Главная » Книги

Фигнер Вера Николаевна - После Шлиссельбурга, Страница 7

Фигнер Вера Николаевна - После Шлиссельбурга


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

езда в экипажах. Впрочем, в то время в Венеции была уже небольшая линия "конки", и Шляпкин рассказывал, что жители с гордостью говорят, что у них есть "due cavalli" (две лошади). Вместе с Шляпкиным мы посетили площадь св. Марка и собор, живопись которого, по его словам, вся состоит из добычи, награбленной венецианцами в разных городах и странах в те отдаленные времена, когда Венеция была владычицей морей; вдоволь налюбовались архитектурными украшениями дворца дожей, его розетками и капителями колонн, из которых ни одна не повторяет другую; а потом осмотрели каменные мешки, в которых эти властители морили своих бунтовщиков. Побывав там, поймешь фигуральное теперь название: темница. Небольшая камера - настоящий ящик с темно-серыми каменными стенами, потолком и полом - {140} и никакого окна, хотя бы самого крошечного, никакой продушины для притока воздуха и света. Подобные же зловещие каменные мешки, с добавлением кольца в стене для цепи, я видела позднее в старой крепости Антверпена. Вероятно, недолго удавалось заключенным прожить в таких "темницах"! В сравнении с ними место заключения Бонивара в Шильонском замке можно назвать великолепным: в нем просторно, много воздуха, а в стене, обращенной к Женевскому озеру, есть длинная, узкая щель, чрез которую можно видеть его прекрасные синие воды. Только мог ли Шильонский узник, прикованный цепью к каменному столбу, видеть эту чудную синь?
   Видела я въявь и тот "Мост вздохов", название которого вставало в памяти, когда в Шлиссельбургской крепости тем же именем я назвала мостик, ведший в камеру No 26, в которую я была заключена
   Говорят, что Венеция при ярком солнечном освещении имеет волшебный вид; но на дворе стоял декабрь, и Шляпкин сокрушался, что не мог показать ее в полном блеске.
   Целью нашего путешествия был Сорренто, расположенный на юг от Неаполя, на морском берегу, против о. Капри. Туда нас направил мой брат Николай, уверявший, что Сорренто, окруженный будто бы со всех сторон горами, защищен от ветров и представляет зимой очаровательное местожительство. На деле оказалось совсем не то. Этот маленький городок лежит на крутом склоне утесистого берега из темно-серой горной породы и представляет ряд спускающихся к морю искусственных террас, закрепленных стенами из известняка. По улицам идешь, словно по коридору, в который солнце попадает только в полдень. Во всем городе мы могли найти только одно местечко, где можно было погреться на солнце, это - кладбище. Там мы и усаживались на какой-нибудь надгробной плите. Вместо обещанного отсутствия ветров, мы не мало страдали как от них, так и от холода, и я писала брату, что мы попали не в Сорренто, а в Сибирренто. Полное отсутствие приезжих подтверждало наше суждение: в большом отеле, где мы остановились, кроме нас, был лишь один путешественник. Безлюдно было на улицах, безмолвие царило в отеле.
   "Наконец-то я нашла место, где можно хорошо выспаться, - писала я родным. - Здесь уж не приходится страдать бессонницей: {141} мы с Александрой Ивановной ложимся в 9 часов в постель и встаем в 9, похваливая: вот так спанье! Единственное благо, которое пока мы обрели за границей!"
   Холод, отсутствие солнца, безмолвие улиц, тишина отеля - все вместе мало-помалу погрузило нас в какое-то оцепенение. Через 9-10 дней мы решили выбраться из Сибирренто, но неподвижность и апатия так овладели нами, что мы не находили в себе энергии даже на то, чтоб уложить чемоданы. Наконец мы собрались с духом и двинулись в Неаполь, заехав по пути на Капри, где в то время жил Горький.
   Этот остров своим видом произвел на меня самое неприятное впечатление. Быть может, оттого, что по ассоциации напомнил Шлиссельбург. Совершенно голая, серая, каменная громада круто поднялась пред нами. Благодаря зиме, зелени на острове совсем не было, и громадина казалась бесплодным каменным монолитом. Когда в лодке мы подъезжали к ней, я думала, что так должен выглядеть Гибралтар, неприступный сторож у входа в океан. На всем Капри одно было великолепно: вид с белой мраморной террасы виллы Горького на вершине утеса, вид на безбрежное, темно-синее море, сверкающее в ослепительных лучах солнца.
   Когда мы поднялись наверх, оказалось, что Пятницкий, как цербер, охраняет Горького. На наш вопрос он заявил, что Горький отсутствует. Однако, когда я назвала себя, лицо Пятницкого просияло, и Горький оказался дома.
   Моя встреча с ним не заключала ничего, что стоило бы описания. Лишь позже, когда я встретилась с ним в окрестностях Парижа у Екатерины Павловны Пешковой, я увидела, каким обворожительным по простоте и сердечности он может быть в кругу друзей. У Горького меня приветствовал Леонид Андреев. Положив своего трехлетнего сына на вытянутые вперед руки и слегка покачивая его, он поднес его ко мне с ласковыми словами, как бы прося благословения.
   Из Сорренто мы направились через Неаполь и Рим на Ривьеру.
   Подъезжая к Неаполю на пароходе, я видела его в богатых красках заката, но не скажу: "увидеть Неаполь - и умереть!",- такого впечатления я не получила. Не буду говорить о том пре-{142}красном, что я видела в этом городе и в Риме. Все туристы и знатоки пишут об этом, и я не сказала бы ничего оригинального. Но впечатления от виденного в этих городах нельзя сравнить между собой не только относительно произведений искусства, но, главным образом, по своеобразию настроений, вызываемых памятниками римской старины. В особенности я не могла оторваться от Forum romanum и оставалась там до тех пор, пока у меня не закружилась голова.
   Когда, сторож смел песок с мозаики, устилающей эту площадь, я не могла удержаться, чтоб не подобрать один выпавший квадратик, как воспоминание о том, что видела и что испытала. Древние развалины этой площади, такие странные для современности, мертвый Колизей, триумфальные ворота Тита и Веспасиана, скульптуры фонтанов, - все это до сих пор стоит у меня перед глазами. {143}
  
  
  

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Встреча с Азефом

  
   На Ривьере мы остановились вначале в небольшом городке Аляссио. Там, когда мы приехали, выпал снег, а вечером в отеле, за обедом, на маленьких отдельных столиках, за которыми были размещены путешественники, в бокалах стояли розы.
   В Аляссио, как всюду в этот сезон в Италии, мы страдали от холода и целыми днями топили камин, обращая к нему то одну, то другую щеку, а однажды утром с восторгом увидали настоящую русскую вьюгу, правда, очень скоропреходящую.
   В Аляссио произошла моя первая встреча с Азефом. Однажды Александра Ивановна, получившая соответствующее извещение, сказала мне: "Верочка, ты увидишь сегодня человека с отвратительной физиономией, но не пугайся: у него улыбка ребенка"1. Вечером, во время обеда, в зал вошел высокий, тучный господин с короткой шеей, толстым затылком и типичным лицом еврея с толстыми губами. В сопровождении дамы небольшого роста он занял столик неподалеку от нас.
   После обеда Александра Ивановна повела меня в гостиную, и Азеф с женой тотчас вошел туда же. Тучная фигура заключила меня в объятия, изъявляя удовольствие по поводу нашей встречи.
   С тех пор Азеф не раз присоединялся к прогулкам, которые я совершала, и вскоре поставил мне вопрос:
   - А когда же дорогая Вера Николаевна начнет работать вместе с нами? {144}
   Но Вера Николаевна чувствовала себя в то время такой слабой, что и думать не могла о какой-либо деятельности. Поэтому я сказала:
   - Мои нервы в таком состоянии, что они не вынесут и нескольких недель лихорадочной жизни в революционной среде.
   В разговорах Азеф, как глава боевой организации социалистов-революционеров, не мог миновать вопроса о терроре.
   Однажды он спросил, как отношусь я к недавно бывшему покушению максималистов на жизнь Столыпина, стоившему стольких жертв людьми, совершенно неповинными.
   - Какая разница между этими террористами и вашими народовольцами! Эти не считаются с человеческой жизнью, а Кибальчич высчитывал каждый золотник динамита, чтобы не причинить лишнего разрушения.
   Я возразила:
   - Все зависит от условий, в которых должен произойти акт. Нельзя сравнивать обстановку, в которой действовали мы, с обстановкой теперешней. Я уверена, что покушение на Столыпина повлекло столько жертв не по легкомыслию тех, которые совершили его, а в силу необходимости 2.
   Азеф, видимо, остался недоволен этим ответом, а я, к сожалению, не вспомнила в этот момент, что при взрыве 5 февраля 1880 г. в Зимнем дворце было убито и искалечено 67 солдат Финляндского полка, составлявшего охрану дворца и находившегося непосредственно в помещении над подвалом, в котором жил Халтурин и находился динамит.
   Говоря о боевых выступлениях социалистов-революционеров, Азеф под большим секретом посвятил меня в проект истребления всей царской семьи посредством аэроплана, с которого можно бросить на дворец достаточное количество бомб. В эти годы авиация делала еще первые шаги в постройке летательных аппаратов 3.
   - У нас есть, - рассказывал Азеф, - свой инженер, который изобрел аэроплан и занят теперь в Баварии сооружением его в {145} мастерской, устроенной на средства партии. Его чертежи рассмотрены знающими людьми, да я и сам инженер и могу судить об этом деле. Принцип, положенный в основу его постройки, правилен и вполне осуществим. Вопрос только в денежных средствах. Но на днях сюда приедет один богатый человек, от которого, я надеюсь, можно будет получить крупную сумму на это предприятие.
   Ожидаемый человек, по профессии инженер, был сыном крупного русского сахарозаводчика. Действительно, он приехал, и тут деловитость Азефа подверглась испытанию. Не имея достаточных данных кроме того, что инженер вообще сочувствует революционерам и имеет богатых родителей, Азеф посвятил его в замысел, который, по его собственным словам, требовал величайшей тайны, и доверил ее человеку, который хотя имел рекомендацию как человек честный, но виделся с Азефом в первый раз и не был связан ни с ним, ни с партией никакими узами. Инженер, как и следовало ожидать, выслушал Азефа, просмотрел чертежи и предложил смехотворную сумму в 500 франков на грандиозное предприятие, еще в зачаточном состоянии поглотившее уже десятки тысяч этих франков, затраченных партией. Передавая мне подробности свидания, Азеф имел такой сконфуженный вид, что мне оставалось только молчать.
   Жена Азефа вышла из бедной еврейской семьи и была работницей-шляпницей. Азеф еще в годы своего студенчества вызвал ее за границу и дал средства существования для поступления в Бернский университет на философский факультет. Факультет не оставил, однако, следов на ней, что было ясно с первых же встреч. С простым, почти русским лицом, она была проста и симпатична, без всяких претензий; мужу верила слепо, до самого конца 1.
   В Аляссио они жили в небольшой комнате в том же отеле, в котором жили мы, и в повседневном обиходе ничем не отличались от обычного образа жизни русских эмигрантов. Только раз Азеф приоделся и таинственно исчез, не взяв с собой жены. Нам она сказала, что он поехал для прогулки в Оспедалетти, что показалось мне странным, так как в этом сезоне маленький городок безлюден, скучен и не имеет ничего привлекательного, как я убе-{146}дилась, попав в него с Александрой Ивановной во время нашего хождения по ближайшим окрестностям. Вероятно, он ездил вовсе не в скромный Оспедалетти, а в Монако или в Монте-Карло, где можно было поиграть в рулетку или повидаться с соответствующим начальством. Ведь недаром же он приехал в никому не известный и ни для кого не интересный Аляссио, куда, как в тихий уголок, забралась "дорогая" Вера Николаевна, у которой надо было разузнать, когда же она думает приступить к революционной работе?
   Так прожили мы бок о бок целый месяц. Встречаясь ежедневно, я получила от Азефа даже маленький подарок, когда рассказала, что, гуляя по берегу моря, с великим трудом объясняюсь на ломаном итальянском языке с рыбаками и их женами. Они заинтересовали меня своей бедностью. Выходя из отеля к морю, я постоянно видела группы людей, или уезжающих на рыбный промысел, или возвращающихся с него. На берегу обыкновенно стояли жены, и они сообщали мне, какую ничтожную долю рыбы получают их мужья от улова, идущего в пользу предпринимателя. Не раз видала я, как та или другая, отойдя в сторону, стыдливо отвертывалась от публики и вынимала из-под фартука небольшой кусок хлеба и, разломив, половину отдавала мужу.
   - Чем же вы живете? - спрашивала я.
   - Speranza - надеждой,- было ответом.
   В связи с этим Азеф поднес мне маленький итальянский словарь в красном переплете. На заглавном листе было написано: "Дорогой Вере Николаевне, чтоб она могла поговорить с рыбаками" 2.
   Общее впечатление от Азефа было, как о человеке добродушном, хотя ничего "детского" в его улыбке я и не находила. Предварительные сведения о нем я получила только от Александры Ивановны Мороз, которая имела в Москве с ним несколько деловых встреч, но она могла сообщить мне только о том, что в партии с.-р. он играет большую роль. Мне он не показался интересным; был немногословен и не старался заинтересовать рассказом о партийной жизни, историю которой я тогда совсем не знала. Восторженные отзывы о нем я услыхала впервые при последующей встрече и знакомстве с Б. В. Савинковым. {147}
   Через несколько недель в Аляссио ко мне приехала Вера Глебовна Савинкова, дочь Глеба Ивановича Успенского. С высокой, тонкой фигурой, худоба которой скрадывалась хорошо сшитым платьем она была очень интересна со своим бледным, матовым лицом брюнетки и крупными, черными, очень выразительными глазами, оживлявшими неправильные черты милого, подвижного личика. Мне бросались в глаза ее крайнее возбуждение и нервная, порывистая речь, которую едва ли можно было отнести только к волнению при встрече с той, о которой ее отец оставил такие проникновенные скорбные строки. Она приехала из Больё (неподалеку от Аляссио) и пробыла у нас всего часа два. От застенчивости или от нервности в связи с воспоминаниями об отце она так торопилась в короткое время сказать как можно больше, что, казалось, боится всякой паузы. Это держало и меня в напряженном состоянии и лишало свиданье непринужденности. Узнав, что уединение в Аляссио достаточно надоело мне, она соблазняла нас передвинуться к Ницце и пригласила на первых порах остановиться у нее в Больё, где с мужем занимала на берегу моря хорошую виллу с садом. {148}
  
  
  

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Борис Викторович Савинков

   Вскоре мы воспользовались приглашением, и так состоялось мое знакомство с Борисом Викторовичем Савинковым, составившее одно из самых крупных моих воспоминаний.
   Он сразу чрезвычайно заинтересовал меня и в несколько дней совершенно очаровал. Из всех людей, которых я когда-либо встречала, он был самым блестящим. Конечно, он хотел понравиться, потому что находился по отношению ко мне в состоянии adoration permanente 1, как выразилась Галина Бохановская, мой друг по "Народной Воле", приехавшая погостить у меня. Хотел понравиться, и употребил все свои чары. Ни с кем и никогда мне не приходилось так много говорить о революционном деле настоящего, как с ним в Больё, где ничто не мешало встречам глаз на глаз представителей двух поколений, разделенных протяжением в четверть столетия.
   Наружность Савинкова не располагала к нему: узкое, худое лицо с довольно ясно выраженным прогнатизмом, небольшие, холодные, серые глаза и крупный нос были не только некрасивы, но имели что-то отчуждающее; зато фигура, небольшого роста, но пропорционально сложенная, в простом, безукоризненно сшитом костюме, была изящна и не могла не нравиться. Бритое лицо, очень гладко причесанные волосы, редеющие на макушке, фигура и костюм, как на картинке, все вместе не имело в себе ничего русского, ничего, что давало бы повод думать, что перед вами революционер, не придающий внешности особого значения. Он казался иностранцем и ближе всего подходил к типу англичанина, {149} за которого при надобности легко мог сойти, да и действительно сходил, когда жил нелегально в Петербурге. Савинков был первым активным и притом выдающимся деятелем, который посвятил меня в историю образования партии социалистов-революционеров и дал характеристику ее главных членов. Индивидуализм Савинкова ясно отразился в этом рассказе. По его версии, образование партии с.-р. было делом нескольких крупных личностей за границей и произошло сверху (как произошло образование партии "Народная Воля"). Он просмотрел интереснейший факт, что не в пример "Н. В.", сгруппировавшей отдельных участников революционного движения в одно целое, партия с.-р. создалась из отдельных групп, выраставших до 1900 г., так сказать, из земли в разных городах России (Саратов, Уфа, Тамбов, Пенза, Воронеж и др.), с тенденциями, характерными для соц.-рев., но еще без оформленной программы и тактики. "С осени 1900 г.,- рассказывает лицо, работавшее в тот период, - стало складываться определенное стремление к оформлению, закончившееся в конце 1901 г. слиянием северян и южан, так называемого "союза соц.-рев." и "партии социалистов-революционеров" (которая не была еще партией) в единую партию, центральным комитетом которой была признана Саратовская организация. Стремление к объединению явилось потому, что к этому времени упомянутые кружки и группы почувствовали под собой почву и живое дело в виде потребностей и запросов крестьянских масс". "Саратовская группа, - продолжает рассказчик, - уже с осени 1900 года, больше чем за год до формального образования п. с.-р. вела работу в крестьянстве, издавая и распространяя революционную литературу в деревне. Еще до признания Саратовской организации центром потребность в крестьянской литературе заставила связаться с нею ряд с.-р. групп, тоже работавших в крестьянстве - Тамбовскую, Пензенскую, Воронежскую и др.". Таким образом с.-р. организации росли снизу, а не сверху, росли потому, что перед ними было живое дело, выдвинутое историческим моментом,- потребностями просыпавшегося крестьянства. И создание партии было делом групп, выросших в России, а не творчеством революционных деятелей, находившихся за пределами ее, как изображал Савинков. Правда, российские группы через Гершуни и Брешковскую находились {150} в сношениях с заграницей и сначала не формально, а потом и формально признали тамошних товарищей своим заграничным центром, который в 1902 г. выработал общеизвестную программу партии с.-р.; для участия в этой выработке от России поехал Н. Ракитников, тогда нелегальный.
   Когда, перебирая крупных революционных деятелей, по поводу М. Натансона я сказала, что не знаю организатора, который стоял бы выше его, Савинков стал энергично отстаивать первенство Михаила Гоца и, превознося его, утверждал, что партию с.-р. создал не кто иной, как он. Савинков не убедил меня: я указывала на многолетнюю, неоднократно на деле доказанную организаторскую способность Марка. Со слов такого компетентного лица, как Александра Ивановна Мороз, бывшая одним из первых членов кружка чайковцев, я рассказала, что этот кружок совершенно неправильно назван именем Чайковского, а должен был называться кружком Натансона, так как не Чайковский, а Марк Натансон был истинным основателем этого кружка. Его деятельность в кружке была прервана административной ссылкой, что, может быть, и помешало увековечить его имя в связи с деятельностью основанной им организации, удивительной по личному составу и революционной работе. Временем ссылки Марк воспользовался, чтоб с помощью книг, которые посылались членами кружка из Петербурга, обогатить свой ум всем знанием, необходимым для общественного деятеля. Возвращенный из ссылки во всеоружии этого знания, он сделался центральным человеком в собирании революционных сил, рассеянных разгромом, давшим в 1877-1878 гг. "дело 193-х". За неутомимую деятельность его прозвали тогда собирателем земли русской - Иваном Калитой. Он объехал крупные города России, всюду разыскивая уцелевших членов разрушенных организаций; поднимая мужество разбитых и впавших в бездеятельность, призывал всех к объединению и возобновлению прежней работы. Это была роль, единственная в своем роде. Он ездил за границу и звал оставшихся там эмигрантов обратно в Россию; приглашал к тому же своих прежних товарищей: Клеменца, Кравчинского, Иванчина-Писарева и др.; передал и мне предложение от арестованных членов кружка Фричей приехать в Москву для поддержания их связей. Никто, кроме Натансона, не задавался в то время грандиозной целью сплочения всех вое-{151}дино. Его неустанной энергии и революционной настойчивости удалось - хоть на время - объединить остатки петербургских чайковцев с их прежними антагонистами, правоверными лавристами. Его старания в этом направлении (в 1875-1876 гг.) не дали практических результатов: союз с последователями Лаврова скоро порвался. Застарелые расхождения, как теоретические, так и практические, трудно было преодолеть: обе организации слишком привыкли, не поступаясь ничем, вести свою собственную линию, и темперамент членов обеих групп разъединял их. С другой стороны, рассеянные по разным местам, отдельные лица прежних кружков не сорганизовались ни в местные группы, ни в общероссийский союз, но честь попытки такого объединения принадлежала все же Марку, и обширные личные связи, завязанные тогда, принесли свои плоды в следующем периоде революционного движения.
   С осени 1876 года в Петербурге Марк стал центром притяжения революционных сил и главным основоположником о-ва "Земля и Воля". Весной 1877 года организация потеряла его: он был арестован и выслан административно на этот раз в Сибирь. Но личный состав людей, привлеченных им и сгруппировавшихся около него, был так высок, что деятельность о-ва не пострадала. В организацию входили: жена Натансона - Ольга Шлейснер, Плеханов, Александр Михайлов, Оболешев, Адриан Михайлов и другие энергичные и способные люди, и деятельность о-ва развернулась так широко, как только это позволяли условия того времени. И снова, уже в 90-х гг., по возвращении из Сибири, Натансон является инициатором и организатором "народоправства", которое должно было объединить либеральные элементы русского общества для достижения политической свободы.
   Таким образом, к 1901 году, когда оформилась партия социалистов-революционеров, за Натансоном числилось основание трех организаций. Разве можно сравнить такую революционную деятельность с тем, что сделал недолго живший эмигрант М. Гоц, прикованный к тому же параличом к креслу?
   С еще большим энтузиазмом, нежели о Гоце, Савинков рассказал мне о Каляеве, своем наиболее близком и дорогом друге, связанном с ним далекими воспоминаниями из жизни в Варшаве, где отец Савинкова был на службе. Биография Каляева, напеча-{152}танная позже, была в 1907 году уже написана, и Савинков читал ее мне.
   Он спрашивал мое мнение.
   - Это не биография, - сказала я, - а прославление террора.
   Впечатление, близкое к этому, вынес и С. Я. Елпатьевский 1, который по предложению Савинкова, прочел эту биографию в Больё. "Читая эти страницы, - говорил он, - кажется, что вот-вот автор подойдет к личности Каляева. Но, нет, он так и не подводит читателя к нему".
   Читал Савинков мне и другие свои, еще не напечатанные произведения. Так, помню два рассказа, вернее, маленьких очерка, описывающие рабочих, с которыми он имел дело в своей деятельности. Черта одного рабочего показалась мне замечательной. Между автором и рабочим речь идет о террористическом акте, и рабочий по поводу участия в нем высказывается так: "Я недостоин идти на такое дело. До того, как я поступил в партию, я вел нетрезвую жизнь - пил и гулял, а на это дело надо идти в чистой рубашке"... Поистине - золотые слова!
   Рассказы Савинкова о деятельности боевой организации и об отдельных членах партии с.-р. были всегда интересны и полны одушевления и драматизма; в умелой передаче они захватывали слушателя. Когда он вспоминал о событиях и обстановке Севастопольского дела, о покушении на Неплюева, в котором он не участвовал, но тем не менее обвинялся, нельзя было без волнения слушать о том напряженном состоянии, в котором находились все заинтересованные в предстоявшем процессе. Приехала мать Савинкова для свидания с сыном, которому грозила смертная казнь. Приехала жена его и, в трепетном ожидании, безрезультатно билась над проектами побега мужа. И вот, когда защита обвиняемых была уже организована и вот-вот должен был начаться процесс и приговоры к смерти висели в воздухе, является отважное предложение вольноопределяющегося Сулятицкого вывести Савинкова из тюрьмы в его дежурство в карауле 1. {153}
   И побег совершается (в ночь на 16 июля 1906 г.) с величайшей простотой, почти на глазах у всех. Вместе с Савинковым исчезает и Сулятицкий 2.
   Кроме рассказов и чтения собственных произведений, по вечерам Савинков иногда читал мне стихотворения наших модернистов, декламируя их на современный манер. Я много смеялась и называла эту декламацию воем; смех возбуждало и содержание стихов, которые выбирал Савинков, восхищавшийся ими. Впоследствии декламация "под Сологуба" стала мне нравиться - надо было только привыкнуть к ней.
   Сравнивая прошлое с настоящим, Савинков спросил меня: что, по-моему, наиболее отличает революционера современного от революционера моего времени? Я замялась, потому что различий находила много, и он поспешил ответить сам. По его мнению, это был мистицизм, и в виде примера он привел себя и Каляева. Мне же казалось, что главное заключалось в том, что, сообразно расширению сферы и размеров деятельности, требования к деятелю повысились, а требования к личности, благодаря росту численности партии, понизились. Аскетизм, свойственный прежним поколениям, исчез; бросалась в глаза большая снисходительность к разным слабостям членов партии и большая требовательность их по отношению к материальным условиям жизни (жилище, одежда, питание, развлечения); удивляло неравенство состояний, при котором в одной и той же партии одни могли нуждаться, а другие - ни в чем себе не отказывать. Конечно, это {154} зависело от изменения в составе и численности участников движения. Легко было установить равенство и общность имуществ, когда организация была мала, а когда в партию входили тысячи членов, произошло то, что было и в Европе: братские отношения равенства среди членов исчезли.
   В тюремных нравах мне казались смешными и дикими такие факты, как то, что в Доме предварительного заключения женщины требовали, чтоб надзирательницы нагревали и подавали им щипцы для завивки волос! Это совсем не вязалось с серьезным представлением о положении политических заключенных. Но Савинков находил это естественным и даже должным.
   Относительно мистицизма, будто бы свойственного новому поколению, он ничего серьезного привести не мог. Каляев был "верующим", а сам он верил во "что-то" неопределенное, потустороннее, находящееся вне человека и окружающей природы. Насколько многочисленны были революционеры-мистики вроде Савинкова и другого выдающегося с.-р., который говорил, что библейское сказание о сотворении мира в семь дней - гипотеза, столь же вероятная, как и эволюционное учение Дарвина, я не могла судить, и вопрос остался в данный момент под сомнением 1.
   Если Савинков говорил о Гоце с жаром, а о Каляеве с энтузиазмом, то об Иване Николаевиче (псевдоним Азефа) он отзывался с глубочайшим почтением. "Иван - крупный человек!", "Иван - большой человек!" - было постоянным припевом ко всем рассказам о боевой деятельности партии. В человеке, в каждом слове, каждом жесте которого чувствовалось, что он знает себе цену, такое подчеркивание талантов товарища, с которым он шел в работе рука в руку, казалось мне в высшей степени привлекательным. "Иван обладает великим талантом организатора; он умеет составить верный план, предусмотреть все опасности и устранить все препятствия и помехи", - говорил Савинков. И всегда он ставил при этом самого себя в тень; впереди всегда стояла крупная фигура Азефа. То, что такая талантливая личность, испы-{155}танная на опасных делах боевой организации, воздает честь и славу Азефу, которого в течение нескольких лет он мог наблюдать бок о бок с собой, в самых разнообразных положениях, чреватых явными и скрытыми опасностями, совершенно ослепляло меня и заражало верой, отстранявшей потом всякую тень сомнения в Азефе. В самом деле, разве не имело решающего значения свидетельство такого близкого товарища Азефа, как Савинков, который имел множество случаев заметить и подсмотреть фальшь и лицемерие, если б они были? Слушая Савинкова, казалось невозможным усомниться в честности Азефа, в правдивости и в преданности его революции.
   Доверие к словам Савинкова и внушенная им вера в Азефа, поддержанная потом свидетельством других руководящих членов партии, легли великой тяжестью на мою революционную совесть, потому что я не противилась внушениям и слепо следовала за другими, когда впоследствии внутренний голос уже подсказывал мне, что Азеф не верен.
   Савинков рассказывал мне и об аэроплане, строившемся в Баварии, о котором Азеф говорил мне в Аляссио. Савинков ездил к изобретателю-инженеру, Сергею Ивановичу Бухало, был в мастерской, в которой сооружался аэроплан. Он верил в инженера, в целесообразность и выполнимость его изобретения. "Я полечу на этом аэроплане",- говорил он и, подобно Азефу, с гордостью подчеркивал, что последнее слово науки будет отдано в руки партии на дело революции 2.
   Однажды в сумерки я сидела в кресле, а Савинков на полу, возле меня; разговор зашел, как заходил не раз и раньше, о будущем применении этого аэроплана. Тут произошла сцена, которая показалась мне комедией.
   Подобно тому, как позже он развивал это в романе "То, чего не было", он говорил о тяжелом душевном состоянии человека, решающегося на жестокое дело отнятия человеческой жизни; говорил о страдании, которое испытывает, решаясь на дело с аэропланом; о Голгофе, на которую идет революционер-боевик... Это была исповедь, было стенание. И тут я усомнилась в искренно-{156}сти и правдивости Савинкова; слова звучали деланно, фальшиво. Я сказала:
   - Если вам так тяжело - не идите. Нельзя идти на террористический акт с раздвоением в душе. Внутренняя борьба понятна, когда вопрос решается, но если он решен, все сомнения должны быть пройдены и остаться позади; не должно быть никаких терзаний: "Созонов шел со своей бомбой на Плеве, как на "радостный" подвиг".
   Тягостная сцена кончилась, и, как-то сразу встрепенувшись, будто никакого "моления о чаше" не было, Савинков поднялся и совершенно другим, самым обыденным тоном произнес:
   - Да я уж и решился... - и резкий переход от одной интонации к другой как-то особенно подчеркнул неправду только что слышанных ламентаций.
   Умный и даровитый по природе, образованный юрист, крупный революционный деятель и бесстрашный член боевой организации, Савинков был не только блестящим собеседником, но и хорошим оратором. Впрочем, я слышала его лишь раз - на чествовании памяти Гершуни в Париже в 1908 г. Его голосовые средства в смысле гармонии были однако плохи. На упомянутом вечере его речь была оригинальна и красива, но голос был ужасен: какой-то рев, глухой, протяжный, мрачный, исходил как будто из пасти зверя. Я даже спросила - кто говорит?
   Савинков! Савинков был для меня человеком не как все. Он был загадочным и оригинальным; был типом, совершенно новым в революции, и, как таковой, понятно, чрезвычайно интересовал меня.
   Вилла, которую занимали Савинковы, находилась недалеко от моря, в саду с лимонными деревьями: на некоторых еще висели плоды, оставленные для потребления зимой. В саду росли пальмы. Одна из них - совсем близко к балкону комнаты второго этажа, в которой я ночевала в первый день по приезде в Больё. Утром прямо с постели я вышла на балкон, и меня охватила радость от того, что я увидала. Пальма была широколистная, и каждый из ее широких разрезных листьев медленно и бесшумно колыхался, как колыхались бы сотни зеленых опахал в нежных ручках {157} женщин. Вид этих невидимой рукой движимых вееров был прелестен - его нельзя было забыть, и любоваться им мне пришлось только раз.
   В саду Савинкова на одной из скамей я часто сидела с ним, и он чаровал меня то чтением, то рассказами.
   Мои нервы требовали оздоровления, и Александра Ивановна все время уговаривала меня поступить в санаторию. Поэтому я поехала в Ниццу к известному тогда врачу Эльсницу, которого знала в Цюрихе, как эмигранта. Но санатории в Швейцарии были дороги, и он предложил мне поселиться в его пустующей вилле в Больё. Вилла, в нескольких саженях от виллы М. М. Ковалевского, имела очаровательное местоположение и находилась в 8 -10 минутах ходьбы от сада Савинковых, и Вера Глебовна предложила нам столоваться у них. От их сада местность шла в гору, и вилла стояла на высоком гребне небольшого, узкого полуострова, вдававшегося в море. Помещение не оставляло желать ничего лучшего. Потолки, украшенные живописью, вероятно, рукой сына Эльсница, художника-живописца; комнаты - просторные, чистые, полные воздуха и света; передний фасад выходил на открытое море, а задний - на Виллафраншский залив, где в маленьком городке находилась русская биологическая станция. Много вечеров провели мы вчетвером, сидя в обширной неосвещенной зале этой виллы, и в молчании созерцали неописуемую красоту моря: оно серебрилось в лунном свете, а по береговой линии Ривьеры, как созвездия земли, группами сверкали тысячи огней многочисленных прибрежных итальянских городков. Если в темную ночь выйдешь на воздух, охватывает настоящий экстаз: посмотришь ввысь - темное небо, ярко сияющее звездами; глянешь вперед - блистающая огнями темная окраина моря; обернешься назад - залив и новые огни Виллафранша. И душа ликует: как чудесен мир, какая красота открыта человеку, и даже скажешь про себя: "как хороша жизнь!" И в этой незабываемой обстановке распахнулась душа Савинкова, и он показал мне другую, до тех пор скрытую сторону ее.
   Была полночь. Мы вышли из виллы и впитывали в себя красоту окружающего. {158}
   Как будто с усилием, с колебаниями, Савинков начал говорить: "Морали нет. Есть только красота. А красота состоит в свободном развитии человеческой личности, в беспрепятственном развертывании всего, что заложено в его душе. Заложено в виде искры божией, - пояснил он. - Что касается морали - это правила, ограничительные предписания: о должном, дозволенном, недозволенном, недопустимом. Эти правила с колыбели навязываются человеку воспитанием, примером, внушением и непрерывными влияниями окружающей среды. Они не дают человеку развиваться свободно, из самого себя, и всю жизнь тяготеют над ним, не позволяя быть самим собой. От всего этого, извне навязанного и связывающего личность, человек должен освободиться. Он должен порвать все наложенные на него путы, чтобы все, что только есть в душе, могло без подавления чего-либо, невозбранно раскрыться в его индивидуальности".
   Тут мы совершенно разошлись в мнениях. Я - естественница, Савинков - юрист, и, как таковой, он был совершенно чужд основ естествознания: он не знал или не признавал теории эволюции, игнорировал происхождение и место человека в ряду существ, его постепенное возвышение в мире животных, и верил в неизвестную в естествознании библейскую искру божию, вдунутую при сотворении мира.
   Когда я говорила о колебаниях воли, о возможности выбора путей и средств, которые ведут или к тому, что мы называем добром и считаем нравственным, или к тому, что входит в понятия дурного, злого, безнравственного; говорила о том, что человек совершенствуется только путем подавления эгоистических инстинктов и вредных для него и общества склонностей и страстей, Савинков возражал: "Если человек будет что-либо подавлять в себе - он превратится в мешок с мертвыми костями".
   Так, говоря об алкоголизме, он порицал обычное мнение о физическом и духовном вреде, который наносит злоупотребление алкоголем, и утверждал, что произведения Пшибышевского, которые он считал гениальными, не были бы написаны, если б он не предавался излишествам, которые, по общему мнению, губили талант и унижали достоинство этого писателя. Говоря далее о красоте, Савинков утверждал, что безобразие - тоже красота, только другой вид ее. {159}
   По этому поводу однажды я подняла его на смех. Раз мы отправились на трамвае в Монако (или в Монте-Карло). Мне хотелось посмотреть вблизи на живописное местечко, о котором, проезжая мимо по железной дороге, я невольно воскликнула: "Богачи захватили и уселись на самых красивых местах земли!" Там, гуляя по парку, мы натолкнулись на группу деревьев, расположенных в круг. Деревья были совершенно голые - без единого листочка, зеленого или хотя бы сухого; ствол и ветви были черны, как уголь; однако, они не были обожжены; по крайней мере, я не могла заметить никаких признаков, чтоб они были обглоданы огнем. Деревья имели странный вид; они стояли, как изуродованные скелеты дерева: ветви корявые, искалеченные причудливыми искривлениями, торчали и изгибались в разные стороны. "Какая красота!" - воскликнул Савинков и замер в восхищении. "Какое безобразие!" - сказала я почти с жалостью к уродам и к людям, которые обезобразили их.
   Мы отошли, и я спросила Савинкова:
   - У вас есть сын и дочь. В каком смысле хотели бы вы, чтоб ваши дети были красивы: в общепринятом, старом, или в вашем теперешнем понимании красоты?
   Савинков помолчал, а потом, понизив голос, сказал:
   - В старом...
   Вообще, казалось, что рассуждения о красоте безобразия, о мешках с мертвыми костями, о том, что морали нет, а есть только красота, - в большей своей части только одеяние, в которое он драпируется, и Вера Глебовна о нем говорила при случае: "Он лучше, чем его слова". Однако, слова производили впечатление; они оставались в памяти и отчуждали от этого увлекательного человека. Его взгляды были совершенно противоположны моим, введение их в практику жизни я считала недопустимым. И так как думалось, что дело не расходится со словом,- возможна ли была между нами дружба?
   После побега из Акатуя Гершуни вернулся через Японию в Европу, и Савинков отправился в Париж для свидания с ним. Оттуда он прислал мне письмо с подписью: "Ваш сын". Но я воскликнула: "Не сын, а подкидыш!.."
   Возвращение Гершуни в действующие ряды революции окрылило Савинкова надеждами на реорганизацию боевого отряда партии и возобновление террористической деятельности в расширен-{160}ных размерах. Деньги у партии были: проехав по С.-А. Штатам и выступая на митингах, Гершуни собрал среди эмигрантов-евреев 180 тысяч франков,- сумма по тому времени очень крупная.
   - Если Гершуни согласится на мой план, то наш триумвират - Гершуни, Азеф и я - совершит великие дела, - говорил Савинков.
   Но Гершуни не согласился: он не хотел замкнуться в узкий круг боевой деятельности - он смотрел шире и должен был сделаться идейным руководителем своей партии. Поездка в Париж не дала Савинкову того, чего он ждал от нее.
   Следует сказать, что Савинков поселился в Больё лишь за несколько месяцев до нашего приезда. Он только что эмигрировал. После побега из Севастопольской тюрьмы вскоре он снова ринулся в боевое дело, но потом почувствовал, что ему надо отдохнуть от всего пережитого: боевые дела не клеились, и организация, во главе которой он стоял вместе с Азефом, теперь бездействовала, ожидая лучших времен. Сам Азеф был тоже за границей, а другие члены их группы были рассеяны по разным городам России и вне ее. Савинков и не думал еще о возвращении и не переставал говорить, что, по мнению Азефа, старые методы террористических выступлений устарели и надо искать для них новых путей и средств. Но каковы эти пути и средства? Их, кроме аэроплана, находившегося в периоде постройки, переделок и испытаний, - еще не намечалось. В делах был застой.
   В связи с вопросом о терроре между мной и Савинковым происходили разговоры на тему, которая сильно занимала его, но в период "Народной Воли" и после не вызывала долгих размышлений. Это была тема о ценности жизни.
   Савинков говорил: "Идя на террористический акт, несущий смерть как тому, против кого он направлен, так и тому, кто его исполняет, человек отдает революционному делу самое ценное, что у него есть, свою жизнь". И он подчеркивал ценность отдаваемого, несоизмеримость отдачи этой ценности с какой бы то ни было другой отдачей, потерей свободы, напр. Это подчеркивание удивляло меня и являлось новым в психологии террориста. Савинков так настойчиво говорил на эту тему, что я невольно взвешивала разницу между террористом "Народной Воли" и современным с.-р., если Савинкова считать типичным представителем террористов пар-{161}тии. Мы о ценности жизни не рассуждали, никогда не говорили о ней, а шли отдавать ее, или всегда были готовы отдать, как-то просто, без всякой оценки того, что отдаем или готовы отдать. Это казалось так естественно! Мы не презирали "слово", пропаганду словом, но его одного казалось мало; оно не удовлетворяло: нужны были факты, действие, активное вмешательство в жизнь, чтобы нарушить застой ее, внести изменения в неподвижно установленные формы. Повышенная чувствительность к тяжести политической и экономической обстановки затушевывала личное, и индивидуальная жизнь была такой несоизмеримо малой величиной в сравнении с жизнью народа, со всеми ее тяготами для него, что как-то не думалось о своем. С тех пор за период в 25 лет у революционера поднялся материальный уровень жизни, выросла потребность жизни для себя, выросло сознание ценности своего "я" и явилось требование жизни для себя. У народовольца, определившего себя, не было внутренней борьбы. "Если берешь чужую жизнь - отдавай и свою легко и свободно", - таково было его настроение. "Но если вы не ценили свою жизнь, если не взвешивали ценность ее, то отдавали революции очень мало; вы отдавали только то, что вам не нужно, и совершали, можно сказать, политическое самоубийство", - ставил Савинков мне укор.
   Впоследствии, когда я читала письма с.-р. Созонова, я увидела, что если Савинков не мог понять простоты народовольцев, для которых в субъективном смысле не существовало "жертв", самопожертвования, как понятий, не подходящих к их настроению, то он не должен был понимать и того пафоса смерти, с которым Созонов шел бросить свою бомбу в карету Плеве. Однако, он восхищался им.
   В похвалу Савинкова надо сказать, что хотя он был человеком властным, умеющим повелевать и настаивать, но с товарищами по боевой организации он находился в дружеских отношениях: в нем не было генеральства, хотя твердость характера, уменье поставить каждого на свое место (в буквальном и переносном смысле) и, в случае нужды, холодная резкость, конечно, проявлялись и, тут во всех случаях, когда было нужно. Я была свидетельницей, как радостно его товарищи-боевики - люди маленькие - встречались с ним после разлуки, и как сердечно он обнимал их, видимо, ценя их лучшее достоинство - преданность революции. При мне Савинков также никогда ни о ком не злословил, хотя, не стесняясь, признавался, {162} что таких-то видных членов партии не любит. Зато с какой горячностью он говорил о Беневской, которая после взрыва в конспиративной квартире, оторвавшего ей несколько пальцев, зубами отперла выходную дверь и ушла, спеша оповестить товарищей, которые могли придти к ней. Или о Покотилове, который погиб в гостинице при взрыве динамита, хранившегося у него. Теплыми словами он поминал свою сотрудницу Дору Бриллиант, эту бледную фигуру на ярком фоне революционного террора. Эта теплота в отзывах сильного человека волевого типа и деспотического темперамента составляла одну из привлекательнейших черт этого из ряда выходящего человека.
   ... Потом, в 1908 году, я разошлась с ним. Нельзя было не разойтись, и мы встречались, обдавая друг друга ледяным холодом. Инициатива принадлежала мне: я высказала ему порицание за некоторые поступки, осудила его поведение, высказалась резко, жестко; осудила так, что он не мог простить, да и никто, пожалуй, не простил бы 1.
   Серьезный и хладнокровный в общественных делах, в личном общении Борис Викторович был человеком живым, веселым и не лишенным остроумия. Сам не позволявший наступить себе на ногу, он был насмешлив с теми, кто давал к тому повод и дозволял ему подшутить над собой. С врагами же был холоден, как сталь, и неумолим, как показывали допросы в Париже тех, кого партия подозревала в провокации.
   Отец Савинкова был мировым судьей в Варшаве. Но во время генерал-губернаторства Лорис-Меликова в Харькове занимал должность прокурора и был обвинителем в процессе Ефремова, для которого требовал смертной казни. При Лорисе, в противоположность деятельности ген.-губ. Черткова в Киеве и Тотлебена в Одессе, ни одной казни в Харькове не было. Ефремова уговорили (не знаю кто) подать просьбу о помиловании. Он подал, а потом - всю жизнь мучился и не мог себе простить этого.
   Воспитание в семье с известным общественным положением и достатком наложило на Б. В. сильный отпечаток. По манерам и уме-{16

Другие авторы
  • Остолопов Николай Федорович
  • Буслаев Федор Иванович
  • Кржевский Борис Аполлонович
  • Тик Людвиг
  • Хвольсон Анна Борисовна
  • Петрищев Афанасий Борисович
  • Глинка В. С.
  • Мопассан Ги Де
  • Эрн Владимир Францевич
  • Ауслендер Сергей Абрамович
  • Другие произведения
  • Пржевальский Николай Михайлович - Письмо и телеграмма Г. А. Колпаковскому
  • Карамзин Николай Михайлович - Виргилиева Энеида, вывороченная наизнанку
  • Кедрин Дмитрий Борисович - День гнева
  • Вяземский Петр Андреевич - Цыганы. Поэма Пушкина
  • Леонтьев Константин Николаевич - Письма отшельника
  • Сенковский Осип Иванович - Антар
  • Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич - Голенищев-Кутузов А. А.: биографическая справка
  • Григорьев Аполлон Александрович - Когда колокола торжественно звучат...
  • Глинка Федор Николаевич - Дробленкова Н. Ф. Глинка Федор Николаевич
  • Данилевский Григорий Петрович - Княжна Тараканова
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 455 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа