Главная » Книги

Дорошевич Влас Михайлович - Сахалин (Каторга), Страница 9

Дорошевич Влас Михайлович - Сахалин (Каторга)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

передрал?
        Только посмеивается.
        - Да вот все, что кругом, ваше высокоблагородие, видите, - все мною перепорото!
        Толстых лет под шестьдесят. Нона вид не больше сорока. Он бравый мужчина, в усах, подбородок всегда чисто-начисто бреет. Живет по-сахалински, зажиточно. Одет щеголевато, в пиджак, высокие сапоги, даже кожаную фуражку, - верх сахалинского шика. Вообще "себя соблюдает". Настроение духа у него всегда великолепное: шутит и балагурит.
        Толстых, - как и по его странной фамилии видно, сибиряк. На вопрос, за что попал в каторгу, отвечает:
        - За жану!
        Он отрубил жене топором голову.
        - За что ж ты так ее?
        - Гуляла, ваше высокоблагородие.
        Попав на Сахалин, этот сибирский Отелло "не потерялся". Сразу нашелся: жестокий по природе, сильный, ловкий, он пошел в палачи.
        Человек рожден быть артистом. Человек изо всего сделает искусство. Какой инструмент ему ни дайте, он на всяком сделается виртоузом. Сами смотрители тюрем жалуются:
        - У хорошего палача ни за что не разберешь: действительно он порет страшно, или вид только делает. Удар наносит, кажется, страшный...
        Действительно, сердце падает, как взмахнет плетью...
        - А ложится плеть мягко и без боли. Умеют они это, подлецы делать. Не уконтролируешь!
        Толстых научился владеть плетью в совершенстве. И грабил же он каторгу! Заплатят, - после ста плетей человек встанет, как ни в чем не бывало. Не заплатят, - держись.
        Человек ловкий и оборотистый, он умел вести свои дела "чисто": и начальство его поймать не могло и каторга боялась.
        Боялась, но в те жестокие времена палача, с которым можно столковаться, считала для себя удобным.
        - Знал, с кого сколько взять! - поясняли мне старые каторжане на вопрос, как же каторга терпела такого "грабителя".
        - Мне каторга, неча Бога гневить, досталась легко! - говорит Толстых.
        Окончив срок каторги, Толстых вышел на поселение с деньгами и занялся торговлей. Он барышничает, скупая и перепродавая разное старье.
        Его никто не чурается, - напротив, с ним имеют дело охотно.
        - Парень-то больно оборотистый!
        Когда я познакомился с Толстых, он переживал трудные времена: кому-то надерзил, и его на месяц отдали "в работу"; назначили рассыльным при тюрьме.
        - День денской бегаю. В делах упущенье. Хотя бы вы за меня, ваше высокоблагородие, похлопотали! - просил Толстых. - За что же меня в работу? Затруднительно.
        - В палачах, небось, легче было?
        - В палачах, известно. Там доход.
        - Что же, опять бы в палачи хотелось?
        - Зачем? Я и торговлишкой хлеб имею. Палач - дело каторжное. А я теперь - поселенец. Так, порю иногда по вольному найму.
        - Как "по вольному найму?"
        - Палача в прошлом вот году при тюрьме не было. Никто не хотел. А приговоров накопилось, - исполнять надо. Ну, и перепорол 50 человек за три целковых.
        - А правду про тебя, Толстых, рассказывают, что ты нанимался за 15 рублей насмерть запороть арестанта Школкина?
        Только посмеивается:
        - Сакалин, ваше высокоблагородие!


