Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Статьи. Воспоминания, Страница 3

Лесков Николай Семенович - Статьи. Воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

="justify">   - Я деньги возьму.
   - Да сколько?
   - Сколько дадите.
   - А я вот тебе гривенник дам.
   - Ну так что ж...
   - Довольно это будет?..
   - Довольно.
   Черныш и Гоголь переглянулись. Оборот выходил неожиданный и совершенно безэффектный. Гоголь подал мальчику двугривенный, и они поехали.
   Мало того, что затеянная проделка с Путимцем не удалась, но теперь еще явилась забота ее разгадывать.
   - Что это за чудо такое с ним поделалось! - заговорил, отъезжая, Гоголь.
   - А це певно таке чудо над ним поднялось, - отозвался с облучка паробок, - що мабуть кто-сь сего бисова кацапа добре по морди набив або по потыльци ему наклав.
   - Кто же его мог побить?
   - А бог цирковный его знае!..
   - А ты наверное ничего не слыхал, что его били?
   - Ни, я не чув, а тильки бачите, що вин такий добрый зробився.
   - Но кто же его мог бить в его собственном доме?
   - Еге! чи-то мало панов туточки скризь по шляху издят. Може, який войсковий ихав да и набив. Войсковии на се добре швидки от разу.
   - Вот, вот и есть! вот и есть! - воскликнул Гоголь, хватая Черныша за руку, - ты увидишь, ты увидишь! - И сейчас же, не проехав села, он велел подвернуть к той хатке, где они в прошлый проезд видели больного "притомленного" хлопца с его убогим "харчем".
  

IX

  
   Хлопец опять лежал, как и в тот раз, на том же земляном полу без подстилки, а возле него, как и тогда, стояла та же скамейка и "снеданье". Харчи помещались в той же "полывьяной мисочьке", но только это были уже харчи значительно улучшенные: хлебные корки теперь у него плавали в молоке, а не в воде из той кринички, что весьма "глубока да припогановата".
   Хлопчик в эти несколько дней как будто поправился. Он сразу же признал облагодетельствовавших его добрых панычей, а панычи зато узнали от него прелюбопытную историю, которая случилась с Путимцем. Действительно, с ним случилось происшествие в том самом роде, как угадывал ямщик: ехали два офицера, спросили себе молока и выпили оное также без торгу, как Черныш и Гоголь, а когда дворник потребовал с них рубль за кувшин (по тому, что ему наговорил в насмешку Гоголь), то военные, как люди на руку весьма скорые, тотчас же его жестоко за это оттузили.
   Мальчик рассказывал все подробности, что и глечик пустой кацапу об голову разбили, а больше всего ухо ему скризь так порвали, що аж и серьга выпала.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

  
   - А что! а что! Вот и есть, вот и есть! - заговорил опять Гоголь. - Вспомни, что я тебе ночью говорил! Я говорил, что он сам себя прибьет, вот он уже и прибил... и как больно прибил...
   - Подлец, - подсказал Черныш.
   - Да я ж тебе кажу: он старый! Он покается.
   - А я кажу: подлец, и никогда не раскается.
   Гоголь посмотрел на товарища и молвил:
   - Сам будешь старый!
   И, проговорив это, поэт сразу же задумался и упорно молчал всю дорогу до самого Нежина. Чернышу показалось даже, как будто у него несколько раз наворачивались на глаза слезы.
   - Что тебе, жаль его, что ли? - осведомился Черныш.
   - Да, жаль, - отвечал Гоголь и, "размахнув руками, як крыльями, навкруг во вси стороны", добавил: - понимаешь... мне жаль всех их... всех... Они все так... сами себя выбьют.
   - То есть - эта вся кацапузия сама себя прибьет?
   - Да, да. Не смейся надо мною: я об этом готов плакать!
   - А зачем ты сам нашутковал этому Путимцу, что он такой-сякой, и добрый, и хороший, что может без ущерба даже хуже сделаться? Вот он и взаправду поверил и еще больше оскотинился, а тут его и набил такой, что сам палки не стоит.
   - Да я же тебе про это и говорил! Мне ж это и было страшно!
   И Гоголь отворотился и несколько раз повторил:
   - Горе мужу-льстецу! Горе устом, говорящим лукавое!
  

X

  
   Через несколько дней, когда Черныш совсем уже и не вспоминал про Путимца, Гоголь признался ему, что все эти пустяки произвели на него сильное впечатление. Во-первых, его ужаснуло - как точно и как скоро исполнился в шутку им затеянный план, чтобы жадного вымогателя проучила чья-нибудь чужая суровая рука; а во-вторых - Гоголь во всем этом видел происшествие не случайное, а роковое откровение, и притом откровение, имеющее таинственную цель просветить его именно ум.
   Один кацап давал ему повод к широким обобщениям:
   - Так всем, так всем, - говорил он, - можно бог знает что наговорить и отъехать, как мы с тобой отъехали, обонять благоуханные розы, а тогда кто-то неожиданный подъезжает, слышит самообольщенную глупость и... рвет из уха золотую серьгу... Это скверно; нужен здоровый смех, нужно обличенье в душевной мерзости...
   И, бог весть, не от сей ли поры, не с этой ли встречи с Путимцем пошли клубиться в общих очертаниях художественные облики, которые потом в зрелых произведениях Гоголя то сами себя секли, то сами над собою смеялись. А о Путимце он все-таки заключил, что он "непременно раскается и хорошо кончит".
  

XI

  
   Кончина Гоголя в Москве последовала 21 февраля 1852 года. В России о нем тужили только люди, умевшие понимать его литературное значение, но в Малороссии его оплакивали люди даже самой обыденной образованности. Тут все переболели сердцем, читая весть про душевные муки поэта, начавшиеся для него томлением, которое предшествовало и, может быть, частью вызвало "Переписку с друзьями". Из малороссов Белинскому многие не только не сочувствовали, но даже сердились на него за его злые нападки на "совратившегося Гоголя". Эти нападки и особенно суровость, с какою они высказывались, земляки поэта считали "весьма немилосердными", и, кажется, они имели достаточные причины так думать. Во всяком разе здесь Гоголя любили не только как писателя, но и как своего человека, которому готовы были простить и несравненно большие вины, а не то, за что против него ополчился Белинский. Рукописные копии письма Белинского к Гоголю ходили по рукам и в Малороссии, но они не возбуждали никакой желчи против поэта, да и не все понимали, о чем тут идет дело. Скорбь о Гоголе в Малороссии была всеобщая, а имя Белинского почти все произносили с раздражением. Места, которые напоминали о Гоголе, получили некую святость; людей, которые его лично знали и с которыми о нем можно было поговорить слушали с особым уважением. Словом - это были минуты действительно глубокой национальной скорби.
   Приятель сообщавший мне в пятидесятых годах рассказываемое здесь сегодня предание, упоминал, что в то время, когда его земляки предавались общей скорби о Гоголе, многим из них просто невмочь было сидеть одному с глаза на глаз с мыслию, что "его уже нет", и все тогда охотно посещали друг друга, чтобы вместе потолковать и потосковать.
   Чернышев родич в эти дни навестил тех своих знакомых, на дороге к которым сидел Путимец и у которых был в комнатных услугах старый, а теперь уже престарый Харитон.
   Так как поездка на сей раз была в мартовскую ростепель, то в молочных услугах Путимца надобности не было, но приятель, полный воспоминаний о друге, пожелал взглянуть и на Гостомысла или по крайней мере справиться: живет ли он и начал ли "хорошо кончать" и каяться. При подобных сочетаниях является такое любопытство. Отчего и зачем "собака, кошка, мышь жива, а нет Корделии"? Какими соображениями какой высшей экономии оправдывается, что "нет великого Патрокла - жив презрительный Терсит"? Хочется взглянуть и на Терсита. Гоголь умер в молодом веке, а старый Путимец, пожалуй, позабыл считать годы и живет. Приятель заехал и к постоялому двору, спросил о старике Гостомысле. И что же оказалось? - старик действительно еще был жив, но уже не торговал и совсем здесь не жил, а "сошел в далекий Нилов монастырь" на Столбной остров, что среди озера Селигера.
   - Зачем ему было так далеко идти на Селигер? - вопросил приятель, - ведь Киев ближе, и монастырей там много.
   А возмужавший внук Егорка отвечает, что дедушке на Селигере тамошний святой очень нравился.
   - Чем же селигерский святой лучше киевских?
   - А, говорит, тот преподобнее и дедушке больше по нраву стал.
   - Да чем именно?
   - А так, что тот, говорит, даже никогда не спал...
   - Это невозможно.
   - Нет, это, говорит, так верно в житиях писано: никогда не ложился, а только облегался пазухами об острые крючья.
   - Ну! Зачем же это?
   - Чтоб богу угодить.
   - Богу угодить... "пазухами облегался"... Ты это что-то сочинил вместе с своим дедом.
   - Нет, не сочинил, - отвечал Егорка и пояснил, что он ездил даже навещать дедушку на Столбной остров и сам видел, как там священный статуй деревянный сделан и одет в таком подобии, как святой был, и висит на крючьях, а к ему прикладываются.
   - Ну, и что ж? хорошо?
   - Боязно, говорит, подходить, если кто грешник, а дедушке теперь, как привык, это за самую радость видеть.
   Егорка вздохнул и благочестиво добавил:
   - В старости своей достигает.
   - Облегаться пазухами?
   - Да; писано, что никогда не спал, а только "мало отдыхал, облегаясь пазухами об острые крючья". Дедушка и хотел при таком святом потрудниться, чтобы в самой, какая возможно, черной работе. Просто сказать - он ныне там самые поганые ямы чистит; а дом мне оставил.
   Егорка приосанился, поднял широкие плечи и, окинув довольным взглядом свои владения, молвил:
   - Теперь заново построились и одни хозяйничаем.
   Он смотрел таким же красавцем и, кажется, таким же дельцом, как в былую пору был его дедушка.
   Придет, наверно, и для него еще иная пора, когда и он, может быть, "потруднится" и все, что в свое время нагрешит, то пойдет исправлять, "облегаясь пазухами об острые крючья".
   Всякая боль своего врача ищет, и всякому достойно позаботиться о том, чтобы "хорошо кончить". Хорошо же, - по некоему старому присловию, - не всегда то, что действительно хорошо, а то, что человек за хорошее почитать склонен.
  

<ТОВАРИЩЕСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ О П. И. ЯКУШКИНЕ>

  

Жил на свете Живулечка,

как ему господь повелел.

Сказка о Живульке.

  

I

  
   Мы с Павлом Ивановичем Якушкиным были земляки в тесном смысле: оба мы родились в Орловской губернии и даже в смежных уездах, - он в Малоархангельском, а я в Орловском; но Павел Ив<анович> был значительно меня старше. Он вышел из Орловской гимназии в тот год, когда меня привели туда девяти лет в первый класс и посадили на одну скамью с младшим братом Якушкина - Виктором.
  
   [Этот был впоследствии доктором, женился на дочери нашего бывшего попечителя гимназии М/ В. М., жил в Орловской губернии и скончался в молодых летах. (Прим. автора.)]
  
   В гимназии Павел Иванович оставил по себе в ближайших поколениях героические предания: говорили о крайней его небрежности в туалете, и особенно о его "вихрах". По выражению одного из наших надзирателей,
  
   [Звали его Иваном Яковлевичем, а фамилии не помню, от учеников же он имел прозвище "Коза". (Прим. автора.)]
  
   этими вихрами Якушкин "убивал господина директора", а другие ученики в том ему старались подражать. Павла Ивановича, по рассказам, так страшно преследовали за его "вихры", что однажды даже директор
  
   [Помнится, будто Александр Яковлевич Кронеберг или инспектор Петр Андреевич Азбукин. (Прим. автора.)]
  
   или инспектор выставляли его "на выставку", в пример, "как не должно себя содержать". Это произвело впечатление, и многим "вихры" Якушкина так понравились, что явилось большое число подражателей; только таких "неповиновенных вихров",
  
   [Так называл их надзиратель "Коза". (Прим. автора.)]
  
   какие без всякого особенного старания произращал у себя Якушкин, ни у кого не вырастало. При всех стараниях у других учеников являлись только "лохмы", или, как инспектор Азбукин называл, - "патлы", но настоящей, типической вихрястости, какою отличался Якушкин и которая давала ему вид "дикобраза", ни у кого из совоспитанных ему не было.
   Подражателей якушкинской прическе остепеняли суровыми мерами, при содействии сторожей Кухтина и Леонова, которым приказывали "обрывать патлы", что сторожа и исполняли, производя стрижку нарочито тупыми и необыкновенно щиплющими ножницами. "Обрывали" таким же манером не раз и самого Якушкина; но ему это не приносило пользы, потому что его могучие вихры, которыми он "убивал господина директора", на другой же день опять торчали, как будто их выпирала из головы какая-то сверхъестественная сила. Это частию заходило даже в область чудесного: Якушкин представлялся- чем-то вроде тунгузского чудотворца, который, проведя рукою по распоронному брюху, заживляет рану в одно мгновение ока. О Якушкине говорили, что его остригут, а он сейчас же себе будто на ладони поплюет да проведет ими по волосам, и буйные вихры его сейчас опять и поднимутся. Притом же и самому начальству было неприятно часто стричь Якушкина, потому что Павел Иванович при пострижении его "грубо оправдывался такими мужицкими словами, что во всех классах помирали со смеху".
   Направление к простонародности у него, значит, уже формировалось еще в школе, и учитель немецкого языка, Василий Александрович Функендорф, кажется, первый отметил это направление и кликал его не иначе как:
   - Мужицка чучелка!
  

II

  
   Прошло много лет, я жил в Киеве, потом в Пензе, и с П. И. Якушкиным мы не встречались до его псковской истории с Гемпелем. В это время я был в Петербурге по делам торгового дома, которыми занимался. Павел Иванович был тогда героем дня, и им все интересовались. Я встретился с ним, и мы сразу же друг друга вспомнили и заговорили по правам школьного товарищества на "ты" Он уже тогда "ходил мужиком" - в красной рубахе и в плисовых шароварах, но носил очки, из-за которых настоящие мужики ни за что не хотели его признавать "мужиком", а думали, что он "кто-то ряженый".
   Это Павла Ивановича минутами очень досадовало.
   - Какой я вам "ряженый", черти! - добродушно бранился он с мужиками.
   - Ряженый и есть... черт! - отвечали ему любовно мужики.
  

III

  
   Почитателей своих в литературе Павел Иванович иногда ставил в большие затруднения насчет его "странного характера". Так, например, я помню, покойный С. С. Громека ("бурнопламенный") однажды был страшно взволнован тем, что Павел Иванович появился в Павловске на музыке в своей "одной штанине", в сообществе какого-то незнакомого полковника, с которым держал себя на самой дружеской ноге, и всех знакомых звал к своему столику, где за подаваемые кушанья и питья расплачивался этот полковник.
   Громека спросил Якушкина:
   - Кто это такой, ваш приятель?
   - Отличный малый, - отвечал Якушкин, - отличный малый.
   - А как его зовут?
   - Гемпель.
   - Как Гемпель!
   - Гемпель.
   - Псковский полицеймейстер?
   - Да.
   - Тот самый, который сажал вас в кутузку?
   - Да, да, тот самый.
   Громека посторонился, но Якушкин усиленно его влек за стол к Гемпелю и после находил удивительным: "чего на него люди сердятся, когда я не сержусь? Он чудесный мужик и свое дело делал. Чего же сердиться? Мы помирились".
  

IV

  
   Когда Петр Дм. Боборыкин издавал "Библиотеку для чтения", Павел Иванович часто посещал эту редакцию (на Италианской в доме Салтыковой). Мы тогда сходились по вечерам "для редакционных соображений". Приходил и Павел Иванович, но "соображений" никаких не подавал, а раз только заявил, что "так этого делать нельзя".
   - Как "так"? - спросили его.
   - Без поощрения, - отвечал он.
   - А какое же надо поощрение?
   - Разумеется - выпить и закусить.
   Мнение Павла Ивановича поддержали и другие, и редакционные соображения, изменив свой характер, обратились в довольно живые и веселые "поощрения", которые, впрочем, всякий производил за свой собственный счет, ибо все мы гурьбою переходили из голубой гостиной г. Боборыкина в ресторан на углу Литейной и Семионовского переулка и там нескучно ужинали.
  

V

  
   Вскоре за этим в литературе последовал великий раскол: из одного лагеря, с одним общим направлением к добру, - образовались две партии: "постепеновцев" и "нетерпеливцев".
   Якушкин как будто ничего не понимал в этом разладе и не прерывал своих отношений с товарищами из постепеновцев и нетерпеливцев. Он с одинаковым спокойствием и искренностию появлялся и в редакции "Отечественных записок", где около покойного Дудышкина сгруппировались постепеновцы, и в "Современнике", где бодрствовали нетерпеливцы. Я тогда остался с постепеновцами, умеренность которых мне казалась более надежною. За это я был порицаем много.
   Якушкин во все это время не прерывал со мною сношений, но зато прелюбопытно: как он понимал мое положение и считал ли за серьезность всю эту литературную распрю?
  

VI

  
   Раз, после одной из моих побывок за границею, проездом через Вену я купил себе ботинки из желтой, нечерненой американской кожи, с ременною шнуровкою спереди. Обувь этого рода тогда только появилась в Вене, и мне показалось, что такие ботинки очень удобны для жаркого времени; но когда я приехал в Петербург и увидал, что здесь таких ботинок никто не носит, - то я и свои оставил без употребления.
   Жил я тогда в доме Тацки на Литейной, против Бассейной, неподалеку от квартиры Е. Н. Эдельсона, у которого Якушкин часто бывал и "получал поощрение", а оттуда одно время взял за правило заходить ко мне ночевать. Случалось, что он приходил ко мне, когда меня не было дома, и сам укладывался спать, всегда неизменно на одном "собачьем месте", то есть на подножном коврике у моей кровати. Как я ни упрашивал не ложиться здесь, а располагаться где-нибудь на диванах, но он на это ни за что не соглашался по какой-то деликатности. У меня была о ту пору горничная, молодая девушка немка, Ида, которая и сама была похожа на барышню и квартиру содержала в величайшей чистоте и наблюдала за нею беспрестанно! Крайний неряха Якушкин и эта Ида составляли две самые непримиримые противоположности. Друг с другом они никогда не объяснялись, но питали один к другому какие-то несогласимые чувства: немка ужасалась, "как может быть на свете такой человек и зачем его принимают", а Якушкин "боялся ее огорчить". Из-за этого он ни за что не хотел ложиться на мебель, чтобы не допустить немку убирать что-нибудь после его спанья, а свертывал в комочек свои сапожонки и свитенку и, бросив этот сверток на коврик, ложился и засыпал у самой кровати.
   Разумеется, это было очень стеснительно и неудобно, но заставить Павла Ивановича поступать иначе не было никакой возможности. Он твердо и упрямо отвечал:
   - Не хочу немку сердить, а я грязный: она будет обижаться.
   Самой странной деликатности в нем было столько же, как и самой странной наивности, в пример которой я приведу следующий смешной случай.
  

VII

  
   Однажды, проснувшись на своем "собачьем месте" ранее всех, Якушкин походил по комнатам, взял со стола в кабинете книжку "Современника", где я был на тот случай образцово обруган с обычными намеками и подозрениями, и, прочитав эту статью, сказал мне:
   - Знаешь, я сейчас пойду к Некрасову и скажу, что это свинство. Он говорит о тебе хорошо, а позволяет писать совсем скверно. Я их за тебя сам обругаю.
   Я, разумеется, просил его ничего в этом роде не предпринимать, и он дал мне в том слово и сейчас же без переходов спросил:
   - А что это у тебя за неспособные сапоги?
   - Какие и где?
   - Да вон... я вижу... желтые, стоят под кроватью.
   Я взглянул под кровать, куда смотрел Якушкин, и, увидев мои венские ботинки, сказал ему, где я их купил и почему их не ношу.
   - Еще бы! - воскликнул он, - какой же шут их носить станет!
   Тем этот разговор был и покончен, но когда я дня через два после утренней прогулки вернулся к обеду домой, меня удивило нечто неожиданное и с порядками моей квартиры несогласное: в ногах у моей кровати, на том же самом коврике, на котором излюбил спать Якушкин, валялась пара самых отчаянных, самых невозможных отопток, с совершенно рыжими голенищами и буквально без подошв...
   Я удивился, а моя немка так и всплеснула руками.
   - Это (говорит по-немецки) опять заходил на минутку этот мужик в очках, и вот...
   Она выбежала в ужасе в кухню и явилась оттуда с двумя длинными лучинами, которыми поддела оставленные Якушкиным сапожные отоптки и с брезгливостью понесла их, вытянув вперед свои белые руки, чтобы сапоги были от нее как можно дальше.
   Смешно было смотреть, как она выносила их, точно как будто двух ядовитых гадов, но некогда было смеяться от удивления: зачем же Павлу надо было приходить ко мне, чтобы у меня разуться, и в чем же он ушел от меня? Неужели босой?
   Немка была так взволнована этим неслыханным, не вмещавшимся в ее голове ужасным событием, что только повторяла:
   - Das ist kein Mensch, das ist em Teufel! {Это не человек, это черт! (нем.).}
   Ho "Teufel" {Черт (нем.).} оставил у меня на столе рукописание, которое все разъяснило.
  

VIII

  
   На столе, на неоконченном листе моей текущей литературной работы, карандашом рукою Якушкина было начертано следующее:
   "Был у тебя и взял твои немецкие сапоги, которые ты не носишь. Получи за них семь рублей от Некрасова".
   Чтобы оценить эту наивность, нужно знать, что я с Николаем Алексеевичем Некрасовым лично знаком не был до весьма поздней встречи с ним в доме В. П. Гаевского; и с редакцией "Современника" никаких дел не имел. Там я был только постоянно руган за мое неодобрительное направление, которое приписывали даже подкупу. И Якушкин все это знал и даже за два или за три дня возмущался некоторыми прочитанными им обо мне отзывами, но вдруг оказалось, что при всем этом он находил вполне естественным, чтобы я пошел к Некрасову "получить семь рублей"... И почему именно - семь, а не восемь или не пять, не четыре? Это так и осталось, разумеется, его секретом. Вероятно, он вспомнил, что когда-то платил за сапоги по семи рублей, или так он оценил по достоинству мои "неспособные ботинки", этого я уже не знаю.
  
   [Семь рублей в глазах П. И. Якушкина, пожалуй, могли казаться и такими деньгами, которые долг велит хорошо обеспечить. По безалаберности своей и лености он часто живал совсем без денег и крупную денежную единицу начинал считать с полтинника. (Прим. автора.)]
  
   Все это, разумеется, меня смешило, а мою немку привело в такую горесть, что она расплакалась. Ей эта пустая история представлялась ужаснейшею, злокозненною хитростию и коварным подвохом под ее домосмотрительскую репутацию. И как иначе: у нее, у самой аккуратнейшей в мире девушки, у которой хозяйская нитка пропасть не может, вдруг среди белого дня ушли из-под кровати целые ботинки, и притом такие новые и такие необыкновенные!..
   Человек, который нашелся так это сделать, - конечно, представлялся ей не иначе, как самым опасным хитрецом и даже, может быть, чем-нибудь хуже.
  

IX

  
   В тот же самый день вечером я встретил Павла Ивановича в Демидовом саду, где он стоял и беседовал с двумя цыганами из певшего здесь Курского хора.
   Первое, на что я обратил внимание, разумеется, были его ноги. Я представить себе не мог: как это Якушкин предстанет миру в своей мужичьей свите и "штанине", в красной рубахе и "неспособных" желтых ботинках венской работы со шнуровкой! Но у него, оказывается, был вкус и гораздо лучшее понятие об ансамбле: на нем уже были опять надеты какие-то рыженькие сапожонки с голенищами и на сей раз даже с некоторыми подошвами.
   Это возбуждало во мне любопытство, а он сам не замедлил его удовлетворить.
   - Я у тебя был, - сказал он, повидавшись. - А ты был у Некрасова?
   - Нет, - говорю, - не был.
   - Сходи, я ему уже сказал. Повидайтесь... он умный.
   - Да на что же тебе, - спрашиваю, - ботинки? Ведь ты сам называл их "неспособными". Куда они тебе к твоему убору?
   - Куда они к черту годятся! Я их на рынке скинул.
   - Зачем скинул?
   - Куда они годны: я вот эти выменял.
   И он с спокойствием ловкого дельца показал мне свои опять едва живые сапожонки, которым на рынке красная цена тогда была полтинник.
   Зачем он построил всю эту комбинацию, вместо того чтобы взять прямо семь рублей у Некрасова или надеть у меня другие, рядом стоявшие черные сапоги обыкновенного фасона, - так и не знаю,
   Наверно, тут пронеслась в его голове какая-то ассоциация идей, быть может даже он имел в виду мои выгоды и хотел без убытков избавить меня от ненужной, "неспособной" вещи... Некто из знавших это писателей допускал даже такую смешную мысль, что не думал ли Павел Иванович устроить при посредстве упомянутых сапогов свидание мне с Некрасовым, с расчетом, что это, может быть, поведет нас к дальнейшему литературному сближению? Понимать деяния Якушкина иногда бывало трудно, и от наивности его можно было ожидать соображений самых невероятных.
  

X

  
   Припоминается еще такой характерный случай. Приходит однажды ко мне П. И. поздно ночью и объявляет, что его звал к себе граф Строгонов и что он к нему пойдет. Мы поговорили и легли спать. Я думал, что, может быть, это правда, а может быть, и нет; а если и правда, то, наверно, еще не скоро, не вдруг последует ее осуществление. Утром П. И. встал раньше меня и отправился по своему обыкновению сам на кухню "командовать сорокушку". Сорокушка была подана и немедленно же получила вся сполна свое надлежащее употребление. При моем чае было новое повторение приема, а затем я стал собираться на остров, где тогда была какая-то художественная выставка.
   - А подвези меня... это тебе по дороге, - поднялся Якушкин, - я поеду к Строганову.
   - Не лучше ли другой раз? - говорю.
   - А для чего это "другой раз", когда он нынче звал меня завтракать. Который час?
   Я говорю - двенадцать.
   - Вот это, - отвечает, - самое время.
   Поехали. Это было зимою, на санках. Но только что выехали с Караванной на Невский, как вдруг Павел Иванович закричал: "Стой" и осадил извозчика за руки.
   - Что тебе? - спрашиваю.
   - Надо, - говорит, - здесь подождать: я вспомнил, граф. Строгонов звал меня завтракать не в первом часу, а позже.
   - Где же ты будешь ждать?
   - А вот в пивнице. Пойдем, пирожков поедим и досидим до времени.
   День был прекрасный, погожий, и проспект был залит народом, так что у меня решительно недостало отваги исполнить настойчивое и неотступное требование Якушкина. А Павел Иванович мужественно стоял на тротуаре и, топоча как еж, сердито убеждал меня следовать за ним в пивницу. Настояние производилось в выражениях столь энергических, что надо было поспешить это кончить.
   Я его обманул - сказал, что сейчас съезжу неподалеку по нужному случаю и вернусь к нему, а его оставил в обеспеченном на тот час благоустройстве.
   В пивницу я к Павлу Ивановичу не возвращался, а увидал его, - не помню уже теперь наверное, - в тот же или на другой или на третий день вечером опять у себя.
   - Что же, - спрашиваю, - был ты у Строгонова?
   - А как же, - говорит, - был.
   - Ну, и что же вышло?
   - Ничего... все очень хорошо. Он поздоровался сейчас и говорит: "А вы, господин Якушкин, уже позавтракали?" Я говорю: "Да; немножко выпил". Он говорит: "Что же теперь делать?" А я говорю: "Еще выпить".
   Подали еще завтрак и вино, но что там далее произошло, Якушкин в последовательном порядке не рассказывал. Вообще же Павел Ив<анович> графа Строго-нова (покойного) очень одобрял и хвалил, но проку-то из всего их многозначительного свидания никакого не вышло, и можно быть уверенным, что причиною этого случая был не граф. Граф, сколько я могу судить по некоторым верным слухам, имел самые серьезные намерения пособить Якушкину в средствах для его исследований. Покойный граф любил русское искусство и умел основательно помогать русским искусникам (я знаю это на живом примере одного молодого человека, которого я провел к Строгонову через С. Е. К.); но наш Павел Иванович был такой несуютный человек, что с ним дело не клеилось. Не было в нем решительно никакой деловитости, и мог он всякую какую угодно выгодную и серьезную комбинацию обратить в самые сущие пустяки.
  

XI

  
   В философском или учительном роде я помню такой случай. Приехал ко мне в Петербург брат мой, доктор, и имел при себе для услуг нашего бывшего крепостного человека, орловского крестьянина Матвея Михайлова Зайцева, который был некогда у меня кучером и ходил по-кучерски, в кумачной рубашке и в поддевке. В Петербурге он нам прислуживал за лакея и в этом виде предстал Павлу Ивановичу, который сразу его облюбовал и закатил ему в наше отсутствие такое "поощрение", что тот, желая отпереть нам двери, мог только ползать по полу на четвереньках, а потом заболел и начал Павла Ивановича бояться.
   Раз зашел у нас вечером спор по поводу тогдашнего вопроса о народничестве, к которому мы нынче опять съехали. Павел Иванович во время наших споров не раз уходил к Матвею за перегородку в передней, и после нескольких таких заходов вдруг вывел оттуда бедного парня за руку, поставил его посреди нас, обнял его перед всею компаниею, расцеловал и объявил:
   - Все, что вы толкуете, есть глупости; а хотите иметь смысл, так вот у него учитесь!
   И при этом он торжественно указал на Матвея и опять поцеловал его. Чему было учиться у Матвея, мы не поняли.
   Мой бедный Матвей запил и удавился в Киеве, никому не разъяснив того народного смысла, который в нем провидел своим оком П. И. Якушкин.
  

XII

  
   Увезли Павла Ивановича из Петербурга в ссылку в Орел, а потом в Астрахань без меня. Я тогда жил за границею, во Франции. Трогательную историю его удаления лучше всех знает уважаемый Сергей Васильевич Максимов. Ее нельзя слушать без душевных мук и глубочайшей горечи. Эту олицетворенную простоту, этого ребенка, требовавшего няньки, везли с жандармом, а на чужбине над ним судьба строила иную забавную шутку. В Париже, в Пале-Рояле, в это самое время продавали его фотографические карточки (копии с фотографии Берестова и Щетинина), под которыми по-французски было написано "Pougatscheff".
   Это те самые карточки, на которых Павел Иванович представлен сидящим на балюстраде, в очках и с подогнутыми под себя ногами. Вихры его там изображены во всём их неподражаемом великолепии, точно как будто Павел Иванович в самом деле окончательно решился "убить господина директора".
   Я убеждал одного из палерояльских торговцев, что изображенное лицо совсем не Пугачев, а современный русский писатель Якушкин, но француз мне не поверил и сказал, что он это лучше знает. Под обозначением "Пугачев" фотографии Якушкина, разумеется, шли бойче.
   Я привез в Россию и раздарил здесь несколько таких карточек с обозначением "Pougatscheff".
  

XIII

  
   Личное мое мнение о покойном Павле Ивановиче такое, что это был человек в своем роде талантливый и очень добрый. Доброта у него преобладала над умом и выходила не из сознания превосходства добра над злом, а прямо безотчетно истекала из его натуры. Это была доброта органическая и потому, стало быть, самая прочная и надежная. Изменить ей Якушкин никогда бы не мог, потому что для него это значило перестать быть самим собою. Но добра он делать не умел, - потому что никогда в этом не упражнялся, да и вникать прилежно в дела не имел ни времени, ни способности. Он мог только отдать нуждающемуся все, что у него было, но у него у самого чаще всего ничего не было. Доброта его была чисто пассивная, выражавшаяся всего более в высочайшей и, может быть, наисовершеннейшей форме самого прекрасного и пленительного - трогательного незлобия. Он не только мог прощать все, - решительно все, но он даже не мог не простить чего бы то ни было. Врагов у него буквально не было, а понятия его об обидах были удивительные.
   Раз он рассказывал мне, как к нему где-то за Невскою заставою "придрались" какие-то "фабричные ребята" и его "потолкали".
   Сомнительно им показалось: мужик, а в очках ходит?!
   - Думали, не подослан ли с каким намерением, - сказывал Якушкин.
   - Но как же у вас до толканья-то дошло?
   - Так... кто ты да что ты, - ты-ста, да вы-ста ёры с подвохами ходите, да и давай толкаться.
   Отнял его от обидчиков городовой. Я спросил: не имело ли это каких дальнейших последствий?
   - Нет, - говорит, - всё миром кончили: городовой нас всех хотел в часть весть, а я замирил,
   - Кого же ты замирил?
   - Всех.
   - Да кого же всех? Там ведь никого кроме тебя и не толкали.
   - Конечно... Неужели же я стану толкать? Да ведь и они это сдуру... такая фантазия им пришла, что говорят: "Мужик, а очки зачем носишь? мужики не носят", и давай толкаться... Совсем не по злости... Это понимать надо! Я и городовому сказал: "Это надо понимать", - все на мировую и выпили.
   - И городовой?
   - Разумеется. Все. Что еще спросил: как же без городового?.. Всех, брат, понимать надо.
   Но у него были порывы смелого и самоотверженного великодушия, в пример которого можно привести его находчивую выходку с букетом, брошенным к позорному столбу Н. Г. Чернышевского.
   Якушкин спас девушку, бросившую этот букет.
  

XIV

  
   Об уме Якушкина, мне кажется, судить довольно трудно. Одно можно сказать, что ум у него был склада оригинального, с чисто мужичьим созерцанием, но в хорошие мужики Якушкин тоже не годился бы. Родись Павел Иванович не в дворянском доме, а в мужичьей избе, он никогда не сделался бы ни домовитым, ни уважаемым хозяином и не дал бы семье никакого распорядка.
   Резкий, но меткий в своих определениях Алексей Феофилактович Писемский, говоря однажды о том, чем бы мог быть Якушкин в настоящей крестьянской среде, выразился так:
   - Был бы он у них, что называется, забулдыжка, которому никто бы не дал взаймы ни косы покосить, ни сохи пропахать (потому что он их испортит и опять не наладит); но в кабаке все бы его слушали и приглашали бы его посидеть на завалине, на свадьбу чарку бы подносили, чтобы балагурил. А если бы пришло какое-нибудь дело насчет земель и надо бы миром на выгоне стать, то забулдыжку бы впереди всех поставили, - чистым полотенечком его занавесили бы, а на грудь в белы ручки образок дали бы. И он бы так стоял с образком, как святой. А если бы стрелять в них стали, то он так бы первый и копырнулся, обливаясь кровью от первого же выстрела. А велел бы ему мир на колени пасть, - он бы и на колени пал. Такое его определение: ни в чем от мира не прочь и на мир не челобитчик.
   Это, может быть, верно.
   Беседы с Якушкиным, когда он находился "в плепорции", были часто очень интересны, он знал много любопытных вещей из народного быта и хорошо рассказывал. Судил он всегда очень честно, но иногда не толково, а в поступках других людей часто был лишен способности различать между добром и злом и ни в каких мало-мальски сложных делах для совета вовсе не годился.
   Обращался он с своим умом так же, как и с своим здоровьем или как с своей репутациею, то есть варварски беспощадно; но добрые и умные люди при всем этом Якушкина не только любили, но даже что-то такое в нем и уважали.
   Уважали в Якушкине, я думаю, наверно его святое, всепобеждающее незлобие, которому нельзя было указать ни границ, ни подходящего примера. Он в этом превосходил все и всех.
   Если за это пленительное свойство души смертному может быть присуждена святость в другом мире, то покойный Павел Якушкин имеет на нее все права и даже со всеми особенными преимуществами.
   Незлобие его поистине было - незлобие праведника.
  

XV

  
   Как он жил в ссылке в Орле? - это немножко известно: он скучал и томился, ему хотелось идти, бродить и записывать. В Орле у него были друзья, но немного. Занимательность, которую он представлял собою для людей сердечных и мыслящих, не имела никакого значения для простых "дворянских чистоплюев", которые скоро стали указывать на неряшливый костюм Якушкина и на беспорядочность его безалабернейшей жизни. "В отечестве своем" Павлуше было худо, и он сам "упросился" в места более отдаленные... Прошение его об этом составляет верх курьеза и трогательности: просил он выслать его, чтобы мать не видала, как он болтается без дела...
   Его послали в Астрахань, а потом всё как-то переводили.
   Как могло жить под надзором полиции это доброе, доверчивое и наивное дитя, нуждавшееся в нежном надзоре няньки, - это трудно, да и мучительно себе представить. И из этой последней поры его жизни, кажется, в литературной семье нет до сих пор никаких сведений. Одно только знали, что князь Александр Аркадьевич Суворов, при котором Якушкин был выслан из Петербурга, при отправлении его "обошелся с нам презрительно". С Якушкиным его светлость оставил даже те границы, до каких д

Другие авторы
  • Тан-Богораз Владимир Германович
  • Лейкин Николай Александрович
  • Берви-Флеровский Василий Васильевич
  • Толстой Алексей Николаевич
  • Гроссман Леонид Петрович
  • Бекетова Мария Андреевна
  • Кайсаров Андрей Сергеевич
  • Жулев Гавриил Николаевич
  • Бурачок Степан Онисимович
  • Княжнин Яков Борисович
  • Другие произведения
  • Андреев Леонид Николаевич - Марсельеза
  • Бунин Иван Алексеевич - Будни
  • Маяковский Владимир Владимирович - Коллективное
  • Гофман Виктор Викторович - Лев Зилов. Стихи. М., 1908 г.
  • Чаадаев Петр Яковлевич - В.В.Зеньковский. П. Я. Чаадаев
  • Потехин Алексей Антипович - Потехин А. А.: Биобиблиографическая справка
  • Брандес Георг - Шекспир. Жизнь и произведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Владимир и Юлия, или Любовь девушки в шестнадцать лет. Роман. Сочинение Федора К. ср. на
  • Авсеенко Василий Григорьевич - Петербургские очерки
  • Елпатьевский Сергей Яковлевич - Праздники
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 375 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа