Главная » Книги

Гнедич Петр Петрович - Книга жизни, Страница 5

Гнедич Петр Петрович - Книга жизни


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

ровье, которое удовлетворительно, а Савина была больна:
   "...Хотел бы поделиться с вами хоть здоровьем, так как ничем другим поделиться с вами мне не придется... Но я все-таки беру смелость поцеловать вас на прощанье в милый ваш лоб, если все другое недоступно..."
   И наконец он пишет, уже в 1882 году, после того как Савина вышла замуж за Н.Н. Всеволожского, что он целует ее руку - "...и сверх того, все то, что при новом вашем положении согласитесь предоставить моим ласкам"[ Тургенев и Савина. Издание Дирекции государственных театров. Петроград, 1918 г].
   Когда Вейнберг переделал для Савиной "Дворянское гнездо", - она с благоговением сыграла Лизу. Надо сказать, что это один из удивительных образов, созданных ею. Такой чистоты и света, какой придавала она Лизе, - я не встречал никогда на сцене. И если бы не тривиальный Лаврецкий-Сазонов, который портил своим присутствием иллюзию, это - живое воплощение тургеневских идеалов. В "Ежегоднике" 1893 года есть их изображение: на плоту с удочками. Сазонов - карикатура на героя Тургенева. Савина плоховато вышла в цинкографии, но все же - это Лиза.
   Кстати, о внешнем облике Тургенева. Расскажу по поводу его портрета следующее.
   Идем - я и Матэ - из Академии домой через замерзшую Неву. Валит снег. Мерзейшая февральская погода 1875 года. Матэ развивает идею:
   - Хорошо бы, Гнедич, нам заняться с вами изданием галереи писателей. Выбрали бы портреты Крамского, Репина, Брюллова, Кипренского. Я бы гравировал, а вы бы писали биографии. Я слыхал, что Харламов [34] в Париже написал Тургенева, вот с него и начать. И пойдет дело. Мы ведь не из-за барышей с вами дело делать будем, а серьезно.
   А на другой день после этого - извещение в газетах, что Тургенев на днях приедет из Парижа в Петербург. Я говорю об этом Матэ.
   - Что ж, пойдем к нему оба, - предложил он. - Я и рекомендации достану, - у меня кое-кто есть такой.
   Остановился Тургенев в "Европейской гостинице". Условились, что пойдем туда, но в назначенный день у Матэ была ангина. Пошел я один.
   Иду по коридору третьего этажа и мне страшно. Сейчас я увижу его! Не выгонит он мальчишку, что осмелился нарушить покой великого писателя? Коридор темный или полутемный. Вот и номер, который назвал мне швейцар. И голоса. Спорят о конституции. Кто-то кричит у самой двери:
   - Единственный выход - конституция, единственный! Я хотел уже удирать. О конституции говорят, а я со своими портретами!
   Вдруг дверь распахивается и на пороге является Григорович, [35] - я сейчас его узнал по портрету Крамского: пробритый подбородок, министерские баки и насмешливые глаза. А за ним огромная фигура в красной вязаной фуфайке без сюртука, что его провожает. Толстый нос, черепаховое пенсне, острый взгляд и седой клок волос, повисших на лоб.
   - Вы ко мне? - спрашивает он меня. А голос тоненький, высокий, бабий. - Войдите, милости просим.
   Я рекомендуюсь. Он радушно жмет руку. Просит садиться. У окна сидит Полонский и курит длиннейшую сигару. Воздух наполнен синим дымом и колышется в золотистых лучах весеннего солнца. Ковер красный, во всю комнату, и разорванные бумажки лежат. Я сообщаю причину посещения, почему я решился беспокоить, и прочее.
   - Видите ли, - говорит Иван Сергеевич добродушно, - нет ни одного схожего портрета, на который бы я мог указать. Меня художники рисуют так, как немцы рисуют львов: выходит старуха в чепце...
   - А вот Харламов... - начал я. Он только махнул рукой.
   - То же самое! Лучший мой портрет - профильный, что я снимался здесь у Бергамаски. A en-face и его портрет скверный. Не выхожу я похожим на портретах - и конец.
   - Да, тебя трудно написать похоже, - прибавил Полонский, но почему трудно, не объяснил.
   Я обещал, что Матэ будет его гравировать по профильному портрету Бергамаски. Попросил заодно и автограф.
   Иван Сергеевич как-то беспомощно повел глазами.
   - А на чем же я?.. У вас нет моей фотографии?
   - А просто на клочке бумаги! - наивно предложил я. Он посмотрел на меня: как это на белой бумаге я предлагаю сделать подпись и отдать ее неизвестному молодому человеку? Однако он поднялся, подошел к столу, посмотрел, есть ли в чернильнице чернила, и взял заржавленное перо.
   - Ты его ножичком поскобли, - посоветовал Полонский.
   - Да, другого нет, - с сожалением сказал Иван Сергеевич и стал тупым ножичком счищать ржавчину.
   У меня до сих пор хранится этот автограф, предусмотрительно написанный им в самом верху почтового листка.
   На прощанье он дал мне свою визитную карточку (отчего он на ней не расписался?) - на французском языке, с парижским адресом и в черной рамке. Вероятно, по ком-нибудь у Тургенева был траур. Отдавая, он сказал мне:
   - Будете в Париже, заезжайте ко мне, - очень буду рад. Это приглашение рисует характер русского барина сороковых годов: звать к себе совершенно неведомых людей и уверять, что их визиту можно радоваться.
   Через несколько дней был я в "Благородном собрании" на литературном чтении в пользу фонда писателей. В программе был такой цветник имен писателей, что если бы вечер повторить трижды, то и тогда бы зал каждый раз был переполнен. Читали: Салтыков-Щедрин, Тургенев, Достоевский, Полонский, Плещеев и Алексей Потехин.
   Лучше всех читал Достоевский. Как раз он тогда печатал в "Русском Вестнике" своих "Братьев Карамазовых". Он читал из них сцену между Катериной Ивановной и Грушенькой. Читал он изумительно. Такого чтения я не слышал никогда - ни прежде, ни потом. Это было не чтение, не актерская игра, а сама жизнь, - больной эпилептический бред. Успех Достоевского был колоссальный, и это была увертюра к его знаменитой речи об Алеко на открытии памятника Пушкину в Москве в следующем 1881 году [36].
   Хуже всех читал Салтыков: монотонно, грубо, с каким-то презрением и к публике, и к себе, и к тому, что он читал. В антракте он с ревом пробирался через толпу в испуге отступавших от него поклонников и поклонниц. Он издавал такие дикие звуки, что ему невольно давали дорогу. Но лицо его было не сумрачно, а весело. Вероятно, с таким лицом он сказал одному своему гостю, услыша звонок в передней: "вот еще кого-то черт принес!"
   Последним читал Тургенев. После Достоевского - это было слабо. Он читал "Бурмистра". Но стоило внимательно вслушаться в его интонации, впечатление менялось: оно было тонкохудожественно и полно юмора. То, что пропадало в обычном чтении, вдруг выявлялось здесь в совершенно иных образах. Наивное чтение как будто освещалось этими умно прищуренными глазами.
   "...Дом у него в порядке необыкновенном, - читал он про своего соседа. - Даже кучера подчинились его влиянию и каждый день не только вытирают хомуты и армяки чистят, но и самим себе лицо моют".
   Это "самим себе лицо моют" вдруг возбудило взрыв хохота в зале.
   "А потом Аркадий Павлович весь встал живьем перед слушателями, когда строго спросил у камердинера:
   - Отчего вино не нагрето?
   Он дружески касается колена гостя и говорит с приятной улыбкой.
   - Pardon, mon cher! Voila les desagrements de la campagne! Потом звонит и говорит вошедшему на звонок человеку:
   - Насчет Федора... распорядиться!"
   После чтения в зале стоял содом. Молодежь жала Тургеневу руку. Он в белых перчатках торопливо жал протянутые десницы и, конфузливо кланяясь, торопливо пробирался к выходу...
   Матэ гравировал портрет Тургенева уже впоследствии, познакомившись с ним в Париже.
   Иван Сергеевич напрасно отнесся так скептически к портрету работы Харламова. Он висит в Русском музее в Петербурге и все-таки более похож на Тургенева, чем портрет Ге. Бюст Антокольского страдает большим несходством. И, пожалуй, прав Иван Сергеевич, что фотографические портреты наиболее для нас ценны в отношении несомненного сходства.
  
   Глава 10
  
   Водевилист П.С. Федоров. Его смерть. Пьеса "Затишье". Типы новой молодежи. Опасения "неожиданного скандала". "Неодобрения" театрально-литературного комитета. Отзыв о пьесе "Смерть Тарелкина" Сухово-Кобылина. Встреча с В.А. Крыловым.
  
   В драме Александрийского театра весною 1879 года совершился переворот: умер начальник репертуарной части Павел Степанович Федоров.
   Федорова знали тогда все театралы. Сутуловатый, высокий старик, с подогнутыми слегка коленями, "Анной на шее" и звездой на форменном фраке, с вытянутыми вперед мокрыми губами и огромными торчащими как у коровы ушами, он шаркая входил в театральную залу, когда уже был поднят занавес, и проходил к своему креслу во втором ряду, глядя вперед поверх очков и пожевывая губами. Это был автор "А. и Ф." веселый когда-то водевилист - теперь гроза всей труппы и служащих. Он всем артисткам балета говорил ты и позволял себе с ними обращаться как с крепостными. Ходили даже слухи, что к нему приходившие представляться воспитанницы должны были являться без некоторых подробностей туалета. Но это касалось казенных воспитанниц балета, по преимуществу. Савина мне рассказывала, что, когда она с вновь поступившим Варламовым пришла к нему с какой-то просьбой, он принял их стоя, топал ногами, кричал и наконец завопил:
   - Вон!
   Так что они еле не скатились с лестницы. Бывший артист Александр Соколов вывел его в своем романе "Театральные болота". Но это ни на волос не поколебало его авторитета, и он продолжал служить. Говорят, что он был феноменальный взяточник, что за право дебютировать, он брал взятки. Когда один из провинциальных дебютантов заявил ему, что желает дебютировать в Чацком, Федоров так переполошился, что воскликнул:
   - Да знаете ли, что это стоит?
   П. С. всегда по воскресным дням и в субботу вечером присутствовал в церкви училища на службе. Он стоял на видном месте и первый подходил приложиться к кресту. Но когда он заболел смертельно и сестра предложила ему позвать священника, он взбесился.
   - Атеист я! Атеистом был всю жизнь - атеистом я умру.
   Так и умер без исповеди.
   Более веселых похорон, чем его, не было в Петербурге. Все лица, собравшиеся на вынос, были радостные и поздравляли друг друга. Собрались артисты на вынос не для того, чтобы почтить бывшего начальника, а чтобы удостовериться, что он действительно умер.
   В августе я поехал в Крым. Для этого я держал за два курса экзамены в мае. Все выдержал.
   Конец лета 1880 года я провел после поездки по Волге в Полтавской губернии; в Киеве, в "Европейской гостинице", начал писать свою первую пьесу "Затишье", где хотел представить на сцене те редкие типы молодежи, что нарождались тогда в обществе. В Козлове, в недостроенном вокзале, пришлось ночью ждать часа три нового поезда - была пересадка, как всегда не согласованная с интересами едущих. В темном вокзале, под грохот грома и блеск молнии я приютился в углу, и, слушая дождь, барабанивший в окна, писал "Затишье" при свете огарка, что мне предоставил услужливый лакей. Никогда - ни до этого, ни после - я не писал с таким порывом творчества: помню, написано там мною было пол-акта.
   Пьесу я кончил уже в Петербурге и, переписав, прочел у Читау. Это было 14 сентября. Успех чтения был неожиданный. Читау объявила, что она берет пьесу в свой бенефис, который должен состояться в ноябре. Я был наверху блаженства.
   Но опять судьба мне подложила уже на этот раз не поросенка, а целую свинью. Цензура - министерство внутренних дел - пропустила пьесу целиком; только в известном афоризме: "брак есть взаимный обман с приложением церковной печати", слово церковной заменила словом соответствующей. Неожиданная препона ожидала меня в театрально-литературном комитете.
   Он состоял из почтенного писателя И.А. Манна, учителя русской словесности А.П. Милюкова, актера А.А. Нильского, председателя Юркевича, поэта А.Н. Майкова. Комитет этот нашел мою пьесу невозможной к представлению на сцене, а в особенности в императорском театре, могущей породить в публике во время представления неожиданный скандал.
   Об этом так-таки и было написано в протоколе. И не столько уязвил членов комитета студент Челиканов, как богатая невеста, помещица, барышня Соня Тяпунина. В ней комитет увидел как бы воспроизведение Фигнер и Н.А. Армфельд [37] - героинь громких политических процессов. Протокол уверяет, что пьеса кончается фиктивным браком - "вроде тех, каких мы видели десятки в процессах недавнего прошлого". Тут явная передержка несколько шулерского характера: у меня кончается дело именно легальным церковным браком. Комитет рассчитывал, что автору не покажут протокола и потому можно безнаказанно передернуть.
   Я поехал к Милюкову, которого знал, и к Манну - автору протокола. Милюков, поджав под себя коротенькие ножки и окружив себя дымом из еще более коротенькой трубочки, заявил мне дрожащим голосом:
   - Пьеса нецензурна. Мы должны оберегать образцовую сцену от возможного и совершенно нежелательного скандала. То, что говорят ваш студент и эта барышня, - ужасно! Они проповедуют такие вещи... И если бы вы их высмеивали, - а ведь автор остается объективен... Это ужасно!
   Манн был еще "экспансивнее". Он не говорил, а лаял, так как половина нижней челюсти у него была отрезана. Он, увидя меня, начал махать руками:
   - Это талантливо? В этом и вся гадость! Только наведя пушки, заряженные картечью, на публику, можно заставить слушать ваше "Затишье" без протестов... Вы знаете, какой был случай с моими "Говорунами" в Киеве?
   И он рассказал, какой был случай. Скандал! Да не один Киев, - и в других городах - тоже.
   - Вы хотите, чтобы и с вашей пьесой было тоже? Год спустя пьеса моя шла в Московском Пушкинском театре и прошла без всяких "инцидентов", держалась на репертуаре целый сезон и перешла в провинцию, где ее играли раз пятьсот, и никогда, нигде не было никаких недоразумений. Так и не исполнилось пророчество комитета, а у меня отнят был успех на два с половиною года - до масленицы 1882 года, когда "Затишье", под новым названием "На хуторе", прошло в бенефис Сазонова.
   1-е марта сразу перевернуло всю нашу жизнь. На Тверской, в доме Малкиеля, образовался в 1881 году Пушкинский театр. Во главе его стала энергичная женщина А.А. Бренко. Она стянула в свой театр такие силы из провинции, каких в настоящее время там нет: Иванов-Козельский, Андреев-Бурлак, Горев, Чарский, Далматов, Южин, Киреев, Свободин, Немирова-Ральф, Глама-Мещерская, Волгина, Рыбчинская. Ей посоветовал Ге поставить мое "Затишье". Я переменил его название на еще более скромное "На хуторе". Пьеса срепетирована была наскоро и плохо. Новые декорации Вальца повесили только в день спектакля. Но Иванов-Козельский, Южин, Далматов, Глама и Рыбчинская - играли хорошо, ярко, молодо, с увлечением. Пьеса имела большой успех. Органы самых противоположных направлений сошлись в приветствиях "молодому автору". "Современные Известия" писали: "Грациозная, полная живого юмора и тонкой наблюдательности пьеса "На хуторе" самое крупное, яркое, талантливое явление... Помимо прекрасного литературного языка, это очень умная, бойко, будто опытным драматургом веденная вещица". В одной из петербургских газет писали: "Сделано все так бойко, так задорно, весело, так правдиво, что здоровый смех публики не прерывался ни на одну минуту. Пьеса имела большой успех".
   Все это далеко от какого бы то ни было скандала. Я поставил это на вид комитету и снова предложил рассмотреть пьесу. Но комитет остался при прежнем мнении и, как Пилат, заявил: "еже писах - писах".
   С января 1883 года при реформированных театрах под надзором нового директора Всеволожского [38] образовался и новый комитет, состоявший из двух отделений. Во втором заседании комитета 1-го отделения, под председательством Григоровича, - Зотовым, Васильевой, Сазоновым и Федоровым была пропущена пьеса. Замечу, кстати, что это была единственная пьеса, пропущенная комитетом за всю весну 1883 года. "Неодобрения" комитета иногда были более чем странны. Так 16 марта была не допущена на сцену известная комедия Сухово-Кобылина "Смерть Тарелкина". Никто из членов комитета не понял, что такое это произведение. В протоколе, не знаю кем из членов составленном, говорится:
   "Полицейское самоуправление (?) изображено в главных чертах такими красками, которые в связи с неправдоподобностью фабулы умаляют силу самой задачи и явно действуют во вред художественности. Пьеса единогласно неодобрена".
   Протокол подписали: Григорович, А. Потехин, [39] В. Крылов, В. Зотов, Савина, Шуберт и Сазонов.
   Выделяя три последних имени как лиц, принадлежащих к актерской среде, решительно потерявшихся от той новизны формы, которую ввел автор, - нельзя с крайним изумлением не остановиться на первых четырех фамилиях. Что это? Недоразумение?
   Как мог Зотов, автор "Всемирной литературы", или Потехин - товарищ Кобылина по реализму театра 50-х годов, -как могли они присоединиться к нелепому мнению других j членов комитета?
   Крылов всегда боялся конкуренции: успех каждого автора он считал залезанием в его карман, и он, боясь успеха "Тарелкина", более всех ратовал против пьесы.
   Когда я встретил его в конторе после моего первого успеха в Александрийском театре, по окончании представления "На хуторе", он с пеной у рта накинулся на меня:
   - Что вам надо от театра! - кричал он своим дискантом. -Вы беллетрист - сидите в беллетристах! Зачем вы пролезаете на сцену? Зачем вы мешаете мне? Порядочно это? Честно?
   - Я не пролезаю, а иду, когда меня зовут, - указал я.
   - Я вас прошу, не пишите больше пьес. Вы и мне напортите, и сами ничего не добьетесь.
   - Да кто вам мешает, - пишите три пьесы в год и ставьте, -ответил я.
   - А может быть я хочу писать не три пьесы, а четыре! А вы - занимаете место моей четвертой пьесы!
   Он схватил меня за руку и с мукой в голосе продолжал:
   - Поймите - это мой хлеб, а для вас - забава. Я существую театром, а вы пишите пьесы мимоходом. Голубчик, умоляю вас, ну ради Бога, больше не пишите!..
   Я ему не только не дал слова не писать, но обещал в будущем написать, по крайней мере, тридцать пьес. Но я его успокоил:
   - Впрочем, могу вам обещать, что в ближайшие два сезона я не буду ставить пьес, потому что занят Историей искусств - и мне не до театра.
  
   Глава 11
  
   Увлечение литературой и театром. Похороны Некрасова. Венок от русских женщин. Речь Достоевского на могиле Некрасова и в Москве на открытии памятника Пушкину. Смерть Достоевского. Похороны.
   С 1881 года я совершенно забрасываю Академию Художеств и все больше и больше отдаюсь литературе. Инспектор Академии Черкасов пишет мне в Москву письмо, узнав, что я поехал туда, и спрашивает, когда я вернусь в Петербург, советуя с осени работать в этюдном классе.
   Черкасов вообще чувствовал ко мне пристрастие и на похоронах Достоевского настаивал, чтобы я был в депутации от Академии. А меня более тянуло к Александрийскому театру.
   До похорон Достоевского я помню одни только грандиозные похороны - это в декабре 1877 года - Некрасова.
   Он умер в своей квартире в бельэтаже дома Краевского, на углу Бассейной и Литейной. Из окна его кабинета как раз рисовался "Парадный подъезд" управления уделов, куда "по торжественным дням целый город подъезжал с каким-то испугом". Здесь же он видел депутацию от мужиков лапотников, смиренно ждавших, покуда швейцар выйдет на крыльцо,- это и дало ему мотив для написания известной его поэмы. Как поэт, во мнении товарищей его по перу Тургенева, Льва Толстого, Достоевского, - он стоял очень невысоко, -Тургенев даже называл его стихи жеваным папье-маше с поливкой крепкой водкой и уверял, что поэзия в них и не ночевала. Но они высоко ставили Некрасова как "народного печальника", как сатирика, а главное - как отзывчивого художника.
   Когда его хоронили, был морозный день - градусов двенадцать. Молодежь составила цепь вокруг гроба и несла его на руках - по Литейному, через весь Загородный, по большому Царскосельскому (тогда еще не Забалканскому) проспекту до Новодевичьего монастыря, его "вечного успокоения". Перед гробом несли огромный венок "от русских женщин" -и несли его какая-то дама в бархатной ротонде и баба в нагольном тулупе, платке на голове и в валенках. Это было тенденциозно, но хорошо инсценировано. В последнем слове священник читал отрывки из "Рыцаря на час". Достоевский говорил над гробом, опущенным в могилу, речь. Он говорил, что Некрасова надо поставить вслед за Пушкиным. Какой-то желчный молодой человек поправил оратора: "Некрасов был выше Пушкина!" Достоевский ничего ему не возразил, но потом в своем "Дневнике" разъяснил молодежи ее ошибку [40]. Особенно неприятно поразило Достоевского то, что кто-то назвал Пушкина "байронистом". "Байронистом ругаться нельзя, - писал он в Дневнике, - байронизм было святое звание в жизни европейского человечества. Пушкин был явление великое, чрезвычайное. Не понимать русскому Пушкина -значит не иметь права называться русским. Он понял русский народ так глубоко и обширно, как никто и никогда. Несмотря на все пороки народа и многие смердящие привычки его, он сумел различить великую суть его духа... Пушкин - великий и непонятый еще предвозвеститель. Некрасов есть лишь малая точка сравнительно с ним".
   Через полгода после смерти Некрасова было открытие памятника Пушкину в Москве. Лето 1880 года - поворотный пункт в воззрениях молодежи на искусство. Идол молодежи - тот Достоевский, что печатал тогда "Карамазовых", легко свалил писаревских идолов и на месте их поставил бронзового идола - Пушкина. С этих пор - крутой поворот к настоящему искусству.
   "Наш прежний стыд взглянул на бронзовый твой лик!" - можно сказать словами поэта.
   Я помню, как осенью 1880 года под влиянием речи Достоевского молодежь на последние деньги в складчину покупала новое издание сочинений Пушкина, как стали вдруг читать его, вчитываться, как вдруг начали всплывать образы Тютчева и Фета в другом свете, а "властители дум" шестидесятых годов начали меркнуть, меркнуть все больше - позолота с них стала слезать [41].
   А еще через три месяца, в январе 1881 года, умер Достоевский. Весть эта поразила молодежь. Если смерть Некрасова не была неожиданна: болезнь продолжалась много месяцев и смертельный исход был неизбежен, настолько неожиданной явилась кончина Достоевского. И о Федоре Михайловиче знали, что он страдает эпилептическими припадками, но с эпилепсией живут долгие годы. Если "Бесы"" пошатнули в среде молодежи репутацию Достоевского, если "Идиот" и "Подросток" не были сразу поняты, то "Братья Карамазовы" имели успех колоссальный.
   Достоевский жил в Кузнечном переулке, на углу Ямской улицы. Когда "улицей Достоевского" назвали продолжение Ямской - кусок ее от Разъезжей до Ивановской, старые петербуржцы пришли в негодование. Этой части Ямской в 1881 году не существовало: ее пробили позднее. А та часть Ямской, где действительно жил Ф. М., осталась под прежним названием. Гораздо было бы рациональнее переменить название Кузнечного переулка в улицу Достоевского. Но этого не сделали. Ни одного кузнеца теперь нет в этом переулке.
   На панихиде по умершему писателю собралась огромная толпа его поклонников. Маленькая квартирка его - убогая и тесная, в третьем этаже, не могла вместить молящихся. Они густым хвостом шли по лестнице, выползали на улицу и шли бесконечной цепью мимо заборов с дровяными дворами, что помещались на месте нынешнего рынка.
   День похорон Ф. М. был солнечный, морозный. Изображение процессии можно найти во "Всемирной Иллюстрации". Сотни венков с депутациями расположились по Кузнечному переулку, повернули мимо церкви на Владимирский проспект, потом завернули направо по Невскому. Такие похороны по многолюдству были невиданным зрелищем для Петербурга. Подробность: когда старичок извозчик, сняв шапку, с недоумением спросил у актера Петипа:
   - Кого ж это хоронят?
   Тот отвечал не без гордости:
   - Каторжника!
   Тогда была "диктатура сердца". Лорис-Медиков не счел нужным сдерживать порывы "национального горя" и ставить ему какие-нибудь препоны. Однако на Казачьем плацу, рядом с Александро-Невской лаврой, где хоронили Достоевского, случайно было ученье казачьим войскам, - и они были все время в "боевой готовности".
   Семья Достоевского осталась без всяких средств. Во внимание к заслугам покойного положена была семье пенсия в три тысячи. Но самым главным подспорьем была энергия и практические способности вдовы Анны Григорьевны, занявшейся изданием произведений Ф. М. Когда двенадцать лет спустя издатель "Нивы" Маркс предложил ей сто тысяч за покупку всех произведений Достоевского, она наотрез отказалась и за эту сумму продала только право приложить их к "Ниве" в течение двух лет и отнюдь не продавать отдельно.
  
   Глава 12
  
   1 марта 1881 года. Сцены на улице. Лекция Владимира Соловьева с требованием амнистии совершившим цареубийство. Процессия к месту казни. "Позорные колесницы".
  
   Через месяц после похорон Достоевского совершилось цареубийство. Был морозный мартовский день. Я был у знакомых, как раз против того дома в Кузнечном, откуда выносили гроб Ф.М. Достоевского. От взрыва дрогнули стекла в окнах, а старушка, бывшая в гостях, спросила:
   - Родился кто, что-ли?
   Через полчаса все уже знали о покушении. Молва широкой волной прокатилась по городу, как круги от брошенного в воду камня. И каждый круг приносил новые вести. Один из них оповестил о смерти царя.
   Было воскресенье, начиналась вторая неделя поста. В этот день открылась передвижная выставка в доме Юсупова на Невском. На Невском была толпа народу. Последний мороз щипал прохожих. Тогда в посту были разрешены театры. Поэтому в русской опере была назначена "Жизнь за царя", а в балете (тогда еще был Большой театр) - "Дон-Кихот". Должно быть, оба театра были бы полны. Но представления не состоялись.
   Толпа сначала скучивалась у дворцов, потом стала редеть. С наступлением сумерек проезжих и прохожих становилось все меньше. Все магазины позакрывались. Чем более спускалась тьма на город, тем зловещее становился вид пустынных улиц.
   Я не знаю, чего опасался Лорис-Меликов. Бунта? Восстания? Появились казаки. Они попарно с пиками наперевес медленно двигались по безлюдным улицам. Кроме дворников у запертых ворот, не было никого. Извозчики разъехались по домам. Прохожие тоже попрятались. Точно все обвили трауром.
   Зато следующий день был днем ликования. Реяли везде праздничные флаги; столица была задрапирована красным. Это по обычаю.
   Le roi est mort, vive Ie roi!
   Вместо десяти градусов мороза, что показывал термометр первого марта, наступила оттепель. С крыш лились потоки талой воды. Все золотилось на солнце. Траура нигде не было видно. Население точно возродилось. Точно все ждали чего-то радостного, неизбежного.
   Но это ликование продолжалось только один день. Со вторника опять начался траур. Опять потянулись тусклые дни. Опять замелькали знакомые лица на улицах, опять началось предостерегающее ворчанье цензуры. То дуновенье свободы, что как будто почувствовалось в начале марта, вдруг сменилось суровыми холодными веяниями.
   Владимир Соловьев читал свою лекцию в Соляном городке [42]. Он тогда только что оперился и получил кафедру при университете. Воспламеняющийся, самовозгорающийся, ничего не учитывающий в будущем, чувствующий одну только настоящую минуту, он потребовал на публичной лекции, чтобы Александр III простил убийц отца. Соловьева вынесли из аудитории на руках.
   "Диктатура сердца" выслала его из города и лишила навсегда кафедры.
   Организовавших цареубийство судили, приговорили к поношению. Думали, что их не повесят. Но приговор был утвержден, и казнь должна была состояться всенародно, "на страх врагам" самодержавия.
   Жил я на Николаевской улице, в небольшом деревянном домике первой половины XIX века, между Свечным и Кузнечным. Домика этого давно уже нет - его как раз летом 1881 года сломали, и на месте его возвышается теперь каменная громада. Жил я там с отцом и матерью, и комната моя, в одно окно, выходила на улицу. Домик был двухэтажный. Внизу занимали помещение мы, а в мезонине не знаю, кто ютился. Я любил всегда свежий воздух, и как только становилось теплее, спал с открытой форточкой, которую открывал еще с вечера, спуская штору.
   Раз утром рано разбудило меня громкое постукиванье в окно, не то палкой, не то каким-то металлическим предметом. Стук был настойчивый и властный. Я накинул пиджак и поднял штору.
   У окна стоял околодочный и сурово ждал.
   - Заприте окно, - распорядился он. - Приказано, чтоб все было закрыто.
   - А не будет душно? - наивно осведомился я...
   - Провезут, тогда откройте.
   - Кого?
   - Вешать повезут через час. Да штор лучше не опускайте. Только форточку закройте.
   Зачем запирали окна - не знаю до сих пор. Чего опасались, и причем тут открытое окно или закрытое? Опущенная штора или поднятая?
   По тротуарам начал набираться народ. Это были обыватели внутренней части домов: мастеровые, кухарки - все, кто за ранним временем еще не приступил к работе, но на всякое "зрелище" его тянуло. Утро было ясное, светлое. Весна уже вступила в свои права, и в лесу, должно быть, уже проглядывали лепестки подснежника.
   От гнусной процессии нельзя было укрыться никуда. Гул толпы все рос. Из соседних частей города - из Ямской, с Лиговки стекались толпы и размещались поудобнее на подъездах, на фонарях. Звало ли их сюда одно праздное любопытство или тут было еще что - трудно сказать.
   И вот затрещали суровые звуки барабанов. Неясный гул, стук и гам надвигающейся лавины раздавался все больше. Слышался уже звон мундштуков, лязг оружия, стук подков о камни. Процессия двигалась не медленным шагом - она шла на рысях.
   Впереди ехало несколько рядов солдат, точно очищая путь для кортежа. А затем следовали две колесницы. Люди, со связанными назад руками и с черными досками на груди, сидели высоко наверху. Я помню полное, бескровное лицо Перовской, ее широкий лоб. Помню желтоватое, обросшее бородой лицо Желябова. Остальные промелькнули передо мною незаметно, как тени.
   Но ужасны были не они, не тот конвой, что следовал за колесницами, а самый хвост процессии.
   Я не знаю, откуда набран он был, какие отрепья его составляли. В прежнее время, на Сенной площади, у "Вяземской лавры", группировались такие фигуры. В обычное время в городе подобных выродков нет.
   Это были простоволосые, иногда босые люди, оборванные, пьяные, несмотря на ранний час, радостные, оживленные, с воплями несущиеся вперед. Они несли с собой - в руках, на плечах, на спинах - лестницы, табуретки, скамьи. Все это, должно быть, было краденое, стянутое где-нибудь.
   Это были "места" для желающих, для тех любопытных, что будут покупать их на месте казни. И я понял, что люди эти были оживлены потому, что ожидали богатых барышей от антрепризы мест на такое высокоинтересное зрелище.
   Были ли это провокационные толпы, или это были те подонки населения, которые не прочь сами зарезать и придушить при случае кого угодно? Они считали свою торговлю делом вполне законным и безупречным. И смотрели, быть может, на дело просто: если бы и их везли вешать, они не удивились бы, увидав эти лестницы и скамьи.
   Я помню, когда пронесся этот отвратительный хвост, и треск барабанов стал слышаться уже издали, я все стоял у окна, каким-то одеревенелым, недвижным, полумертвым.
  
   Сорок слишком лет прошло с той поры, а я процессию эту точно вижу сейчас перед собою. Это самое ужасное зрелище, какое я видел в жизни. Эта гадина проползла мимо моих окон и заглянула не только в комнату, но в душу. Толпа пронеслась, образ ее затерялся среди пестроты жизни, но во мне он остался навсегда [43].
   Три раза я потом писал о ней - об этой ужасной толпе, валившей за позорными колесницами. Но каждый раз красная река цензорских чернил крестила это воспоминание. Почему, зачем?
  
   Глава 13
  
   Перемены в управлении Александрийского театра. Приглашение П.М. Медведева. Директор театров И.А. Всеволожский. Его отношение к Островскому. "La kapousta". Карикатуры Всеволожского и театральные постановки.
  
   В театрах, точнее в драме, происходили большие пертурбации. А.А. Потехина, восемь лет управлявшего труппой, смещали. Вместо него взяли известного провинциального деятеля П.М. Медведева. Для дирекции это было выгодно в материальном отношении. Потехин получал 6000 в год, да 500 квартирных, да наградные (иногда 1000 к одной Пасхе), да за театрально-литературный комитет. А Медведев всего-навсего удовольствовался 5000 в год - и никаких квартирных. Потехин, уходя в отставку, получил 4000 пенсии, составившейся из 2000 пенсии за литературные заслуги, 500 квартирных и 1500 как пожизненный член комитета. Когда он умер, его дочь-девушка получала по 1000 р. в год пенсионного "воспомоществования" [Все эти сведения имеются в архивном деле А.А. Потехина.]
   Петр Михайлович был человек милый, хлебосол, но не знал ни Петербурга, ни вкусов публики. Это был совершенно нелитературный и некультурный человек. Он был бы на месте в каком-нибудь провинциальном центре, но никак не на берегах Невы. Он принес с собой провинциальные вкусы и замашки. Он не только не подвинул театра за три года своего управления вперед, но снова отодвинул его к временам Куликова, неряшливо ставя мелодрамы и бессмысленные старинные комедии. С собой он привел целый отряд театральных деятелей, думая ими удивить Петербург; но все его режиссеры, grand-dame'bi, комики, резонеры - оказались посредственностью. Ярким исключением было только одно лицо: действительно талантливый трагик, молодой Мамонт Дальский. Да и того надо было держать в руках и не позволять распускаться.
   Осенью 1890 года поручено было Медведеву поставить мое "Перекати поле", что прошло год назад в Москве в театре Горевой, которым руководил П.Д. Боборыкин. Он, побеседовав со мной, сказал:
   - Я полагаю, что удовлетворю вас тем, что совершенно отстранюсь от постановки и предоставлю ее вам.
   Я только одного этого и хотел. Так как директор Всеволожский задумал в этом году абонементные спектакли русской драмы в Михайловском театре, то первой новинкой в абонементе он и решил дать "Перекати поле". Ввиду этого, дабы не ломать репертуара, Медведев назначил двойных исполнителей: Давыдова и Шевченко, Савину и Васильеву, Мичурину и Корсакову, Шкарина и Горбунова, Жулеву и Стрельскую. Если взять в расчет, что всего-навсего дано было десять дней на репетиции, то приходилось опять-таки все готовить наспех, кое-как.
   Комканность репетиций еще более осложнилась тем, что Савина и Далматов, бывшие до лета 1890 года неразливными друзьями, поссорились и не могли видеть друг друга. На репетициях они общие друг с другом сцены бормотали себе под нос, говорили взаимно совсем недвусмысленные дерзости. Даже Медведев конфузился и не знал, как примирить врагов.
   Тем не менее пьеса прошла с успехом. Совершилось небывалое событие: русский автор по окончании спектакля был дважды вызван элегантной публикой Михайловского театра, и такой элегантный орган как "Journal de St. Petersbourg" похвалил пьесу. Директор просил в личное одолжение вычеркнуть выражение "пахнет псиной", находя его грубым и не идущим к тому обществу, которое наполнит зрительную залу. Просьбу эту он передал через Савину, находя невозможным обратиться с нею ко мне, малознакомому человеку.
   Кстати сказать, я совершенно не знал до этой осени И.А. Всеволожского. Я никак не думал, что автор - подчиненный директора театров. Поставив "На хуторе" в бенефис Сазонова еще за семь лет перед 1890 годом, я не был у директора с визитом, не благодарил его (в сущности, за что я должен был благодарить его?), и то - доволен он был или нет моей пьесой - было для меня безразлично. Потом, поставив "Горящие письма", "В цветах", "Старую сказку" и "Женю" -опять-таки я не счел нужным к нему являться. Осенью мы встретились в Москве на первом представлении "Старой сказки", но не познакомились и тут. Только на обратном пути в Петербург, уже утром, подъезжая к городу, нас познакомил в вагоне А.Е. Молчанов. И.А. Всеволожский был тип придворного человека. Он считал себя маркизом эпохи Louis XIV. В пенсне, с полипом в носу, пришепетываньем и всхлипываньем - он считал себя выше всего окружающего и про театр выражался:
   - C'est un bouge!
   Островского пьес он не выносил. При нем находился чиновник особых поручений Б***, тоже человек утонченных чувствований. Сам директор был не в силах более одного раза смотреть Островского, и потому, сделав некоторые замечания после первого представления, он посылал Б*** на второе, почему тот получил титул - "Контролер впечатлений". На другой день он докладывал Всеволожскому свои канунные эмоции. Всеволожский спрашивал:
   - Пахло капустой?
   А Б*** с ужасом отвечал:
   - Oh-la-la! Несло, а не пахло! La Kapusta, la kapusta! Всеволожский, приехав на "Старую сказку" в Москву, приятно был поражен Лешковской.
   - Она мне напоминает "Gymnase"! - сказал он. - Не <Comedie", a "Gymnase"!
   В третьем акте А.П. Ленский за единственное свое явление был вызван трижды. Иван Александрович сморщился.
   - Ужасно! Ужасно! Какие нравы среди публики! Она мешает смотреть своими неуместными вызовами. Это надо запретить.
   И на другой день он запретил выходить на сцену, если публика будет вызывать за явление.
   - Не будет ли скандалов в театре? - несмело возражало начальство. - У нас упрямая публика. Иван Александрович пожимал плечами:
   - Ну что же делать! Поскандалят-поскандалят и перестанут.
   Он и на московскую публику смотрел сверху вниз. В Петербурге он признавал больше всего балет, потому что туда ездит чаще всего царская фамилия. Затем следовала опера, затем - французский театр, потом - немецкий и на самом конце - русская драма.
   Он изобразил драму в карикатуре. Экран с этой карикатурой стоял на квартире в кабинете управляющего конторой В.П. Погожева. Посредине изображен был А.А. Потехин, который в красной рубахе и плисовых шароварах откалывает присядку. В карикатурах он не щадил самого себя. Помню одну. Граф Воронцов-Дашков - министр двора - как добрый гений несется по воздуху. У него из кармана бьет золото фонтаном; тщетно этот фонтан силится заткнуть контролер. За ногу уцепился Всеволожский и крепко его держит; за Всеволожского держится Погожев, управляющий конторой, и так далее. Вереница тянется до смрадного болота, где крутятся какие-то гады, - и все это осыпается золотым дождем.
   При Всеволожском был один чиновник ***, который любил ковырять в носу. Уехав как-то летом в отпуск, он воротился бронзовым, так загорел от южного солнца.
   - Я весь такой, потому что лежал постоянно на солнце голым! - пояснил он.
   Всеволожский изобразил его акварелью краснокожим, но указательный палец остался белым:
   - Он все время держал его в носу, - объяснил директор. Талант Ив. Ал-ча как живописца подвергался неоднократно нападениям, - били его панегиристы, били и его хулители. Едва ли правы и те и другие. Рисовальщик Всеволожский, конечно, был слабый, да для его дела едва ли и нужно было больше знаний, чем у него. Но чувство красок у него было. Он приятно составлял цвета для многосложной толпы, и гамма его палитры была иногда хороша. Главный его недостаток: он не брал во внимание того фона, который давали декорации данного акта. Поэтому зачастую - декорации были сами по себе, а костюмы сами по себе. Он очень высоко ставил Шишкова и Бочарова, потом начал признавать Иванова и Аллегри. Менее он увлекался Ламбиным и Левотом - последнего он даже звал декоратором для загородных театров. Последующих декораторов - Головина и Коровина он не признавал совсем, - а если бы увидел произведение декораторов двадцатых годов, то, чего доброго, воскликнул бы: "oh-la-la!" и так сморщился, точно ему в рот попала моль. Фантазия у него была относительная. Так и казалось, что он компанует костюмы для какого-нибудь шествия на празднике в Версале, которое должно дефилировать перед Roi-Soleil. Он не изощрялся в чрезмерную гримасу, не был сторонником сплошного обнажения. Если ему н

Другие авторы
  • Энгельгардт Борис Михайлович
  • Воронский Александр Константинович
  • Сизова Александра Константиновна
  • Глинка Александр Сергеевич
  • Вердеревский Василий Евграфович
  • Никандров Николай Никандрович
  • Висковатов Степан Иванович
  • Розанов Александр Иванович
  • Сементковский Ростислав Иванович
  • Писемский Алексей Феофилактович
  • Другие произведения
  • Горький Максим - О Чехове
  • Львов-Рогачевский Василий Львович - Социальный роман
  • Чехов Михаил Павлович - Чехов М. П.: биобиблиографическая справка
  • Леонтьев Константин Николаевич - Отец Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной Пустыни
  • Замятин Евгений Иванович - Москва - Петербург
  • Зелинский Фаддей Францевич - Про нечистую силу
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - В. И. Качалов в "Cнегурочке" А. Н. Островского
  • Чаев Николай Александрович - Чаев Н. А.: Биографическая справка
  • Катенин Павел Александрович - Из писем к Н. И. Бахтину
  • Полевой Николай Алексеевич - Краковский замок
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
    Просмотров: 432 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа