Главная » Книги

Фигнер Вера Николаевна - После Шлиссельбурга, Страница 2

Фигнер Вера Николаевна - После Шлиссельбурга


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

сь, что все затихло, все замерло... и на свободе та же пустыня, что и в тюрьме.
   Но - нет! Мы были отторгнуты от жизни, но жизнь не прекратилась и шла другими многочисленными руслами... И то, что некогда было сравнительно небольшим течением, превращается ныне в бурный и неудержимый поток. Только стены были слишком непроницаемы и глухи, и мы лежали, как мертвый камень лежит на русле, временно покинутом или обойденном большой рекой"...{28}
  
  
  

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Настроение

  
   Каково было мое настроение в Нёноксе? С внешней стороны все было благополучно. После того, как первый приют, хоть и плохой, был найден и мое несложное хозяйство наладилось, благодаря девушке Груше Рыбиной, которая раньше служила у Балавенских и оказалась очень преданной мне,- сестра Ольга уехала, и ее заменила сначала сестра Лидия, приехавшая из Петербурга, а потом Евгения. Лидинька писала брату, что я бодра и весела. Иногда мы много говорили - так много надо было рассказать друг другу. По временам немало было и смеху по поводу разных хозяйственных и житейских мелочей и неудач. Но внутренно я чувствовала себя нехорошо. Я потеряла равновесие, в котором находилась в крепости. "Я живу теперь не только на физическом, но и на моральном косогоре",- писала я племяннице, намекая на совершенно косой пол моей первой квартиры. "Это пройдет",- отвечала она. Но это не проходило. Еще в Петропавловской крепости я со страхом заметила, что память у меня совершенно исчезла. Еще там, сколько ни старалась, я не могла вспомнить, как называется столица Швеции и в какой стране находится Копенгаген. Все знания, приобретенные и годами накопленные в Шлиссельбурге, вылетели из моей головы. Мне было стыдно, больно, я хотела бы скрыться, спрятаться ото всех. Как! Двадцать лет провести в крепости и не обогатить ума?.. Даже забыть то, что знала прежде, в то время как на свободе люди продолжали идти вперед! Неужели же я даром занималась всем, чем только возможно было в наших условиях: химией, физикой, астрономией, геологией, ботаникой и зоологией, не говоря уже о том, что хватала на лету все, что только попадало в руки по вопросам {29} общественным? И теперь, когда из затворничества я вышла на свет, я оказываюсь лишенной самых элементарных познаний - все исчезло, вплоть до географии Европы. Мысль о том, что это явление временное и происходит от слишком крутой перемены в жизни, не приходила мне в голову, хотя я раньше из книг знала поразительные случаи исчезновения памяти от переутомления или нравственных потрясений. Вероятно, все эти примеры и случаи тоже улетучились из моей головы со всем прочим. Ослабления зрения и осязания, которое удивляло меня в Петропавловской крепости, теперь не было. Там, взяв в руки иголку, наперсток или другой мелкий предмет, я непроизвольно подносила их близко к глазам, будто было нужно удостовериться, что такое в моей руке. В ткани я не могла различить, где изнанка, где лицо, и, надевая в первый раз свое платье, надела его наизнанку. Фасон платья, которое мне принесли, привел меня в тупик - я долго не могла сообразить, как его надеть. Теперь это прошло и не приводило в замешательство; но угнетенное состояние от сознания, что я позабыла все, что знала, было тем сильнее, что я не решалась поделиться с кем-нибудь своим горем: мне было стыдно признаться в таком несчастьи и страшно, как бы это не открылось как-нибудь само собой. Этот страх был только частный случай общей стихийной боязни людей и жизни, которая мучила меня и весь год перед выходом из крепости. Особенно ужасала меня возможность встретиться с кем-нибудь, кого я знала молодым, бодрым и жизнерадостным. Тяжесть первой встречи с родными всегда стояла в моем уме. Ведь характерно, что сестре Лидии я только через две недели могла сказать: "теперь я узнаю тебя". Хотелось, чтобы прежние товарищи помнили меня такой, какой я была в дни борьбы рука об руку с ними, и самой хотелось сохранить светлые воспоминания о них в былые дни; не хотелось ставить кресты и класть надгробные плиты на прошлом. Поэтому я решительно отклоняла подобные встречи. Мой товарищ по суду Спандони мечтал приехать ко мне, но так и умер, не повидавшись, хотя, как после его смерти мне писали близкие его, это лишило его одной из больших радостей жизни. А мне казалось, что, кроме страданья, ничего не может дать свиданье после 22 лет разлуки. И не один раз мне пришлось послать отказ на подобную же просьбу. Мне было так тяжело жить, что прибавить тяжести {30} еще, хотя бы на золотник, я не могла и не хотела. И невозможно было кому-нибудь сказать об этом.
   Итак, хотя меня не оставляли одну, и сестры по очереди жили со мной, духовно я вела свою особую, одинокую жизнь. Незадолго до рождества Евгения уехала, а накануне нового года приехала Александра Ивановна Мороз. Часов в 11 вечера к крыльцу подъехала повозка; фигура, закутанная в меха, вошла в переднюю, и звонкий голос спросил: "Узнаешь?" Голос был знакомый, хотя в последний раз я слышала его в 1878 г. Лица среди мехов и платков нельзя было разглядеть. Но когда зимнее одеяние было сброшено, предо мной была милая Сашечка, которую я знала как Корнилову 1. Хотя она и изменилась, но изменилась гармонически, и я без чувства отчуждения, с радостью обняла ее, признав тотчас же, без смущения и замешательства, за свою, родную и милую, с которой рассталась так давно. Но после первых излияний скоро тяжесть навалилась на мою душу, и присутствие старого другу вблизи обременяло вместо того, чтобы веселить меня. Она чувствовала это и после говорила мне, что не знала, как ей быть - уезжать или оставаться.
   В это время я жила уже на другой квартире; первую довольно было перенести и один месяц. Едва поселившись после приезда, я уже искала что-нибудь более подходящее и однажды, гуляя по деревне, набрела на маленький домик, отстроенный лишь вчерне. Ни оконных рам, ни печей, ни дверей, ни даже крыльца не было, так что я вошла в него по колеблющейся доске, положенной с улицы. Хозяин и его старший сын были ямщиками и вместе с тем плотниками. Узнав, что я наняла бы домик, если б он был готов, они обещали в течение месяца вполне оборудовать все необходимое и даже выкрасить пол и оклеить стены обоями.
   Действительно, ровно через месяц, к 20 декабря, все было готово, и за 10 рублей в зимние месяцы, 6 рублей в летние - я могла занять его и отпраздновать еще при сестре новоселье. Курьез вышел с обоями; хозяин предоставил мне самой выбрать их в том универсальном магазине, который в Нёноксе играл роль парижского "Bon Marche". После хмурых стен тюрьмы я хотела иметь перед глазами что-нибудь веселенькое и для будущей сто-{31}ловой остановилась на обоях белого цвета, с букетами из роз. Разглядывая обои в лавке, я смотрела на отдельный букет и думала, что будет красиво. Каков был мой ужас, а потом смех, когда стены комнаты зарябили в моих глазах десятками крупных ярко-красных роз с не менее ярко-зелеными листьями! Эту пестроту и краски едва могло выносить самое неприхотливое зрение. Изящество моего вкуса, перевоспитанного тюрьмой, сказалось во всей силе.
   Никогда еще после Шлиссельбурга я не была в таком отвратительном настроении, в каком накануне нового года меня застала Александра Ивановна. Неделю перед ее приездом я провела в одиночестве, и, кажется, в этом-то и заключалась причина того, что моя тоска невероятно обострилась. Сестра Евгения уехала, Александра Ивановна еще не приехала, и я в первый раз в ссылке осталась одна-одинешенька. И вот, заброшенная в суровый ледяной край, я впервые должна была опять, уж вне тюрьмы, вполне прочувствовать жизнь без единого товарища. В первый месяц присутствие сестер постоянно держало меня в приподнятом настроении, подбадривало и развлекало. Было с кем поговорить, когда была к тому охота, а нет - я уходила в свою комнату и занималась, не давая себе времени для размышлений. Я переводила с французского Фабра, его замечательные очерки по энтомологии; выписала журнал "Cosmopolis" и перевела с немецкого воспоминания Фонтанa о революции 48 года в Берлине,- вещи, которые нигде потом не были напечатаны; рисовала и раскрашивала карты континентов в различные геологические эпохи; немного гуляла. Морозы стояли трескучие - дух захватывало, когда, бывало, выйдешь на улицу, а местные женщины, с удивлением видишь, проходят, накинув на себя только шаль. У них, оказывается, вовсе и шуб нет, одни мужчины ходят в полушубках и тулупах.
   Кроме присутствия кого-нибудь из сестер, первый месяц пребывания в Нёноксе очень скрашивали мимолетные посетители. По случаю рождения наследника многие административно-ссыльные были амнистированы и возвращались из Александровска, Кеми, Колы и других северных захолустий губернии. Вся ссылка знала, что я живу в Нёноксе, и никто не проходил и не проезжал, не побывав у меня. Тут были крестьяне и техники, рабочие и учителя, студенты и статистики со всех концов России. Молодые, {32} бодрые, готовые тотчас же снова броситься в деятельность, они производили самое приятное впечатление. Ссылка не охладила их стремлений к свободе; для иных она была школой, которая закалила характер, а люди малокультурные развились и умственно окрепли в ней. Особенно понравился мне своей наивностью и простодушием один крестьянин из Калужской губернии. "Сторона наша темная,- рассказывал он,- я и грамоте-то не был обучен, только в ссылке свет увидел. Да жаль, скоро воротили; еще бы годик либо два побыть - совсем бы просветился". Этот крестьянин жил на одной квартире с пятью другими ссыльными. Они обучили его грамоте, занимались с ним арифметикой, географией, развили разговорами и чтением вслух. Все у них было общее, и такая совместная жизнь не могла не повлиять на психологию человека, никогда раньше не бывавшего в постоянном общении с интеллигентами.
   Другим ссыльным, понравившимся мне, был серьезный, задумчивый волостной старшина Чебоксарского или Царевококшайского уезда, красивый брюнет лет 35. Он попал в ссылку за какую-то историю с местными властями,- историю, в которой он защищал интересы крестьян своей волости. Хороши были и московские рабочие, люди развитые, вдумчивые, не отличавшиеся по своему развитию от студентов. Многие из этих посетителей были слишком легко одеты; статистик из Тамбова возвращался в пальто и галошах, хотя на дворе было 35?. Я очень беспокоилась, что он замерзнет, не доехав до железной дороги в Архангельске. Некоторым я предлагала деньги, но невозможно было уговорить даже самых нуждающихся принять от меня золотую монету. А между тем как раз в это время вышел циркуляр, лишавший ссыльных права дарового проезда на лошадях. Приходилось нескольким человекам складываться, чтоб нанять подводу, и они ехали в розвальнях, на одной лошади, в снежную вьюгу и в лютый мороз, совершая дальний путь до Архангельска. А иные шли пешком.
   За месяц я перевидала несколько десятков этой молодежи. Они приходили; сестра поила их чаем и угощала тем, что случалось под рукой; они рассказывали, за что попали в ссылку, о своей жизни в ней, и, побеседовав часа полтора, спешили продолжать путь; мы тепло расставались, чтоб уж никогда не встре-{33}титься,- так далеко они должны были рассыпаться по лицу земли русской.
   Таким образом, этот первый месяц, от 18 ноября до 20 декабря, я имела не одну минуту удовольствия от встреч с новыми молодыми товарищами, приносившими мне привет и ласку. Их молодость и бодрость радовали и заражали верой в будущее нашей родины.
   Теперь было не то. Поток ссыльных прекратился, сестры уехали, и я оставалась одна в шести верстах от Белого моря. Одних неистовых ветров с моря было достаточно, чтобы расстроить нервы. Они свирепствовали, главным образом, по ночам и порой совершенно не давали спать. Если в первой квартире ветер шелестел обоями, которые отстали от стен, то маленький домик со множеством окон он пронизывал насквозь; он колыхал занавески, повешенные вместо дверей, и, казалось, готов был сорвать домик с земли и умчать в море. К одной из наружных стен был прикреплен высокий шест, на котором весной хотели поставить скворешницу; этот шест при каждом порыве бури скрипел, как мачта на судне. И мне мерещились волны, оборванные паруса и море, готовое поглотить меня.
   Холод в моем домике при ветре был нестерпимый. Случались дни, когда, одевшись поутру и не будучи в состоянии переносить стужу, я укладывалась в постель, покрывалась шубой, и Груша, моя прислуга, приносила самовар, который должен был весь день кипеть, чтобы, стоя на табурете подле кровати, играть роль грелки. Было так холодно, что я не могла держать в руке книгу, да я и не могла что-либо воспринять из нее: казалось, самая мысль цепенела и застывала от ледяной стужи окружающего воздуха, и я лежала по целым дням неподвижная, окоченевшая, с одним сознанием бесцельности и нелепости подобного существования. К тому же я хворала; у меня была ангина, которой я заболевала каждые 10-14 дней; так с непривычки мне было трудно переносить холодный климат этих широт.
   Мне не к кому было пойти, ни одного товарища, ни одного - равного мне. Нечем было развлечься, кроме разговора с маленьким нищим, которого для прокормления мать посылала собирать милостыню. Каждое утро этот пятилетний крошка стучался в мою дверь, и я угощала его чаем с булкой. С достоинством говорил он, {34} что "кормит свою мать", и однажды поразил меня ответом на вопрос - зачем ему мать? Задавая этот вопрос, я соблазняла мальчика, уговаривая остаться у меня навсегда.
   - Разве тебе нравится ходить по миру и собирать куски Христа ради? - спрашивала я.
   Нет - ему не нравится.
   - Ну, вот, будешь жить у меня, так не придется просить милостыню; у тебя все будет. Я сошью тебе красную рубашку и куплю сапожки.
   - А как же мама? - спрашивал ребенок.
   - Мама будет работать, и работа прокормит ее. Ты подумай только, вместо того, чтоб с сумой ходить, ты будешь жить в тепле, я буду учить тебя, потом отдам в школу. Оставайся-ка?..
   - А как же мама?- повторял Ваня...
   - Ну, что же мама! Зачем тебе мама?- говорила я.
   Ребенок молчал, потом поднял голову и с улыбкой привел неотразимый аргумент:
   - Зачем?.. А мы вечером обнимемся да и спим,- сказал он.
   Этот милый ответ бил прямо в центр. У него было кого обнять, и у его матери был он, которого она могла обнять, была привязанность, любовь, ласка. У меня ничего этого не было. Мне не с кем было даже поговорить, и все, что было мрачного и горького в моей судьбе, вставало в памяти и заслоняло весь горизонт. Казалось, будущего у меня нет и быть не может. Если бы мое одиночество продолжалось неопределенное время, если б Александра Ивановна не приехала разделить мою жизнь в этих условиях, и я была бы предоставлена самой себе в этой безбрежной снеговой пустыне, в этом холодном безлюдьи,- разве смогла бы я победить себя, победить непреодолимое стремление погрузиться в нирвану?
   Вскоре после моего приезда в Нёноксу, в один несчастливый для меня день и час, в сумерки, перед тем как зажигают огни, сестра Ольга открыла мне то, что до тех пор скрывала. Она сказала:
   - Верочка! Твой товарищ Янович в Якутске застрелился; он не мог жить.
   Как подкошенная, грохнулась я во весь рост на пол с рыданьем. {35}
   Склонившись надо мной, сестра, чтоб исчерпать сразу весь ужас известий, сказала:
   - И Мартынов, твой товарищ по Шлиссельбургу, тоже застрелился в Якутске.
   И потом в третий раз сестра сказала:
   - И третий товарищ твой, Поливанов, тоже застрелился - за границей.
   А я лежала на полу и все рыдала, и все повторяла одно и то же слово: "Зачем?"
   Теперь, когда я была одна, я опять испила всю горечь отчаяния по поводу этих самоубийств после Шлиссельбурга, самоубийств "на свободе" тех, кто изжил в заточении свои силы. В эти 7 или 10 дней, когда я была так нестерпимо одинока, я осознала причину этих самоубийств, я поняла всем существом своим то "зачем", о котором спрашивала, рыдая на полу.
   А я? Разве я не изжила всех своих сил? {36}
  
  
  

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Волнующие вести

  
   В начале 1905 г. в посаде Нёнокса, в условиях ссылки, в которой я находилась, субъективная ценность жизни казалась мне ничтожной, а объективно оценка ее никогда не стояла так высоко. В моей душе был распад и холод, а в общественном отношении чувствовалось приближение великого исторического перелома, обещающего обновление и творчество лучших форм государственного и социального строя.
   Когда я вышла из Шлиссельбурга, старые друзья, пережившие реакцию 80-х годов, приветствовали меня, говоря, что я возвращаюсь в жизнь в хорошее время, когда общественное настроение неуклонно идет на повышение.
   Еще в 1901 году, когда в Шлиссельбург к нам был привезен Карпович, мы получили от него вести, способные воскресить мертвых. С 1884-87 гг., как об этом подробно рассказано во 2-й части "Запечатленного труда", мы ничего не знали о революционном движении: новых узников к нам не привозили. Карпович был первой залетной ласточкой, первым представителем нового поколения, выросшего после нас. То путем тюремных хитростей, то открытой силой мы сумели получить от него подробные сведения о том, что делалось и делается на свободе. Нарисовав картину общего пробуждения России и того действенного духа, который веял по всей стране, он пророчествовал, что через пять лет в России будет революция.
   Понятно, что на первых же порах, когда явилась возможность видеться в Петропавловской крепости с родными, я хотела узнать, каково общее положение дел. После первого свидания, которое было в условиях строго официальных, ни смотритель, ни жан-{37}дармы при наших встречах обыкновенно не присутствовали. Мы виделись не там, где всегда дают свидания, а в одной из комнат квартиры смотрителя Веревкина, товарища по Артиллерийской академии моих сопроцессников: Похитонова, сошедшего с ума и умершего, и Рогачева, казненного. На столе мы находили предупредительно сервированный чай, стоял самовар, сласти. Мы могли сидеть по-семейному и так долго, как хотели. Но меня беспокоило, что в сравнительно небольшой комнате было три двери: не стоит ли за какой-нибудь из них посторонний слушатель? Сестры и братья смеялись, но я по временам тихонько подходила по очереди ко всем трем и внезапно открывала, чтоб поймать на месте воображаемого шпиона. Нечего и говорить - за дверями никого не было. Тогда я спрашивала: что делается в России? О чем говорят, чего хотят, на что надеются? Сказать правду, ответы были далеко не такие, каких можно было ожидать на основании рассказов Карповича. По словам родных, все было тихо; ничто не предвещало близости государственного переустройства; амнистия, объявленная по случаю рождения давно жданного наследника, не распространялась на русскую Бастилию - Шлиссельбург. Когда брат Лопатина спросил об этом министра Святополк-Мирского, тот ответил: "амнистия коснется вашего брата, если он подаст просьбу на высочайшее имя".
   Итак, дело моих товарищей было в данную минуту безнадежно, и общее положение не сулило перемен в близком будущем.
   Но эти ответы объясняются тем, что мои родные стояли слишком далеко от активных элементов нашей родины и были плохо осведомлены о настроении низов и революционных партий. Только раз один из родственников - М. П. Сажин - торопливо сказал мне:
   - Вы представить себе не можете, как разрослось революционное движение: там, где прежде были единицы и десятки, теперь - сотни и тысячи. Рабочие и учащаяся молодежь волнуются повсюду. Стачки и демонстрации следуют одна за другой; один из прокуроров, ведших следствие по вашему делу, Богданович, занимавший должность уфимского губернатора, убит не так давно за репрессии против рабочих.
   Самым видным революционным деятелем последнего времени был Гершуни. Эту же фамилию, услышанную в первый раз, я нашла нацарапанной на железном столе в камере, которую за-{38}нимала. Так я узнала о Гершуни, который, неведомо для нас, находился в то время в Шлиссельбурге, но содержался изолированно в старой исторической тюрьме, отделенной от нас обширным двором и стенами прежней цитадели. Эти наскоро сообщенные сведения были единственными, пока я находилась в Петропавловской крепости. Но, как только я попала в Архангельск и потом в посад Нёноксу, иные новости и известия стали доходить до меня. Рассказы надзирательницы и смотрителя Архангельской тюрьмы о пересыльных "политиках", поведение архангельских ссыльных по отношению к местным властям и их отношение ко мне, настроение административно-ссыльных, возвращавшихся через Нёноксу в Россию,- все говорило о сильном возбуждении, о действенном духе, который одушевлял молодое поколение. Все бурлило и клокотало, но еще разрозненное, не объединенное в общий порыв. Уже из Архангельской тюрьмы я писала сестрам, что Россия представляется мне богатырским детиной, выросшим из своего платья; он делает движение - и при каждом повороте плеча, жесте рук платье разлезается по швам. Недовольство, накоплявшееся десятилетиями, обостренное военными событиями, требовало себе исхода. Японская война с самого возникновения, в течение 8 месяцев, приносила вести лишь о неудачах и поражениях наших войск: битва при Ялу, неудача эскадры Витгефта, битвы при Ляояне имели место еще в то время, когда я была в Шлиссельбурге; о них я узнала только теперь из журналов и старых газет. Но отправка эскадры Рожественского на Дальний Восток и инцидент в Северном море, когда при Доггербанке был произведен разгром рыбачьей флотилии, создавший большие дипломатические затруднения, произошли уже после моего выхода и непосредственно приобщили меня к чувствам возмущения, волновавшим всю Россию; правительство оказывалось негодным даже в области материальной защиты страны. Снаряжение и снабжение армии было из рук вон плохо, санитарная часть - в состоянии ниже всякой критики. Казнокрадство, хаос, неспособность командующих наряду с самоотверженным героизмом солдат поражали все сердца ужасом и негодованием. Война, бывшая с самого начала непопулярной и о которой, по слухам, Плеве цинично сказал, что маленькое кровопускание будет небесполезно для России, превращалась в ужасающее кровопролитие, в драму, где на одной стороне стояла {39} автократия, а на другой - русский солдат и весь народ русский. Трагические вести с моря и с суши на Дальнем Востоке, общественные выступления, террористические акты, указы и манифесты правительства, видевшего, что вся страна в брожении,- все это держало нервы всех и каждого в лихорадочном напряжении. И по мере того, как развертывались события, общественные силы все более приходили в движение, сплачивались и организовывались. Правительство, разбитое военными неудачами, робело и отступало; противная сторона смелела и наступала.
   6-9 ноября в Петербурге состоялся съезд земских деятелей, разрешенный неофициально. Он должен был формулировать основные требования общества, и таким требованием съезд признал созыв народных представителей с законодательными правами. Собравшимся деятелям посылались со всех концов России приветственные телеграммы с выражением сочувствия и обещанием поддержки. Из Архангельска после споров "политики" тоже послали приветствие, а правительство, как бы в ответ съезду, опубликовало 12 декабря указ с неопределенным обещанием реформ вообще.
   9 января 1905 г. столичный пролетариат вышел на улицы Петербурга, чтоб подать царю петицию, которая заключала все основные требования политической свободы. И когда произошла неслыханная бойня, и кровь рабочих, их жен и детей пролилась,- вздрогнула вся Россия. Сестра Ольга, все время пополнявшая своими письмами из Петербурга известия, которые я черпала из газет, подробно описала мне трагические события этого дня; она прислала мне и текст обращения народа к государю, а также карточку Гапона в одежде священника. Я была потрясена и плакала от чувства симпатии к жертвам и от огорчения, что в этот день я была в Нёноксе, а не на улицах Петербурга. Я была еще под впечатлением этих событий, когда из Петербурга ко мне приехала княжна Мария Михайловна Дондукова-Корсакова. Я сказала ей:
   - Если б я была в Петербурге, я стояла бы рядом с Гапоном.
   - Нет,- возразила она,- вы не встали бы рядом с ним.
   - Но почему же? - с неудовольствием спрашивала я.
   - Да потому,- отвечала Мария Михайловна,- что вы человек искренний, а Гапон - честолюбец и лжец. {40}
   Я была возмущена и просила объяснить, на чем основано такое мнение. Оказалось, что Мария Михайловна, посещавшая столичные тюрьмы, бывала в Литовском замке, где настоятелем церкви был Гапон, и, как таковой, он не удовлетворял требованиям глубоко религиозной княжны: он был небрежен в исполнении своих пастырских обязанностей: по целым часам заставлял прихожан ждать себя в церкви, вызывая таким невниманием общее недовольство паствы. Других фактов, которые показывали бы отсутствие необходимых моральных качеств, Мария Михайловна привести не могла и о неискренности Гапона судила по общему впечатлению. Она нисколько не поколебала моего отношения к этому необыкновенному человеку, владевшему редким даром увлекать и вести за собой толпу. На революционном поприще он являлся первой, единственной личностью в этом роде. Его последующее поведение, аморализм, политическая неустойчивость и измена не меняют представления о нем, как о силе, до тех пор еще невиданной на страницах русского революционного движения.
   4 февраля в Москве произошел террористический акт партии социалистов-революционеров - убийство великого князя Сергея Александровича. 18 февраля - издан манифест о реформе государственного строя; 16 апреля - указ о свободе вероисповедания.
   Сидя у окна в маленьком домике в Нёноксе, с большим подъемом мы с Александрой Ивановной Мороз читали этот последний указ.
   - Сейчас же перехожу в лютеранство,- воскликнула Александра Ивановна.
   - И я тоже,- поддержала я своего друга, и мы стали смеяться над поспешностью, с какой обе хотели сбросить бремя официального исповедания.
   - Нет! знаешь, испытаем сначала, как Владимир Святой, все веры и тогда уж решим,- благоразумно посоветовала я.
   И мы стали перебирать одно за другим все западноевропейские исповедания, потом перешли к русским рационалистическим сектам. Но нигде не находили себе места.
   - Не пойти ли нам в штундисты?- предложила я. Однако, и это было отринуто сейчас же...
   Время наше еще не пришло: мы, интеллигенты, так далеко забежали вперед, что всякое официальное исповедание было бы {41} для нас актом лицемерия. Все, что ни возьми, было бы ложью. Мы - свободные мыслители и не можем уложить себя в какие-либо установленные рамки. Для нас самое лучшее - остаться в исповедании, к которому мы причислены при нашем рождении,- заключили мы свой разговор после указа, радостно взволновавшего нас своим содержанием.
   И не один этот акт - каждый номер газеты, журнала приносил какую-нибудь волнующую весть с Востока или из внутренней жизни России. В дополнение к этому приходили письма, описывающие то, что происходило в столице: лозунги - учредительное собрание, всеобщее избирательное право, прямое, равное и тайное, свобода слова, собраний и союзов - проносились из конца в конец по городам России. На всевозможных заседаниях, собраниях и банкетах повторялись одни и те же требования, принимались одни и те же резолюции.
   И в это-то время, чреватое многознаменательными событиями, в которых предуказывались будущие судьбы нашего отечества, я жила в мертвом, малокультурном крае, где все молчало и жило жизнью чуть не доисторических времен,- в крае, куда в народную массу не достигало биение пульса столиц и городов, где не слышалось великих лозунгов, не было великих надежд и упований, и все сводилось к борьбе с окружающей природой для добывания средств к скудному существованию... {42}
  
  
  

ГЛАВА ПЯТАЯ

Княжна Марья Михайловна Дондукова-Корсакова

  
   Во второй главе я уже упоминала вскользь имя Марьи Михайловны Дондуковой-Корсаковой. Подробности об этой глубоко религиозной умной и энергичной аристократке, друге митрополита Антония, изложены в моей книге: "Запечатленный труд", ч. II. Желающие могут обратиться к ней. Здесь же скажу только, что переступить с разрешения Плеве порог нашего заколдованного царства ей удалось благодаря тому, что, одушевленная духом прозелитизма, она надеялась, что нас, атеистов-народовольцев, ей удастся вернуть в лоно православной церкви. Хотя Марья Михайловна с достаточной ясностью могла видеть, что ее старания в этом направлении не приведут к желанным результатам, все же она с упорством преследовала свою цель и, конечно, в тех же видах в письмах ко мне не раз выражала желание приехать в Нёноксу.
   76-летней старухе ехать по железной дороге одной в Архангельск, а потом 70 верст на лошадях, чтоб жить со мной в избушке, где ветер с моря дует из щелей стен, от окон и с пола, казалось мне невозможным. Я сопротивлялась ее желанию изо всех сил, но 22 января 1905 г. эта неутомимая поборница Христа все-таки прибыла в наш посад. Она так много надежд возлагала на эту поездку ко мне!
   Жена губернатора, г-жа Бюнтинг, которой Марья Михайловна сделала визит в Архангельске, встретила ее чуть ли не так, как сибирские губернаторы встречали в свое время жен декабристов, ехавших к мужьям, так ни с чем не сообразно казалось ей, что княжна стремится к бывшей шлиссельбургской узнице.
   Марья Михайловна приехала в Нёноксу в 8 часов вечера, и такая оживленная и энергичная, словно сделала крошечное путе-{43}шествие. Однако, с первых же слов она заявила, что, на случай своей смерти у меня, она предупредила своих родственников, чтоб ее не перевозили на родину, а похоронили на месте, в Нёноксе.
   Такое введение в совместную жизнь смутило меня: нервы мои были расстроены, я сама нуждалась в уходе, и вот предо мной перспектива удручающих сцен болезни и смерти человека, потратившего последние силы на то, чтоб повидать меня в архангельской глуши... К счастью, все опасения были напрасны, и все время пребывания в Нёноксе Марья Михайловна была здорова и проявляла энергию и кипучую деятельность, которым мог бы завидовать любой юноша. И это с первого же дня: когда, по приезде, в 10 часов я предложила идти спать, и мы разошлись, Марья Михайловна долго сидела с лампой, читая священное писание, а наутро, в 7 часов, не ожидая чая, ушла в церковь. После этого тотчас познакомилась с местным священником и в течение шести недель не пропускала ни одной церковной службы, беспрестанно заказывая молебны и панихиды.
   В это время я получала много писем от ссыльных; я читала их Марье Михайловне, и на каждое их горе она откликалась своим сердцем. Одно письмо было с крайнего севера, из какого-то жалкого поселка в несколько избушек далеко на Кольском полуострове. В нем описывались тягости изолированной жизни интеллигентных людей, заброшенных в этот медвежий угол. Ужас одиночества, стужа и скудость северной природы, материальная нужда и полное отсутствие пищи для ума...
   - Не поехать ли мне к ним? - воскликнула Марья Михайловна.- Быть может, я облегчу им жизнь.
   Милая Марья Михайловна! В каком мире иллюзий она жила! Не утопией ли была эта мысль о поездке на Колу? Не наивно ли было представление о возможности быть полезной в обстановке, в которой люди мерзли от холода и не имели даже ржаного хлеба?..
   Однажды я рассказала Марье Михайловне, что круглый год из Архангельска во все стороны к Белому морю по этапу отправляются ссыльные, уголовные и политики, и что они претерпевают на пути всевозможные лишения, ночуя после утомительного дневного перегона пешком, в стужу и нередко почти в лохмотьях, на этапном пункте по 40 человек в простой крестьянской избе, где {44} нельзя даже согреться чаем... Услыхав об этом, Марья Михайловна возгорелась желанием во что бы то ни стало придти к ним на помощь. 40 человек - в одной комнате! Иззябшие, мокрые от снеговой бури, целый день ничего не евшие! И на этапе ни ложки горячей пищи, ни чашки чаю!
   - Это невозможно! Начальство в Петербурге, конечно, ничего не знает об этом, а если узнает, то все сейчас же изменится. Я напишу в тюремный комитет,- говорила она.- Напишу знакомым членам Государственного Совета, буду просить поддержки митрополита Антония.
   И вот в промежутках между посещениями церкви днем и коленопреклоненными молениями ночью эта престарелая женщина, столь слабая, что для поддержания ее организма каждые два часа требовалось подкрепление в виде чашки молока, какао, булочки или яйца, эта немощная телом, но сильная духом женщина без устали писала и во все концы рассылала трогательные послания об ужасном состоянии этапов и, взывая к христианским чувствам, с детской верой стучалась во все двери...
   Но не одни слова расточала она, а перешла и к делу. Дав денег, горячей речью она убедила жену священника поить чаем каждую вновь прибывшую партию и оделять всех белым хлебом. И в ближайший день в Нёноксе это было осуществлено.
   Мало того, в ближайший этапный пункт на имя священника Марья Михайловна послала также денег и письмо с инструкцией о подобном же употреблении их.
   Власти, однако, не дремали, и в то время, как Марья Михайловна с одушевлением рисовала мне картину, как по мановению доброжелательного начальства на скорбном этапном пути выстроятся чистые, просторные домики с кухней, где каждую партию будут встречать опрятная койка, горячий ужин и чай,- эти власти уже предпринимали меры против едва начинавшихся чаепитий, устроенных княжной.
   В следующее же прибытие партии ссыльных произошел разгром: урядники и становой прогнали "матушку" со всеми принесенными булками и прочим запасом, а на следующим этапе даже и раз не дали попить чайку.
   Надо было видеть возмущение княжны. Не позволять поить чаем иззябших, голодных людей! Видеть что-либо предосудитель-{45}ное в этом, запрещать такую невинную братскую помощь нуждающимся! Запрещать это ей, ее сиятельству, как с почтением величали ее тот же пристав, припадавший к ее ручке, и урядник, стоявший перед ней навытяжку!
   Скрывшись за легкую занавесь моей комнаты, я слышала всю сцену между становым, не знавшим, что ему делать, и разгневанной княжной, на минуту забывшей о непротивлении злу и вспомнившей внезапно о своем титуле...
   Так вся молодая энергия, поистине изумлявшая и восхищавшая меня, пропала даром. Петербургские вельможи и сановники при всем почтении к сестре того, кто вводил в Болгарии конституцию, а потом был наместником кавказским, не откликнулись сочувствием на призыв энтузиастки.
   Из понятной бережности я избегала вступать с Марьей Михайловной в религиозные прения и предпочитала молчать, когда она начинала речь о духовных предметах, но Александра Ивановна Мороз мужественно принимала вызов, и тотчас возгорался жаркий спор. Кроме разных догматических пунктов, дебатировались, главным образом, вопросы о средствах борьбы со злом. Допустимо ли отражать зло злом, применяя силу, совершая насилие? Сторонница непротивления злу и борьбы с ним путем кротости и убеждения, Марья Михайловна красноречиво защищала свои положения, а моя подруга говорила от разума и блистала остроумием и логикой. Признаюсь, я с удовольствием слушала эти споры, во время которых эти две умных женщины, сверкая глазами, боролись путем слова, исходя из совершенно различных мировоззрений, а я, как гостеприимная хозяйка, оставалась пассивной слушательницей. Обыкновенно дело кончалось общим смехом, потому что утомленная и пришедшая в конце концов в замешательство Марья Михайловна складывала оружие и, подняв глаза кверху, произносила:
   - Об одном молю: укажи мне, господи, когда говорить, а когда молчать...
   Она произносила это так мило и так славно улыбалась при этом, что хотелось расцеловать ее.
   Эти схватки и дебаты не прошли бесследно, и, вернувшись в Петербург, Марья Михайловна жаловалась, что, не будь с нами А. И., она возвратила бы меня в лоно православия. {46}
   Да, Марья Михайловна витала относительно меня в области иллюзий, хотя я не подавала к этому решительно никаких поводов. Разве же это не было, в самом деле, с ее стороны иллюзией, когда в департаменте полиции моему брату Николаю Николаевичу, пришедшему, кажется, говорить о заграничном паспорте для меня, ответили: "Как же помирить с этим то, что сестра ваша, по словам Дондуковой-Корсаковой, хочет поступить в монастырь?" Брат остолбенел и должен был сознаться, что это, должно, быть, какое-нибудь недоразумение.
   Несомненно, не простое желание видеть меня двигало Марьей Михайловной при трудном путешествии в Архангельскую губернию. Она все время уповала сделать меня своей единомышленницей и мое упорство считала за гордыню. Все время надеялась она, что победит меня, и когда ее нёнокская противница А. И. на время уехала от меня, и мы остались вдвоем, она произвела усиленный натиск, действуя на мои чувства. Лежа на постели, слабая, бледная, она с горечью говорила мне о своей дряхлости, упадке сил и неработоспособности. Скоро она умрет, и у нее нет преемницы. Она одинока, ей некому поручить продолжение своего дела, нет рук, на которые она могла бы сдать основанную ею общину сестер милосердия в Порхове. Ее скорбные речи и вся печальная, ослабевшая фигура вызывали сочувствие и глубокую жалость. Было так тяжело слушать эту уходящую из жизни женщину, этого истощенного борца за свою идею, сознающего, что дни его жизни сочтены, а дела впереди много. Тягостно было раздваиваться в противоречии: с почтением и любовью стоять перед личностью и вместе с тем чувствовать невозможность солидаризироваться с нею, разделить ее цели, ее средства... И эта двойственность от начала знакомства и до конца его постоянно мучила меня. Щемящее чувство еще более обострялось тем отношением, той преувеличенной оценкой моей личности, какая создалась у Марьи Михайловны и о которой она говорила, не скрываясь.
   Да, она хотела иметь во мне свою преемницу. Она находила во мне, по ее заявлениям, родственную душу. Как ни мало она была сведуща в политике и мало знакома с историей революционного движения, все же, вероятно, достаточно слышала обо мне, как об участнице этого движения, а потом и о перипетиях {47} моего заключения в Шлиссельбурге. И она хотела, поставила себе целью победить, завоевать меня и, уходя из жизни, поставить на свое место меня, как личность, соответствующую ее требованиям.
   И никак не могла понять, что как для нее был неприемлем мой путь, так и мне немыслимо повернуть на другой. Так и расстались мы, любя и уважая одна другую, но чуждые друг другу по мировоззрению и духовным стремлениям... {48}
  
  
  

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В окрестностях моря

  
   Александра Ивановна Мороз, приехавшая 31 декабря, 1904 г. разделить мою жизнь в ссылке, застала меня в болезненном состоянии одичания, в которое я впадала каждый раз, когда оставалась в одиночестве. В этом состоянии я не могла переносить общества людей: оно и раздражало, и угнетало меня. А между тем только общение с людьми, одно оно, могло принести исцеление. В Шлиссельбурге из такого состояния постепенно меня извлекала Л. А. Волкенштейн, когда нам разрешили гулять вдвоем. Теперь то же значение имела Александра Ивановна. Понемногу я привыкала к ее присутствию, и ее деликатность и бережное отношение облегчили мое оздоровление. Молчаливая вообще, теперь она молчала больше, чем когда-либо, и на первых порах держалась поодаль, сидя в другой комнате и занимаясь рукоделием. Благодаря ее спокойствию и ровному характеру, стала мало-помалу успокаиваться и моя нервная система. Потом, под обаянием ее личности, я стала, нуждаться в ее обществе, любить и искать его. Мы начали вести регулярную жизнь, необходимую для обеих, потому что нервы и общее состояние здоровья моего друга были тоже не блестящи. Мы положили за правило каждый день один час посвящать физическому труду и действительно ежедневно пилили дрова хозяину, а до этого с утра занимались несколько часов переводом английской книжки для изданий Скирмунта. После обеда зимой катались на лошади, знакомясь с окрестностями, которые сильно привлекали меня. После заключения, на просторе все мне нравилось: и дорога среди снежных сугробов, с тощими березками и соснами по краям, и белая, блестящая равнина, на которую ветер навел лоск, и пригорки, мосты и замерз-{49}шие речки с закованными льдом баркасами и брошенным на снегу без призора якорем. Книги, журналы и газеты наполняли вечер. Обыкновенно Александра Ивановна читала вслух своим милым, мелодическим голосом, который действовал так успокоительно на нервы. А потом после 10 часов мы совершали прогулку, любовались звездами и подстерегали, не засверкает ли чудное северное сияние, о котором знали только по книгам. Но за все время ни разу нам не пришлось его видеть. И жители уверяли, что в этой местности его не бывает.
   Начиная с января, благодаря той же близости моря, которая в ноябре и декабре приносила жестокие ветры, температура воздуха стала повышаться; днем бывало уже не 35®, а 15-9®. На пасхе, которая была ранней, я выставила и открыла окно, так было тепло на дворе. Холодные ветры с севера прекратились, но я никак не могла приспособиться к климату и постоянно страдала простудой горла и бронхов. Расстройство моих нервов выражалось особенно сильно бессонницей, но ни мне, ни кому из близких не приходило в голову, что мне надо лечиться. Все думали, что время возьмет свое и болезненная возбудимость нервной системы пройдет сама собой, раз я нахожусь на свободе. Но возвращение к норме не приходило.
   Когда снег стаял, мы с Александрой Ивановной стали ходить к морю. До него было 6 верст. Берега Белого моря в этой местности плоски, небо бледное с чуть-чуть голубоватым оттенком; самое море кажется беловато-серым и не отличается красотой. Но в 12 верстах от Нёноксы, у села "Сюзьма", куда однажды мы ездили с Александрой Ивановной, море и окрестности прекрасны дикой, мрачной красотой: возвышенные берега обрывисты и круты; высокие, темные сосны покрывают их, придавая ландшафту свойственный им серьезный колорит, а море - чрезвычайно темное, почти черное - производит сильное впечатление. Не раз на берегу моря мы наблюдали прилив и с любопытством измеряли, как далеко на землю наступает он за время нашей прогулки. Множество водорослей, приносимых приливом, остаются на берегу, образуя небольшие холмики. Их обилие дало административно-ссыльному химику, приват-доценту Гольдштейну, впоследствии, в октябрьские дни, убитому в Архангельске черной сотней, мысль о добывании из них иода. Однако лабораторное исследование показало такой {50}малый процент содержания этого элемента, что промышленная выработка из беломорских водорослей не оправдала бы предприятия. Интересен факт, что Гольдштейн при помощи другого ссыльного, ярославского помещика Кладищева, думал помочь разработке минеральных богатств северного края устройством в Архангельске лаборатории для исследования полезных ископаемых. Деньги были затрачены, лаборатория организована, но, по-видимому, время для эксплуатации недр обширной области севера тогда еще не пришло - лаборатория не находила работы: к ее помощи никто не обращался. Один единственный раз химику был прислан образец руды с просьбой определить содержание металла. Определение было сделано и отослано вместе со счетом. Но счет остался не оплачен предпринимателем. Дело совершенно не пошло.
   Каждый раз, когда мы ходили к морю, на возвратном пути мы со смехом находили следы подкованных сапог урядника, следовавшего за нами издали. Но служебного рвения идти до самого моря у него обыкновенно не хватало. На некотором расстоянии от посада следы прекращались; тут, где-нибудь в кустах, этот соглядатай терпеливо сидел, ожидая нашего возвращения. Но, в общем, урядники не спускали с меня глаз. Когда я из первой квартиры перешла в отдельный домик, переехали и они, сняв комнату у того же хозяина, как раз против моего крыльца; при этих условиях ни один посетитель не мог ускользнуть от их взоров.
   Когда мы выезжали кататься, урядники тоже нанимали лошадь и ехали следом, выхлопотав у начальства особую сумму на этот расход. По ночам в их квартире все время горела лампа, так как они должны были спать по очереди. Начальство почему-то ожидало моего побега. Не считало ли оно само, что условия климата, надзора и изолированности слишком тяжелы, чтобы можно было терпеливо выносить их? Но мои нервы были так расстроены, что не допускали и мысли о каком-нибудь рискованном предприятии. Однажды мне, действительно, был предложен план побега морем в Англию, и, кажется, это можно было осуществить. Однако, если бы здоровье и допустило это, разве я решила бы потерять отечество, о котором так долго тосковала? "Но вас могут силой похитить революционеры", - уверяла меня М

Другие авторы
  • Турок Владимир Евсеевич
  • Ладенбург Макс
  • Губер Борис Андреевич
  • Тепляков Виктор Григорьевич
  • Студенская Евгения Михайловна
  • Лавров Петр Лаврович
  • Котляревский Нестор Александрович
  • Мальтбрюн
  • Коган Наум Львович
  • Козлов Павел Алексеевич
  • Другие произведения
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Стихотворения Н. Огарева
  • Навроцкий Александр Александрович - Патриарх Гермоген
  • Толстая Софья Андреевна - Митр. Антоний Вадковский. Ответ графине С. А. Толстой на ее письмо...
  • Соловьев Сергей Михайлович - Юношеские стихотворения
  • Корнилович Александр Осипович - Вопросные пункты, предложенные А. О. Корниловичу, и его ответы на них
  • Свиньин Павел Петрович - Свиньин П. П.: биографическая справка
  • Аксаков Иван Сергеевич - Где органическая сила России?
  • Суриков Иван Захарович - Правеж
  • Крылов Иван Андреевич - Письмо М. П. Сумароковой: (Август 1801 г.)
  • Бунин Иван Алексеевич - На даче
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 501 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа