бы он встретил меня и там!
Мария Павловна (родившаяся 8 июня 1798 года),здравствующая ныне, вдова действительного статского советника Андрея Константиновича Крыжановского, мать многочисленного семейства.
Ольга Павловна (родилась в 1800 году, умерла в1820 г.) была замужем за артиллерийским генералом Николаем Яковлевичем Зварковским, умершим в 1848 г., скончалась во вторых родах, любезная женщина и красавица. Дети ее - сын Александр и дочь Мария, замужем за Михаилом Никифоровичем Чичаговым. Достойная и примерная жена и мать семейства, воспитанная теткою своею, Елисаветою Павловною.
Александр Павлович (родился 24 апреля 1801 года),генерал-адъютант, оренбургский генерал-губернатор, человек большого ума и способностей, но, по примеру отца, тщеславный хвастун.
Константин Павлович (родился в 1802 году, умер 4 апреля 1845 года), женившийся на моей дочери Софии, человек честный, умный, но своенравный, тщеславный и ужасный эгоист, наконец помешался в уме от неудовлетворенного честолюбия.
Николай Павлович (родился в 1804 году), действительный статский советник, лучший из Безаков душою исердцем.
Михаил Павлович (родился в 1810 году), артиллерийский генерал, большой дурак.
Павел Павлович (родился в 1815 году), тоже полковник артиллерии, человек неглупый, честный, строгий в исполнении своих обязанностей, но притом односторонний педант.
Еще была у них сестра Елена Павловна, больная нервами, которая умерла девицею в 1846. году.
О Павле Христиановиче Безаке должен я еще прибавить, что он, по возвращении из Киева в Петербург, примкнул было к сильной тогда партии богомолов и гер-нгутеров, при посредстве старого своего приятеля, Карла Ивановича Таблица, но не успел добиться ничего. Он переводил проповеди полукатолического пастора Линд-ля; помогал Александру Максимовичу Брискорну в издании толкований на Новый Завет Госнера, за что порядочно поплатился, как видно будет впоследствии.
Фамилия Шванебах. Не знаю точно, откуда она происходит. Кажется, прямо из Германии. Отец двоих Шванебахов был щирый немец. Христиан Федорович и Антон Федорович Шванебахи воспитаны были во 2-м (Инженерном) кадетском корпусе и познакомились в нашем доме через дядю Александра Яковлевича Фрейгольда.
Христиан Федорович Шванебах, человек серьезный и умный, служил по инженерной части и занимался формированием инженерной команды, причем у него как-то вырос прекрасный каменный дом. Женат он был на русской девице, Варваре Ивановне Пашковской. Она была в молодости красавицей и сохранила самую приятную наружность до старости. С матушкою моею она была в самой тесной дружбе. Мужа своего она любила страстно и при одном припадке его ревности чуть не лишила себя жизни. По смерти его она жила тихо, в одном из переулков Знаменской улицы, и благотворила всякому, кто прибегал к ней с просьбою о помощи. Я посещал ее непременно 4 декабря, в день ее именин, и находил добрую, умную, миловидную старушку в кругу бывших подчиненных ее мужа, являвшихся к ней с поздравлением, как будто бы она была их начальницей. Разумеется, являлись не все. Некоторые люди, обязанные ее мужу, чурались ее и не обращали внимания на ее просьбы, когда она вступалась за несчастных. Она скончалась в сороковых годах, во время моего пребывания за границей. Не знаю, исполнена ли была ее просьба - быть похороненной на иноверческом кладбище подле мужа. Митрополит Серафим положил резолюцию: "Что она врет! Я и старее ее, а умирать не думаю".
Антон Федорович Шванебах, служивший в артиллерии, был женат на дочери биржевого маклера Шпальдинга. Шванебах был человек приятный, веселый и любимый всеми; жил у тестя своего, которого все считали человеком достаточным и честным. В 1795 году у Шванебаха крестили сына. Батюшка и матушка были на крестинах, данных очень пышно; они, как и все гости, были обижены дерзким обращением и спесью кассира Заемного банка Кельберга и жены его, осыпанной кружевами и бриллиантами. Кельберг грубил всем и каждому.
Батюшка сказал Антону Федоровичу:
- Ну, братец, если ты станешь принимать и впредь таких наглецов, то меня не зови.
Шванебах извинился тем, что принимает Кельберга из уважения к своему тестю, который имеет с ним дела.
На другой день утром батюшка получает записку от Шванебаха: "Приезжайте, ради Бога, поскорее: тесть мой опасно занемог".
Батюшка поспешил к ним. Входит в комнату, здоровается с Шванебахом и видит, что идет к нему навстречу Шпальдинг, причесанный, как тогда водилось, в утреннем сюртуке.
"Верно, он с ума сошел! - подумал батюшка. - Лезет целоваться; не откусил бы он мне носу".
Этого не случилось, но Шпальдинг, поздоровавшись с ним, сказал ему:
- Вообразите, Кельберг бежал в эту ночь с женой.
- Да мне до того какое дело?! - вскричал отец мой. - Черт его побери и с нею.
Но вы знаете, что он кассир Заемного банка, и у меня с ним были денежные дела. Что мне посоветуете сделать?
Советую вам отправиться сию минуту к полицмейстеру и объявить все, что знаете, - проговорил отец мой, взял за руку Шванебаха и вывел в переднюю.
- Увольте меня, Антон Федорович, от подавания советов вашему тестю: дело это плохое и пахнет Сибирью. Ему я не помогу, а себя могу сгубить.
С этим словом он вышел из дому. Кельберга с женой поймали. Оказалось, что в кассе недостает важных сумм. Куда они девались? Кельберг давал их Шпальдингу, а тот действовал ими на бирже. Поднялось ужасное дело. Многие лица были в нем замешаны. Кончилось оно уже при императоре Павле: Кельберга, его жену, Шпальдинга лишили прав состояния и честного имени, ошельмовали публично и сослали в Сибирь. Менее виновных наказали легче, а недостающую в кассе сумму взыскали со всех чиновников банка, с виноватых и с правых, и всех отставили от службы. Вот тогдашнее правосудие!
Это дело, разумеется, наделало много шуму. В день исполнения казни, когда все наше семейство сидело за ужином и толковало об этом странном событии, батюшка сказал: "Ну, теперь это дело кончено, и я расскажу вам, в какой я был беде. Слушайте. За несколько месяцев перед сим (это было еще при Екатерине) приглашает меня к себе генерал-прокурор (граф Самойлов), приводит в свой кабинет, где в то время был управляющий Тайной канцелярией Макаров, и говорит:
- В таком-то месяце вы советовали жене одного государственного преступника искать пособия у какого-тогосподина, живущего на Петербургской стороне и имеющего орден. Спрашиваю вас, именем государыни, кто этотгосподин? Подумайте и отвечайте.
Я начал ломать себе голову и называть всех знакомых мне кавалеров, живущих на Петербургской стороне.
- Петр Иванович Мелиссино?
- Нет!
- Алексей Иванович Корсаков?
- Нет!
- Более не знаю там никого, ваше сиятельство!
- Постарайтесь вспомнить. Оставайтесь здесь в кабинете. Я еду к государыне и возвращусь через час. Если вы до того времени не вспомните, то отдам вас на руки его превосходительства!
С этими словами указал он на Макарова, вышел с ним и замкнул за собою кабинет. Я остался в недоумении и страхе. Совесть моя была чиста, но память изменяла. Вижу, часовая стрелка приближается к роковой минуте. Вдруг раздался в воротах стук кареты графа. Это подействовало на меня как громовый удар, и в ту же секунду вспомнил я все дело, сел за стол и стал писать. Отворилась дверь, и вошел граф.
- Ну что же, господин Греч!
- Вспомнил, вспомнил! - закричал я, - дайте дописать.
Граф оставил меня. Я написал, что знал, вышел к графу в другую комнату и подал ему записку. Прочитав ее, он сказал:
- Хорошо. Узнаю, правда ли, и потом дам вам знать. звольте идти.
С тех пор я ждал каждый день, что меня призовут к суду и допросу, но ныне все кончилось, и я могу сообщить вам мой страх и теперешнее успокоение. Записка же моя была следующего содержания: "Жена находящегося под судом биржевого маклера Шпальдинга, которого я знаю по приязни с зятем его. артиллерии капитаном Шванебахом, приезжала ко мне тогда-то и, объявив, что дело ее мужа поступило в Сенат, умоляла меня помочь ему, так как я служу в Сенате. Я объявил ей, что это дело не по тому департаменту, в котором я служу. - А по которому? - спросила она, - По первому. - А кто оное производит? - Обер-секретарь и кавалер Иван Иванович Богаевский, живущий на Петербургской стороне в своем доме".
- Вот вам, дети, урок! - сказал мой отец, - как должно быть осторожным в делах судебных. Сообщение простого адреса показалось признаком преступления, и если б я не вспомнил, в чем дело, то подвергся бы розыску в Тайной канцелярии".
Тайная канцелярия! Ужасное слово, ужасное дело! Если бы Александр Первый не сделал ничего во всю свою жизнь, кроме уничтожения Тайной канцелярии, и тогда мя его было бы бессмертно и благословляемо. Люди не ангелы, и чертей между ними много, следственно, полиция, и строгая полиция, необходима и для государства и для всех честных людей, но действия ее должны быть справедливы, разборчивы, должны внушать доверенность людям честным и невинным. В последние годы царствования Александрова опять было зашевелилась старая застеночная политика, но, слава Богу, ныне не то. Николай Павлович строг и взыскателен, но благороден и откровенен. Употребляя таких людей, как граф Бенкендорф, граф Орлов, Максим Яковлевич фон-Фок, Леонтий Васильевич Дубельт, он отнял у высшей полиции все злобное, коварное, мстительное. Дай Бог ему много лет здравствовать!
Возвращусь в Шванебаху. Он умер лет за двадцать перед этим. Один сын его, Христиан Антонович, служит с честью у принца Ольденбургского. Я с удовольствием увиделся и познакомился с ним на обеде у профессора Якоби. Он напомнил мне чертами лица своего доброго и умного отца. Другой сын Антона Федоровича, видно, родился в дедушку: был подполковником инженеров путей сообщения и обворовал ужасным образом Смоленское шоссе. От него пострадал смоленский губернатор Николай Иванович Хмельницкий; сам же Шванебах умер на гауптвахте на Сенной. Дед его, Шпальдинг, в царствование Александра был возвращен из Сибири и умер в Смоленске, в доме одной из дочерей своих, бывшей замужем за тамошним аптекарем.
Фамилия Брискорн. Родоначальником ее был придворный аптекарь Максим Брискорн. Детей у него было как склянок в аптеке, и все они процвели и распространились. Так как они были в дружбе с моим отцом, а некоторые из них и на меня имели непосредственное влияние, то я и опишу всю эту фамилию.
Иван Максимович был финляндский помещик, человек очень добрый и умный, часто приезжал к отцу моему со своего геимата, расхваливал тамошнюю свою жизнь и советовал нам туда переселиться. Карл Максимович был прокурором в Риге; Яков Максимович вице-губернатором в Митаве, а потом в Тифлисе; жена племянника его, В.И.Фрейганга, описала его кончину в изданном ею путешествии на Кавказ. Максим Максимович (отец нынешнего тайного советника Максима Максимовича) был в военной службе и в начале царствования Павла служил майором в Перновском гарнизоне. Жена его, лифляндка, связала из доморощенной овечьей шерсти пару перчаток и послала их при немецком письме к императору Павлу, прося его употребить эти варежки в холодную погоду на вахтпараде. Это наивное предложение понравилось Павлу. Он приказал послать ей богатые серьги из кабинета при письме на немецком языке. Оказалось, что ни один из его статс-секретарей не знал немецкого языка; вытребовали для этого чиновника из Иностранной коллегии, и прислан был коллежский советник Федор Максимович Брискорн.
Воспитание его сопряжено с любопытным эпизодом. Перед вступлением в первый брак императора Павла дали ему для посвящения его в таинства Гименея какую-то деву. Ученик показал успехи, и учительница обрюхатела. Родился сын. Его, не знаю почему, прозвали Семеном Ивановичем Великим и воспитали рачительно. Когда минуло ему лет восемь, поместили в лучшее тогда петербургское училище, Петровскую школу, с приказанием дать ему наилучшее воспитание, а чтоб он не догадался о причине сего предпочтения, дали ему в товарищи детей неважных лиц; с ним наравне обучались: Яков Александрович Дружинин, сын придворного камердинера; Федор Максимович Брискорн, сын придворного аптекаря; Григорий Иванович Вилламов, сын умершего инспектора классов Петровской школы; Христиан Иванович Миллер, сын портного; и Илья Карлович Вестман, не знаю чей сын. По окончании курса наук в школе, государыня Екатерина II повелела поместить молодых людей в Иностранную коллегию, только одного из них, Дружинина, взяла секретарем при своей собственной комнате. Великий объявил, что желает служить во флоте, поступил, для окончания наук, в Морской кадетский корпус, был выпушен мичманом, получил чин лейтенанта и сбирался идти с капитаном Муловским в кругосветную экспедицию. Вдруг (в 1793 году) заболел и умер в Кронштадте. В "Записках Храповицкого" сказано: "Получено известие о смерти Сенюшки Великого". Когда он был еще в Петровской школе, напечатан был перевод его с немецким подлинником, под заглавием: "Обидаг, восточная повесть, переведенная Семеном Великим, прилежным к наукам юношею"
Андрей Андреевич Жандр в детстве своем видал Великого в Кронштадте, где тот катал ребенка на шлюпке, сидя у руля...
Обратимся к Брискорнам. Последний из совоспитан-ников Великого был Федор Максимович Брискорн: он, наравне с другими, поступил в Иностранную коллегию, был секретарем посольства в Голландии и, как я сказал выше, попал в секретари к императору Павлу. Государь иногда жестоко журил его, но однажды, в жару благоволения, подарил ему богатое поместье в Курляндии. При вступлении на престол императора Александра, Брискорн был назначен сенатором. Он был человек умный и дельный, но притом странный, скрытный, недоверчивый, мнительный и имел одного друга, некоего надворного советника Кнорре. Это был человек тоже умный, но хитрый, лиса в медвежьей шкуре - словом, большой плут.
Брискорн жаловался ему однажды, что получает мало дохода с пожалованного ему курляндского имения, в соразмерности с капиталом, которого оно стоит.
- Послушайтесь моего совета, - сказал Кнорре, - продайте это имение и употребите капитал на извороты: я знаю людей, и верных людей, которые дадут десять процентов и более. А между тем стерегите, не продается ли где имение в России подешевей цене. Вы его купите и будете иметь вдвое более дохода против курдяндского.
Брискорн послушался, продал имение, а деньги отдал другу Кнорре, чтоб пустить их в оборот. Между тем приглянулось ему наше родовое поместье Пятая Гора, которое бабушка непременно хотела сбыть с рук, и он, согласившись в цене (155 тысяч рублей ассигнациями), дал 15 тысяч в задаток. Родственники его давно негодовали на тесную связь его с Кнорре, и один из его зятьев, статский советник Федор Федорович Шауфус, долго следив за подвигами и проделками Кнорре, объявил Брискорну, что друг его обманывает. Брискорн перепугался и вместо того, чтоб обследовать дело осторожно, накинулся на Кнорре и стал требовать у него своих денег. Кнорре не робел: оскорбленный этой недоверчивостью, он объявил, что у него денег никаких нет, ибо он действительно не давал Брискорну расписок в получении их.
Брискорн поднял тревогу, обратился к государю и просил, чтоб дело рассмотрели. Кнорре был схвачен и объявил, что сенатор Брискорн употреблял его агентом для лихоимства отдачей денег взаймы за большие сверхзаконные проценты, и вместо денег представил векселя разных промотавшихся, несостоятельных лиц. Его стали судить, но и господин сенатор был обвинен в ростовщичестве и лихоимстве. Брискорн получил часть своих-денег с большим трудом и, войдя в спор с вдовою Струковой, на которую имел претензию для решения дела, женился на ней. Две его дочери замужем за бароном Мейендорфом и за Алексеем Ираклиевичем Левшиным. Брискорн умер около 1824 года, в именье жены своей, которая, говорят, соорудила над его прахом великолепную церковь.
Младший из Брискорнов был Александр Максимович. Он лежал в оспе, когда хотели привить ее великому князю Александру Павловичу. У него взяли из руки материю для прививки, и, когда великий князь благополучно перенес болезнь (тогда была оспа не коровья, а натуральная: ужасная, смертельная), мальчика записали в Инженерный корпус, хотя он был и не фон. Он подружился с дядюшкой Александром Яковлевичем Фрейгольдом и был у нас вхож в доме. Он был в молодости человек умный, приятный, хороший актер, большой забавник. Это было в 1795-1800 годах. Потом видел я его в 1804 году у Федора Максимовича Брискорна; живя несколько лет, по службе, в Риге, он онемечился, толковал о немецкой литературе, о Шиллере, о Гёте и т.п. Потом стал он придерживаться чарочки и в то же время обратился в гернгутеры, вышел в отставку и поселился в доме, купленном им у шурина своего, Шауфуса, на Выборгской стороне, подле Сампсониевского кладбища. Шауфус выпросил себе это место по упразднении кладбища.
Однажды (в 1822 г.) пошел я из любопытства в Мальтийскую католическую церковь на проповедь славившегося тогда пастора Линдля. Вижу, сидит старичок в запачканном сюртуке, с грязной в руках военной фуражкой и внимательно слушает проповедь. Лицо что-то знакомое.
Нет! не может быть; это какой-то красноносый пьяница, а Брискорн был молодец, даже франт. При выходе из церкви он подошел ко мне и сказал: "Так-то узнают старых приятелей!" Боже мой! Это действительно был Александр Максимович. О дальнейших его похождениях, имевших косвенное влияние и на мою участь, расскажу в своем месте.
Написав столько страниц о братьях Брискорн, упомяну для полноты и о сестрах. Катерина Максимовна Фрейганг, скончавшаяся в 1850 году, лет девяноста от роду, мать оригинального поколения. Муж ее, сын знаменитого колбасника, учился медицине в Германии и был лейб-медиком императора Павла, в бытность его великим князем, но, к счастью России, за несколько времени до вступления его на престол, поссорился с ним и был выгнан. Он умер в 1814 г., пользуясь славой хорошего и ученого медика. Я сказал: "К счастью России". Действительно, если б он остался в милости у Павла, все эти Фрейганги были бы теперь министрами и т.п.
Софья Максимовна была жена академика Келера, славного антиквария и тяжелого педанта. Мария Максимовна Леман - жена бывшего управителя или камердинера князя Потемкина. Анна Максимовна Шауфус милая и любезная дама. Муж ее был неглупый, но беспокойный немец. Я слышал, что под конец своей жизни она была очень несчастлива.
Сущая живая икра все эти поколения Брискорнов, Рашетов, Фрейгангов, разнородные, странные, умные, глупые, добрые, злые!
Полагаю, что эти предварительные сведения о лицах, которые будут встречаться в продолжении моих Записок, совсем нелишние: это счисление действующих лиц драмы, с показанием их характеров и костюма. Действия и речи их впереди.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Обращаюсь вновь к самому себе и напишу несколько воспоминаний о детстве моем, но не в хронологическом порядке, ибо, право, теперь не помню, что прежде чего происходило.
У матушки моей была приятельница Катерина Игнатьевна Кудлай, у которой три сына Николай, Дмитрий и Иван были придворными певчими, а дочь, от первого брака, Аксинья Никитична, замужем за коллежским ассесором Костенским, служившим при Царскосельской ассигнационной бумажной фабрике. Матушка с нами переселилась на лето в Царское Село и жила у них. Дом, в котором они жили, каменный, в два этажа, на берегу пруда, подле бумажной фабрики, еще существует. В моем романе "Поездка в Германию" описал я чувства, которые волновали меня, когда я, лет через двадцать, вновь вошел в этот дом. В тогдашнее время переселялись на лето в Царское Село из экономии: съестные припасы из царской кухни продавались за бесценок. Батюшка часто навешал нас и иногда приходил из Петербурга пешком, куря неоцененную свою трубку. Я помню это пребывание в Царском Селе, как сквозь сон. Помню устроенную для игры маленьких великих князей беседку, обитую внутри сукном на вате, чтоб дети не могли ушибиться. Не раз играл я там с братом Александром.
Дети Екатерины Игнатьевны всегда были преданы нашему дому и фамилии, как увидите впоследствии. Все они перемерли; не знаю, остались ли у них наследники их имени. Николай Михайлович Кудлай умер в 1823 г., в клинике Медико-Хирургической Академии, от чахотки; Елисавета Павловна Борн, по моей просьбе, снабжала его кушаньем, по близости своего жительства. Дмитрий Михайлович Кудлай в молодости был франтом и чувствительным мечтателем и женился на дочери начальника своего (по бумажной фабрике) Крейтора. Жена его помешалась на святости. Он бывал у меня в 1825 г.; умер, как я слышал, от невоздержания. Иван Михайлович Кудлай был странствующий Жиль Блаз. По выпуске из Певческого корпуса он не хотел нигде служить, а поживальничал в Петербурге, в Царском Селе, в Павловске, в Петергофе и пр.
С ним сделалось удивительное дело. В детстве у него был необыкновенный дискант; потом пропал, а на двадцатом году возобновился и держался очень долго. Однажды братья долго не видали его после сильной ссоры, причиненной его леностью и распутством. Дмитрий Михайлович, Великим постом, входит в Кабинетскую церковь (в нынешнем Аничковском дворце) и вдруг слышит кант: "Да исправится молитва мол", исполняемый несравненным, чистым, свежим дискантом; протесняется сквозь толпу и видит на клиросе не мальчика, не девицу, а дюжего брата Ивана. Это дарование открывало ему вход повсюду: его кормили, поили, одевали, ласкали... Помнится, он наконец пропал без вести.
Важной эпохой в пробуждении моего ума и воображения было первое посещение театра, в конце 1794 года. Давали на деревянном театре, бывшем на Царицыном лугу, русскую комедию: "Поскорей, пока люди не проведали", и за нею балет: "Арлекин, покровительствуемый феею". Это зрелище произвело на меня сильное действие: возродило в душе моей мир мечтаний и фантазии. Только при фейерверке, которым оканчивайся балет, я спрятался под скамью ложи. Второй виденной мной пьесой была комедия же: "Честное слово", в которой понравилась мне сцена, как охотник в лесу развязывает узел, стелет на земле салфетку, вынимает нож, вилку и дорожный запас и начинает завтракать. Эту сцену повторял я неоднократно сам. Потом видел я "Начальное представление Олега", великолепную драму, сочиненную Екатериной П, бывал несколько раз в итальянской опере и теперь еще очень хорошо помню певцов Ненчини (друга тетки Булгарина), Мандини, певиц Сапоренти и Гаспарина; помню представление "Севильского цирюльника", с музыкой Панзиелдо, очень помню романс Альмавивы, удержанный и в опере Россини; видел французскую оперетку: "Les deux petits Savoyards", помню арию: "Sachez, que Jeannette". Bee это питало мое воображение, переселяло меня в мир чудесный, небывалый и возбуждало любовь и страсть к музыке и литературе.
К упомянутым выше книгам, занимавшим меня в детстве, должен с благодарностью прибавить "Детскую библиотеку Кампе", переведенную Шишковым: я выучил ее наизусть, но должен сказать, к чести моего детского чутья: я чувствовал неравенство слога в разных ее частях и заключал, что она написана не одним, а многими. Иногда прислушивался я, когда Парадовский, чтец искусный и умный, читал матушке моей поэмы и романы, переведенные на русский язык: "Иосифа Битобе", перевод Фон-Визина, "Бианку Капелло" и повести Мейснера, перевод Подшиваева.
В это время проявилась во мне охота и способность рассказывать и импровизировать. Я имел дар возбуждать внимание сверстников своими рассказами. Об этом узнал я очень поздно. Однажды, в 1814 году, в полной приемной зале военного генерал-губернатора Вязмитинова, рассказывал я о каком-то происшествии тогдашней войны, кажется, об обстоятельствах покорения Парижа. Все слушали меня с напряженным вниманием. По окончании рассказа подошел ко мне один полковник и сказал: "Не знаю, кто вы, но вы должны быть Николаша Греч: тому назад двадцать лет вы рассказывали точно так". - "А вы - Костенька Васильев", - возразил я ему. Точно, это был Константин ... Васильев, внук Кострецовой, хозяйки дома у Симиона, где мы жили.
Матушка видела мою внимательность, радовалась ей и всячески старалась удовлетворить моей жажде к дознаниям. Лучше было бы отдать меня в какую-нибудь хорошую школу, например, Петровскую, но это не сбылось. Батюшка, замечая мою охоту к ученью, тоже радовался этому, соглашался, что нужно дать мне надлежащее обучение, но все отлагал до Нового года, до святой, до сентября, опять до Нового года и т.д.
Когда дела отца моего поправились вступлением в службу, жизнь в доме нашем сделалась приятной и веселой. Добрые приятели у нас обедали, играли в карты, танцевали. В числе их не могу пройти молчанием товарища моего отца по службе в Экспедиции казначейства Данилу Ивановича Кюля (Kuhi): он был умный и приятный собеседник и предал в нашем доме имя свое бессмертию тем, что первый ввел у нас бостон, вместо прежних виста и ломбера. Помню, как пламенно любители карт в то время восхищались новой игрой. Теперь она забыта. Вист, преданный тогда острацисму, опять вступил в свои права и уже вновь трепещет перед преферансом, ералашем и тому подобными великими изобретениями.
Кюль приводил к нам иногда побочного сына своего Андрея: он был постарше меня, не глуп, но очень резв, ленив и дерзок. Добру мы от него не научились.
Близкими нам приятелями были А.М.Брискорн и Егор Астафьевич Брюммер, друг и товарищ дядюшки Александра Яковлевича Фрейгольда, любимый им, могу сказать, страстно. Я писал выше, каким образом бабушка Христина Михайловна испортила службу и всю судьбу своего сына. Не кончив еще польского похода, в 1794 году, Александр Яковлевич прибыл в Петербург и остановился в доме моего отца, в отдельной квартире, которая принадлежала к нашей. Он занялся мною и стал учить меня тому, что знал сам - арифметике, по старым своим корпусным тетрадям. Он толковал мне правила математические ясно и основательно. Я учился охотно и с успехом, но не мог пристраститься к точным наукам. Все бы читать что-нибудь и составлять самому. Действительно, у меня занятия сочинениями предупредили грамоту.
Величайшим удовольствием моим было, проснувшись рано утром, рассказывать брату Александру не минувшие, а будущие приключения наши. Мы служили с ним то в статской, то в военной службе, воевали, страдали от ран, получали награды, возвышались чинами; я женился на Анне Ивановне Нордберг, а он на другой красавице, и т.д. Он слушал меня с восторгом и иногда смягчал или усиливал вымышляемые мною удары судьбы, но вообще им покорялся. Он был очень резв и не любил занятий, но слушанье этих сказок его укрощало. Видя, что я расположен сочинять, он вызывал меня словами: давай говорить, которые впоследствии, от частого употребления, превратились в звуки дауэги...
Скудное, одностороннее воспитание, скажете вы, но оно не мешало свободному развитию понятий, не стесняло их формами. Неужели полезнее было бы склонять mensa, mensae?
Не должно, однако, думать, чтобы Александр Яковлевич Фрейгольд был только сухой математик: нет, он любил чтение книг и сам писал очень умно, хотя и не совсем правильно. Если б он получил порядочное, классическое образование, то непременно сделался бы хорошим литератором. Он писал и стихи в шуточном и сатирическом роде, но они оставались в тесном кругу его друзей. Однажды, при возвращении друга его Брюммера из какой-то командировки, прождав его целый день, он вышел из терпения и написал экспромт на рябого своего друга:
Скверна Брюммерова рожа,
Никуда она не гожа,
Словно, словно как рогожа
И на дьявола похожа.
Вся источена червями
Иль царапана ногтями;
Сердясь морщит он бровями,
Что изрыт он так свиньями.
Это шутка, всеконечно,
Ты, приятель, это знай,
И от любящих сердечно
Ты хвалу днесь принимай.
Хоть наружностью ты скверен,
Но душа в тебе добра;
Ты друзьям своим всем верен,
Никому не сделал зла.
Чти, приятель, добродетель
Так, как должно ее чтить:
Добрых дел твоих свидетель
Не оставит наградить.
Стихи эти теперь кажутся очень плохими; они и тогда были не слишком хороши, но я не мог не привести их: всякая строчка, всякое слово, напоминающие мне о благородном, незабвенном Александре Яковлевиче, для меня неоцененны. Жаль, что я не помню стихов его на курьезную коллекцию бывшего впоследствии отчимом его, Ивана Егоровича Фока:
Как комодик свой откроет
И бумажки все разроет,
Сколько, сколько там вещей,
Молотков разных, клещей.
Там старинные антики,
Хоть ценою не велики, и т.д.
"Подумаешь и посравнишь век нынешний и век минувший! Свежо предание, а верится с трудом". Ныне не поверят, как отправлялась военная служба "в тот громкий славою Екатеринин век!".
Александр Яковлевич Фрейгольд раза два в месяц ходил в караул, на арсенальную гауптвахту. Этот день был для нас, детей, праздником. Утром дядюшка надевал мундир, красный с черными бархатными отворотами, и отправлялся на службу. Обеденное кушанье вносили к нему на гауптвахту, а после обеда вся фамилия с гостями, какие случались, отправлялась к нему на вечер. Он принимал гостей в утреннем сюртуке, похожем на халат, в красных сафьянных сапогах. Раскрывались ломберные столы, и бостон вступал в свои права. Николай Михайлович Кудлай приносил скрипку и играл в антрактах; братья его пели стихи Державина на свадьбу великого князя Александра Павловича: "Амуру вздумалось Психею резвясь поймать", и пр.
За круглым столом маменька разливала чай, а мы бегали по комнате и резвились. В девятом часу являлся сержант, рапортовал, что все обстоит благополучно, и получал приказание бить зорю. Часу в одиннадцатом подавали холодный ужин, потом гости расходились, и денщик стлал постель караульному офицеру.
Солдатами помыкали офицеры, как крепостными людьми, и наряжали их в частную службу. У нас случилась покража. Что ж? В продолжение целой зимы из роты Александра Яковлевича наряжали к нам на каждую ночь двоих часовых. Солдаты были очень рады этой службе: их кормили и поили вдоволь и, под предлогом охранения дома, они спали преспокойно всю ночь. Нам, детям, этот постой был очень приятен: мы заставляли солдат рассказывать о походах и слушали их со вниманием и восторгом. В числе их случались и барабанщики: от них мы выучились мастерски бить в барабан, и я однажды изумил до чрезвычайности детей моих, ударив дробь на барабане с большим искусством. Они не подозревали во мне этого военного художества и не так бы удивились, если б я заговорил по-китайски.
Дома для нас праздничным днем была середа. И почему? Батюшка в этот день обыкновенно обедал не дома, а у некоей мадам Михельц, богатой, умной, образованной вдовы немецкого купца, жившей в довольстве и добре на Невском проспекте, в доме Петровской церкви. Она собирала у себя по средам хорошую компанию, преимущественно мужчин, потчивала их хорошим обедом и находила удовольствие в их беседе. Все старались ей угождать, прислушивались к ее желаниям и т.п., особенно по той причине, что она, не имея ни детей, ни других родственников, давала знать, что раздаст после смерти свое имение своим приятелям и знакомым. Она скончалась в исходе девяностых годов, распределив действительно всем своим середовым гостям имение свое по ровной части, так что каждому досталось понемногу. Наследство разделили не вскоре после смерти, потому что нужно было списываться с чужими краями. Доля моего отца была ему выплачена в 1802 г., когда он был в крайности, и это обрадовало матушку и всех нас.
Нрав моего отца был так неровен, что мы считали тот день счастливым, когда обедали без него. Матушка была строже его, но она была справедлива и всегда одна и та же: мы и любили ее больше, и боялись. Его же только опасались.
На восьмом году от рождения испытал я первое сильное горе: в феврале 1795 года умер брат мой Павел, на пятом году жизни, - как полагают, вследствие застуды бывшей на нем оспы. Все мы были до крайности огорчены потерей. До сих пор не могу я сносить запаху мускуса, которым пахло последнее данное ему лекарство. В искренней печали моей я написал на этот случай стихи, без меры, без грамматического толку, но с рифмами и - с чувством, которое глубоко тронуло матушку... Не понимаю, как отец мой не употребил всех средств, чтоб дать мне воспитание литературное. Меня все в доме звали профессором, но отнюдь не в похвалу, а в насмешку, разумея под этими словами тяжелого педанта, горбатого и безобразного.
Некоторые тогдашние связи и примеры имели неблагоприятное влияние на нравственность нашу. У сестры Кати была няня, офицерская вдова, обедавшая с нами за столом, Пелагея Тихоновна Верещагина. С нею жил у нас и сын ее, детина лет двадцати, служивший в Экспедиции о доходах, человек очень шаткой нравственности и вредный своим образом жизни. Еще невыгодно было для нас обращение с негодным мальчишкою, сыном жившего в одном с нами доме булочника. Впрочем, трудно уберечь мальчиков от дурных знакомств, да и, может быть, было бы бесполезно: обращение с людьми разных характеров заставляет узнавать людей и развивает понятие об общежитии. Люди, которые обходятся только с честными и благородными людьми, становятся односторонними и привыкают считать всех людей или ангелами или чертями.
Рассудок и память моя укреплялись. Очень памятен мне 1796 год. У отца моего был близкий приятель, инженер-полковник Самуил Иванович Крейц, родом голландец, поступивший в русскую службу с Сухтеленом, де Волантом, де Виттом и другими нидерландскими инженерами, человек очень умный и образованный. Он был вдов, имел одного сына, большого болвана, и намерен был жениться на тетушке Елене Ивановне. Вдруг, в марте 1796 г., он заболел и неожиданно умер. Опеку над ним вверили моему отцу, который оттого имел много забот и досад. По этому случаю мы, т.е. я и брат Александр, ездили с ним в Царское Село, к генералу Сухтелену, который жил в Софии, в доме, занимаемом потом Александровским кадетским корпусом. У Сухтелена видел я Барклая-де-Толли, бывшего, помнится, в то время подполковником; он произвел сильное во мне впечатление строгой и умной своей физиономией и Георгиевским крестом, который я увидел на нем в первый раз в жизни. Гуляя по саду, встретились мы с прогуливающеюся императрицей. Ее вел под руку какой-то генерал. Великие князья, Александр и Константин, шли подле нее. За ними шла толпа придворных и народа, Музыка играла польский. Зрелище это затаилось в моей памяти вместе с сопровождавшими его звуками. Лет через двадцать И.К.Борн заиграл этот польский (Козловского, из оперы "Adele et Dorsan"), и знакомые тоны вызвали из глубины души моей зрелище, виденное мною в детстве.
25 мая 1796 года все наше семейство отправилось на острова. Помню Каменный остров с каменной тоней, сад Строганова... Мы прошли на Черную речку. Ныне там ряд великолепных и изящных домов. Тогда это была простая деревня, к тому же еще до половины выгоревшая. Мы расположились в одном крестьянском доме, чтоб напиться чаю. Хозяйка предложила отдать его нам внаймы. "А что цена?" - спросил батюшка. - "Двадцать пять рублей, сударь, ни копейки менее", - отвечала она. Ей дали в задаток пять рублей, и через неделю мы переехали. Кроме нас, никого не жило в деревне. Все помещались в одной избе. Кухня устроена была на берегу в яме, обведенной рогожами на шестах. Скудно, бедно, неловко, а весело. Этот год кажется мне самым счастливым в моем детстве.
Дядюшка Александр Яковлевич приезжал к нам частенько и привозил других гостей. Мы ходили гулять по окрестностям, катались на яликах, причем я выучился мастерски действовать веслом. В воскресенье бывала музыка в саду Строганова. Туда стекалась многочисленная публика. Сам старик, граф Александр Сергеевич Строганов, сидел со своей компанией на крыльце и любовался картиною движущегося народа. Батюшка служил секретарем департамента, в котором он, Строганов, был сенатором, следственно, был ему знаком; к тому же он пользовался большим с его стороны благоволением. Граф крестил сестру Лизу и брата Павла (меньшого). Граф жаловался однажды, что ни один из посетителей не вздумает пить чай на пригорке, за озером, перед его домом. Батюшка сделал ему это удовольствие: в одно воскресенье принесли туда столик, самовар и чайный прибор, и мы расположились на пригорке.
В саду не было ни кофейни, ни трактира. Графские люди продавали все съестное и питейное, и очень дешево, потому что запасались провизиею из графских кладовых. В одной стороне сада устроена была галерея для танцев; в ней играла музыка. Вокруг нее разбиты были палатки, в которых можно было иметь кушанье и напитки. Раз проходили мы мимо графа, сидевшего на крыльце.
- Что твои немцы, - спросил он у батюшки, -веселятся ли?
- Нет, ваше сиятельство, ждут вас, чтоб открыть бал.
И почтенный старичок сам отравился в галерею, велел играть польский и, подняв первую немку, пошел танцевать с нею. За ним последовали прочие, и бал закипел.
В последние годы жизни Екатерины уже не было тех празднеств, турниров и т.п., которыми блистали первые годы, когда все еше веселье было большое и искреннее. Однажды государыня приказала князю Зубову привести к ней графа Строганова. Он отправился на большом катере с пушками, атаковал его дачу, сделал десант. Граф отпаливался своими пушками, наконец спустил флаг, был взят в плен и отвезен во дворец. Строганов, Нарышкин и т.д. были представителями забав аристократии благородной и чувствующей свое достоинство. Но Безбородки, Завадовские, Храповицкие и прочие выскочки тешились не самым приличным образом.
Безбородко был то же, что ныне бык Вронченко, только в большем размере. Каждую субботу после обеда надевал он синий сюртук, круглую шляпу, брал трость с золотым набалдашником и клал сто рублей в карман. Вооруженный таким образом, посещал он самые неблагопристойные дома. Зимой по воскресеньям бывал он всегда в маскарадах у Лиона (в нынешнем Энгельгардтовом доме, где магазин русских изделий) и проводил время среди прелестниц часов до пяти утра. В восемь часов его будили, окачивали холодною водой, одевали, причесывали, и полусонный он ездил во дворец с докладом, но, перед входом в кабинет государыни, стряхивал с себя ветхого человека и становился умным, серьезным, дельным министром. Однажды государыня прислала за ним из Царского Села. Гонец застал его среди пламенной оргии. Безбородко приказал пустить себе кровь из обеих рук, протрезвился и отправился. Государыня спросила у него: готова ли такая-то бумага?
- Готова, ваше величество, - отвечал он и, вынув из-за пазухи другую какую-то бумагу, прочитал чего требовала государыня.
- Хорошо, - сказала она, - только мне хотелось бы пройти самой эту бумагу с пером. Подай ее!
Он упал на колени и признался в обмане. Наконец государыне надоела эта гениальная распущенность, и она очень деликатно дала графу Безбородко почувствовать, что он стареет, что ему трудно рано вставать, и просила его присылать к ней, вместо себя, кого-нибудь из своих секретарей. Граф выбрал коллежского советника Дмитрия Прокофьевича Трощинского. Он ездил с докладами к государыне и вскоре заслужил се благоволение. Она пожаловала ему (в этом чине) второго Владимира под предлогом, что не привыкла работать с секретарем без звезды, и потом, узнав, что он небогат, пожаловала ему три тысячи душ. Трощинский был человек умный, сметливый, трудолюбивый и очень добрый. Наружность его была самая приятная. Он сгубил себя связью с какой-то гадкой бабой, известной под именем Матрешки, на которой впоследствии женился. Тогдашние министры были не ангелы: высокомерны, не очень доступны, иногда пристрастны, но в них было более добродушия и простоты, более человеколюбия и снисхождения к слабостям людским. В то время не было этих монархических Робеспьеров, которые готовы, на основании законов, казнить отца родного, только бы не прослыть человеком слабым и подкупным. Они хотят быть справедливыми, но справедлив один Бог, а мы, люди, должны быть терпеливы и снисходительны.
Другие новоиспеченные вельможи были таковы же: Завадовский был пьяница и умер (в янв. 1812), вспомнив старинку, как говорили, с старым другом своим, князем Лопухиным. Храповицкий, человек большого ума и дарований, был большой гуляка. Однажды приехал в Петербург какой-то степняк по делам своим и, имея письмо к Храповицкому от одного важного человека в провинции, отправился к нему, но не застал дома. Оттуда поехал он на Крестовский остров, вошел в трактир и, видя накрытый стол, сел и велел подавать обедать. Прислужник, полагая, что он принадлежит к компании, заказавшей обед, исполнил его требование. В это время вошла эта компания и расположилась за столом. Один из ее членов, увидев чужого и заметив по его приемам, что он приезжий провинциал, стал над ним подтрунивать. Странник сначала отшучивался, но потом, когда нападения усилились, стал браниться, а, наконец, отвечал за дерзость пощечиной. Завязалась драка, из которой степной герой вышел победителем, оставив под глазами краснорожих своих супостатов багровые следы своей храбрости. Выспавшись на другой день, он поспешил поранее отправиться к Храповицкому. "Барин дома, - сказали ему, - но не очень здоров и никого не принимает". Приезжий приказал, однако, доложить о себе и сказать, что привез письмо от такого лица, которому Храповицкий ни в чем не откажет. Он был принят. Его ввели в спальню, завешенную со всех сторон. Приблизившись к постели, он с низким поклоном отдал письмо и прибавил комплимент от себя, но, лишь только раздались звуки его голоса, Храповицкий сказал ему:
- Ваш голос мне что-то знаком. Я вас видел, а где не помню.
- Быть не может, - отвечал тот, - чтоб я имел это счастье. Я только вчера приехал в Петербург.
- Нет, точно я вас знаю, - сказал Храповицкий и велел поднять штору.
Степняк взглянул на него и обмер: это был тот самый человек, которого он приколотил накануне. Храповицкий, позабавившись его смущением, подал ему руку и сказал: "Ну полно, помиримся. Сделаю для вас что могу, а кто старое помянет, тому глаз вон". Он не только сделал все что мог для посетителя, но и принимал его с тех пор как друга...
Все это рассказываю я вам на лугу перед домом графа Строганова. Жизнь на Черной речке до того понравилась всему нашему семейству, что отец мой решился провести там и следующий год: наняли другой, просторный дом с садиком; пристроили к нему галерею; подле соорудили кухню и, в ожидании будущих благ, отправились осенью в город...
L'homme propose... 6-го ноября скончалась Екатерина, воцарился Павел, и не только наш дом на Черной речке, но и весь Петербург и вся Россия опрокинулись вверх дном. Кроме того, что надлежало быть всегда наготове в городе, нужно было для проезда через воздвигнутые тогда шлагбаумы предъявлять паспорт; впоследствии всяк, кто выезжал за город, обязан был трижды публиковаться в газетах, как отъезжающий за границу. Это называлось порядком и благоустройством.
Кончиной Екатерины прекратился славный, счастливый век России, но и этот век был не без пятен, не без страданий общих и частных. Главной помехой совершенному успеху царствования Екатерины была несправедливость и противозаконность вступления ее на престол. Венец царский принадлежал ее сыну. Она должна была тяжким трудом, великими услугами и пожертвованиями, действиями, противными ее сердцу и нраву, искупать то, что цари законные имеют без труда. Между тем, может быть, эта самая необходимость и была отчасти пружиной великих и блистательных дел ее. Мне кажется, что она, успев во многом, ошиблась в одном: она жила слишком долго. Умри она по совершении двадцатипятилетия царствования ее, в начале 1787 года, тогда не имели бы мы второй войны турецкой, войны шведской, может быть, не последовало бы окончательного раздела Польши, вредного и пагубного для России. Сын ее вступил бы на престол не на 43-м, а на 32-м году от рождения, еще