МЕДВЕДЕВ

        Палач Корсаковской тюрьмы, Медведев, быть может, самое отвратительное и несчастное существо на Сахалине.
        Вся жизнь его - сплошной трепет.
        Проходя мимо тюрьмы, вы увидите у ворот приземистого, нескладного арестанта. Руки, как грабли. Большие оттопырившиеся уши торчат, как лопухи. Маленький красненький нос. Лицо - словно морда огромной летучей мыши.
        От ворот он не отходит ни шага. Это - Медведев "гуляет". Он все время держится на глазах у часовых и ни за что не отойдет в сторону.
        Будто прикованный!
        Медведев и в палачи пошел "из страха".
        В 1893 году он судился в Екатеринодаре за убийство хозяина постоялого двора, у которого служил в работниках. Убийство с целью грабежа. Хозяин, по словам Медведева, был ему должен и не отдавал денег.
        - По подозрению в убийстве! - говорит Медведев.
        И этот человек, вызвавшийся быть палачом, вешавший, - упорно отрицает, что он убил хозяина.
        - Не мой грех, да и все.
        После того, как мы познакомились больше, Медведев объяснил мне, почему он так упорно отрицает свою вину.
        - Не в сознании я судился.
        - Ну?
        - Ну, и положили мне наказание. А скажу, что я, пожалуй, еще наказание прибавят. Мне теперь говорить нельзя.
        В палачи Медведев пошел из страха перед каторгой.
        - Слыхал, что в каторге людей под земь сажают. Боялся я шибко. Потому и в палачи вызвался, - думал, в Рассее при тюрьме оставят.
        В тюрьме, где содержался Медведев, предстояла казнь двух кавказцев-разбойников. Палача не было, Медведев и "вызвался".
        Об этой казни Медведев рассказывает с тем же тупым, спокойным лицом, равнодушно, до сих пор только жалеет, что "не все по положению получил".
        - Рубаха красная мне следовала. Да сшить не успели, - так рубаха и пропала. Халат только новый дали.
        - Что ж ты перед казнью водку хоть пил?
        - Нет, зачем. Захмелеть боялся. Был тверезый.
        - И ничего? - Не страшно было?
        - Ничаво. Только как закрутился первый, страшно стало. В душу подступило.
        И Медведев указал куда-то на селезенку.
        - Ну, а если бы здесь вешать пришлось?
        - Что ж. Прикажут, - повешу.
        Надежды Медведева не сбылись: палачом его при тюрьме не оставили, а послали на Сахалин.
        - Ну, хорошо. Там ты в палачи пошел, боялся, что под земь на каторге посадят. А здесь-то зачем же в палачах остался? Здесь ведь ты увидел, что это все сказки и под земь не сажают.
        - А здесь уж мне нельзя. Мне уже в арестантскую команду идти невозможно: палачом был, - пришьют. Мне из палачей уходить невозможно.
        И он держится в палачах из страха.
        Медведев живет в страшной нищете: никакого имущества. Ничего, кроме кобылы да плети, - казенных вещей, сданных ему на хранение.
        Из страха он не берет даже взяток.
        Когда пригоняется новая партия, между арестантами всегда идет сбор "на палача", - для тех, кто пришел на Сахалин с наказаньем плетьми или розгами, по приговору суда. Ни один арестант никогда не откажет в копейке, последнюю отдает при сборе "на палача". Это - обычный доход палачей.
        Но Медведев и от этого отказывается:
        - Нельзя. Возьмешь деньги да тихо драть будешь, - из палачей выгонят. А возьмешь деньги да шибко пороть начнешь, - каторга убьет.
        И то, что он не берет, в один голос подтверждает вся тюрьма.
        - Хоть ты ему что, - запорет!
        Дерет он, действительно, отчаянно.
        - Так, пес, смотрителю в глаза и смотрит. Ему только мигни, - дух вышибет. Нешто он что чувствует!
        А "чувствует" Медведев, когда перед ним лежит арестант, вероятно, многое. Этот трус становится на одну минуту могучим. Все вымещает он тогда: и вечное унижение, и вечный животный страх, и нищету свою, и свою боязнь брать. Все припоминается Медведеву, когда перед ним лежит человек, которого он боится. За всю свою собачью жизнь рассчитывается.
        И чем больше озлобляется, тем больше боится, и чем больше боится, тем больше озлобляется.
        Из страха Медведев даже не пользуется тем некоторым комфортом, который полагается палачу.
        Палачу полагается отдельная каморка. Медведев в ней не живет:
        - Ночью выломают двери и пришьют.
        Он валяется у хлебопеков. От хлебопеков зависит количество припека: смотрители хлебопеков ценят; хлебопеков не дерут, - хлебопекам не за что злобствовать на палача, - и у них Медведев чувствует себя в безопасности. Хлебопеки его, конечно, презирают и "держат за собаку". Когда кто-нибудь из хлебопеков напьется, он глумится над Медведевым, заставляет его, например, спать под лавкой.
        - А то выгоню!
        И тот лезет под лавку, как собака.
        - Ночью-то он на минутку выйти боится!
        Медведев со страхом и ужасом думает о том, о чем всякий каторжник только и мечтает: когда он кончит каторгу.
        - О чем я вас попросить хотел, ваше высокоблагородие! - робко и нерешительно обратился он однажды ко мне, и в голосе его слышалось столько мольбы. - Попросите смотрителя, когда мне срок кончится, чтоб меня в палачах оставили. Как мне на поселение выйти? Убьют меня, беспременно убьют!
        И он даже прослезился, - этот человек, мечта которого остаться до конца жизни палачом, ужас которого - выйти на свободу.
        Он повалился в ноги:
        - Попросите!
        И хотел целовать руки.


КОМЛЕВ

        Против окон канцелярии Александровской тюрьмы бродит низкорослый, со впалой грудью, мрачный, понурый, человек. И бродит как-то странно. Голодные собаки, которых часто бьют, ходят так мимо окон кухни. Не спуская глаз с окон и боясь подойти близко: а вдруг кипятком ошпарят.
        Это - Комлев, старейший сахалинский палач. Теперь отставной.
        Он прослышал, что в Александровской тюрьме будут вешать бродягу Туманова, стрелявшего в чиновника*, и пришел с поселья, где живет в качестве богадельщика:
        - Без меня повесить некому.
_______________
        * См. очерки "Смертная казнь".

        Он повесил на Сахалине 13 человек. Специалист по этому делу и надеется "заработать рубля три".
        А пока, в ожидании казни, - как я уже говорил, - он нанялся у каторжанки, живущей с поселенцем, нянчить детей.
        Таковы сахалинские нравы.
        Комлев пришел к тюрьме проведать: "не слышно ли, когда" - и бродит против окон канцелярии, потому что здесь есть надзиратели.
        Комлева ненавидит вся каторга. Где бы ни встретился, - его каждый бьет. Бьют, как собаку, пока не свалится без чувств где-нибудь в канаву. Отдышится - и пойдет.
        Живуч старик необычайно. Пятьдесят лет, и грудь впалая, и тело все истерзано, и от битья кашляет иногда кровью, а в руках сила необычайная.
        "Комлев" - это его палачский псевдоним.
        Когда бьют розгами тонким концом, это называется:
        - Давать лозы.
        Когда бьют толстым, - это:
        - Давать комли.
        Отсюда и это прозвище "Комлев".
        Комлев - костромской мещанин, из духовного звания, учился в училище при семинарии и очень любит тексты, преимущественно из Ветхого завета.
        Он был осужден за денной грабеж с револьвером на двадцать лет. В 77-м году он бежал с Сахалина, но в самом узком месте Татарского пролива, почти достигнув материка, был пойман гиляком, получил 96 плетей и двадцать лет прибавки к сроку. В те жестокие времена палачам работы было много, и палачу, тоже сахалинской знаменитости, Терскому, потребовался помощник. В тюрьме бросили жребий: кому идти в палачи. И жребий выпал Комлеву.
        Но Комлев все еще мечтал о воле, и в 89-м году опять бежал, - его поймали на Сахалине же, прибавили еще 15 лет каторги.
        - Итого, 55 лет чистой каторги! - с чувством достоинства говорит Комлев.
        И приговорили к 45 плетям.
        Плети давал "ученику" Терский.
        - Ну, ложись, ученик, я тебе покажу, как надо драть.
        И "показал".
        В 97-м году Комлев говорил мне:
        - До сих пор гнию.
        И разделся. Тело - словно прижжено каленым железом. Страшно было смотреть. Местами зарубцевалось в белые рубцы, а местами, вместо кожи, тонкая красная пленочка.
        - Пожмешь - и течет!
        Пленочка лопнула и потекла какая-то сукровица.
        На луфтической почве это наказание разыгралось во что-то страшное.
        Так глумился палач над палачом.
        Скоро, однако, Терского поймали в том, что он, взяв взятку с арестанта, наказал его легко.
        Терскому назначили 200 розог и наказать его дали Комлеву.
        - Ты меня учил, как плетями, а я тебе покажу, что розгами можно сделать.
        Терский до сих пор гниет. То, что он сделал с Комлевым, - шутка в сравнении с тем, что Комлев сделал с ним.
        - По Моисееву закону: око за око и зуб за зуб! - добавляет Комлев при этом рассказе.
        - Я драть умею: на моем теле выучили.
        Беглый каторжник Губарь, который был приговорен к плетям за людоедство, после 48 комлевских плетей был унесен в лазарет и через три дня, не приходя в себя, умер. И Комлев сделал это, получив взятку от каторги, которая ненавидела Губаря.
        Доктора, присутствовавшие при наказаниях, которые приводил в исполнение Комлев, говорят, что это что-то невероятно страшное.
        Это не простое озлобление Медведева. Это утонченное мучительство. Комлев смакует свое могущество. Он даже особый костюм себе выдумал: красную рубаху, черный фартук, сшил какую-то высокую черную шапку. И крикнул:
        - Поддержись!
        Медлит и выжидает, словно любуясь, как судорожно подергиваются от ожидания мускулы у жертвы.
        Докторам приходилось отворачиваться и кричать:
        - Скорее! Скорее!
        Чтобы прекратить это мучительство.
        - А они меня мало бьют? Всю жизнь из меня выбили! - говорит Комлев, когда его спрашивают, почему он так "лютеет", подходя к разложенному на кобыле человеку.
        Чем-то, действительно, страшным веет от этого человека, который выкладывает по пальцам, "сколько их всего было":
        - Сначала один в Воеводской... потом еще два в Воеводской... Двух в Александровской... Да двух еще в Воеводской... да еще один... да еще три... да еще один... да еще один... Всего мною было повешено 13 человек.
        И было жутко, когда он рассказывал мне подробно, как это делал; рассказывал монотонно, словно читал по покойнику, не говорил ни "казнимый" ни "преступник", а, понижая голос:
        - "Он".
        - Первым был Кучеровский. За нанесение ран смотрителю Шишкову его казнили в Воеводской, во дворе. Вывели во двор 100 человек, да 25 из Александровской смотреть пригнали. На первом берет робость, как будто трясение рук. Выпил 2 стакана водки... Трогательно и немного жалостливо, когда крутится и судорогами подергивается... Но страшнее всего, когда еще только выводят, и впереди идет священник в черной ризе, - тогда робость берет.
        - По вечерам было особенно трогательно, когда выходишь, бывало, все "он" представляется.
        После первой казни Комлев пил сильно:
        - Страшно было.
        Но со второй привык и ни до казни ни после казни не пил.
        - Просят только: "нельзя ли без мучениев". Белеют все. Дрожат мелкой дрожью. Его за плечи держишь, когда на западне стоит, а через рубашку чувствуешь, что тело холодное. Махнешь платком, помощники подпорку и вышибают.
        - И ты пришел теперь, чтобы делать это?
        - Жрать-то нужно?
        "Какой ужасный и отвратительный человек", скажете вы. А я знал женщину, ласками которой он пользовался.
        И у этой женщины еще был мужчина, который избил ее и отнял подаренные Комлевым две копейки.
        Меня интересовало, что скажет Комлев, если ему сказать такую вещь:
        - А знаешь, скоро ведь телесные наказания хотят уничтожить.
        - Дай-то Бог... Когда бы это кончилось! - сказал Комлев и перекрестился.


ГОЛЫНСКИЙ

        Когда, в 1897 году, в Александровской тюрьме, где собрана вся "головка" каторги, все, что есть в ней самого тяжкого и гнусного, освободилось место палача, ни один из каторжан не захотел быть палачом. Это случилось в первый раз за всю историю каторги. К этому нельзя было даже принудить, и совершенно бесплодно тех, на кого пал выбор, держали в карцере.
        Но тюрьма не может быть без палача.
        И "вся команда" назначила палачом Голынского.
        - И не хотел идти, а команда приказывает, ничего не попишешь! - объясняет Голынский.
        - Почему же вы его выбрали? - спрашиваю каторгу.
        - Хороший человек. Добер больно.
        Голынскому 47 лет. Но на вид не больше тридцати пяти.
        Удивительно моложавое, простодушное и глупое лицо. Гол как сокол, бегает в опорках, и при взгляде на него вы ни за что не сказали бы, что это палач.
        - Голынский, а сколько ты сам плетей получил?
        - Сто.
        - А розог?
        - Тысячи три.
        И предобродушно улыбается.
        "Терпит" Голынский "сызмальства".
        Он человек добрый, но вспыльчив, горяч страшно и, вспылив, зол невероятно.
        Как и Комлев, он из духовного звания, учился в каменец-подольской семинарии и был сослан под надзор полиции за нечаянное убийство товарища во время драки.
        - Остервенел шибко. Треснул его по голове квадратом, - он и отдал Богу душу.
        Затем он 4 года служил в военной службе и попал в заговор: пятеро солдат сговорились убить фельдфебеля, - "лют был". Голынский знал об этом, не донес и был осужден на 13 1/2 лет на каторгу.
        Со сбавками по манифестам ему пришлось пробыть на каторге меньше; он вышел на поселенье, был уже представлен к крестьянству, не сегодня, завтра получил бы право выезда с Сахалина на материк, но:
        - Голода не выдержал. Тут-то самая голодьба и началась, с переходом в поселенчество. В работники нанимался, - да что на Сахалине заработаешь. Так и жил: где день, где ночь.
        Эта голодьба кончилась тем, что он, вдвоем с таким же голодным поселенцем, убил состоятельного поселенца-кавказца.
        - Я ж его и убивал. Сам-то был как тень. Взмахнул топором, ударил, да сам, вместе с топором, на него и повалился. А встать и не могу. Подняли уж*.
_______________
        * См. очерк "Смертная казнь".

        За это убийство Голынский получил 100 плетей и каторгу без срока. На этот раз в каторге ему пришлось туго.
        Голынского оговорили, будто он донес о готовящемся побеге. И его избили так, что "до сих пор ноги болят".
        Но и это не озлобило Голынского:
        - За что ж я на всех серчать буду? А кто оговорил, тех до сих пор дую и вперед дуть всегда буду!
        Этих клеветников он, говорят, бьет смертным боем при всякой встрече, а каторгу "жалеет":
        - Потому на своей шкуре и лозы, и манты (плети), и голод, - все вынес.
        За эту жалостливость его и выбрали... в палачи.
        Сижу как-то дома, вдруг является Голынский.
        Лицо перетревоженное:
        - Ваше высокоблагородие, пожалуйте завтра утром в тюрьму беспременно.
        - Зачем?
        - Говорят, драть будут. А при вас шибко драть не велят.
        Этот "палач", хлопочущий, чтобы шибко драть не приказали, с перепуганным лицом, - трудно было удержаться от улыбки!
        - И нескладный же ты человек, Голынский!
        - Так точно; нескладный я в своей жизни человек, ваше высокоблагородие!
        И предобродушно сам над собой смеется.


ХРУСЦЕЛЬ

        Палач Рыковской тюрьмы Хрусцель - приземистый, стройный, необыкновенно ловкий, сильный человек. Весь словно отлит из стали. Серые, холодные, спокойные глаза, в которых светится страдание, когда он говорит о пережитых невзгодах. Присмотревшись повнимательнее, вы заметите асимметрию лица, - один из признаков вырождения.
        В каторгу попал за грабежи вооруженною шайкою где-то около Лодзи.
        - Зачем в шайку-то пошел?
        - Устроиться хотел. Думал деньги взять, ваше высокоблагородие. Земли совсем не было. С голоду опухал. Устроиться не было возможности.
        На Сахалине он думал устроиться как-нибудь хоть "на новой жизни".
        С собой он привез маленькие деньги, десятка два рублей, и завел в кандальном отделении Рыковской тюрьмы "майдан".
        Понемножку наживал, копил и мечтал, как выйдет на поселение и "устроится" своим домом.
        Сам жил впроголодь на одной арестантской порции.
        - Бывало, лежишь ночью голодный. Не спишь. С голоду-то брюхо подводит. А в головах-то ящик стоит. Там молоко, хлеб, свинина. Хочется. Нет, - думаю, - не трону.
        В этом ящике из-под свечей, стоявшем на нарах, в головах, у Хрусцеля было все, что он имел: деньги, товар. Все, что имел в настоящем, все его будущее.
        По обычаю, вся камера должна следить за тем, чтоб имущество майданщика было цело. Зато и по 15 копеек в месяц на брата берут.
        Но Рыковская кандальная - самая голодная из тюрем.
        - Разве у нас, ваше высокоблагородие, дадут человеку подняться? - со злостью говорит Хрусцель. - Зависть берет, как у человека что заведется. Злоба... У нас ничего нет, пусть и у другого не будет! По злобе одной всего лишат.
        Однажды, вернувшись в камеру, Хрусцель увидел, что ящик разломан. Ни денег ни товару не было.
        Кандальная уходила, улыбаясь.
        - Спички жгли, папиросы раскуривали.
        Самые голодные "жигалы" на нарах дрыхли!
        - Нажрались!
        А три арестанта, самых отчаянных, из породы "Иванов", перед тем проигравшиеся догола, теперь сидели и на деньги в карты играли.
        Ящик из-под свечей был не только разломан, а еще наделали всяких гадостей.
        - Вошел - хохочут. Голова у меня пошла кругом, света не взвидел, - говорит Хрусцель.
        - Шибко Хрусцель в те поры выл и об нары головой бился! От жадности! - рассказывают арестанты.
        Наплакавшись, Хрусцель пошел к смотрителю и предложил себя в палачи. В то время при Рыковской тюрьме эта должность была свободной.
        Смотритель был человек жестокий, и Хрусцель сразу сделался его любимцем. Драл Хрусцель невероятно.
        - Кожу спускал, - это верно. Не драл, а резал лозой. Шибко я в те поры всех их ненавидел.
        Но затем у Хрусцеля "сердце отошло": трое арестантов, которые сломали ящик, были приговорены за что-то к плетям, и наказывать их надо было Хрусцелю.
        - Есть Бог на свете! - говорит Хрусцель и до сих пор еще ликует, когда рассказывает об этом наказании.
        Радостью горит все его лицо при воспоминании.
        - Через плечо их драл.
        Удар плетью "через плечо" - самый жестокий.
        - Боялся одного, чтоб сознание не лишились, - доктора отнимут. Нет, выдержали. Всем сполна дал.
        Врагов Хрусцеля истерзанными, искалеченными, еле живыми унесли в лазарет.
        - С тех пор перелом вышел. Порю, - как велят. А лютости той нет. Мне все одно. Только бы начальническую волю исполнить.
        Хрусцель живет в маленьком домишке. Ему выдали сожительницу. Молоденькая татарка. У них уже двое детей.
        Доходы с каторги дали ему возможность обзавестись необходимым.
        - У меня и корова есть. Две овцы! Свиней развожу на продажу! - любуется сам своим хозяйством, показывая его постороннему, Хрусцель.
        Он занимается земледелием. У него - огород.
        - Сам все сажал.
        И татарка и он очень любят чистоту. В доме у них все блестит, как стеклышко. А в переднем углу, на чистенькой полочке, лежат бережно казенные вещи: плеть, деревянная мыльница, бритва, - головы арестантам бреет тоже палач.
        - Дэты, дэты нэ растаскайте прутья! Батка сердит будэт! - кричала татарка двум маленьким славным ребятишкам, игравшим в сенях прутьями, которые нарезал Хрусцель сегодня для предстоящего телесного наказания.
        - Жалюны, жалюны - ужасти! - обратилась ко мне татарка, смеясь, и в ее смехе и в том, как она коверкала речь, было что-то детское и очень милое.
        Таким странным казалось это блестевшее, как стеклышко, полное детского лепета, логово палача.
        - Ну, вот я и устроился! - говорил мне Хрусцель, показывая свое "домообзаводство".
        - А каторга не трогает у тебя ничего? Не разоряет?
        - Не смеют. Знают - убью. Подсолнух тронут - убью.
        И по лицу, с которым Хрусцель сказал это, можно быть уверенным, что он убьет.
        А тех, относительно кого вполне уверены, что "он убьет", каторга не трогает.


Телесные наказания

        Уголовное отделение суда. Публика два-три человека. Рассматриваются дела без участия присяжных заседателей: о редакторах, обвиняемых в диффамации, трактирщиках, обвиняемых в нарушении питейного устава, бродягах, не помнящих родства, беглых каторжниках и т. п.
        - Подсудимый, Иван Груздев. Признаете ли себя виновным в том, что, будучи приговорены к ссылке в каторжные работы на десять лет, вы самовольно оставили место ссылки и скрывались по подложному виду?
        - Да что ж, ваше превосходительство, признаваться, ежели уличен.
        - Признаетесь или нет?
        - Так точно, признаюсь, ваше превосходительство.
        - Господин прокурор?
        - Ввиду сознания подсудимого, от допроса свидетелей отказываюсь.
        - Господин защитник?
        - Присоединяюсь.
        Две минуты речи прокурора. О чем тут много-то говорить?
        - На основании статей таких-то, таких-то, таких-то...
        Две минуты речи защитника "по назначению". Что тут скажешь?
        Суд читает приговор:
        - ...К наказанию 80 ударам плетей...
        И вот этот Иван Груздев в канцелярии Сахалинской тюрьмы подходит к доктору на освидетельствование.
        - Как зовут?
        - Иван Груздев.
        Доктор развертывает его "статейный список", смотрит и только бормочет:
        - Господи, к чему они там приговаривают!
        - Сколько? - заглядывает в статейный список смотритель тюрьмы.
        - Восемьдесят.
        - Ого!
        - Восемьдесят! - как эхо повторяет помощник смотрителя. - Ого!
        - Восемьдесят! - шепчутся писаря.
        И все смотрят на человека, которому сейчас предстоит получить восемьдесят плетей. Кто с удивлением, кто со страхом.
        Доктор подходит, выстукивает, выслушивает.
        Долгие, томительные для всех минуты.
        - Ну? - спрашивает смотритель.
        Доктор только пожимает плечами.
        - Ты здоров?
        - Так точно, здоров, ваше высокоблагородие.
        - Совсем здоров?
        - Так точно, совсем здоров, ваше высокоблагородие.
        - Гм... Может, у тебя сердце болит?
        - Никак нет, ваше высокоблагородие, николи не болит.
        - Да ты знаешь, где у тебя сердце? Ты! В этом боку никогда не болит? Ну, может, иногда, - понимаешь, иногда покалывает?
        - Никак нет, ваше высокоблагородие, николи не покалывает.
        Доктор даже свой молоточек со злостью бросил на стол.
        - Смотри на меня! Кашель хоть у тебя иногда бывает? Кашель?
        - Никак нет, ваше высокоблагородие. Кашля у меня никогда не бывает.
        Доктор взбешен. Доктор чуть не скрежещет зубами. Он смотрит на арестанта полными ненависти глазами. Ясно говорит взглядом:
        "Да хоть соври ты, соври что-нибудь, анафема!"
        Но арестант ничего не понимает.
        - Голова у тебя иногда болит? - почти уже шипит доктор.
        - Никак нет, ваше высокоблагородие.
        Доктор садится и пишет:
        - Порок сердца.
        Даже перо ломает со злости.
        Смотритель заглядывает в акт освидетельствования.
        - От телесного наказания освобожден. Ступай!
        Все облегченно вздыхают. Всем стало легче.
        - В пот вогнал меня, анафема! В пот! - говорит мне потом доктор. - Ведь этакий дуботол, черт! "Здоров!" Дьявол! А ведь что поделаешь? Восемьдесят плетей! Ведь это же - смертная казнь! Разве можно? Если б они видели, к чему приговаривают.

__________

        - Ваше высокоблагородие, нельзя ли поскореича! - пристали в Рыковской тюрьме к помощнику смотрителя два оборванных поселенца, один, Бордунов, - длинный как жердь, другой - покороче, когда мы с помощником смотрителя зашли днем в канцелярию.
        - Ладно, брат, ладно. Успеешь!
        - Помилуйте, ваше высокоблагородие. У меня хозяйство стоит. Рабочее время. Нешто мошно человека столько времени держать? День теряю. Нешто возможно? Ваше высокоблагородие, явите начальническую милость! Это приставал длинный, как жердь.
        Тот, что был покороче, даже шапку оземь бросил:
        - Жисть! Волы стоят не кормлены, а тут не отпущают!
        - Да вы зачем пришли? - спросил я.
        - Пороться, ваше высокоблагородие, пришли, - отвечал длинный.
        - Драть нас, что ли, будут, - пояснил короткий.
        - А за что?
        - Про то мы неизвестны!
        - Начальство знает!
        - За водку! - объяснил мне помощник смотрителя. - "Самосядку" (домодельную водку) курили.
        - Никакой водки мы не курили!
        - Жрать нечего, а то - водку!
        - С поличным их поймали. Я ж и накрыл. С топором вот этот, большой-то, на меня бросился!
        - Врет он все, ваше высокоблагородие, не верьте ему. Вовсе я на него с топором не бросался, а что бочонок топором расшиб, это - верно. Вот его зло и берет. Зачем бочонок расшиб, - ему не досталось!
        Помощник смотрителя буркнул что-то и выбежал взбешенный. Все кругом улыбались.
        - Ты чего же, дурья голова, его злишь? Ведь хуже, брат, будет.
        - Да ведь зло возьмет, ваше высокоблагородие. День теряем. Волы некормленные стоят.
        - Нешто мы супротив дранья что говорим. Драть закон есть. А чтоб человека задерживать, закона нет.
        Мы встретились с помощником смотрителя на дворе:
        - Сегодня будут пороть пятерых по приговорам, да вот этих двух! - пояснил он мне. - По приговорам, что за порка! Только мажут! Приговоры, это - не наше дело. Это в России постановлено. Те нам ничего не сделали. А вот этим двум мерзавцам показать надо.
        Порка состоялась около пяти часов.
        Мы с доктором пришли в канцелярию.
        В сенях, широкие двери которых были открыты на двор, стояла "кобыла", лежали две аккуратно связанные вязанки длинных, аршина в два, розог.
        - Доктор! Доктор! - заговорили по тюремному двору, и перед открытыми дверями сеней моментально образовалась толпа арестантов.
        В тусклой и хмурой канцелярии по стенке стояло семь человек. В дверях с плетью стоял палач.
        Было тяжело, хмуро и страшно.
        - Подходи.
        Первым подошел Васютин Иван, молодой парнишка, бродяга, не помнящий родства, - тридцать розог.
        За ним шли двое кавказцев, потом еще один русский, бежавший из сибирской тюрьмы. Все - приговоренные к телесному наказанию по суду.
        Сначала читали приговор, причем все в канцелярии вставали.
        Затем шло освидетельствование, опрос, подвергался ли раньше телесным наказаниям, доктор писал акт освидетельствования.
        Приговоренному подали бумагу:
        - Грамотный? Подпиши!
        - Что это? - спросил я.
        - Расписка, что получил телесное наказание.
        - Зачем?!
        - Такой порядок.
        Русские были оба грамотны и расписались, при чем у Васютина буквы распрыгались вверх и вниз на полвершка друг от друга.
        Рука его не дрожала, а ходуном ходила.
        Татары долго не понимали, что от них требуется, им разъяснили через переводчика-арестанта, - тот с ними очень долго разговаривал, махал руками, о чем-то спорил и, наконец, говорил:
        - Неграмотная она, вашескибродие!
        Это тянулось ужасно, мучительно долго.
        - Раздевайся! - кричали татарину. - Слышишь ты, раздевайся! Переводчик, да скажи ему, чтоб он раздевался! Что ты стоишь, как болван?
        Переводчик начинал говорить, кричать, махать руками, приседал даже зачем-то. Кавказец смотрел хмуро, недоверчиво, отвечал односложно, мрачно.
        - Раздевайся! - кричали ему все и показывали жестами, чтобы снимал рубаху.
        Кавказец, наконец, медленно разделся.
        Доктор подходил к нему с трубочкой и молоточком. В глазах кавказца светилось недоверие и страх. Он пятился.
        - Да не пяться ты, черт! Не пяться, говорят тебе!
        Кавказец пятился.
        - Переводчик, болван, что ты стоишь, как тумба? Объясни ему, что я ему ничего не сделаю!
        Переводчик опять принялся кричать, жестикулировать, приседать. Кавказец слушал его недоверчиво, косился на доктора, - которого он принимал за палача, что ли, - и вдруг сказал что-то коротко и односложно.
        Переводчик с отчаянием всплеснул руками.
        - Что он говорит?
        - Спрашиват трубочка у тебя зачем, вашискобродие!
        Доктору пришлось положить трубочку и молоточек, чтобы выслушать, наконец, кавказца.
        И на все это смотрел с улыбкой только один длинный поселенец Бардунов.
        - Неосновательный народ! - заметил он, когда очередь дошла до него. - Порядку не знают.
        - Раздевайся!
        - Не имею надобности, ваше высокоблагородие. Всем здоров. Только беспокоить вашу милость занапрасно.
        - Раздевайся, говорят тебе. Телесным наказаниям раньше подвергался?
        - Ни в жисть, ваше высокоблагородие. Впервой!
        - Потри его.
        Надзиратель потер его тело суконкой. Тело покраснело, и на нем ясно выступили полосы - следы прежних наказаний.
        - Что ж ты врешь! Драли?
        - Запамятовал, ваше высокоблагородие... Я этих самых розог, ваше высокоблагородие, ни есть числа при господах смотрителях принял.
        Было очевидно, что этот поротый и перепоротый арестант "валяет шута для храбрости".
        Его товарищ мрачно отвечал:
        - Здоров. Скорее бы. Волы не кормлены. Раздевайся еще! На-те. Смотрите. Жисть! Драли. Много. Сколько, запамятовал. Не упомню. Нешто у меня тем голова занята? Осмотрели? Слава Богу? Нельзя ли нас первыми? Там хозяйство.
        Осмотренные одевались, но штанов не подвязывали, а поддерживали их руками.
        - Все. Ну, ступай!
        Хрусцель стал у кобылы. Арестанты, переваливаясь, путаясь в полуспущенных штанах, вышли в сени.
        - Бардунов, покажи удаль! - крикнул кто-то со двора.
        Стоявшие толпой арестанты оглянулись:
        - Молчи ты, сволочь!
        Все стали по местам.
        Я стоял рядом с доктором, у него лицо шло пятнами.
        - Васютин Иван!
        Молодой паренек подошел к "кобыле".
        - Брось, брось штаны! - заговорили кругом.
        Но он только оглядывался, словно не мог понять, что ему такое говорят.
        - Штаны брось! - сказал Хрусцель и отвел ему руки. - Ложись!
        Васютин сел верхом на "кобылу", лицом к свету.
        Он был - белый, как полотно. Глаза бессмысленно смотрели вперед.
        - Да не туда головой. Туда! Ложись!
        Хрусцель взял его за плечи, свел с "кобылы", положил.
        - Руки убери! Обними руками "кобылу"!
        Васютин обнял руками доску.
        - Вот так!
        Хрусцель поправил ему рубаху.
        Стыдно было, стыдно невероятно смотреть на полуобнаженного человека, лежавшего на "кобыле".
        Хрусцель, словно пес, смотрел в глаза помощнику смотрителя.
        - Тридцать розог!
        Хрусцель взял пучок розог, необыкновенно ловко выдернул одну, отошел на шаг от кобылы и замер.
        - Начинай!
        Хрусцель свистнул розгой по воздуху, словно рапирой перед фехтованием, потом еще раз свистнул по воздуху справа, потом слева.
        Свист резкий, отчаянный, отвратительный.
        - Раз!
        Свист, и на вздрогнувшем теле легла красная полоса.
        - Два... Три... Четыре... Пять...
        Хрусцель бросил розгу, выхватил другую, перешел на другую сторону кобылы. Опять пять ударов по другой стороне тела.
        Каждые пять ударов он быстро менял розгу и переходил с одной стороны на другую.
        Свист заставлял болезненно вздрагивать сердце. Мгновения между двумя ударами тянулись, как вечность.
        Помощник смотрителя считал:
        - 29... 30...
        - Вставай... Вставай же!
        Васютин поднялся и сел опять верхом на кобылу. Глаза его были полны слез. Вот-вот потекут.
        - Совсем вставай! Иди же!
        - Две с половиной минуты! - сказал смотревший на часы доктор.
        Я думал прошло полчаса.
        - Медников Иван!
        Опять обнаженный до пояса, лежащий на кобыле человек.
        Снова свист, вздрагивания, красные полосы.
        Теперь плети!
        Хрусцель отложил розги, взялся за плеть и ловким движением разложил длинную плеть по земле.
        - Хрусцель, клади их.
        Хрусцель брал кавказцев за плечи, подталкивал к "кобыле", поднимал им руки и клал на "кобылу". Те тяжело рухались и лежали с темным обнаженным телом.
        Наказание было по "приговорам".
        Хрусцель по взгляду понял приказ помощника смотрителя и взял плеть за середину, там, где ствол плети переходил в трехвостку. Наказание - "в полплети".
        Хрусцель вертел свою плеть, словно ручку шарманки, три хвоста хлопали по телу, тело краснело и пухло.
        - Бардунов!
        С бледным-бледным лицом он подошел к "кобыле", сделал какую-то жалкую-жалкую гримасу, хотел улыбнуться.
        Начал ложиться на "кобылу".
        - Штаны, штаны брось! - остановил его Хрусцель.
        - Ежели законный порядок требует...
        Бардунова колотила дрожь, он беспомощно оглядывался кругом, словно затравленный заяц, и все силился улыбнуться, - выходила гримаса.
        Хрусцель толкнул его слегка в шею.
        - Ложись!
        Бардунов повалился и крепко ухватился за доску, чтобы не кричать, быть может.
        Хрусцель снова пустил плеть "по земли". Зловещее движение.
        Это было наказание не по приговорам, а уж сахалинское.
        Тихо было, словно кругом никто не дышал.
        Хрусцель впился глазами в помощника смотрителя.
        Тот стоял, переминаясь на месте, смотрел на меня, на доктора... и сделал какое-то движение головой.
        Хрусцель взял "в полплети".
        Словно один какой-то огромный человек вздохнул в сенях и на дворе.
        По телу Бардунова пробегали судороги.
        Бог знает, какого удара ждал этот человек, и задрожал весь мелкой дрожью, когда посыпались сравнительно слабые удары.
        - Ваше высокоблагородие, ваше высокоблагородие, за что же наказывают? Нешто возможно! - послышался его голос, но словно не его, какой-то странный. - Нешто возможно?!
        На дворе в толпе раздались смешки.
        - Шута строит! Привык! - пробормотал помощник смотрителя.
        Бардунов поднялся, захватил в руки штаны и, не натянув их, бросился в толпу арестантов.
        Видя, что наказание на этот раз не будет страшным, его товарищ, Гусятников, короткий и мрачный мужик, лег спокойно, без звука вздрагивал при каждом ударе и, сходя с "кобылы", даже проворчал:
        - Только продержали день зря. Волы не кормлены!
        - Так уж, пожалел мерзавцев! - умилялся своей гуманностью помощник смотрителя.
        Хрусцель ловко и проворно убирал розги и "кобылу".
        - Ты чего же не одеваешься?
        Васютин стоял у притолоки дверей канцелярии, как столб, с голыми ногами. Штаны с него свалились.
        Он икал. Крупные слезы катились по щекам.
        Было страшно и стыдно смотреть на этого парнишку.
        Он - из военной службы, сделал какое-то преступление, бежал и, боясь наказания, "скрыл свое родословие", сказался бродягой Иваном Васютиным, не помнящим родства.
        - Как же тебя к розгам приговорили?
        Бродяг обыкновенно приговаривают к 1 1/2 годам "принудительных работ" и затем - на поселение. Розги им прибавляют, если они почему-либо "путают", не называют себя просто "бродягой непомнящим", а именуются ложным именем: крестьянин, мол, такой-то деревни, - а пошлют туда, окажется, что нет. Опытный бродяга делает это в надежде удрать во время пересылки. Но зачем этому?
        - Ты что же, чужим именем назвался?
        - Так точно.
        - Зачем? Бежать с дороги хотел?
        - Нет.
        - Тогда зачем же?
        - В тюрьме знающий человек нашелся, сказал, что так сделать нужно. Я и сделал.
        - Ты в первый раз этому-то подвергался?
        - В первый.
        И по щекам его еще сильнее текли слезы. И заикал он сильнее.
        А у ворот тюрьмы, когда я выходил, сидел теперь уж совсем оправившийся Бардунов и бахвалился:
        - Мне, братцы мои, что на "кобылу" ложиться, что к жене под бок, - все единственно. Потому, вот как я к ней привык.


Нравы каторги

        "Каторга", это - официальное название. Неофициально каторга зовет себя добродушно-ироническим именем "кобылка".
        - Ну, как поживаете, братцы?
        - Ничего себе, ваше высокоблагородие, наша кобылка живет.
        - Это что, тоже рабочий? - спрашиваете вы про кого-нибудь.
        - Наш же, кобылка.
        Название, происходящее от слова "кобылка", - скамья, на которой дерут арестантов.
        Каторжане, как известно, доставляются на Сахалин двумя путями: или "сплавляются" морем, через Одессу, или идут Сибирью, через Кару.
        Соответственно этому, каторжники делятся на "кругоболотинцев" или "галетников", и "каринцев" или "терпигорцев".
        Название "галетник" - название даже слегка презрительное.
        - Что они там видели? Плыли да ели галеты. Только и всего!
        Тогда как "каринцы" пользуются и некоторым почетом и уважением каторги.
        Странствуя по сибирским этапам, они натерпелись горя, почему и зовутся "терпигорцами".
        В сибирских "централах" (центральных тюрьмах) и на Каре они прошли высший курс каторги, побывали, так сказать, в академии каторги. Знают все порядки, обычаи, законы. Сибирский каторжник вообще в почете у сахалинцев: в Сибири каторга крепче держится друг друга, там есть свои выработанные законы, твердые и ненарушимые, там есть товарищество, чего вовсе нет на Сахалине*.
_______________
        * Уже уехав с Сахалина, во Владивостоке я прочел в газетах, что прежнее пешее путешествие по этапам заменяется перевозкой по железной дороге. Прочел и от души порадовался за злосчастных "терпигорцев". Сколько народа скажет спасибо за это облегчение тяжкого пути. Сколько лишних, ненужных страданий упразднено, сколько ужасов, творившихся на этих "этапах", отойдет в область преданий. Сколько народу будет буквально спасено. Из моих дальнейших очерков вы увидите, что такое были эти этапы, и какую роковую роль они играли в жизни многих каторжан.

        Скоро, однако, это различие сглаживается. "Кругоболотинец" быстро входит в курс, осваивается с нравами и обычаями каторги, становится "почище" всякого "каринца", - и тогда слова "каринец", "галетник" раздаются только во время перебранки:
        - Молчи ты! С кем говоришь-то, мараказия! Я, по крайности, настоящий каринец. А ты кто? Тфу! Одно слово, галетник!
        Каторга делится на четыре касты:
        1) Иванов,
        2) Храпов,
        3) Игроков,
        и 4) Несчастную "шапанку".
        Это - аристократия и демократия каторги, ее правящие классы и подчиненная масса, патриции, плебеи и рабы.


Иваны

        "Иваны", это - зло, это - язва, это - бичь нашей каторги, ее деспоты, ее тираны.
        "Иван" родился под розгами, плетью крещен, возведен в звание "Ивана" рукой палача.
        Это - тип исторический. Он народился в те страшные времена, правдивая история которых "неизгладимыми чертами" написана на спинах стариков-"богодулов" Дербинской каторжной богадельни.
        Он родился на Каре во "времена Разгильдеевские", о которых и теперь вспоминают с ужасом*.
_______________
        * Разгильдеев - тогдашний начальник Карийской каторги. Время, близкое к эпохе "Мертвого дома".

        Тогда в "разрезе", где добывают золото, всегда была наготове "кобыла" и на дежурстве палач. Розги тогда считались сотнями, да и то считалась только "одна сторона", то есть человеку, приговоренному, положим, к сотне ударов, палач давал сотню с одной стороны, а затем заходил с другой и давал еще сотню, при чем последняя сотня в счет не шла. Два удара считались за один. Секли не розгами, а "комлями", то есть брали розгу за тонкий конец и ударяли толстым. По первому удару показывалась уже кровь. Розги ломались, а занозы впивались в тело. "Урки", то есть заданные на день работы, были большие, и малейшее неисполнение "урка" влекло за собой немедленное наказание.
        Тогда всякая вина была виновата, - и малейшая дерзость, самое крошечное противоречие простому надзирателю из ссыльных вели за собой жестокое истязание.
        В это-то тяжелое время, под свист розг, комлей и плетей, и родился на свет "Иван".
        Отчаянный головорез, долгосрочный каторжник, которому нечего терять и нечего ждать, он являлся протестантом за всю эту забитую, измученную, обираемую каторгу. Он протестовал смело и дерзко, протестовал против всего: против несправедливых наказаний, непосильных "урков", плохой пищи и тех смешных детских курточек, которые выдавались арестантам под видом "одежды узаконенного образца".
        "Иван" не молчал ни перед каким начальством, протестовал смело, дерзко, на каждом шагу.
        "Иванов" приковывали к стене, к тачке, заковывали в ручные и ножные кандалы, драли и комлями и плетьми. "Иваны" в счете полученных ими на каторге плетей часто переваливали за две тысячи, а розог не считали совсем.
        Все это окружило их ореолом мученичества, вызывало почтение.
        Начальство их драло, но побаивалось. Это были люди, не задумывавшиеся в каждую данную минуту запустить нож под ребро, люди, разбивавшие обидчику голову ручными кандалами.
        В то время "Иваны" представляли из себя нечто вроде "рыцарского ордена". "Иван" был "человеком слова". Сказал - значит, будет. Сказал убьет, - убьет. Должен убить.
        Это вызывало боязнь, дрожь пред "Иванами".
        Угроза для смотрителей и надзирателей, эти действительно на все способные люди были грозой для каторги.
        Это были ее деспоты, тираны, грабители.
        "Иван" прямо, открыто, на глазах у всех, брал у каторжных последние, тяжким трудом нажитые крохи, тут же, на глазах хозяина, пропивал, проигрывал, проматывал их - и не терпел возражений.
        - Что?! Я за вас, таких-сяких, тела, крови не жалею, коли надо - веревки не побоюсь, а вы...
        Что бы "Иван" ни делал, каторга обязана была его покрывать. Часто отвечала за него своими боками. Если за преступление, совершенное "Иваном", карали другого, тот должен был молчать.
        - Зато я терплю за вас.
        "Иваны" держались особой компанией, стояли друг за друга и были неограниченными властелинами каторги; распоряжались жизнью и смертью; были законодателями, судьями и палачами; изрекали и приводили в исполнение приговоры, - иногда смертные, всегда неприложные.
        Среди бесчисленных страшных преданий о тех временах до сих пор на каторге вспоминают о "казни" в Омской тюрьме.
        Двое "Иванов" решили бежать. Как вдруг, чуть не накануне предполагаемого побега, их неожиданно перековали в ручные и ножные кандалы крепко-накрепко, усилили караул, - и побег не состоялся.
        Два месяца "Иваны" Омской тюрьмы производили негласно следствие:
        - К


Другие авторы
  • Степняк-Кравчинский Сергей Михайлович
  • Брешко-Брешковский Николай Николаевич
  • Кайсаров Петр Сергеевич
  • Менделеева Анна Ивановна
  • Бекетова Елизавета Григорьевна
  • Галлер Альбрехт Фон
  • Морозов Николай Александрович
  • Стивенсон Роберт Льюис
  • Куропаткин Алексей Николаевич
  • Щебальский Петр Карлович
  • Другие произведения
  • Лесков Николай Семенович - Жидовская кувырколлегия
  • Мамин-Сибиряк Д. Н. - Д. Н. Мамин-Сибиряк: биобиблиографическая справка
  • Анненский Иннокентий Федорович - Тихие песни
  • Баженов Александр Николаевич - Баженов А. Н.: биографическая справка
  • Мейендорф Егор Казимирович - Бетгер Евгений Карлович
  • Дорошевич Влас Михайлович - Иветта Гильбер
  • Анненский Иннокентий Федорович - Педагогические письма
  • Бунин Иван Алексеевич - Сын
  • Лесков Николай Семенович - Привидение в Инженерном замке
  • Богданович Ангел Иванович - Воскресшая книга.- "Знамение времени" г. Мордовцева
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
    Просмотров: 346 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа