошения высочайшего соизволения. Граф с удовольствием взялся за дело и на другой же день поднес программу государю.
   Николай Павлович, любивший Крылова, обрадовался этому случаю оказать ему свою милость, пожаловал Крылову вторую степень Станислава со звездой и позволил отпраздновать юбилей по программе. Дело поступило для исполнения в ТТТ Отделение Государевой Канцелярии, которое, найдя, что оно подлежит исполнению со стороны Министерства народного просвещения, отправило его к Уварову. Что же он сделал? В досаде на то, что не он был избран председателем комитета, он исключил из числа учредителей графа Виельгорского, Брюллова, Кукольника и меня и назначил на место их Жуковского, князя Одоевского и еще кого-то из своих клевретов. Я не знал этого и, слышав только, что государь принял наше предложение с удовольствием, ждал официального о том уведомления.
   Вдруг получаю письмо от Жуковского с уведомлением об имеющем быть юбилее и с препровождением пятидесяти билетов для раздачи желающим в нем участвовать. Это меня взбесило. Устранили учредителей юбилея от участия в нем и еще дразнят. Я возвратил билеты Жуковскому при письме, в котором объявил, что не только не берусь раздавать билеты, но и сам не пойду наг юбилей. В этом случае я поступил неосмотрительно: мне надлежало бы самому пойти к Жуковскому и с ним объясниться. Булгарин и Полевой (Николай Алексеевич, бывший в то время нашим сотрудником) объявили, что не пойдут и они.
   Накануне юбилея (во вторник, 1 февраля) сидел я во французском театре. Вдруг прибегает Булгарин, вызывает меня в коридор и объявляет, что высшее начальство (т.е. граф Бенкендорф) желает и требует, чтобы мы были на юбилее непременно, и что он пойдет за билетами к Смирдину, у которого они продавались. Я отвечал, что никакое высшее начальство не может предписать мне, чтоб я в такой-то день обедал, за мои деньги, именно там-то, что я жестоко оскорблен и считаю подлостью идти по приказанию туда, откуда меня выгнали, но объявил, что вместо себя пошлю сына. С этими словами дал я Булгарину пятьдесят рублей, чтоб он взял билет. Между тем новые учредители, узнав о моем отказе, запретили давать нам билеты. Смирдин объявил, что все билеты разобраны. Только Полевой добыл себе билет при посредничестве князя Одоевского. На другой день облекся я в госпитальный халат и написал к Крылову самое дружеское, теплое письмо, с поздравлением и с изъявлением сожаления, что болезнь не дозволяет мне выйти со двора. Когда многочисленная отборная публика собралась на юбилее, многие, зная дружеские мои отношения к Крылову, с удивлением заметили мое отсутствие. Первый, граф А.И.Чернышев, спросил у Уварова:
   - Что это значит? Я не вижу Греча, почему нет его?
   - Не знаю, - отвечал Уваров с досадой.
   Потом обратился к нему и Канкрин: "Что это значит, Сергей Семенович, что Греча нет на юбилее?" Уваров взбесился и пошел с жалобой к Бенкендорфу, называя неявку мою с Булгариным стачкой и бунтом. Между тем юбилей прошел благополучно, блистательно, громко, но холодно. Пели очень хорошие куплеты князя Вяземского. За несколько лет до того Вяземский, в одном послании своем, воспевал трех баснописцев, "Иванов": Лафонтена, Хемницера и Дмитриева, а слона-то и не заметил; а теперь возгласил: "Здравствуй, дедушка Крылов".
   На другой день позвали меня с Булгариным к Дубельту. Леонтий Васильевич объявил нам, что "граф Бенкендорф на нас гневается и что мы, не явившись на юбилей, не могли причинить ему большего неудовольствия".
   - Извините, ваше превосходительство, - отвечал я, - могли, но не причинили.
   - Как так? - спросил он с изумлением.
   - Вчера, на юбилее, - продолжал я, - когда встали из-за стола, подвыпивший действительный статский советник Карлгоф подошел к сотруднику нашему, Полевому, и сказал ему: "Явился, подлец, когда приказали".Полевой, бесчиновный литератор, проглотил обиду, не сказав ни слова. А если бы Карлгоф сказал это мне, я ответил бы его превосходительству как следовало бы, и сегодня, конечно, одного из нас не было бы уже в живых. Я уклонился от присутствия на юбилее вследствие тяжкой обиды, нанесенной мне Уваровым, исключением меня из числа учредителей празднества, которое придумано и предложено было мной.
   - Напишите все это, - сказал Дубельт, - чтоб мы могли отвечать Уварову.
   - Я сел и тут же набело изложил все дело. Через несколько дней Дубельт, при встрече со мной, сказал:
   Уваров просит оставить это дело без дальнейшего следствия.
   - Охотно, - сказал я, - ведь не я начинал его.
   Воейков напечатал в "Инвалиде", что мы с Булгариным не хотели участвовать в юбилее. Я отвечал в "Пчеле", что мы накануне не могли получить билета. Жуковский, не зная истинного положения дела, возразил, в "Инвалиде", что прислал ко мне билеты за несколько дней и я от них отказался. Я, вследствие обещания, данного Дубельту об оставлении этого дела без последствий, не мог отвечать.
   Уваров злился на меня жестоко. При открытии нового университетского здания (25 марта 1838 г.) увидел меня Сперанский, подошел ко мне и стал дружелюбно говорить со мной, выражая свое удовольствие, что я в письмах своих из Франции, описывая пребывание мое в замке Валансее, сказал, что Талейран с удовольствием вспоминал о Сперанском, которого он видел в 1808 году в Эрфурте. Уваров, не видя, с кем говорит Сперанский, подошел было к нему, но, увидев меня, изменился в лице и хотел отойти. Я охотно и учтиво уступил ему место.
   Через несколько времени после этого был я в заседании Академии наук, при объявлении о назначении Демидовской премии. Входит Уваров. "Ну, - думаю я, - опять он бросит на меня змеиный взгляд".
   Ничуть не бывало. Увидев меня, подошел он и начал разговаривать со мной очень ласково. Я изумился этому и обрадовался, ибо нашему брату, журналисту, накладно быть не в ладах с министром просвещения.
   На другой день загадка разрешилась. Ко мне приехал директор его канцелярии, почтенный, благородный В.Д.Комовской, и сообщил просьбу Уварова: поместить в "Пчеле" окончательный вывод из прошлогоднего отчета его о Министерстве просвещения. Я охотно исполнил его желание, и с тех пор, встречаясь со мной, он был учтив и приветлив.
   С Жуковским объяснился я о деле юбилея не прежде 1843 года, когда посетил его, проезжая через Эмс. Это объяснение происходило в присутствии Гоголя. Между тем Жуковский, по случаю того же юбилея, чуть не рассорился с Уваровым. В речи своей на юбилее Жуковский упомянул с теплым участием о Пушкине, которого Уваров ненавидел за стихи его на выздоровление графа Шереметева. Уваров приказал подать к себе из цензуры, в рукописи, все статьи о юбилее и исключил из них слова Жуковского о Пушкине. Жуковский жестоко вознегодовал на это и настоял на том, чтоб речь его (не помню, где именно) была напечатана вполне.
   А.Ф.Воейков
   Сохраняя в потомстве память людей честных, благородных и добродетельных, считаю обязанностью моей не оставлять в неизвестности и мерзавцев, с которыми случалось мне встречаться в жизни. Пусть увидят люди, подобные им, что низкие их наклонности и подлые дела не укроются от дневного света, что всегда найдутся люди, которые разоблачат их и выставят их чувства, помыслы и подвиги на позор и урок потомству. Если они сделают хотя одной мерзостью меньше, я награжден за труд мой.
   Александр Федорович Воейков происходил от старинной и почтенной фамилии; пращур его, Воейко Войтягов сын, владетель Терговский, прибыл в 1384 году из Пруссии с полутораста человеками к князю Димитрию Иоанновичу Донскому: принял православие, получил в кормление город Дмитров и был пожалован боярином. Многие его потомки были в больших чинах и обладали богатыми поместьями. Из них особенного внимания достоин генерал-аншеф Федор Матвеевич (родился в 1703, умер в 1778-м), бывший в Семилетнюю войну генерал-губернатором занятой тогда нашими войсками Пруссии; он оставил там своим правосудием, благоразумием и кротостью неизгладимое доныне воспоминание.
   Не знаем, в котором колене происходил от него наш сокол, родившийся в 1779 году. У него был брат Иван Федорович, Оба они воспитаны в Московском университетском пансионе и потом служили в гвардии. Иван оставался в военной службе до 1820 года, когда я узнал его. Александр избрал другую карьеру.
   Замечу здесь, что в прежние годы москвичи держались в Петербурге тесно и усердно помогали друг другу. Знаком по Москве - значило - друг, приятель, чуть не родной, и чего бы он ни делал, во всем помогали ему добрые родичи; все ему сходило с рук, особенно в его пакостях. Александр Воейков вышел из службы при императоре Павле, поселился в Москве, начал шалить, играть, пить и спустил все свои две тысячи душ; шатался среди самого гнусного общества, ездил по разным губерниям и как-то заехал в Белев, где жил Жуковский, знакомый с ним по Москве. Воейков имел природное остроумие и дар писать стихи, знал, с грехом пополам, французский язык и более ничего. В Белеве, отрезвясь кое-как, когда не на что было жить, он занялся литературой и втерся в круг Жуковского, который имел удивительную слабость к мерзавцам, терпел их и даже помогал им. Талант Воейкова, как и душа его, разведен был желчью. Он писал не эпиграммы, а длинные пасквили, и если б не одолевала его лень, он напорол бы целые тома всяких ругательств на людей честных и почтенных. Всем известен его "Сумасшедший дом", в котором с большой замысловатостью разные лица размещены по кельям - не по вине и заслугам, а более по расположению к ним автора. Любимой формой его стихотворений были послания, разделявшиеся, как полосы полицейских будок, на белые и черные. Он в них или льстил знатным, сильным и богатым, или осыпал бранью людей, которых ненавидел; а он не любил никого в мире, всего менее тех, кто делал ему добро.
   В 1812 году пошел он было в ополчение, но был ли на действительной службе и какие совершил подвиги - не знаю. Он воротился, по окончании войны, в Россию, в Белев, где готовилось ему неожиданное и незаслуженное счастье. Там жила одна почтенная дама Катерина Афанасьевна Протасова, урожденная Бунина, мать Александры Андреевны и Марьи Андреевны.
   Должно знать, что отец ее, Андрей Иванович Бунин, вне брака, прижил Василия Андреевича Жуковского. Жуковский жил у сестры, как сын родной, и весьма естественно влюбился в одну из дочерей ее, Марью Андреевну. Я не знал ее лично, а слышал, что она не была такая красавица, как сестра ее, но тоже женщина умная, милая и кроткая. Жуковский, на основании закона, мог бы вступить в брак с нею; но Катерина Афанасьевна, боясь греха, не соглашалась выдать дочь за дядю, и это препятствие к исполнению его единственного желания, к достижению счастия и отрады в жизни внушило ему то глубокое уныние, то безотрадное на земле чувство, которым дышат все его стихотворения. Шиллер был счастливее его. Марья Андреевна вышла впоследствии замуж за достойного человека, дерптского профессора Мойера, составила его счастье, но сама жила недолго. Александра Андреевна сделалась предметом скотской страсти Воейкова; но смел ли он, ничтожный человек, промотавшийся дворянин, как называл его Милонов, мечтать о счастье - получить ее руку! Что же случилось?
   В апреле 1814 года Воейков явился в доме Протасовых в глубоком трауре с плерезами и могильным голосом объявил, что он осиротел в мире, что брат его умер от ран, полученных им при взятии Парижа.
   - У меня теперь две тысячи душ, а я - беднейший человек в мире.
   Непритворная, как казалось, горесть его тронул"а весь женский мир, к которому, по мягкости сердца, принадлежал и Жуковский; но две тысячи душ произвели особо сильный эффект. Послышались произносимые в таких случаях шепотом фразы "девушку пристроить; женится переменится" и тому подобные тривиальные аксиомы нелепого бабьего лексикона. Воейков посватался, и Сашеньку за него отдали. День свадьбы (14 июля 1814 года) вырезал он на своей печатке.
   Едва прошли две недели медового месяца, как явился брат Иван, в опровержение поданного Воейковым в Тульскую Гражданскую Палату прошения: справить и отказать за ним две тысячи родовых душ, по кончине брата, падшего за веру и царя. Иван Федорович был тяжело ранен в правую руку и, имея надобность в деньгах, написал приказ своему старосте рукой товарища. Староста, не смея верить чужой руке, принес письмо к Александру, и тот воспользовался этим случаем, чтоб жениться на пятнадцатилетней красавице. Что было делать? Две тысячи прекрасных душ исчезли. Осталась одна только гнусная душа - Александра Воейкова.
   Вот Жуковский написал к Александру Тургеневу: "Спаси и помилуй! Найди место Воейкову, нельзя ли на вакансию профессора Андрея Кайсарова?" (убитого при Рей-хенбахе). Тургенев привел в движение свою артиллерию, и Воейков был определен ординарным профессором русской словесности в Дерптском университете. Он был совершенный невежда: на лекциях своих, на которые являлся очень редко, не преподавал ничего, а только читал стихи Жуковского и Батюшкова, приправляя свое чтение насмешками над Хвостовым, Шишковым и пр. Немцам, ненавидящим трудный русский язык, это было на руку. Так продолжалось шесть лет, во все время попечительства Клингера, который тоже не любил ни России, ни языка ее.
   В 1820 году поступил попечителем Дерптского университета князь Карл Андреевич Ливен. По приезде его в Дерпт, разумеется, явились к нему на общий смотр все профессоры. Он стал принимать их одного за другим и многим из них отдавал какие-то бумаги, приговаривая: "Вот донос на вас". Когда подошел Воейков, князь побледнел и закричал:
   - Вон отсюда, подлец! Господа, все эти гнусные доносы написаны этим негодяем! Убирайся, мерзавец!
   С прочими профессорами князь говорил по-немецки, а это приветствие произнес на чистейшем русском языке.
   Воейков опять обратился к Жуковскому и Тургеневу.
   "Подлецы немцы, - писал он, - ненавидящие всех русских, и особенно патриотов и честных людей, обнесли меня у Ливена. Как благородный человек (он всегда так величал себя), я не мог снести гласного оскорбления и принужден выйти. Я писал к нему не доносы, а благонамеренные советы".
   Стали искать место Воейкову. Жуковский вспомнил, что за четыре года перед тем я предлагал ему, Жуковскому, сотрудничество в "Сыне Отечества", обещая 6000 руб. в год. Тогда он отказался, имея в виду место у великой княгини, а теперь вздумал предложить мне Воейкова. Приехал ко мне, стал выхвалять дарования своего друга, его прилежание и т.п. и убеждал взять его в сотрудники, уверяя, что мне будут помогать своими трудами он, сам Жуковский, К.П.Батюшков, князь П.В.Вяземский, В.Л.Пушкин, Н.И.Тургенев, Д.П.Блудов и все друзья его. Я не знал Воейкова вовсе, но воображал, что профессор должен же быть человек знающий и грамотный, и согласился на предложение.
   В то же время познакомился я и сблизился с Булгариным, который тогда был совсем не тот, что впоследствии.
   Воейков переселился в Петербург и получил место чиновника особых поручений в Департаменте духовных дел, где Александр Тургенев был директором. В то время образовалось Артиллерийское училище (нынешняя Михайловская академия). Зять мой, Андрей Яковлевич Ваксмут, командовавший учебными артиллерийскими ротами, приехал ко мне от директора этого училища, генерала Александра Дмитриевича Засядко, с предложением места инспектора классов, с жалованьем в пять тысяч рублей. Я был тогда директором училищ Гвардейского корпуса, не мог принять другой должности; поблагодарив за внимание, предложил взять Воейкова. Засядко, полагаясь на мою рекомендацию, определил Воейкова, который тотчас же написал к нему льстивое послание, и за то, при открытии училища, был представлен к ордену.
   Воейков сыграл при этом случае преловкую штуку. Он пришел к Засядке и с умиленным сердцем говорит:
   - Во всем беда! Вы, конечно, представите меня ко второй степени Анны, а я уж представлен к ней Тургеневым за службу в его департаменте, да еще с бриллиантами. Везде неудачи!
   Вот ему и дали 3-го Владимира.
   Через несколько дней после того приехал я к нему и нашел у него большую компанию - мужскую и дамскую. Он вздумал, по-своему, подтрунить надо мной и сказал во всеуслышание:
   - Вот товарищ и друг Николай Иванович, а не может снести, что мне дали 3-го Владимира. С тех пор он перестал носить своего 4-го.
   Гости не знали, как принять это благосклонное замечание, но я надоумил их, сказав:
   - Помилуйте, Александр Федорович, ну стану ли я завидовать кому бы то ни было в незаслуженном кресте?
   - Все расхохотались.
   - Мило, остро! - сказал Воейков. - Я сшил себе тетрадку и записываю в ней все острые слова Греча. Напечатаю и обогащусь.
   - Вы меня счастливее, - возразил я, - мне с вас поживиться нечем.
   Я привел этот случай для того, чтоб показать, до какой степени Воейков был презираем и принужден сносить все насмешки и оскорбления. В собственной своей гостиной он не отвечал, но потом отомщал сторицей.
   Между тем Воейков стал заниматься в редакции "Сына Отечества", но ни одно из обещаний Жуковского, ни одно из моих ожиданий не исполнилось. Воейков работал тяжело, лениво. Статьи его были вялы и неинтересны. Он занялся критикой, написал обозрение прежних и тогдашних журналов, пресыщенное лестью и желчью; составил разбор "Руслана и Людмилы", но так плохо, так неосновательно, что возбудил общее неудовольствие. Для наполнения страниц он прибавлял к своим суждениям длинные выписки из разбираемых стихотворений, составлял ссылки из оглавлений и каталогов. На него полились со всех сторон антикритики, печатавшиеся, большей частью, в самом "Сыне Отечества". Он отвечал дерзко и грубо. Сохраню для потомства один спор его по значительности лица, с которым он связался.
   В гостиной или передней Карамзина, куда Воейков ползал на поклоны, дали ему прекрасную эпитафию младенцу, написанную Батюшковым в Неаполе; она была напечатана в N35 "Сына Отечества" 1820 года:
   О русский, милый гость из отческой земли!
   Молю тебя, заметь сей памятник безвестный:
   Здесь матерь и отец надежду погребли;
   Здесь я покоюся, младенец их прелестный.
   Шепни им от меня: Не сетуйте, друзья!
   Моя завидна скоротечность:
   Не знала жизни я, а знаю вечность!
   Сообщивший это стихотворение Воейкову, вероятно, на память, написал, в возражение, в N36 следующее письмо к издателю:
   Царское Село, 29 августа 1820г. В последнем нумере вашего журнала помещенаЭпитафия младенцу, которая сочинена в Неаполе моим приятелем Батюшковым, а 0 Россию привезена мной. Это последнее обстоятельство весьма неважно, но я сообщаю вам об оном потому, что в моем мнении оно дает мне лишнее право, если не сердиться и досадовать, то, по крайней мере, жаловаться, видя, что новое и, несмотря на краткость, прекрасное произведение моего друга является в первый раз русским читателям не в настоящем. и даже, - простите мне за искренность сего выражения, - в обезображенном виде. Грубые ошибки переписчика или типографщика портят всякое сочинение, но еще более стихи, в коих иногда все действие и все достоинство слога зависят от некоторого искусного расположения слов и, следственно, разрушаются при малейшей перемене. Сих рушительных перемен или ошибок в эпитафии русского младенца, судя по пространству всей надписи, очень много. Позвольте мне их заметить для вас и для читателей вашего журнала.
   Первые четыре стиха напечатаны исправно; с пятого начинаются беспрерывные погрешности.
   Шепни им от меня: Не сетуйте, друзья!
   Такая рифма и такие стихи едва ли годны для конфектного билета; Батюшков не в состоянии написать подобных; сверх того, он знает, что нет нужды шептать того, что можно и хорошо сказать вслух. В его надгробии младенец говорит просто:
   Им молви от меня: не плачьте, о друзья!
   Моя завидна скоротечность:
   Не знала жизни я,
   А знаю вечность.
   Вы видите, милостивый государь мой, что неизвестный посредник между вами и автором, преобразив сначала один, если не хороший, то обыкновенный стих, в два плоские, зато при конце, как будто в вознаграждение, сделал из двух прекрасных стихов один почти дурной:
   Не знала жизни я, а знаю вечность.
   Надобно ли замечать, что здесь наш поэт, постигнувший тайны своего искусства, не без намерения, посредством механизма стихов, представил отдельно две великие, но различные выгоды скоротечности умершего младенца. Первая, что он не знал жизни, то есть бедствий и заблуждений; другая еще важнейшая, что знает вечность, что без испытаний и горя снискал то благо, которое составляет одно - и цель и цену жизни. В самой гармонии сих коротких стихов, заключающих речь из гроба, есть что-то нежное, приятно-унылое, равно приличное мыслям о спокойствии смерти и о тихом счастье невинности в небесах. Но вся сия прелесть исчезает от неудачной и, вероятно, неумышленной поправки в доставленном к вам списке. Расстояние и время производят одинаковое действие, и наш живой соотечественник, потому только, что живет в отдаленности, осужден разделять участь древних писателей: его стихи, кои равняются в достоинстве с лучшими надписями греческой антологии, уже сделались жертвой беспамятных рапсодов или безграмотных переписчиков. По счастью, не будучи ни Аристархами, ни Вольфами, мы можем исправить сделанное ему зло при самом начале: вы, милостивый государь мой, конечно, не откажетесь помочь нам в этом.
   Примите уверение в моем истинном почтении.
   На это Воейков, в N37-м "Сына Отечества", возразил:
   БЛАГОДАРНОСТЬ ЗНАМЕНИТОМУ ЛИТЕРАТОРУ, Прочитав в 36-й книжке "Сына Отечества" письмо приятеля Батюшкова и друга Батюшкова о надгробной надписи, которую сей приятель и друг нашего славного поэта вывез из Неаполя в Россию {как некогда Солон Илиаду), я чрезвычайно испугался. Опрометью бросился я к некоторым нашим поэтам, удостаивающим меня своего благорасположения, и узнал от них, что ошибка моя не так велика, как сочинитель письма к издателю "Сына Отечества" желает ее выставить, что им молви немного стихотворнее слов: шепни им; что последний стих, будучи произведен в пятистопные, может быть, выиграл, и что единственная ошибка состоит в разделении стиха:
   Им молви от меня: не сетуйте, друзья!
   Сия последняя могла бы почесться важной, если бы первая половина сего стиха не рифмовала со второй. Поэты, приятели мои, видя мое смущение, поспешили приискать несколько подобных рифм в сочинениях нашего Батюшкова, который, несмотря на то, что они не богаты, остается, по-прежнему, одним из первоклассных русских поэтов. Вот сии примеры: мечей, друзей, часть II, стр. 47; очей, друзей, часть II, стр. 51; друзья, края, часть II, стр. 61; друзьям, нам, там же; друзей, Цирцей, там же, стр. 79.
   Я не стихотворец; сам не знаю меры содеянного проступка, а поэтам-друзьям своим не совсем доверяю. Дружба может ввесть их в заблуждение, и потому, несмотря на их доводы, не смею совершенно оправдываться; поспешность моя (с какой диктовал я и потом не сверил) исказила бессмертные стихи того поэта, о котором один наш стихотворец справедливо сказал:
   А ты, в венце из роз и с прадедовской чашей
   Певец веселия и бедствий жизни нашей,
   Роскошный Батюшков! пленительный твой дар,
   Любви, поэзии, вина и славы жар,
   Овидий сладостный, любимец муз Гораций,
   Анакреон и ты, вы веруете в граций:
   И девы чистые беседуют с тобой
   На берегах Невы, под тенью лип густой,
   И роза пышная на льду при них алеет,
   И обрывать ее косматый мраз не смеет,
   И солнце яркое с безоблачных небес
   Зимою нежиться зовет в прохладный лес.
   У Тасса взял ты жезл Армиды чудотворный,
   И гордый наш язык, всегда тебе покорный,
   П.П.
   Волшебник! под твоим пером роскошен, жив.
   Затейлив, сладостен, и легок, и шутлив,
   Рисуя нам любви и муку, и блаженство:
   Прелестный, пламенный твой слог есть совершенство.
   Признавшись в вине моей, мне осталось поблагодарить не подписавшего своего имени сочинителя письма, который, судя по ревности, с какой защищает честь великого писателя, сам должен быть знаменитым поэтом, и, конечно, кроме незабвенной перевозки восьми стихов из Неаполя, оказал важные услуги российской поэзии: он поступил со мной довольно вежливо, и я счастлив, что он, а не другой кто пожурил меня. Я бы мог попасться в руки к одному из тех немилосердных крикунов, которые, будучи больны желчью, все предметы видят в желтом цвете, или, что еще хуже, к тем, кои, страдая чернью (сплином), то есть охотой видеть все в черном цвете и выуча наизусть Лагарпа, как сорока Якова, перебранили и переценили все русское от поэмы до эпиграммы, хотя сами ни одной запятой не обогатили отечественной словесности. От таких людей брань нестерпима. П. К - в..."
   И знаете ли, кто был этот литератор, которого Воейков трактовал так cavaliereiment? - Дмитрий Николаевич Блудов, сделавшийся из вздыхателей о плачевной судьбе бедной Лизы государственным сановником и законодателем, советовавшим в манифесте о Парижском трактате (1856) подданным русским по заключении мира "обратиться к самым невинным занятиям". Как бы хорошо было, если б он сам оставался всю жизнь при своих невинных занятиях, не нес вздору в Комитете министров и в Государственном совете, не сочинял донесения о смутах 14 дек. 1825 г., а читал и пописывал стишки. Когда подумаешь, что он подарил Россию становыми приставами! Блудов человек добрый, честный и благородный, много писал, еле помнит, но сам создать или рассудить ничего не в состоянии. Канкрин, говоря однажды со мною о Блудове, сказал: "Он человек приятный и говорит красно. Только нет у него здравого смыслу: в Совете какое-нибудь предложение, он начнет бранить: это-де глупо, вредно, опасно. А как дело пойдет на голоса, он согласится: принять".
   Этот литературный спор может подать нынешнему и будущим поколениям литературы понятие о том, в каком райском положении невинности и незлобия была тогдашняя наша словесность. Неправильная редакция одного стишка волновала и раздражала писателей. И все это делалось из чистой, бескорыстной любви к словесности; правда, по внушению самолюбия и пристрастия к своей партии, но без всякого расчета на какую-либо выгоду. Но именно с того времени, с 1820 года, возникла в литературе нашей новая эра века не железного, а ассигнационного, продолжающегося ныне в форме кредитных билетов. Особенно содействовали этому два новые писателя - Воейков и антагонист его, Булгарин, имевшие последователями Сенковского, Краевского, Старчевского и всю братию литературных торгашей и барышников. Об этом надеюсь написать особую статью, а теперь ворочусь к Воейкову.
   Сотрудничество его в "Сыне Отечества" продолжалось с половины 1820 до начала 1822 года. Обещанного им содействия других литераторов, как я сказал выше, не было.
   В конце 1820 года занемогла великая княгиня Александра Федоровна и с великим князем отправилась в Берлин. Жуковский поехал с ними, присылал иногда стихи свои, но серьезно не принимал участия в журнале. Друзья его охладели к Воейкову, который успел насолить всем, ибо голос злобы и зависти был в нем сильнее расчета, выгод и пользы. Каким образом, спросят у меня, умел он еще держаться в свете при таком образе мыслей, при таких чувствах и поступках? Он обязан был всем существованием несравненной жене своей, прекрасной, умной, образованной и добрейшей Александре Андреевне, бывшей его мученицей, сделавшейся жертвой этого гнусного изверга. Всяк, кто знал ее, кто только приближался к ней, становился ее чтителем и другом. Благородная, братская к ней привязанность Жуковского, преданная бессмертию в посвящении "Светланы", известна всем. Потом первыми гостями ее были Александр Иванович Тургенев и Василий Алексеевич Перовский. Булгарин некоторое время сходил от нее с ума. Между тем все эти связи были чистые и святые и ограничивались благородной дружбой. Разумеется, в свете толковали не так: поносили ее, клеветали и лгали на нее. Такова судьба всех возвышенных людей среди уродов, с которыми они обречены жить. Женская зависть играла в этом не последнюю роль.
   Воейков торговал и промышлял не прелестями, а кротостью своей жены. Например, приедет Александр Тургенев и идет, по обычаю, в ее кабинет. Двери заперты.
   - Что это? - спрашивает он у Воейкова.
   - Она заперлась, - отвечал Воейков, - плачет.
   - Плачет?! О чем?
   - Как о чем? В доме копейки нет, не на что обедатьзавтра. Заплачешь с горя.
   - Пусти меня к ней.
   - Не пущу; дай пятьсот рублей.
   - Возьми!
   Отпирают дверь кабинета. Тургенев находит Александру Андреевну действительно в слезах, но от огорчений, претерпенных ею от варвара-мужа.
   Стараясь заводить связи с людьми денежными, но простоватыми, Воейков заметил в передней Департамента духовных дел одного купца, который приходил несколько дней сряду.
   - Что вам угодно? - спросил он учтиво.
   - Мне следует получить плату за дрова, которые яставил в разные места вашего ведомства, но не знаю,почему мне не выдают их. Казначея не могу допроситься.
   Воейков идет в кабинет Тургенева и говорит ему, что, к стыду департамента, казначей притесняет поставщика дров, купца Кривоносова, вероятно, с умыслом принудить его к скидке. Раздраженный Тургенев призывает казначея и с гневом велит ему в ту же минуту удовлетворить купца. Обрадованный этим Кривоносое является на другой день к Воейкову, благодарит его и спрашивает, чем может послужить ему. Воейков просит только его дружбы и говорит, что готов служить ему, чем может. В то время приступали к перестройке Артиллерийского училища.
   - Вот случай, - сказал Воейков Кривоносову, которого начал посещать прилежно, - воспользоваться законной прибылью. Я заседаю в Строительной комиссии. Председатель ее, генерал Засядко, друг мне. Явитесь только на торги. Вам уступят с удовольствием. Только надобно задобрить казну: она глупа и легко поддается на удочку. Я придумал средство. В училище заводят библиотеку. Пожертвуйте на нее что-нибудь. Вас, во-первых, наградят медалью; во-вторых, не будут мешать в торгах. Ручаюсь вам за Засядку и за Тургенева, друзей моих.
   - Хорошо, - отвечал Кривоносов, - даю пятнадцать тысяч рублей.
   Воейков полетел к Засядке.
   - Нашел олуха, ваше превосходительство! - восклицает он. - Я убедил купца Кривоносова пожертвовать15 тыс. руб. на нашу библиотеку, для получения медали.
   Засядко, разумеется, принял это известие с благодарностью и сказал:
   - Вы доставили нам эту находку, вы ею и распоряжайтесь. Вот вам реестр книг, какие нам нужны преимущественно; на остальную же сумму изберите книги по вашему благоусмотрению.
   Воейков, получив деньги, отправился к книгопродавцу И.В.Оленину, торговавшему французскими и отчасти русскими книгами.
   - Иван Васильевич! Солнце нам восходит. Начальство Артиллерийского училища поручило мне составить ему библиотеку. Вот реестр книг, которые необходимы. Прибавьте к тому разных книг учебных, исторических, каких угодно, только в переплетах. Цены ставьте, какие хотите. Разумеется, сохраните наружную благовидность.
   Оленин понял и исполнил поручение. Требовались книги по военным наукам, обыкновенные и дешевые: он набрал их легко и дешево. На остальную, до 15 тыс. руб., сумму навалил он кучу книг старых, разрозненных, большей частью с толкучего рынка, в самом пиитическом беспорядке. Таким образом, в числе томов "Всемирного путешественника* встречались тома "Новейшей поварихи", "Письмовника", "Сонника" и т.п., а на переплете выставлено: "Всемирный путешественник", том такой-то. Воейков принял книги и отправил в училише; там расставили их по шкафам, как они стоят, вероятно, и доныне. Деньги Воейков взял себе сполна, а Оленину дал в счет уплаты несколько сот экземпляров непроданных его "Образцовых сочинений в прозе". Впоследствии уплачивал он ему процентами за продажу "Русского Инвалида".
   Оленин заикнулся было однажды, что намерен искать уплаты.
   - Осмелься, - сказал Воейков, - у меня в кармане твой собственноручный счет: я докажу, что ты безбожно обманул казну своими ценами, и тогда не дадут тебе ни копейки, да еще и под суд упрячут!
   Между тем, Кривоносое ждал торгов. Воейков объявил ему, что предварительно нужно дать обед членам Строительной комиссии.
   - С радостью, - отозвался Кривоносов, - милости просим. Когда прикажете?
   Воейков назначил день и накануне говорит жене в присутствии Тургенева:
   - Сашенька! Завтра ты должна ехать со мной обедатьк купцу Кривоносову.
   - Это что за урод? - спрашивает она.
   - Не урод, а друг и благодетель мой - отвечает Воейков. - Непременно поезжай; я дал слово.
   - А мне можно будет ехать с вами? - спросил Тургенев, желая провести день с Александрой Андреевной.
   - Можешь, - отвечал Воейков, - только надень звезду и камергерский ключ.
   Тургенев охотно облекся в свои регалии, и они отправились. Воейков, представляя жену и Тургенева хозяину, сказал ему потом, отведя в сторону:
   - Александр Дмитриевич (Засядко) не мог приехать.Очень жалеет. Он приглашен к обеду великим княземМихаилом Павловичем.
   Обед и вина были на славу. Тургенев насладился и обедом и беседой Александры Андреевны, не догадываясь, какую роль играет.
   Через несколько дней начались торги. Явился и Кривоносов со своею медалью на шее. Председатель Комиссии генерал Засядко, узнав, кто он, приказал подать ему стул и рекомендовал его прочим членам Комиссии как почетного и благонамеренного патриота, обогатившего своими пожертвованиями библиотеку училища. Но тем и кончилось торжество Кривоносова. Торги шли строго и круто, что называется в обрез. Членами Комиссии были доки, понаучившиеся на казенных постройках. Кривоносов вышел из Комиссии, как несолоно хлебал: ни одного и малейшего подряда ему не досталось. Все происходило на законном основании, без малейшего послабления в чью бы то сторону ни было. Вот он идет к Воейкову.
   - Что ж вы не приходили в Комиссию?
   - Это не мое дело, я служу по учебной части и в хозяйственную не вмешиваюсь.
   - А Тургенев разве не член ее? И его не было.
   - Вот вы дураки, купцы, все такие. Тургенев не служит при училище и никого там не знает.
   - Да вы обещали, Александр Федорович.
   - Что я обещал? Что тебя примут в Комиссии с отличием. И приняли: сиволапого мужика посадили рядом с генералами. Что же ты думал, что они помогут тебе обмануть и обокрасть казну? За кого ты их принимаешь? Берегись, услышат, что ты их считал за мошенников, худо тебе будет.
   Кривоносов умолк, и тем дело кончилось. Впрочем, Воейков стащил с него еще сверх того. По смерти Кривоносова нашли в его бумагах векселя Воейкова на пять тысяч рублей. Воейков отказался от уплаты, потому что векселя были просрочены, и отзываясь, что Кривоносов был ему друг, подарил эти деньги, а векселя взял так, для проформы!
   Вот каков был человек, с которым я имел дело, с которым был в товариществе. Ему мало было шести тысяч рублей, которые он получал даром при издании "Сына Отечества". Он вздумал удалить меня совершенно. Когда случился несчастный бунт в Семеновском полку, он доносил на меня, называл меня виновником мятежа, возбужденного мной посредством полкового училища. Не имев успеха в происках своих, клонившихся к тому, чтоб выгнать меня из города и чтоб он остался полным хозяином "Сына Отечества", он вздумал меня пугать. Приехав ко мне однажды утром, в январе 1821 года, он говорит мне:
   - Вам худо. Вы обнесены у государя. Начальство вас предало. Советую вам удалиться. Поезжайте в чужие края и там обождите бурю, а я, между тем, буду заниматься"Сыном Отечества" и стану верно выплачивать доход вашему семейству.
   Я сначала остолбенел, но вскоре одумался и сказал:
   - Я ни в чем не чувствую себя виноватым. Если меня обвинят, буду просить следствия и суда. Бегство мое будет свидетельством какого-нибудь преступления, а я не сделал ничего и не боюсь ни закона, ни царя.
   - Как угодно, - отвечал он, - а я исполнил свой долг, предостерег вас. В случае беды пеняйте на самого себя.
   Булгарин пришел ко мне в тот же день и, узнав, что мне наговорил Воейков, утвердил меня в мнении, что все это мошенничество и козни негодяя и что я не должен его слушать. История эта прошла со шквалом, как говорят моряки, но товарищество с Воейковым сделалось мне невыносимым. Лишь только приехал из-за границы Жуковский, я обратился к нему, рассказал все, что произошло, и убедительно просил освободить меня от негодяя. В то время Пезаровиус удалился от "Русского Инвалида". Жуковский успел доставить место редактора Воейкову и принудил его отказаться от участия в "Сыне Отечества". Я вздохнул свободно. Разумеется, что Воейков сделался моим отъявленным врагом и всячески нападал на меня.
   Забавна была притом одна проделка с ним Булгарина. Воейков, желая показать превосходство "Инвалида" над "Сыном Отечества", выставил в нем, что на "Сына Отечества" 750 подписчиков, а на "Инвалида" - 1700. Булгарин воспользовался этим и подал в Комитет! 18 августа прошение об отдаче ему в аренду издания этой газеты, обязуясь платить вдвое - против того, сколько получают от Воейкова, и в обеспечение исправной уплаты представлял в залог пятьсот душ. Комитет, имея целью умножение доходов с газеты, не мог не принять во внимание этого предложения. Семейство Воейкова пришло в ужас. Жуковский приехал ко мне и просил отклонить беду, угрожающую друзьям его. Я взялся уговорить Булгарина.
   При этом случае Жуковский сказал мне:
   - Скажите Булгарину, что он напрасно думал уязвить меня своею эпиграммою; я во дворец не втирался, не жму руки никому.
   Дело уладилось. Булгарин взял назад свое прошение, Воейков просил меня сблизить его с бешеным поляком, чтоб покончить все раздоры. Мы поехали с ним к Булгарину. Когда м

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 400 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа