инстинктов самосохранения. Оставался народ: на того публицист и перенес воображаемые элементы революционерства, социализма, коммунизма. Это было покойнее; можно было делать себя представителем великих идей всесветного обновления, сущесгвующих в России без всяких опасений, без всякой оглядки: народ ведь не отвечает, народ молчит обыкновенно и в препирание с своими комментаторами никогда не входит. В самом деле, кому, кроме Герцена, блестящего и вместе фальшивого ума, можно было принять партию Белинского, Грановского и других за революционеров в смысле европейском и все их требования и представления об облегчении страдающих классов, об уменьшении произвола, о водворении первых начал гражданской жизни, о распространении просвещения, умягчении нравов, искоренении суеверия и лицемерия, уважении к мысли, сближении с Европой и ее наукой - за монтаньярство, бабефство, товарищество с открывателями новых политических горизонтов? [496] Раздувая так скромные русские, благородные и глубоко симпатичные кружки, Герцен раздувал, естественно, самого себя, но он повредил тем, кого прославлял. С него в самой публике, а не в одних только официальных сферах, стали думать, что все лепечущее, так сказагь, первые склады публичной жизни, все отвергающее только мрак, неистовства, распутства и грабежи сложившейся администрации - есть революция, катаклизм и анархия. Добро бы Герцен ограничился декабристами,- тех раздувать можно во все стороны, потому что они сами не знали, куда идут, откуда вышли и чего хотели, да никто и теперь этого не знает.
Они желали переворота - ну и всё тут. Думайте об этом, что хотите, думайте очень много и думайте очень мало: это будет дело темперамента вашего, а сами декабристы тут ни при чем.
Наиболее испугавшимся брошюры Герцена был опять В. Боткин. "Посмотрите,- говорил он мне в 1850 году шипящим голосом,- какой доносик написал Александр Иванович на своих приятелей". Он успокоился, однако же, не видя преследований, и круг несколько времени, до очень близкого распадения своего, продолжал еще существовать, оставаясь только под надзором полиции; особенно Грановский, как узнали после из признаний губернаторских чиновников, окружен был усиленным соглядатайством. Ждали первого легкомысленного шага и не дождались: все было серьезно, важно и строго в нем, хоть тресни, а за принципы его ухватиться, пожалуй, и можно бы, да совестно перед историей, надуть которую, между прочим, весьма желали все, без исключения, господа, делавшие ее в нашей земле.
Не лучше было положение и славянофилов. Герцен и их зачислил в свою когорту российских революционеров, что должно было оправдать отчасти Третье отделение в его собственных глазах за нелепый арест Чижова и Ив. Аксакова в 1847 году [497] Удивительное свойство нелепости вообще: она может свести, как братьев, людей совершенно противоположных по характеру, взглядам и убеждениям,- Герцена, например, с гениальным сыщиком И. Липранди. В эпоху сильнейшего преследования раскольников (1850-1855 годы) сей последний, орудовавший этим гонением, подавал записку, в которой, исчисляя существующие у нас противоправительственные секты, присоединял к ним и секту славянофилов с Хомяковым, Киреевским и Аксаковыми и проч., прямо называя ее вдобавок естественным отродьем раскола. Я сам читал эту записку, так, как и записку И. С. Аксакова, которую он составлял по вежливому приглашению Дубельта в палатах Третьего отделения (на Фонтанке), где содержался под арестом. Записка Аксакова отличается... даже горячностью в защите принципа власти, никому не отдающей отчета, кроме бога и своей совести, объясняет симпатию славянофилов к славянским племенам вообще состоянием последних под игом немецких правительств, где они не могут развиваться так свободно, как под покровом русского исторического и мудрого автократизма, и наконец сберегает свои громы на утеснение низших классов особенными привилегиями высших сословий, что составляет даже оскорбление верховной власти, так как привилегия его, законно владеемая, должна исключать все прочие. Император Николай прочел весьма внимательно записку, ибо сделал на нее собственноручные заметки вроде того, что русскому патриоту не должно быть никакого дела до славян и чужих земель, что крепостное право явилось по непростительной глупости прежних правительств и т. п. Вообще и арест, как должно полагать, Чижова и Аксакова произошел от желания правительства узнать настоящие теории и взгляды партий, которые иначе от него ускользали. Это было приглашение на откровенность и исповедь, своего рода invitation a la valse (Буквально: приглашение на вальс (франц.). Несмотря, однако же, на изворотливый тон Аксаковой записки, император таки подметил струю протеста, в ней невидимо просачивающуюся, потому что на докладе графа Орлова, свидетельствовавшего о благополучности документа, написал: "C'est Ie ton qui fait la musique"; (Это тон, который делает музыку (франц.), со всем тем решил прекратить нелепые аресты, внешний предлог к которым дали путешествие Чижова по славянским землям и жалобы Австрии на возбуждение им и ему подобными ее подданных. Император выразил свое решение, написав, адресуясь к Орлову; "Призови, наставь, благослови и выпусти".
Как бы там ни было, но то достоверно, что администрация, в сущности, несколько побаивалась славянофилов, предполагая у них нравственную связь с самыми глубокими, затаенными стремлениями русского национального духа. Вот почему она весьма дорожила тем, чтоб в важных случаях эта партия публично заявляла свою восторженную преданность администрации. В настоящем случае она требовала от Погодина, чтоб он воспел торжество и празднование царственного юбилея. Проект такого гимна, написанный Погодиным, занял, вероятно, целые ночи у Третьего отделения. Он все казался неполным, двухсмысленным, умалчивающим; он переправлялся, перемарывался, возвращался автору и снова переправлялся. Я видел рукопись, свидетельствующую о тяжелом, многострадательном ходе и испытании этого документа, который наконец появился на страницах "Москвитянина", где археологи и могут его изучать. Вместе с тем, благодаря заявленной ненависти партии к европейскому движению и заявленного ею благоговения к скромности и святости русского быта, она пользовалась в то время относительно большею свободой мнения, чем все другие, и могла иногда говорить о том, о чем кругом не позволялось и думать. Это не мешало, впрочем, и состоять под сильным полицейским надзором, потому что избежать сего надзора мыслящему человеку было так же трудно, как младенцу избежать самовольным образом крещения. Рука администрации опускалась на нее совершенно свободно при случае. Подтверждением служит арест Бодянского (кого, чего не арестовали!) [498] за напечатанное в "Чтениях Общества истории и древностей" "Описание России" Флетчера, которое он напечатал с разрешения попечителя, да посажение в крепость Юрия Самарина за рукописную статью о проделках остзейских немцев с русским, латышским и вообще туземным населением страны [499]. Вероятно, они оставят по себе записки их приключений, столь обычных в то время. Мне рассказывал потом Скрипицын, знаменитый директор департамента иностранных исповеданий, устроивший присоединение униатов, что, когда, по жалобе князя Суворова (тогдашнего рижского губернатора), Юрия Самарина вверзли в темницу за обнаружение канцелярских тайн (в рукописи-то!), последний ожидал суда, но вдруг недели через две является приказ явиться ему во дворец к государю. Самарин хотел побриться и почиститься, но комендант крепости генерал Набоков, весьма почтенный человек (по отзывам всех многочисленных жильцов крепости), помешал этому, желая, чтоб он представился государю в том плачевном виде, в каком застал его приказ... Государь принял Самарина в кабинете стоя и грозно спросил его, раскаивается ли он в своем поступке, а получив утвердительный ответ, обнял, поцеловал, посадил перед собою, возле стола, и трогательно увещевал его употреблять свои отличные способности на честную службу отечеству и на утешение своей почтенной фамилии. "Я сам отец,- говорил он,- и знаю, как могут отцы страдать за детей".
Так-то мы жили во время оно.
Между тем брат Иван привез с собою в Москву известие, что дело издания Пушкина он порешил окончательно с Ланской, заключив с нею и формальное условие по этому поводу. Но издание, разумеется, очутилось на моих руках. Страх и сомнение в удаче обширного предприятия, на которое требовались, кроме нравственных сил, и большие денежные затраты, не покидал меня и в то время, когда уже, по разнесшейся вести о нем, я через Гоголя познакомился с Погодиным, а через Погодина с Бартеневым (П. Ив.), Нащокиным и другими лицами, имевшими биографические сведения о поэте. Вместе с тем я принялся за перечитку журналов 1817-1825 годов [500].
Гоголь в это время жил у Толстого, на Никитском, кажется, бульваре, и тогда все еще готовил второй том "Мертвых душ". По крайней мере на мое замечание о нетерпении всей публики видеть завершенным наконец его жизненный и литературный подвиг вполне, он мне отвечал довольным и многозначительным голосом: "Да... вот попробуем!" Я нашел его гораздо более осторожным в мнениях после страшной бури, вызванной его "Перепиской", но все еще оптимистом в высшей степени и едва понятным для меня. Он почти ничего не знал или не хотел знать о происходящем вкруг него, как, например, о недавнем предложении Липранди послать его для осмотра всех частных библиотек по всей России, отклоненном с ужасом и негодованием самим правительством, а о ссылках и других мерах отзывался даже как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осужденным. Он также продолжал думать, что по отсутствию выдержки в русских характерах преследование печати и жизни не может долго длиться, и советовал литераторам и труженикам всякого рода пользоваться этим временем для тихого приготовления серьезных работ ко времени облегчения. Эту же мысль развивал он при мне и в 1849 году на вечере у Александра Комарова [501]. Тогда произошла довольно наивная сцена. Некрасов, присутствовавший тоже на нем, заметил: "Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за все это время надо еще есть". Гоголь был опешен, устремил на него глаза и медленно произнес: "Да, вот это трудное обстоятельство". Вместо смысла современности, утерянного им за границей и последним своим развитием, оставалась у него, по-прежнему, артистическая восприимчивость в самом высшем градусе. Он взял с меня честное слово беречь рощи и леса в деревне и раз вечером предложил мне прогулку по городу, всю ее занял описанием Дамаска, чудных гор, его окружающих, бедуинов в старой библейской одежде, показывающихся у стен его (для разбойничества), и проч., а на вопрос мой: какова там жизнь людей, отвечал почти с досадой: "Что жизнь! Не об ней там думается". Это была моя последняя беседа с чудною личностью, украсившею вместе с Белинским, Герценом, Грановским и другими мою молодость. Подходя к дому Толстого на возвратном пути и прощаясь с ним, я услыхал от него трогательную просьбу сберечь о нем доброе мнение и поратовать о том же между партией, "к которой принадлежите". С тех пор я уже его не видал, если не считать случайной встречи в Кремле после того. В четыре часа пополудни я ехал с братом-комендантом куда-то обедать, когда неожиданно повстречался с Гоголем, видимо направлявшимся в соборы к вечерне, на которую благовестили. Как бы желая отклонить всякое подозрение о цели своей дороги, он торопливо подошел к коляске и с находчивостью лукавого малоросса проговорил: "А я к вам шел, да, видно, не вовремя, прощайте". Бедный страдалец!
Все мои занятия по Пушкину и все знакомства прекратились по поводу тяжелой, опасной болезни - воспаления в кишках и кровавого поноса. А получил я эту болезнь в Архангельском, где нанимал дачу Грановский и где мы в складчину составили обед, украшенный по обыкновению фейерверком, который притащил с собою Пикулин [502], таскающий фейерверки и теперь по вечерам, несмотря на свое параличное и полуумное состояние. После долгого и, конечно, не совсем скромного обеда я лег под деревом и проснулся только тогда, когда Пикулин чуть-чуть не зажег у меня под носом бурака. Следствием была четырехнедельная болезнь. В числе гостей пикника были Панаев, Владимир Милютин, уже тогда возненавидевшие второстепенных московских пророков, как они называли свиту Грановского,- Н. Щепкина, Фролова, живших тоже тут же на даче [503]. Панаев сыграл роль не совсем благовидную, когда в Архангельское приехал хозяин его, князь Юсупов. По великосветской низости, от которой всю свою жизнь он отстать не мог, хотя потом и писал пасквили на своих идолов, он заходил около Юсупова и стал загонять к нему Грановского. Грановский просто не пошел, а Фролов отвечал даже с презрением к ремеслу бескорыстного сводчика, принятому на себя редактором "Современника". Ненависть, конечно, не была упразднена или смягчена этим обстоятельством; она выразилась очень сильно в записках Панаева уже через восемь лет после Фролова, где бедный журналист, разоренный Некрасовым и окончательно сбитый с толку радикализмом Добролюбова и Чернышевского, сам рассказывает с замечательным отсутствием чувства самосохранения, как он подсматривал в щелку замка и подслушивал у кабинета Фролова из желания узнать, что он делает там, запираясь ото всех на все дообеденное время. Светскость, конечно, оставшаяся неизвестною патронам журналиста!
И больной в кремлевской квартире коменданта я слышал весь гам и шум торжества, сосредоточенного в этой местности. Днем неслись передо мною кареты и коляски с пестрыми господами в перьях и золоте, с госпожами, разряженными в пух, стуча по мостовой; мелькали мундиры, ленты, аксельбанты в неописанной суете, которая на измученный организм производила род тяжелого кошмара. Квартира была почти всегда пуста, братья беспрестанно находились на службе. На воспаленные глаза болезненно действовала сама великолепная осень, стоявшая в то время на дворе. Ночью, в бессоннице, слышал я протяжные крики часовых, расставленных по всем углам. Тогда была роскошь на гауптвахты и часовых. С первыми лучами дня подымался опять весь чиновный и придворный люд, стонала земля, метались люди, производя что-то такое, что понять было трудно тогда усталому моему мозгу. Помню хорошо только две сцены. Проезжал мимо моих окон император, с кем-то из генерал-губернаторов, провожаемый неистовыми кликами толпы. На подножке его коляски стоял ободранный мужичок и, несмотря на повелительные жесты императора, видимо не хотел покинуть места, держался одною рукою за откинутый верх коляски, а другою все крестился, все крестился, пуча глаза и раскрывая рот. В другой раз рано утром прискакало троек шесть или семь и остановились у подъезда ордонансгауза. В каждой тележке сидело по одному жандарму и по одному поляку. Помню одного молодого человека, с длинными волосами, озиравшегося кругом с выражением сильного любопытства, между тем как жандарм его рысью побежал в канцелярию, вероятно расписаться в прибытии. Тележки простояли минут десять около подъезда и тотчас ускакали далее.
Выздоровев в октябре месяце, я вместе с братом Федором, получившим отпуск, уехал в Петербург в мальпосте. Москва уже опустела и опять затихла.
Зима 1851-1852 года в Петербурге. Я пишу свои воспоминания на память, не справляясь с книгами и документами. Теперь уже прошло много времени, и некоторые второстепенные подробности, может быть, стоят у меня несколько прежде или несколько позднее, чем в самом деле случилось, но главные и общий характер годов этих сохранены в точности записками.
Тургенев, приехавший на осень из деревни, останавливается в Малой Морской, в квартире госпожи Дюме, откуда его и взяли на съезжую [504]. Человек этот выработывал себе нравственный характер с чрезвычайным трудом. Он явился из Парижа такой амальгамой любезнейших качеств души и ума с ребяческими пороками - лжи, кокетничанья собою и вранья при всяком случае, что не давал возможности остановиться на себе с определенным чувством и определенным суждением. Мы были тогда далеко не друзьями; одно время он даже положительно возымел отвращение ко мне, благодаря моей нескрываемой подозрительности к каждому его слову и движению и особенно к тем, которым он хотел придать вид искренности и увлечения. Я был груб и не прав перед ним; он мстил мне насмешками и эпиграммами, что было только неприятно по радости, которую доставляло общим противникам нашим. Только после многих годов сменяющегося благорасположения и холодности мы поняли, что есть какая-то непреодолимая связь, мешающая нам разойтись хладнокровно в разные стороны. Так или иначе, всякий раз мы возвращались друг к другу с заметной радостью, чтоб опять начать старую историю горького высматривания истин друг друга, пока года и успехи в свете и литературе не сделали его гораздо спокойнее относительно себя выставления, а у меня те же годы и жизненная усталость не отбили дерзкой, ничем не оправдываемой охоты к глумлению над людьми. Впрочем, ни он не освободился вполне от тайного индифферентизма, дозволяющего невинное предательство друзей при случае и потворство безобразию знакомых, почему-либо занимательных ему или нужных, ни я не освободился окончательно от наклонности считать пустяками чужую душу и относиться к ней с молодечеством. Такова исповедь: у обоих нас исправление идет медленно и вряд ли когда завершится.
УСЛОВНЫЕ ОБОЗНАЧЕНИЯ
Анненков и его друзья - "П. В. Анненков и его друзья", СПб. 1892.
Белинский - В. Г. Белинский, Собрание сочинений в тринадцати томах, изд. Академии наук СССР, 1953-1959.
Воспоминания и критические очерки - "Воспоминания и критические очерки. Собрание статей и заметок П. В. Анненкова", отд. I-III, СПб. 1877-1881.
Герцен - А. И. Герцен, Собрание сочинений в тридцати томах, изд. Академии наук СССР, тт. I-XX, 1954-1960.
Гоголь - Н. В. Гоголь, Полное собрание сочинений в четырнадцати томах, изд. Академии наук СССР, 1937-1952.
Гоголь в воспоминаниях - "Н. В. Гоголь в воспоминаниях современников", Гослитиздат, 1952.
ЛН - "Литературное наследство".
Стасюлевич - "М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке", т. Ill, СПб. 1912.
Тургенев - И. С. Тургенев, Собрание сочинений в двенадцати томах, Гослитиздат, 1953-1958.
После смерти П. В. Анненкова его основные мемуарные работы в различном составе под условным названием "Литературные воспоминания" публиковались дважды - в 1909 г., С.-Петербург, и в 1928 г., Ленинград, издание Academia, редакция и примечания Б. М. Эйхенбаума.
Первое из названных изданий включало не только литературные воспоминания Анненкова, но и критико-биографические и историко-литературные его работы, такие, например, как биография Н. Станкевича, "Идеалисты тридцатых годов" и другие.
Издание 1928 года было осуществлено с более строгим отбором статей Анненкова, в соответствии с наименованием: литературные воспоминания. Оно включало три его мемуарных работы: "Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года", "Замечательное десятилетие", "Молодость И. С. Тургенева". Издание сопровождалось предисловием Н. Пиксанова и критико-биографическим очерком Б. Эйхенбаума "Павел Васильевич Анненков".
В настоящем издании печатается пять наиболее ценных и законченных мемуарных работ Анненкова: "Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года", "Замечательное десятилетие", "Молодость И. С. Тургенева", "Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым", "Художник и простой человек. Из воспоминаний об А. Ф. Писемском". Принцип расположения мемуаров в сборнике в основном хронологический. Исключение сделано для двух работ о Тургеневе, которые помещены до воспоминаний о Писемском на том основании, что по теме и содержанию прямо примыкают к "Замечательному десятилетию".
В приложении печатается конспективный набросок мемуаров о пятидесятых годах "Две зимы в провинции и деревне", который Анненков намеревался развить в мемуарный очерк самостоятельного значения, как бы продолжающий "Замечательное десятилетие".
Публикация "Из переписки с И. С. Тургеневым в 60-х годах", формально примыкающая к циклу мемуаров Анненкова о Тургеневе, не является мемуарами в точном смысле этого слова и потому в настоящее издание не включена. На этом же основании не печатаются и такие статьи Анненкова, как "Любопытная тяжба", "Идеалисты тридцатых годов" и другие.
Н. В. ГОГОЛЬ В РИМЕ ЛЕТОМ 1841 ГОДА
Воспоминания П. В. Анненкова о Гоголе своеобразны. Это и мемуар и одновременно развернутый критический очерк, охватывающий идейно-творческий путь Гоголя в целом. Познакомившись с первой частью воспоминаний, напечатанной в 1857 г. в февральской книжке "Библиотеки для чтения", Н. Г. Чернышевский писал: "Факты, сообщаемые г. Анненковым, значительно объясняют нам Гоголя как человека... вообще взгляд г. Анненкова на его характер кажется едва ли не справедливейшим из всех, какие только высказывались до сих пор" (Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. IV, М. 1948, стр. 719).
Анненков был одним из близких знакомых Гоголя в течение двадцати лет. Их знакомство состоялось еще в Петербурге, на заре гоголевского творчества; последняя их встреча произошла в Москве, в Кремле, осенью 1851 г., незадолго до смерти писателя.
В конце 1831 или в начале 1832 г. Анненков, через А. А. Комарова, вошел в круг приятелей молодого Гоголя - Н. Я. Прокоповича, А. С. Данилевского, И. Г. Пащенко и др. Своим вниманием и участием этот круг поддерживал Гоголя в начале его творчества. Анненков был в те годы заядлым театралом, имел связи с актерским миром, с театральной администрацией, а через братьев - с высокопоставленной чиновной средой. Судя по переписке, он, наряду с нежинским приятелем Гоголя И. Г. Пащенко, оказывал писателю помощь и в отыскании наиболее интересных административных "дел" и казусов.
В дальнейшем, по отъезде Гоголя за границу, круг распался, лишившись своего духовного центра, но приятельские связи писателя с прежними друзьями и знакомыми, в том числе и с Анненковым, сохранились. "Жюля особенно попроси, чтобы написал ко мне,- пишет Гоголь Прокоповичу из Парижа 25 января 1837 г.- Ему есть о чем писать. Верно, в канцелярии случился какой-нибудь анекдот. Если действующие лица выше надворных советников, то, пожалуй, он может поставить вымышленные названия или господин NN. Скажи ему, что если он меня сколько-нибудь любит, пусть непременно напишет тоже повесть, напечатает и пришлет мне. Я читал одну из старых его повестей, которая длинна и растянута, но в ней много есть такого, что говорит, что вторая будет лучше, а третья еще лучше" (Гоголь, т. XI, стр. 86).
В ноябре этого же года, получив, очевидно, от Анненкова интересовавшие его материалы, Гоголь снова просит Прокоповича: "Может быть, Анненков еще что-нибудь достанет?"
В свою очередь и Анненков был хорошо осведомлен о творческих планах Гоголя и его идейных колебаниях, о крепнущих связях писателя с реакционно настроенными кругами, в частности с Шевыревым и Погодиным. И потому, когда Анненков и Гоголь встретились летом 1841 г. в Риме - между ними, кроме единодушия по целому ряду вопросов, были уже и серьезные разногласия.
В свое первое заграничное путешествие Анненков отправился в октябре 1840 г., имея конечной целью попасть в Париж, а перед этим встретиться с Гоголем в Риме. Он выехал из Петербурга вместе с М. Катковым, провожаемый своими новыми знакомыми из редакции обновленных "Отечественных записок" - В. Г. Белинским и И. И. Панаевым,
Анненков проехал по Германии и Австрии, затем направился в Италию, Венецию и далее в Рим, где и пробыл около трех месяцев, примерно с конца апреля до двадцатых чисел июля 1841 г., постоянно общаясь с Гоголем и переписывая под его диктовку главы первого тома "Мертвых душ" (рукопись, в большей своей части переписанная рукой Анненкова и законченная самим Гоголем, хранится в Киеве, в библиотеке Украинской академии наук). О своих итальянских впечатлениях, о встрече с Гоголем Анненков писал тогда же в "Письмах из-за границы" (см. Анненков и его друзья, письма V и VI).
Много лет спустя, в 1856-1857 гг., он снова вернулся к этой теме, но уже с иной задачей: основываясь на личных впечатлениях и раздумьях, дополняя и уточняя их биографическими, эпистолярными и другими материалами, дать в общих чертах историю нравственного развития Гоголя, обрисовать его духовную драму.
В "Замечательном десятилетии" и в отрывке "Две зимы в провинции и деревне" Анненков дополнил новыми важнейшими фактами и дописал историю идейно-нравственного развития Гоголя, уже намеченную им в более общих чертах в настоящих воспоминаниях.
Впервые воспоминания "Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года" были напечатаны в "Библиотеке для чтения", 1857, NoNo 2 и 11, и затем перепечатаны с поправками и уточнениями в Воспоминаниях и критических очерках, отд. I, стр. 161-240.
Первую правку воспоминаний для этого издания провел сам Анненков, вторую - М. М. Стасюлевич по просьбе автора, находившегося за границей, и руководствуясь его разъяснениями.
В двух случаях в Воспоминаниях и критических очерках в основной текст введено то, что в журнальной публикации было отнесено в примечания (цитаты из двух писем Гоголя 1829 г. к матери из Любека и полемика Анненкова с Кулишем по поводу их толкования), по всему тексту инициалы Н. М. заменены фамилией Кулиш; инициалы Н. В.- или фамилией Гоголь, или личным местоимением, "Мертвые души" вместо романа везде названы поэмой. В большинстве случаев правка имела стилистический характер (замена одного слова другим, более точным или ярким и т. д.). Но в отдельных случаях в книжный текст были введены и смысловые изменения, которые оговариваются ниже.
В основу настоящего издания положен текст последнего прижизненного издания воспоминаний (Воспоминания и критические очерки) с исправлением опечаток по тексту "Библиотеки для чтения".
[001] В то время Лоретто (или Лорето)- небольшой городок в итальянской провинции Анкона, славившийся храмом, овеянным легендами из начальной истории христианства. В Лоретто стекалась масса богатых богомольцев, от щедрот которых, главным образом, и кормилось бедное население городка.
[002] См. описание Венеции у Гете в его "Итальянских впечатлениях".
[003] Это идиллическое представление Анненкова о "мирных" социальных отношениях, якобы царивших в итальянской деревне, равно как и само противопоставление Западной Европы, страдающей "язвой сословной вражды", отсталой и неразвитой тогда Италии, очевидно более позднего происхождения. Судя по спорам Анненкова с Гоголем, о которых говорит сам же мемуарист несколько ниже, он в сороковых годах решал эту проблему иначе. Характерна и его ссылка на популярную в русских либеральных кругах середины пятидесятых годов книгу "Итальянское право" немецкого буржуазного криминалиста Карла-Иосифа Миттермайера, идеализировавшего патриархальные отношения в отсталой итальянской деревне и проповедовавшего в противоположность сословной борьбе "социальный мир".
[004] Жанен Жюль (1804-1874) - французский беллетрист, фельетонист, мастер легкой, салонно-развлекательной прозы. В письмах с упоминанием об Анненкове и к самому Анненкову Гоголь удержал за ним это имя вплоть до позднейшего времени. Очевидно, оно, как и характеристика "восковой человек", в представлении сатирика соответствовало некоторым чертам духовного облика Анненкова.
[005] В последнем прижизненном издании воспоминаний М. Стасюлевич допустил ошибку - напечатал В. А. Панаев, хотя в ответ на его запрос Анненков специально разъяснял: "Прежде меня жил с Гоголем В. А. Панов, комнату которого я и занял. Это был молодой, добрый и несколько туповатый славянофил. Умер рано; от него есть в литературе путешествие не то в Хорватию, не то в Боснию или Герцеговину" (Стасюлевич). Как явствует из писем Гоголя и подтверждается мемуарами (см. Гоголь в воспоминаниях), не Панаев, а именно В. А. Панов, родственник Аксаковых, выехал с Гоголем в мае 1840 г. из Москвы в качестве его попутчика до Рима. Под диктовку Гоголя Панов начал переписку первого тома "Мертвых душ".
[006] Прокопович Николай Яковлевич (1810-1857) - товарищ Гоголя по Нежинскому лицею; впоследствии преподаватель русского языка и словесности в Первом кадетском корпусе в Петербурге, поэт небольшого дарования, ближайший и самоотверженный друг Гоголя до конца его дней, редактор первого прижизненного издания его сочинений. Прокопович близко знал Белинского, был в дружеских отношениях со многими из его окружения в Петербурге (с А. А. Комаровым, Анненковым и др.). Наезжая в Петербург, Гоголь встречался у Прокоповича или на квартире его друга Комарова с интересовавшими его петербургскими литераторами. Встреча на квартире Прокоповича, о которой ниже пишет Анненков, посвященная чтению первых четырех глав первого тома "Мертвых душ", могла произойти в ноябре-декабре 1839 г., во время пребывания Н. В. Гоголя в Петербурге.
[007] Н. В. Гоголь уехал в конце декабря 1839 г. в Москву, а в мае 1840 г. за границу. Осенью 1840 г. он был уже в Риме.
[008] Иванов Александр Андреевич (1806-1858) - выдающийся русский художник, автор картины "Явление Христа народу". Многие годы провел в Италии. В сороковые годы был близок Гоголю по настроению, на что указывает и Анненков, но после революции 1848 г., пережив идейный и творческий кризис, освободился от прежних заблуждений и подошел в своих исканиях к признанию революционных идеалов и атеизма. "Иванов был несколько лет в настроении духа, подобном тому, жертвою которого сделался Гоголь, оставивший памятник своего заблуждения в "Переписке с друзьями", - писал Чернышевский в 1858 г., вспоминая свою недавнюю встречу с художником.- Но, к счастию, Иванов прожил несколько долее Гоголя, и у него достало времени, чтобы увидеть свою ошибку, отказаться от нее и сделаться новым человеком" ("Современник", 1858, No 11, стр. 180). О переломе, происшедшем в Иванове, рассказывает и Герцен, неоднократно встречавшийся с художником за границей.
[009] Иордан Федор Иванович (1800-1883) - гравер, впоследствии профессор Академии художеств; жил в Риме в одно время с Гоголем, совершенствуясь в искусстве гравирования; оставил "Записки", в которых рассказал о жизни Гоголя в Риме. В данном случае Анненков имеет в виду, очевидно, реплику Иордана, относящуюся к жизни писателя вместе с поэтом Н. М. Языковым в Риме зимой 1842/43 г. и дошедшую до нас в воспоминаниях Ф. В. Чижова. "Однажды я тащил его почти насильно к Языкову,-вспоминал Чижов.-"Нет, душа моя,- говорил мне Иордан,- не пойду, там Николай Васильевич. Он сильно скуп, а мы все народ бедный, день-деньской трудимся, работаем, давать нам не из чего. Нам хорошо бы так вечерок провести, чтоб дать и взять, а он все только брать хочет" (Гоголь в воспоминаниях).
[010] Гребенка Евгений Павлович (1812-1848) - беллетрист "гоголевского направления", автор множества повестей, рассказов и "физиологических" очерков. Белинский не раз подчеркивал зависимость Гребенки от Гоголя, однако находил в нем "несомненное дарование", ценил его произведения за "черты, верно и удачно схваченные из действительности" (Белинский, т. VIII, стр. 95, т. IX, стр. 55). В "Рассказах пирятинца" (1837) Гребенка явно подражал "Вечерам на хуторе близ Диканьки" Н. В. Гоголя. Но в данном случае речь шла, очевидно, о свежем примере подражания - о повести Гребенки "Верное лекарство" (1840), в которой он использовал отдельные сюжетные ходы и манеру повествования Гоголя в "Записках сумасшедшего".
[011] Другие приверженцы Гоголя - в те годы это круг поэта Жуковского в Петербурге, через которого завязались связи Гоголя с светскими кругами, а в Москве - круг будущих славянофилов, а также М. Погодина, С. Шевырева, немало способствовавших повороту Гоголя к "народности" в реакционном духе.
[012] Под этими записками подписаны буквы Н. М., заимствованные г. Кулишем у его приятеля Н. А. Макарова для своего литературного обихода. (Прим. П. В. Анненкова.)
[013] "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем, с портретом Н. В. Гоголя. В двух томах", Спб. 1856-издание, явившееся результатом большой собирательской работы Кулиша, было положительно оценено современниками (см., например, рецензию Н. Г. Чернышевского в "Современнике", 1856, No 5, отд. "Библиография", стр. 26-39, или Полн. собр. соч., т. III, стр. 524-535) и долгое время играло роль первоисточника для биографии Гоголя. Но взгляд Кулиша на Гоголя отличался мелочностью, банальным морализированием, а главное, по справедливому замечанию Анненкова, "Кулиш вообще смотрит на Гоголя с конца поприща". Все это не могло не сказаться на составе "Записок" и вызвало справедливую полемику многих литераторов, в том числе и Анненкова, против точки зрения Кулиша.
[014] Анненков имеет в виду: И. Г. Кульжинский, Воспоминания учителя ("Москвитянин", 1854, No 21, отд. V); Н. И в а н и ц к и й, Несколько слов для биографии Н. В. Гоголя ("Отечественные записки", 1852, No 4); Выправка некоторых биографических известий о Гоголе ("Отечественные записки", 1853, No 2, отд. VIII);
М. Лонгинов, Воспоминание о Гоголе ("Современник", 1854, No 3), воспоминания Ф. В. Чижова, А. О. Смирновой и изложение воспоминаний С. Т. Аксакова, напечатанные в издании Кулиша. В наше время эти воспоминания в своей существенной части напечатаны в сб. Гоголь в воспоминаниях.
[015] Анненков вольно цитирует письмо Н. В. Гоголя к матери из Травемунда от 25 августа н. ст. 1829 г. (ср. Гоголь, т. X, стр. 155).
[016] В молодости, как и в конце поприща, Гоголь серьезно мечтал о научной и просветительской деятельности, Этим и объясняются его широкие научно-издательские планы в 1833-1835 гг., о которых пишет Анненков, и попытки сначала, вместе с приятелем, известным этнографом М. А. Максимовичем, устроиться в Киевском университете на кафедре всеобщей истории, а затем определиться с конца июня 1834 г. адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории при С.-Петербургском университете.
Первая вступительная лекция "О средних веках" была прочитана Гоголем в сентябре 1834 г., в сентябре - октябре этого же года - лекция об Ал-Мамуне, на которой присутствовали Пушкин и Жуковский, и лекция "О движении народов в конце V века". Эти лекции, равно как и статья Гоголя "План преподавания всеобщей истории", тогда же были опубликованы и вызвали живой интерес как у слушателей, так и у читателей. Но литературные интересы вскоре возобладали у Гоголя над научными. Усиленная творческая работа в это время отвлекала его от систематической разработки малоисследованных тогда проблем всеобщей истории. Сыграло свою роль и то, что профессура университета отнеслась к Гоголю как к "чужому", человеку "со стороны", попавшему в университет "по протекции" (см. раздраженную запись о Гоголе в "Дневнике" А. В. Никитенко в начале 1835 г. - Гослитиздат, 1955, т. I, стр. 168-170). Гоголь имел объяснение с попечителем по поводу "неприятной молвы, распространившейся о его лекциях", в мае 1835 г. ушел в отпуск, а вскоре и вообще "расплевался" с университетом (о положении Гоголя в университете и впечатлениях от его лекций см. в воспоминаниях Н. И. Иваницкого, Ф. В. Чижова и В. В. Стасова - Гоголь в воспоминаниях).
[017] Имеются в виду М. А. Максимович и М. П. Погодин, с которыми Гоголь делился в 1832-1835 гг. своими издательскими планами (см., например, его письма к Погодину от 1 и 20 февраля 1833 г. и письма к Максимовичу от 9 ноября 1833 г. и 22 января 1835 г.- Гоголь, т. X, стр. 256, 262, 284, 349).
Максимович Ж. А. (1804-1873) - этнограф, впоследствии профессор русской словесности в Киевском университете, один из первых собирателей и научных публикаторов ценных собраний украинских песен, автор работ об украинском народном творчестве, литературе и языке. Гоголь принял участие в издании Максимовича "Украинские народные песни" (1834), в дальнейшем живо интересовался его публикациями и научными работами.
Погодин Михаил Петрович (1800-1875) - историк, беллетрист и публицист, редактор "Московского вестника" (1827-1830), затем "Москвитянина" (1841-1856). В конце двадцатых годов Погодин был близок к пушкинскому окружению, но в тридцатых годах повернул к реакции со славянофильским оттенком и с приходом Уварова на пост министра просвещения, вместе с профессором С. П. Шевыревым, стал апологетом уваровской формулы: "Православие, Самодержавие, народность". Погодин был близок к Гоголю в тридцатых и самом начале сороковых годов.
[018] Анненков цитирует письмо Гоголя к матери из Любека от 13 августа н. ст. 1829 г. (Гоголь, т. X, стр. 151-152).
[019] Анненков имеет здесь в виду хлопоты писателя в 1841-1842 гг. в связи с прохождением первого тома "Мертвых душ" сначала через московскую, а затем петербургскую цензуру.
[020] Гоголь был действительно потрясен картиной К. П. Брюллова, законченной в 1833 г. и выставленной для обозрения в августе 1834 г. (см. его статью об этой картине во второй части "Арабесок" - Гоголь, т. VIII).
[021] Языков Николай Михайлович (1803-1846) - поэт так называемой "пушкинской плеяды", впоследствии славянофил. Гоголь увлекался поэзией Языкова в молодости, но затем стал относиться к его творчеству критически, отмечая бедность его содержания. Гоголь писал о поэзии Языкова в статье "В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность" (Гоголь, т. VIII).
[022] Анненков имеет в виду ходульно-романтические драмы Нестора Васильевича Кукольника (1809-1868), ценившиеся в официальных петербургских кругах, такие, как "Торквато Тассо" (1833) "Рука всевышнего отечество спасла" (1834), и псевдоромантические с "идеальными" характерами и далекими от действительности сюжетами повести Николая Алексеевича Полевого (1796-1846), такие, как "Клятва при гробе господнем" (1832) или "Аббаддонна" (1834).
[023] Письма о московской журналистике и об условиях хорошей комедии.- Имеются в виду две остро полемические статьи Гоголя: "О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году" (без подписи) и "Петербургские записки 1836 года" (автор обозначен тремя звездочками), появившиеся в пушкинском "Современнике" в 1836 г. (т. 1) и в 1837 г. (т. 6). В первой статье Гоголь резко критикует бесцветность и вялость как московской, так и петербургской журналистики тех лет, направляя свой главный удар против беспринципной "Библиотеки для чтения" Сенковского. В первой части второй статьи (эта статья в первой редакции была запрещена цензурой) Гоголь сравнивает Петербург и Москву, во второй части дает развернутую характеристику петербургских театров, отстаивая право русского писателя на создание национальной общественной комедии в духе "Ревизора". Эти статьи Гоголя высоко ценил Белинский.
[024] Имеются в виду утверждения Гоголя в "Авторской исповеди" (впервые напечатана в 1855 г., название произвольно дано С. П. Шевыревым), в которой писатель действительно пытался осмыслить свою прошлую жизнь в духе идей и настроений, овладевших им к концу жизни. См. об этом же в воспоминаниях Тургенева о его встрече с Гоголем в 1851 г. (Тургенев, т. 10, стр. 318-319).
[025] Лирический набросок молодого Гоголя впервые опубликован в "Записках" Кулиша под условным названием "1834". Курсив принадлежит Анненкову.
[026] В журнале это место читалось: "чрезвычайно хлопотал на заставе". В тексте Воспоминаний и критических очерков смягчено: "на заставе устроил дело так". Факт, сообщаемый мемуаристом, вызвал сомнение у Стасюлевича, готовившего воспоминания к переизданию. "..в это время Гоголь был уже адъюнктом университета; да притом и как воспитанник лицея он не мог быть коллежским регистратором. Тут что-то неладно",- писал Стасюлевич. В ответном письме Анненков отстаивал достоверность сообщаемого факта, хотя опять-таки не указывал точно, когда это происходило и кто был приятель, сопровождавший Гоголя (Стасюлевич, стр. 326-327).
[027] Текст со слов: "Падение было горько..." до "...выражавшему ее" печатается по журналу, так как в книжном издании здесь явная путаница. Петербургская журналистика-булгаринская "Северная пчела" и "Библиотека для чтения" Сенковского, которые начали буквально травить Гоголя с появлением "Миргорода". После "Ревизора" травля Гоголя в изданиях Булгарина и Сенковского еще более усилилась, так как нашла поддержку в высокопоставленных чиновных кругах. Булгарин обвинял Гоголя в том, что он не знает якобы ни драматического искусства, ни русского языка, ни России и клевещет на нее. Сенковский писал, что Гоголь "стоит на пропасти, прикрытой цветами, и может упасть в нее со всею своей будущей славою" ("Библиотека для чтения", 1836, No 5, отд. V, стр. 31). Лишь "Телескоп" уже в первой большой статье Белинского "Литературные мечтания" (1834), а затем в статье О русской повести и повестях г. Гоголя" (1835) и др. не только развернул блестящую защиту Гоголя от этих нападок, но и дал глубокое истолкование новых его произведений, сила которых "состоит в удивительной верности изображения жизни".
[028] Анненков имеет в виду "Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления "Ревизора" к одному литератору" (то есть Пушкину, как указывал сам Гоголь в письме к С. Т. Аксакову от 5 марта ст. ст. 1841 г.-Гоголь, т. XI, стр. 330). "Отрывок" напечатан при втором издании "Ревизора" (1841).
[029] Первое представление "Ревизора" в Петербурге на сцене Александрийского театра состоялось 19 апреля 1836 г. Городничего играл И. И. Сосницкий, Хлестакова - Н. О. Дюр. Последний особенно не удовлетворил Гоголя.
[030] Впечатление Анненкова от представления "Ревизора", особенно его характеристика реакции избранной публики, подтверждаются косвенным образом и другими свидетельствами (А. В. Никитенки, Ф. Ф. Вигеля и Др.). Его сообщения о первом спектакле и о вечере у Прокоповича с участием Гоголя после представления никто не оспорил в момент появления воспоминаний. Однако позднее М.М. Стасюлевич, а затем Н. С. Тихонравов выразили сомнение, был ли Анненков именно на первом представлении. М. М. Стасюлевич писал Анненкову: "Были Вы сами на первом представлении "Ревизора"? Это у Вас не ясно". Анненков ответил: "Вот подите! Мне казалось, что не может быть и сомнения в том, что только очевидец способен рассказать так подробно физиономию публики в вечер первого представления "Ревизора", а затем еще и ночной чай в квартире Прокоповича, но, однако ж, вышло не ясно. Уясните это как-нибудь: я очень дорожу воспоминанием о знаменитом театральном вечере, на котором присутствовал вместе с императором Николаем Павловичем" {Стасюлевич, стр. 326, 328). С согласия Анненкова Стасюлевич ввел в текст, напечатанный в Воспоминаниях, и критических очерках, местоимение мне, отсутствовавшее в журнальном тексте ("Мне, свидетелю..." и т. д.).
[031] Отрывок из письма Гоголя, адресованного Н. Я. Прокоповичу, впервые напечатанный Анненковым в своих воспоминаниях (а не Гербелем, как значится в примечаниях к изд,: Гоголь, т. XI, стр. 380). В этом письме, в числе других своих приятелей по Петербургу, Гоголь обращался и к Анненкову. Курсив заключительных строк принадлежит Анненкову.
[032] Из письма к М. П. Балабиной из Рима от 30 мая 1839 г, (Гоголь, т. XI, стр. 229).
[033] В журнальном тексте и в Воспоминаниях и критических очерках явная ошибка: напечатано и в том и в другом случае "с осени 1838", хотя в действительности и по логике повествования следует "с осени 1837".
[034a] Римляне [Зовут ужином обед в 7 часов вечера, около вечерен, когда становится прохладнее, а обедают ровно в полдень, после чего или спят, или запираются в домах своих на все время полуденного зноя. Тому же порядку следовал и я, когда он не нарушался обязанностями туриста. Сады Саллюстия - ныне живописный огород, в котором разбросаны р