утреннем состоянии ее победа тех, с кем она в союзе. Не помню, в сентябре или в октябре Н. Рубакин, живший в Кларане, как и я, сообщил мне, что он устраивает в Монтрё доклад В. И. Ленина. Я удивилась выбору места: Монтрё (поблизости Кларана) было местопребыванием богатых русских, ими были наполнены прекрасные дорогие отели итого городка. Кто же пойдет там слушать эмигранта Ленина, и {350} о чем может он говорить им? "Я предупредил Ленина, - сказал Рубакин, - что публика будет буржуазная". Когда я пришла на это собрание, присутствующих оказалось не более 20-25 человек, и все незнакомые. Кроме самого устроителя и Е. Е. Лазарева, я не нашла никого, кого бы знала. В. И. говорил сначала об империалистической фазе капитализма, о соперничестве и борьбе за рынки воюющих стран, а затем, что эту империалистическую войну надо превратить в каждой стране в войну гражданскую, для чего следует вести революционную пропаганду везде, до окопов включительно.
Никаких прений после доклада не было, если не считать многословной и бесконечной речи Лазарева, содержания которой я совершенно не помню. Сам В. И., кончив доклад, тотчас ушел, и никто не мог ему ни поставить какой-нибудь вопрос, ни попросить разъяснения или сделать возражение.
Мне не с кем было поговорить об этом докладе; на меня же лично он не произвел большого впечатления, или, лучше сказать, впечатление было отрицательное, так как докладчик предлагал нечто, совершенно не вязавшееся с действительностью, как она мне представлялась. В самом деле, в Германии, во Франции, в Англии единодушно вотировались военные кредиты; громкие слова на конгрессах, объявление "война войне" (на Базельском конгрессе) оказались пустыми фразами, как этого и можно было ожидать. В Англии и Франции проповедовался гражданский мир между трудом и капиталом и единение с правительством; германские вожди профессионального движения страшились за капиталы своих касс, а неорганизованные массы выказали совершенно неожиданно чисто звериную национальную вражду против русских. Не было ли чистейшей утопией при таких условиях думать о призыве всех этих организованных и неорганизованных масс к свержению их правительств и их правящих классов?
Прошло каких-нибудь два-три месяца войны, правда, ужасных по пролитию крови и разрушению материальных и культурных ценностей, созданных человеческим трудом, но не наступило еще утомление солдат, не было еще миллионов матерей и жен, облеченных в траур: нужны были еще два-три-четыре года ужасной бойни, нужно было 10 миллионов убитых, 30 миллионов искалеченных и общее обнищание, чтобы ускорить революционную развязку. {351}
Когда началась война, я не захотела долее оставаться за границей. Но закончить все дела мне удалось только к февралю 1915 г. Ехать я решила через балканские страны. Проехав вдоль всей Италии до Бриндизи, я послала оттуда телеграмму брату Николаю, что еду на Унгены. Брат должен был сообщить об этом в департамент полиции, как он условился с министром внутренних дел Маклаковым, который обещал, что я не подвергнусь никаким неприятностям, если дам знать, через какую границу думаю проехать. К несчастью, телеграмма не дошла по назначению; вероятно, в то смутное время чиновник на телеграфе не послал ее. Из Бриндизи надо было ехать морем до Салоник, и я взяла билет на одном из двух лучших больших пароходов, делавших эти рейсы. В день выезда погода была великолепная и море совершенно спокойное; от его синевы, сверкавшей под ясными лучами солнца, нельзя было оторвать глаз. Сидя на палубе в кресле, я в первый раз в жизни наслаждалась морским воздухом: он вливал такую бодрость, действовал так живительно, что я поняла тогда, какое чудотворное влияние может иметь морское путешествие на слабый, истощенный организм. Качки не было. Однако я заметила, что палуба мало-помалу пустеет; пассажиры, видимо, начинали страдать морской болезнью. Наконец на палубе осталась одна я и долго еще чувствовала себя хорошо, но пришлось, наконец, и мне подойти к борту, к счастью только раз - в каюту же я не пошла: там в корчах мучились мои спутницы Оберучевы, с которыми я выехала из Лозанны. Долго ли, коротко ли ехали, я теперь в точности не помню, но в памяти ярко встает воспоминание, что мы стоим у входа в Коринфский пролив. Когда-то мы учили, что Балканский полуостров соединяется с Пелопоннесом Коринфским перешейком: теперь перешеек прорезан каналом. Последний так узок, что два парохода не могут разойтись, и наш пароход спрашивал по беспроволочному телеграфу, свободен ли проход. Оказалось - он занят, и мы стояли, пока не вышел большой пароход "Milano". Тогда к бортам нашего парохода были прикреплены деревянные щиты для предохранения от толчков о каменные стенки канала. Медленно, самым тихим ходом двигались мы в течение 40 минут в узком искусственном ущелье, которое прорезало, прежний перешеек. Расстояние деревянных щитов от стенок канала было, мне кажется, не более 1 метра. По обеим сторонам {352} высились темно-красные, отвесные берега вдоль канала, которым рассекался горный кряж.
Где-то на большой высоте, подняв голову, можно было видеть железнодорожный мост - настоящий игрушечный мостик, перекинутый над пропастью, в которой с большой осторожностью мы продвигались вперед.
На пути из Бриндизи мы видели в Адриатике прекрасный остров Корфу, который казался букетом цветов, выплывшим на поверхность моря из глубин его синих вод. А когда шли Коринфским заливом, направо и налево виднелся рельеф береговых гор с мягкими очертаниями снеговых вершин в тонких красках неба и всего пейзажа. После этих картин, напоминавших мне изящные фрески Помпеи, я не могла не найти, что в сравнении с ними многие красоты швейцарской природы слишком резки, а краски заката даже грубы.
Было 9 часов вечера, когда пароход подошел к Афинам, где должен был простоять до утра. Многие русские, возвращавшиеся в Россию и севшие на пароход одновременно со мной в Бриндизи, тотчас отправились в город осматривать его достопримечательности. Но я так устала, что должна была лечь спать и удовольствоваться только тем, что видела Акрополь, венчавший прибрежные высоты. Утром, когда пароход отчалил, все небо было покрыто тучами, и начался продолжительный дождь, а на следующий день поутру мы были в Салониках, и тут началось нечто, показавшее конец Европы. Едва пароход остановился, как с берега, с лодок, тотчас же окруживших пароход, к нам ринулись люди, цеплявшиеся за канаты, карабкавшиеся на борты парохода; с дикой энергией они набросились на багаж пассажиров, не обращая никакого внимания на протесты нашей сбитой с ног публики. Это очень походило на сцены, которые описываются в старых путешествиях, когда "белые" были в диковинку островитянам Тихого океана.
Я с моими спутницами тоже попала в водоворот пестро одетой, кричащей и жестикулирующей толпы, которая силой захватила все 18 штук багажа, который был у нас, и повлекла все это к большой повозке, сложила, увязала и, не слушая наших указаний на адрес, которым мы запаслись до отъезда, отправилась в шумливый, чисто азиатский город. На какой-то улице возницы остановились и пригласили нас в рекомендуемый ими дом. Это {353} был настоящий вертеп; тут мы начали, в свою очередь, кричать и махать руками. Это заставило проводников пойти дальше. И снова они рекомендовали отвратительное жилье. Лишь в третий раз нам удалось попасть в меблированные комнаты, указанные нам в Лозанне, и мы могли, наконец, успокоиться.
Отдохнув, из любопытства мы пошли на базар: тут были ряды деревянных лавочек со всевозможными фруктами, овощами и сластями; на уличке стригли, брили, чистили обувь, жарили, варили, и все во все горло кричало и пестрело яркими и разнообразными красками, костюмами. Словом, тут была сама Азия.
Переночевав, мы сели в поезд с очень старыми, грязными купэ, чтоб пересечь территорию греческого королевства. На этом пути мы не видели ничего особенного, но когда поезд остановился на границе Сербии, я невольно воскликнула: "Тут Русь! Тут Русью пахнет!" И в самом деле: на перроне высокий, плотный, смуглый человек в казачьей форме толкал в спину носильщика и сыпал во все горло чисто русскую ругань...
...Что за жалкое зрелище представляла собой страна сербов, лет сорок тому назад притягивавшая русскую молодежь борьбой за независимость и свободу! Желтоватая, сухая земля, казалось, несколько лет не знала обработки: ни зеленая трава, ни деревья не радовали глаз; кое-где лежали развалины селений; местами торчали трубы после пожарищ. На полях, на которых не произрастали даже сорные травы, мы видели в некоторых местах небольшие кучки овец: сбившись в кружок, они стояли неподвижно, уткнувшись поникшими головами друг в друга.
"Не выходите из вагонов в Сербии", - напутствовали нас друзья при отъезде. "Не берите ничего на станциях", - говорили они. В Сербии в то время свирепствовал тиф; от него гибли целые десятки врачей, а среди населения никто не считал жертв страшной эпидемии. Столица из Белграда была перенесена в Ниш, и про этот город говорили, что в нем буквально по колено грязь. На станциях всюду мы видели следы дезинфекции - белые полосы от поливания известью. Группы подростков сбегались к окнам вагонов, прося хлеба, и мы давали, сколько могли, из своих дорожных запасов.
Великим злом для нас, пассажиров, была опасность набраться паразитов, от них не знали потом, как отделаться. {354}
Да, тяжелое впечатление производила эта маленькая страна, на которую обрушились, кажется, все бичи - война с ее опустошениями, голод и эпидемии. А чем далее на восток, тем общий характер местности становился отраднее. В Болгарии зазеленели поля; следов разорения не было видно, а столица - София - представляла собою вполне благоустроенный европейский город, оправдывая прозвание "маленький Париж".
Что же касается Румынии, то она показалась мне землей, текущей млеком и медом. В ней было что-то пышное, богатое: живописная, несколько холмистая местность; прекрасно обработанные свеже-зеленеющие поля, обилие лесной растительности, - все говорило, что здесь живут сытно и благоустроенно. Но Бухарест... как отвратительна показалась нам атмосфера, царившая в нем! Что за неприятные лица всюду. Когда мы остановились в одной гостинице, где была только мужская прислуга, мы сразу почувствовали себя не по себе, и все кругом было подозрительно и скверно. Мне дали комнату с затасканною мебелью и с как-то особенно неприятной постелью, а молодая Оберучева с ребенком попала в другую такого рода, что не легла спать и всю ночь просидела в кресле. Должно быть, это был скверный дом, потому что, проходя по какой-то галерее, мы видели в открытых внутренних окнах странных, растрепанных женщин. Нравы в городе таковы, что едва Оберучева успела выйти на улицу, как к ней пристал какой-то мужчина, и нам говорили, что ни одна женщина не может зайти в ресторан без того, чтобы не подвергнуться неприятностям от нахалов. Студентка, ехавшая с нами из Бухареста, рассказывала, что учиться там в университете совершенно невозможно, до такой степени наглы местные студенты. {355}
Но вот и Унгены, и весь поезд состоит из возвращающихся русских. Не без тревожного чувства ожидаю я, чем встретит меня Россия - пропустят, как обещал министр Маклаков, или опять начнутся мытарства: арест, тюрьма, ссылка? У входной двери вокзала, направо, стоит жандармский офицер, и каждый из приехавших подает ему свой паспорт. Налево - жандармский унтер-офицер. Когда я подаю свой паспорт, офицер передает его как-то особенно жандарму, и я предвижу, что дело не обойдется благополучно. Во входном зале на прилавках разложен багаж пассажиров: происходит осмотр его. Затем из смежной комнаты поочередно вызывают поименно одного приехавшего за другим, и каждый выходит со своим документом и удаляется, чтоб сесть в поезд. А моего имени все нет и нет. Зала опустела; подле меня остаются только мои спутницы: они ждут, чтобы вместе со мной выйти на перрон.
- Фигнер!
Я вхожу; на столе мой паспорт, и мне говорят: "Вы арестованы". Я возвращаюсь к Оберучевым и говорю:
- Прощайте, я арестована.
Они начинают плакать, но я поцелуем запрещаю это и прошу:
- Оставьте, оставьте! Когда приедете в Петербург, дайте знать сестре в "Русском Богатстве".
Поезд громыхает, и я остаюсь одна. Меня отводят во второй этаж, в комнату, в которую внесен мой сундук, и два офицера начинают обыскивать мои вещи. Один постарше, другой молодой, и этот последний проявляет особенную энергию: он ощупывает каждую вещь, кое-где подпарывает швы и приговаривает: "Где {356} бы тут могли быть протоколы социал-демократического съезда?" А офицер постарше, улыбаясь, говорит: "Вот и мы, пожалуй, попадем на страницы истории!"... Он не ошибся: об одном жалею, что фамилию рьяного молодого сыщика не могу запечатлеть в этих воспоминаниях.
Они ушли, прислав женщину, чтобы осмотреть платье, которое было на мне, и уложить в сундук разбросанные вещи. Всегда навернется что-нибудь смешное: женщина была неопытная, в кармане у меня остался перочинный ножик и пятиалтынный, а когда она нашла среди вещей разбившийся термометр, то сказала: "Позвольте мне взять это - поиграть ребенку". И я всемилостивейше разрешила... Я ночевала в дамской комнате; по другую сторону двери растянулся жандарм, а наутро меня увезли в Кишинев, в жандармское управление, а потом в тюрьму. Опять обыск, и опять перочинный ножик и пятиалтынный остались в моем кармане. Болезненного вида женщина, по-видимому, интеллигентная, услыхав от смотрителя мое имя, промолвила:
- Это знаменитая фамилия 1.
Отвели меня в камеру; желтый крашеный пол был чист; 3 койки (козлы с натянутым на них холстом) стояли без всяких постельных принадлежностей. У меня было с собой 99 рублей, и я тотчас попросила купить мне чаю и сахару.
- Это невозможно, пока не приедет тюремный инспектор, - сказали мне,- когда он разрешит, мы купим.
На другой день была суббота, инспектор не явился. В воскресенье нечего было и ждать его. По-видимому, здесь было обыкновение примучивать заключенных голодом, потому что и в понедельник он глаз не показал. Женщина-сторожиха принесла было тарелку какой-то отвратительной густой снеди розоватого цвета, но я решила ограничиться черным хлебом. Но маленькая брюнетка, сторожившая заключенных, заявила:
- Я принесу вам от своего.
- Пожалуйста, не делайте этого, - сказала я. - Ни за что не возьму: не хочу подводить вас.
Напрасно! Она все же принесла на блюдце кусочек жареного мяса с картофелем. Я энергично протестовала. Но маленькая жен-{357}щина, подняв руку по направлению к иконе в углу камеры, сказала:
- Здесь только вы, я да бог!.. Если здесь все правила соблюдать - так жить нельзя...
После ее жеста и милых слов оставалось только покориться. Потом какая-то служащая, вероятно, та, которая производила поверхностный обыск, прислала мне чаю и сахару, а сторожиха вечером мне сказала:
- Завтра я не буду дежурить, а когда приду, принесу вам пирожок из кондитерской.
Как я ни протестовала, она действительно принесла прекрасный слоеный пирожок с мясом, а я попросила ее взять несчастный заблудившийся пятиалтынный и притаившийся в кармане перочинный ножик.
Я хотела послать ей какой-нибудь подарок, когда меня освободят, и взяла ее домашний адрес. Но тревога и усталость всех последующих дней совершенно стерли из моей памяти ее имя и адрес, и я никак не могла потом его вспомнить.
Опять жандармское управление и отправка в Петербург; бессонные ночи на деревянной лавочке в вагоне. Привезли меня в "охранку", и сразу окружили 3 мерзких Смердяковых: какие-то черномазые, высокорослые человеки с гнусными физиономиями, напоминавшие мне бухарестских румын, и давай меня фотографировать - спереди, в профиль, в шляпке, без шляпки. Затем повели куда-то наверх, в комнату с низким потолком и небольшим отделением за легонькой, неполной перегородкой. Стоял стол, на нем бланки, и мне показалось отвратительным, что я должна была по их указанию приложить палец для дактилографического снимка 1. Затем меня заперли за перегородку, где стояла небольшая кожаная кушетка.
"Неужели мне придется ночевать здесь,- думала я с отвращением.- Неужели придется дышать одним воздухом с этими Смердяковыми Достоевского..." {358}
Нет. Меня отвезли в тюрьму, о которой я впоследствии узнала, что это была Выборгская женская тюрьма. Жалким мне показался Петербург после западноевропейских столиц; улицы были не только занесены снегом: высокие сугробы загромождали их, по дороге были ухабы, а тюрьма громадных размеров, со своими чугунными лестницами и сложной внутренней архитектурой заставила подумать о Шлиссельбурге, как о весьма уютном жилище.
Дня через два меня возили в охранку для допроса. Он состоял из двух пунктов: 1. Почему я была выбрана вместе с Кропоткиным и Лопатиным для разбирательства дела Бурцева о провокации Азефа? Офицер указывал, что это обстоятельство доказывает принадлежность к партии. Я объяснила, что при этом выборе руководились исключительно тем общим доверием, которым пользовались мы трое 2. Другим обвинительным пунктом был Парижский комитет помощи политическим каторжанам, который я организовала в 1910 году. Охранник вынул из стола номер "Humanite" и прочел французскую фразу о том, что я основала комитет для противодействия истреблению русским правительством политических каторжан.
- Это правда, - отвечала я, - такой комитет я действительно основала. Он был беспартийным и оказывал поддержку заключенным без различия партий и национальности.
- Вы помогали побегам из Сибири? - спрашивал офицер.
- Нет, мы отказывали в такой помощи, так как этого не предусматривал устав.
- Да, мы об этом знали, - сказал он.
После некоторых повторных вопросов он предложил написать протокол.
При этом допросе я была поражена отсутствием вещественных доказательств: у охранника не было ни моей брошюры о русских тюрьмах (на французском языке), ни годовых отчетов за 1910, 1911, 1912 и 1913 гг. с текстом о положении каторжан. Ничего. Тайные агенты, должно быть, стыдились доносить на меня.
Я имела свидание с братом, а потом со всеми сестрами. Они были уведомлены Оберучевой традиционным: "Вера заболела..." А через 10 дней брат Николай увез меня к себе на сутки. Мне было предоставлено выбрать местожительство, к которому я буду прикреплена и отдана под надзор полиции. Дальнейшие ограни-{359}чения состояли в том, что мне было запрещено жить в столицах, в университетских городах и в местностях, объявленных на военном положении.
Я выбрала Нижний - единственный город, в котором, благодаря жизни в 1906 г. в семье Сажиных, у меня было немало знакомых.
Я приехала туда в сопровождении сестры Евгении, и она нашла мне тихий приют у жены доктора Ситникова, бывшего на войне. Они жили во дворе того самого дома Кривавуса на Студеной улице, где в 1906 г. жили Сажины.
Многое изменилось в Нижнем за время моего отсутствия. Его вымели начисто, о былых революционных организациях не было и помину: партийные люди были одни отправлены на каторгу или на поселение, другие эмигрировали, третьи переехали в другие города. Общественная жизнь и деятельность замерли: прекратились прекрасные лекции для рабочих; не устраивалось больше никаких собраний с докладами на политические и общественные темы. Все потускнело; скучно и однообразно прошло время до первых пароходов, когда мне разрешили отправиться в Никифорово, где я поселилась с сестрой Ольгой, а потом и с Лидией в новой усадьбе, выстроенной для них братом Петром на месте, где стоял старый дом, сгоревший в 1906 году.
Такой беспокойный человек, как я, не мог оставаться без дела.
Война, прервавшая наши сношения с Западом, лишила нас многого из того, что мы получали из-за границы, и принудила обратиться к производству внутри собственной страны того, в чем чувствовался недостаток. Недоставало, между прочим, многих медикаментов, и в прессе много говорилось о собирании лекарственных трав. Я заинтересовалась этим вопросом, проштудировала литературу о собирании и разведении лекарственных трав.
Подобно тому, как в ссылке в Нёноксе я делала попытку насадить корзиночное ремесло и думала о производстве глиняной посуды, теперь в Никифорове, где крестьяне не имели никаких занятий, кроме земледелия, я задумала ввести разведение мяты для выработки мятного масла, которое до войны ввозилось из Германии. Я съездила в одну татарскую деревню, где воспитывали мяту и вывозили в сухом виде в Польшу, а потом посетила в довольно далеком селе Красная Горка кустарный завод крестьянина, который довольно первобытным способом выгонял мят-{360}ное масло из сырой мяты. Он продавал его в Казани на мыловаренный завод по 7 рублей фунт, тогда как цена хорошо очищенного масла равнялась 25 рублям.
Купив в Москве у Феррейна нужное количество корневищ так называемой белой перечной мяты, я засадила ею 1/8 десятины недалеко от усадьбы. В овражке, где протекал ручей, устроила плотину и, получив количество воды, достаточное для орошения всех гряд, завела целую систему ирригации, с маленькими деревянными заставами, позволявшими проводить воду по очереди во все междугрядья. Я очень гордилась этим сооружением и показывала его всем, кто приезжал к нам. Мята выросла великолепная. Для сушки надо было связывать мяту небольшими пучками и, чтоб сохранить цвет, развешивать в тени. Это можно было делать только в зданиях. Сначала я заняла не работавшую в то время мельницу брата, развесив по внутренним стенам гирлянды пучков на шпагате, а потом дошла очередь до усадьбы сестер, и тут началась мука для всех обитателей: все комнаты были увешаны такими же гирляндами, не говоря уже о чердаке и тому подобных местах. Еще хуже стало, когда мята высохла: все от мала до велика должны были обрывать сухие листья, похваливая сохранившуюся окраску их. Даже гости не бывали пощажены: им позволялось болтать на террасе, но руки должны были действовать. Нанимались и деревенские девочки помогать хозяйке, а что касается до нее самой, то она так усердствовала, что отравилась ментолом, который испарялся из листьев: у меня появилась крапивница и головные боли, страдали последними и неповинные сестры.
Результатами моих стараний были: 1) бочка отборной сухой мяты, отосланной Феррейну; за нее я получила 25 рублей; 2) я отправила большой воз мяты к упомянутому кустарю и получила полбутылки мятного масла. Я не могла помириться с его качеством и, когда вернулась в Нижний, три раза совершила перегонку его в лаборатории Коммерческого училища. Отделив маленькие порции этой драгоценной влаги для себя, для друзей и знакомых, интересовавшихся моим предприятием и страдавших от него, я продала остальное за 8 рублей в аптеку. Всю выручку я великодушно разделила с братом, который покупал корневища. Нечего говорить, что отрадной стороной дела было то, что все {361} население села Никифорова могло пить квас с мятой и употреблять ее при желудочных заболеваниях...
Была и теневая сторона: оказалось, обработка требует обильного орошения и помещений для сушки, которых у крестьян не было. Для моей системы ирригации условий у сельчан не было, и моя попытка была неудачна. Таким образом, как промысел, культура мяты была непригодна.
Мое начинание получило широкую огласку, и однажды, к моему удивлению, я получила официальное предложение от медицинского департамента взять ассигновку на постройку завода для выработки мятного масла. Конечно, я не хотела зарыться в подобное предприятие и отказалась. А в Нижнем я получила приглашение на совещание по культуре медицинских растений. {362}
Осенью вместе с сестрой Лидией, которая перестала служить в конторе "Русского Богатства", я вернулась в Нижний, и мы снова поселились у приветливой Ситниковой.
Война продолжалась уже целый год. Она требовала не только крови и материальных средств, но, подчиняя все своим требованиям, понижала культурную жизнь и деятельность общества. Ярмарочные здания Нижнего и синагога были заняты беженцами-евреями; многие общественные здания и школы были заняты военным постоем и госпиталями для раненых. Сестра Лидия стала посещать госпиталь поблизости нашей квартиры и читала раненым газеты; в другом - я сделала два доклада, из которых первый о политическом устройстве Швейцарии имел большой успех: солдаты о швейцарцах говорили: "Вот как хорошо устроились!" Вид молодых солдат, в белой больничной одежде, в самом цветущем возрасте, но без рук, без ног, поразил меня до глубины души...
Народный дом, о котором я говорила в одной из предыдущих глав, был тоже занят солдатами.
Хозяин дома - общество распространения народного образования было загнано в небольшую комнату, в которой продолжала работать бесплатная библиотека, снабжавшая книгами бедноту, как взрослых, так и детей, и кроме того пользовалось низеньким чердачным помещением, где был книжный склад о-ва. Там я и сестра подбирали библиотечки в 150-200 книг для рассылки в села губернии 1. Приют для этих библиотечек обыкновенно давала кооперация, а учителя безвозмездно исполняли обязанности библиотекарей. Я принимала деятельное участие в работе так наз.{363} уездной комиссии о-ва, в качестве ее секретаря. Энергичным членом комиссии был доктор Либин 2, бывший ссыльный, член партии с.-р. Комиссия состояла человек из 10, и в нее входили некоторые служащие земского отдела народного образования, благодаря чему наша работа велась в тесном контакте с этим отделом. Они делали по нашему предложению доклады на окраинах города, пользуясь световыми картинами земства, и т. д. Для распространения научных знаний земский отдел народного образования устраивал в то время объездные выставки естественно-исторического содержания. Глобус, микроскоп, гистологические и анатомические препараты, таблицы с рисунками в красках по разным отделам естествознания размещались в школе какого-нибудь села; окрестные жители оповещались о выставке, и лектор (Малиновский) с помощью учителя данного села давал объяснения. С утра до ночи принимались посетители, число которых в 2-3 дня пребывания выставки в данном месте доходило до 1-2 тысяч человек. Крестьяне относились к выставкам с величайшим интересом.
В зиму 1915-16 года наша комиссия пригласила с.-д. Е. Н. Ванееву сделать объезд по деревням с докладом на тему "Война и воюющие державы". Она приготовила доклад и была снабжена соответствующими световыми картинами. Лекции имели громадный успех: крестьяне стекались толпами и слушали с таким интересом и вниманием, что в тишине было бы слышно, как муха пролетит. В конце, если случалось, что усталая лекторша говорила: "О Греции я не буду рассказывать", голос из задних рядов произносил: "Нет, ты нам и о Греции расскажи".
Это предприятие было одно из самых удачных и дало большое удовлетворение как нам, так и самой докладчице.
Деятельность доктора Либина не ограничилась работой в просветительном о-ве; он задумал издавать еженедельную газету для народа. Быть редактором мы предложили молодому кооператору Анисимову. Газета, помнится, называлась "Мысль". Мое участие в ней ограничилось денежной помощью. Я поместила в ней только небольшой некролог умершего тогда депутата с.-д. партии; сестра моя занималась экспедицией. После трех номеров губернатор газету запретил. {364}
У друзей
Весной в Москве умер мой брат Петр. Мы с сестрой ликвидировали в Нижнем наши дела и отправились сначала в Москву, а потом с телом брата через Казань и Тетюши в Никифорово, чтоб похоронить его на кладбище родного села.
В деревне у меня начались сильные кровотечения носом, продолжавшиеся и по возвращении в Москву. Я и без того страдала малокровием, а кровотечения довели меня до полного истощения. В состоянии крайней слабости мои московские друзья, сестры Володины, с которыми я познакомилась за границей, увезли меня в Орловскую губернию, в Елецкий уезд. Я провела с ними более 3 месяцев, и их нежный уход, деревенская тишина среди живописной природы и хорошие условия материальной жизни вполне восстановили мое здоровье. Мы жили в небольшом деревянном флигеле, в яблоновом саду, а за ним тянулся старый дубовый лес. Большой каменный дом с колоннами, антресолями и террасой был необитаем, но сохранял в одной комнате старинную меблировку. Оправившись, я уходила туда работать, сидела на террасе, у которой стояли красивые березы, или уходила в гостиную, где овальный стол и кресла красного дерева, наряду с портретом покойного владельца, так живо напоминали домашнюю обстановку и облик людей 30-х годов, что порой мне казалось, что я вижу фигуру в черном сюртуке, белой манишке с воротничком, подпирающим подбородок, в красном галстуке, на одном из кресел... Там я написала самые лучшие главы моей книги: "Материнское благословение", "Десять дней", "Пробуждение", "Первое свидание" и первые главы книги "После Шлиссельбурга".
На закате, сидя в саду на утесе, я не раз смотрела на вознесенную на противоположном высоком берегу усадьбу бывшего {365} министра внутренних дел А. Н. Хвостова. Это была настоящая белокаменная крепость: большой белый дом - 20 окон по фасаду - и белая ограда кругом. И, как бы в предвидении будущего, мне представились толпы крестьян, вооруженных чем попало, спускающихся из деревни и поднимающихся в гору на приступ этой барской твердыни.
Вместе с друзьями я вернулась в Москву. В то время я как-то совсем перестала обращать внимание на то, что прикреплена к Нижнему и нахожусь под надзором полиции. В зиму 1915-16 года, когда я ездила к брату Петру в Москву, он брал особое разрешение на это. Теперь я стала передвигаться самовольно 1. Я остановилась в прекрасном особняке московского богача Берга на Пречистенке у В. Д. Лебедевой. Благодаря положению мужа, а потом сына, служившего в Сибирском банке, а потом у Берга, она имела большие связи, а для нас, революционеров, была другом со времен чайковцев, так что я чувствовала себя у нее, как дома. В один памятный день она собрала в своей гостиной человек 10 литераторов. Тут были Вересаев, Валерий Брюсов, Алексей Толстой, Серафимович, Мельгунов, Бунин*, Ив. Ив. Попов и др. Я должна была прочитать им некоторые главы из того, что я написала летом. Я выбрала "Десять дней", "Пробуждение" и еще что-то. Чтение произвело на них сильное впечатление. Вересаев, Бунин и другие члены издательства "Московских писателей" энергично настаивали, чтоб я дала эти главы для их сборника, где они появились в первый раз, а потом вошли во 2-й том "Запечатленного труда". {366}
В Нижнем я тяготилась безлюдьем, и потому решила не возвращаться туда, и, забыв, или не зная, что Харьков находится на военном положении, поехала туда. Какую громадную перемену нашла я в нем за те 33 года, которые протекли со времени моего ареста! Город, сравнительно незначительный в 1882-83 гг., превратился в один из крупных промышленных центров России. 200-тысячное население широко раздвинуло его пределы; улицы, прежде довольно пустынные, теперь кишели человеческим водоворотом. Необычайное скопление населения в 1916 году было следствием войны. Несколько высших учебных заведений влили множество учащейся молодежи; неимоверное количество беженцев наполняло все дома. Когда с вокзала я вышла на площадь, я была ошеломлена шумом и движением людей и всякого рода экипажей, представлявших настоящий табор. Я остановилась у знакомых, и когда стала искать комнату, то это оказалось почти невозможным: они были или чрезмерно дороги, или слишком убоги и с такими неудобствами относительно соседей, что я не могла поселиться в них. В конце концов я взяла маленькую комнатушку, оказавшуюся настоящим клоповником, где и приютилась, к счастью, не надолго: меня "открыли", и незнакомые друзья тотчас перевезли меня в семью профессора Конева, где радушные хозяева, хорошие люди, можно сказать, носили меня на руках. У них я имела радость встретиться со старым знакомым, членом харьковской группы "Народной Воли" Александром Кашинцевым. Возраст не только не обезобразил его, но сделал красивее, а душа его осталась такой же, какой была 30 лет назад 1. Жена Конева была до замужества {367} сотрудницей известной общественной деятельницы Алчевской и вместе с другими лицами составила превосходную книгу: "Что читать народу". Ею мы восхищались в Шлиссельбурге, и это обстоятельство сразу сблизило нас теперь. Алчевская в течение 40 лет работала в Харькове по народному образованию. Имея богатого мужа, она выстроила прекрасное большое здание для воскресной школы, которую основала и пронесла через царствование трех императоров, в то время как другие воскресные школы были стерты с лица земли. Когда я, нелегальная, жила в Харькове, эта школа уже существовала, но в несравненно меньших размерах и еще не прославилась по всей России. Теперь она могла быть гордостью всех друзей народного образования. Сама Алчевская, уже глубокая старуха, все еще продолжала работать, и я присутствовала при том, как она обучала грамоте группу пожилых кухарок, служанок и работниц. Она имела сотню сотрудников. В комнатах обширного здания молодые люди обоего пола преподавали русскую литературу, географию, историю, математику и т. д.
Счастливые обстоятельства сделали мое пребывание в Харькове особенно приятным: по приглашению Харьковского просветительного общества, приехал Н. Морозов, чтоб прочитать две лекции по воздухоплаванию. В городе существовала богатая общественная библиотека, - имевшая, как говорили, 80 000 томов, - в доме, выстроенном особенной общественной организацией, по последнему слову техники, на общественные пожертвования. В нем был большой зал для всякого рода лекций и собраний. В нем-то и выступал два вечера подряд Морозов, находившийся тогда в зените своей общероссийской популярности.
Я отправилась на лекцию скромным инкогнито, но мое присутствие стало тотчас известно; в перерыв кто-то громогласно объявил об этом. Тут поднялся невообразимый шум, аплодисменты, и людской поток, завладев мной, повлек на эстраду, а потом в артистическую. Я была очень взволнована, а пока мы с Морозовым отдыхали, молодежь шумела за дверями и требовала нашего выхода. Овациям не было конца, и, так как на лекции были полицейские, я думала, что дело кончится моей высылкой.
На другой день Морозов продолжал доклад, и снова повторились радостные приветствия молодежи. Это была моя первая в России публичная встреча с молодой публикой, полной энту-{368}зиазма, и некоторые подробности этой встречи незабываемы по своей трогательности. В Харькове в то время существовало несколько крупных общественных организаций. Из них самая молодая, основанная в 1902 г., называлась "О-вом взаимопомощи трудящихся женщин". Во главе стояла целая галерея женщин, выдающихся своей энергией и широтой размаха. О-во имело детский очаг, ряд школ дошкольного возраста, школу, гимназию, совместную для мальчиков и девочек, Фребелевские курсы и, наконец, высшие женские курсы. Член о-ва Е. М. Десятова, обладавшая колоссальной энергией, выстроила на собранные деньги дом для женских медицинских курсов о-ва, работая вместе с бывшей членом "Народной Воли" Новицкой и женой проф. Арнольди. О-во имело бюро для приискания работы, народный театр, устроило столовую, которую посещало чуть не 2 тыс. человек учащихся и лиц небольшого достатка. Заведующая столовой, в которую я заходила, чтоб посмотреть это учреждение, уже седая, безвозмездно работала в ней с утра до вечера. Она воспитала своих детей и, когда они кончили образование, сказала: "Теперь я буду работать на других". Между энергичными деятельницами общества я имела удовольствие лично встретиться с моей старой знакомой еще по "Земле и Воле" - Демчинской (уже упомянутой Новицкой), с именем мужа которой связана память о Поливанове, сделавшем в 1882 году в Саратове попытку освобождения его из тюрьмы.
Кроме этого о-ва я познакомилась еще с группой членов О-ва грамотности, в котором женщины, мне показалось, играли первенствующую роль. Из них мне бросилась в глаза энергичная г-жа Кнюпфер. На заседании они встретили меня цветами, приветственной речью и сделали сообщение о своей деятельности в уездах среди крестьян: они открывали школы, читальни, библиотечки, устраивали лекции с туманными картинами и народные театры.
Одна из них приглашала меня съездить в ее имение, где я могла бы познакомиться с хорошо поставленной кооперацией. Но я не успела сделать этого. Неожиданно пришла телеграмма из Петербурга от брата Николая: "Приезжай!" Это значило, что мне разрешено жить в столице!.. В первый раз после выхода из Шлиссельбурга! Я тотчас собралась в путь и выехала вместе с {369} Морозовым. 4 декабря я была уже в доме брата на Каменном Острове 1, в кругу собравшихся родных.
Дом брата был настоящим маленьким музеем, собранным за 25 лет его артистической деятельности. В нем было так много всевозможных изящных вещей, что их обилие подавляло меня, и дней через десять я убежала от брата в скромную квартиру Сажиных на М. Посадской, д. 19, кв. 31. {370}
Правительство разрешило мне жить в столице в тот тревожный момент войны и общей неурядицы, когда перед Россией стояли серьезнейшие внешние и внутренние затруднения, и люди, знавшие положение дел на фронте и в тылу, считали неизбежными глубокие потрясения - взрыв народного возмущения, восстание, революцию.
На третьем году европейской войны экономическая жизнь России была в полном расстройстве, наш транспорт дезорганизован, общественные силы и инициатива парализованы и подавлены правительством.
Беспокойство и недовольство охватывало население снизу доверху.
На фронте солдаты были недовольны всем: бесконечной войной без правильного снаряжения и снабжения, неспособным и бестолковым начальством, одеждой, пищей; они тревожились за оставленных в тылу голодавших близких и наполняли письма жалобами, в которых слышались угрозы расправиться после войны, с кем следует.
Офицерство, революционизированное всем, что видело и испытало за годы войны, думало о насильственном перевороте, как единственном средстве свалить негодное правительство и изменить государственный строй; разрабатывался и план восстания армии в момент демобилизации, с целью созыва Учредительного собрания, которое установило бы политические свободы, передало народу землю и дало 8-часовой рабочий день.
В тылу на крестьянство всею тяжестью легло отвлечение 15 миллионов молодой рабочей силы, увеличение налогов, дороговизна вследствие спекуляции и полного отсутствия организации {371} продовольственного дела. Крестьяне проклинали войну, не имевшую в их глазах смысла, и, по свидетельству людей с мест, находились в нервном возбуждении, подобном настроениям 1905 года.
Рабочий класс, после периода растерянности и почти общего патриотического порыва в начале войны с Германией, постепенно справился со своим новым положением и определил свое отношение к войне, противоречащей всем его интересам.
У него отняли все завоевания предвоенных годов. Профессиональные союзы, клубы, просветительные учреждения были закрыты; рабочая пресса упразднена. Оставались лишь больничные кассы, в которых еще мог биться пульс рабочей жизни. Лишенный возможности организовать свои силы и в коллективах выковать общее рабочее мнение о значении и целях войны, во всех отношениях гибельной для трудящихся масс, рабочий класс, преодолевая вое трудности, все же выбирался на широкую дорогу протеста и борьбы со своим экономическим и политическим врагом. При организации военно-промышленных комитетов, созданных правительством под давлением буржуазии 1, рабочие отчетливо разделились на оборонцев и пораженцев; и последние не пошли в комитеты, как в учреждения, возглавляемые буржуазией и созданные в интересах войны и наживы предпринимателей.
Бессовестная эксплуатация на заводах и наглое отношение, в особенности к неквалифицированным рабочим, во множестве вовлеченным в силу военных нужд в производство, толкали рабочих к защите своих интересов путем стачек. Незначительные вначале, они ширились и учащались, превращаясь в непрерывный ряд выступлений. Начинаясь экономическими требованиями, они приобретали характер манифестаций политических, с лозунгами с.-д. большевиков - долой войну, долой Романовых, да здравствует социализм. Ни драконовские законы о военных судах, с отправкой на фронт и арестантскими ротами за оставление работы, ни влияние самой сильной и последовательной рабочей партии (с.-д. большевиков), сдерживавшей массы для более решительных действий, не были в состоянии остановить движение. Между тем, в нем правительство получило многознаменательное предостережение, когда 181-й пехотный полк, видя однажды избиение стачечников, бросился {372}из казармы на выручку рабочих и прогнал полицию, а вызванные казаки не решились вмешаться в свалку и были отозваны.
Дороговизна и спекуляция, недостаток одних продуктов и исчезновение других сокращали потребление трудового люда и обессиливали рабочих. Несмотря на большое повышение заработной платы, она сильно отставала от цен, которые бешено росли вверх. Положение рабочих женщин, измученных до озлобления бесконечным и часто безрезультатным стоянием в очередях и ежедневной беготней в поисках самых необходимых предметов для семьи, нервировало рабочих, вызывало громкий ропот и едва сдерживаемый гнев, готовый каждую минуту прорваться в шумных беспорядках.
Правительство было дезорганизовано; в центральных органах его царила смута, был хаос. Шла "министерская чехарда"; в беспорядочной смене главных агентов власти - ставленников императрицы и всесильного при дворе невежественного "старца" хлыстовского толка Распутина - проходил ряд бездарностей, стоявших неизмеримо ниже чрезвычайных требований исторического момента, или это были заведомые, заядлые ретрограды, шедшие в своей политике напролом против духа времени, общественного мнения и настроения всего населения. И те, и другие вели страну к краху. Для характеристики достаточно привести суждение уполномоченного французского правительства - Альберта Тома, выразившегося так: "Россия должна быть очень богатой и уверенной в своих силах, чтобы позволить себе роскошь такого правительства, в котором премьер-министр - бедствие 1, а военный министр - катастрофа" 2.
В верхах шла борьба. Буржуазия, в лице Государственной Думы, боролась за власть с царем, вернее, с императрицей, которая желала видеть супруга в роли самодержавного владыки и вместе с Распутиным держала в руках безвольного монарха.
Дума, Государственный Совет, земства, города, объединенное дворянство видели, что существующее правительство не может довести войну до "победного конца" (завоевание Константинополя), но, наряду с этим, хотели во что бы то ни стало сохранить монархию. Их единодушным требованием было: создание "министер-{373}ства из людей, пользующихся доверием страны" и ответственных даже не перед Думой, а только перед императором. Эту меру Дума считала спасительным средством, могущим отклонить опасность положения, угрожавшего самой династии. Но царь не шел ни на какие уступки.
Тщетно председатель Государственной Думы делал самые серьезные представления и указывал, как на государственную необходимость, на удаление Распутина от двора и отстранение Александры Феодоровны от вмешательства в государственные дела.
Настоятельную необходимость этой меры понимали лица, самые близкие государю - его мать, его брат, но сам он был слеп и глух ко всему.
Какая разгоряченная атмосфера царила в придворных и аристократических кругах, видно из того, что великая княгиня Мария Павловна при совещании с Родзянко позволила себе относительно императрицы сказать: "надо уничтожить ее". А с Распутиным разделались посредством террористического акта: 16 декабря он был убит двоюродным братом царя, великим князем Дмитрием Павловичем, монархистом - членом Государственной Думы - Пуришкевичем и князем Ф. Ф. Сумароковым-Эльстон, членом высшей аристократии и родственником государя. И богобоязненная вдова великого князя Серге