Главная » Книги

Тучкова-Огарева Наталья Алексеевна - Воспоминания, Страница 4

Тучкова-Огарева Наталья Алексеевна - Воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

/div>
  

ГЛАВА V

В Париже.-Соотечественники.-Немецкий революционер Гервег.- Июньские дни 1848 г.- Обыск у Герцена и у моего отца А. А. Тучкова.- П. В. Анненков и И. С. Тургенев.- Последняя ночь в Париже.- Встреча с М. А. Бакуниным в Берлине.- Возвращение в Россию.- Граф П. Д. Киселев.- К.. Д. Кавелин.- Московский кружок Герцена и Огарева.- Астраков. 1848-1849.

   Вскоре нам пришлось оставить Италию; к тому же интересно было взглянуть на республиканский Париж. Мой отец горел нетерпением видеть наяву свои мечты; нам было очень жаль расстаться с Герценами, но они обещали скоро присоединиться к нам в Париже. Оказалось, что в новой республике не так хорошо, как это думалось издали; сменили заглавие: слово "монархия" на слово "республика", а содержание осталось то же. В экономическом отношении благосостояние народа ничуть не улучшилось и никто о нем не думал; народ бедствовал, особенно рабочий класс Парижа; он требовал работы, а испуганное мещанское сословие сокращало все производства, сводило на minimum все требования и заказы.
   Недели через две-три после нашего приезда мы были свидетелями необычайного явления: рабочие (уверяли, будто тысяч до семнадцати) шли в мэрию просить работы, шли в большом порядке и пели Марсельезу. Я никогда не слыхала ничего подобного; всякий, кто слышал Марсельезу, может себе представить, как она должна была глубоко потрясти присутствовавших, исполненная семнадцатью тысячами голосов и при такой обстановке: рабочие шли голодные, унылые, мрачные...
   В то время у нас часто бывали Павел Васильевич Анненков и Иван Сергеевич Тургенев; они сопровождали нас в картинную галерею и вообще помогали нам осматривать все интересное в Париже. Вскоре приехали и Герцены; они поместились на Елисейских полях, в нижнем этаже того дома, в котором мы занимали второй этаж. У Александра Ивановича бывали еще Николай Иванович Сазонов и Илья Васильевич Селиванов, кажется, старый знакомый Кетчера; у нас устроилось чисто русское подворье. Бывало хорошо и даже весело в этих непринужденных беседах с соотечественниками, но хорошему расположению мешало разочарование во Франции. Герцен опять стал нападать на нее, отец мой не защищал ее более. Разочарование становилось все сильнее и сильнее; впрочем, чего же было и ожидать от французов, кроме громких слов и общих мест?.. Больно было Герцену и отцу моему сознавать, что они ошиблись.
   Везде обнаруживалась реакция; в Австрии, в Германии, везде преследовали свободомыслящих людей; последние скрывались. В это время явился в Париж бежавший из Германии революционер и писатель Георг Гервег, последователь Маркса. Он был довольно высокого роста, худощавый, гладко остриженный, с выдающимся длинным носом и черными, неприятно сверкавшими глазами; впрочем, человек весьма начитанный, изучивший основательно философию, историю и литературу. Жена его была совершенный контраст с ним: среднего роста, с некрасивыми и невыразительными чертами лица - тип немецкой мещанки. Гервег обращал на себя всеобщее внимание своим чудесным спасением. Он рассказывал нам, как он бежал, как скрывался на чердаке у одного крестьянина, который чуть было не поплатился жизнью за свой великодушный поступок. Герцен слушал его рассказ с волнением. Когда он умолк, Александр Иванович спросил:
   - Как зовут того, кто вам спас жизнь?
   - Я и не спросил,- отвечал Гервег с пренебрежением. Эту черту я никогда не могла забыть и считала ее доказательством его эгоистичного и неблагодарного характера [070].
   Вскоре наше внимание было сосредоточено на деле более важном: настали июльские дни 1848 года. Мы увидели, на какие злодеяния способен человек, когда он охвачен чувством страха. Из провинции прибыла в Париж, для восстановления порядка, мобилизированная гвардия (garde mobile); рабочие в отчаяний, без работы, голодные, отважились на устройство баррикад; как ужасно было отмщение мещан! С Елисейских полей мы слышали отчетливо, когда расстреливали на Марсовом поле; достаточно было, чтобы какой-нибудь полицейский удостоверился, что пахло порохом от рук рабочего,- и его немедленно, без суда, волокли расстреливать [071].
   Герцен и мой отец становились угрюмы, молчаливы. И в самом деле, легче было молчать: негодование, бессильный гнев в них брали верх над всеми другими чувствами [072].
   Несколько дней мы не видались с нашими знакомыми, их не пропускали к нам, а когда Александр Иванович и отец мой пошли посмотреть, что делается в центре Парижа, то их много раз останавливал караул и чуть было не арестовал. Не буду рассказывать, как я одна пыталась дойти до баррикад в предместье св. Антония, как выстрелы на Вандомской площади произвели на меня тяжелое впечатление, потому что все это было рассказано мною в третьем томе воспоминаний моего друга, покойной Т. П. Пассек, "Из дальних лет" [073].
   В один из этих печальных дней Наталья Александровна Герцен, моя сестра и я пошли погулять взад и вперед по Елисейским полям. Мы заметили на улице трех мужчин в синих блузах, которые также ходили взад и вперед, как мы. Приняв их за рабочих, мы недоумевали, как они не боятся показываться так при солдатах. Когда мы ушли к "Круглой Точке" (Rond Point), мнимые рабочие позвонили у наших дверей. Увидав это, мы поспешили домой; три блузника были уже в квартире Герцена, когда нам отперли дверь. Работники узнали нас и улыбнулись.
   - Извините нас, сударыни, мы все утро поджидали, чтобы вы удалились из дома; мы сделали все возможное, чтобы избавить вас от этой неприятности, а вот вы возвратились (франц.) -сказали они.
   - В качестве чего являетесь вы? (франц.),- спросил Герцен, более опытный и более догадливый, нежели мы.
   Они расстегнули блузы и показали полицейский шарф.
   - По приказанию полицейского префекта (франц,-отвечали они.
   - Мы явились произвести домашний обыск у г. Александра Герцена, русского гражданина; это вы, милостивый государь? (франц.) - продолжал один из них, обращаясь к Герцену.
   Тот кивнул головою. Тогда они прошли в его кабинет и там перевернули все вверх дном, осматривали камин, трогали золу, чтобы убедиться, нет ли сожженных бумаг в камине, а Герцен имел привычку жечь ненужные бумаги каждый день по окончании занятий. Видя, что полицейские осматривают бумаги ее мужа, Наталья Александровна вошла также в кабинет, стала иронически хвалить республику, в которой так свободно жить; потом предложила полицейским освидетельствовать и ее бумаги, но они спокойно отвечали, что исполняют только то, что им поручено, что с них и этого довольно.
   Мой отец был в отчаянии; он понимал важную роль, которую играла полиция в эти страшные дни, и чувствовал, что жизнь Герцена в руках этих мнимых блузников. Полицейские, видимо, еще чего-то искали, но не говорили чего: вероятно, русского золота. Покончив с осмотром бумаг Александра Ивановича, один из полицейских обратился к моему отцу с вопросом:
   - Вы тоже русский и живете во втором этаже, над английским семейством?
   - Да,- отвечал отец, немного удивленный этими точными сведениями.
   - Потрудитесь нам указать дорогу к вам,- сказал полицейский, вежливо наклоняя голову,- потому что теперь очередь за вами.
   У отца они также тщательно все переглядели и унесли статью о революции 1848 года, писанную им по-французски, о чем отец очень жалел, потому что не имел другого экземпляра; она так и осталась в префектуре. Во время осмотра бумаг мы показывали полицейским разные карикатуры на тогдашних правительственных лиц; они смотрели на них, почтительно сдерживая улыбку [074].
   Вести приходили все печальнее; эмигранты прибывали, а французы, принимавшие участие в баррикадах и случайно уцелевшие, спешили скрыться за туманы соседней Англии. Про Чичероваккио и его сына пронесся слух, что они оба в плену в Австрии; не вытерпел любимец народа, горячий трибун, ушел по следам сына. Было какое-то тяжелое затишье, как бывает после похорон; близился срок нашего возвращения домой, и, признаться, легче было вернуться, когда все страны превратились в какие-то обширные тюрьмы. Все наши соотечественники начинали поговаривать также о возвращении в Россию; один Герцен упорно молчал, а иногда говорил:
   - Надо оставаться на западе, хотя он и разлагается; может, придется и погибнуть с ним, все же тут борьба, жизнь...
   Решено, мы уезжаем; настали последние дни с их утомительною суетою. Мы должны были выехать из Парижа очень рано, прямо в Берлин; все решили не ложиться спать, а провести вместе последнюю ночь, роковую для меня, потому что я не видала более Натальи Александровны. Тургенев, как более избалованный и более нежный, пришел нарочно проститься и рано ушел домой. Провожали нас, кроме Герценов, Гервеги, Павел Васильевич Анненков и Николай Иванович Сазонов. Последний был очень умный, многознающий человек, но весьма несимпатичный и очень уже офранцуженный. Мужчины выпили много шампанского в эту прощальную ночь; от недостатка сна и излишка вина они имели страшные, зеленовато-бледные лица, говорили о свидании, но без особенной веры, а как будто для ободрения себя; в особенности, глядя на Наталью Александровну, трудно было надеяться на очень отдаленное будущее; она сама говорила: "Я чувствую, что не доживу до старости; жаль только, что не увижу детей большими. О дети, дети,- говорила она,- дорогие цепи; пожила бы для себя, да нельзя".
   Вот сидим уже в вагоне и смотрим на провожающих нас. Как теперь вижу бледное лицо Натальи Александровны, опирающейся на руку сияющего здоровьем Александра Ивановича, и все исчезает [075].
   Узнав о нашем приезде в Берлин, Михаил Александрович Бакунин пришел к нам вечером; я о нем слышала и желала увидеть его сама. О нем говорили так много противоположного; говорили, как о человеке бесконечно умном, начитанном и знающем в совершенстве немецкую философию, и, вместе с тем, как о детски избалованном, бестактном и любящем заниматься сплетнями; однако в один вечер нельзя было узнать такого замечательного человека.
   Он пришел любезно и развязно с нами познакомиться и много нас расспрашивал о наших общих друзьях, оставшихся в Париже. От избытка энергии он никогда не унывал, а смотрел на революционное дело несколько по-детски; прощаясь, жал нам крепко руки, говоря: "До свидания в славянской республике!" Все смеялись его выходке.
   Однако после нашего отъезда Бакунин поселился в Дрездене, завел там страшную агитацию, устроил с тамошними демократами баррикады, после 5ыл взят с оружием в руках; его хотели расстрелять, потом взамен передали Австрии, которая хуже всех других стран обращалась со своими пленными. Полный надежд, quand-meme, и физических сил, Михаил Александрович Бакунин был заключен в крепость и прикован к стене. Впоследствии он рассказывал нам, что пробовал отравиться спичками и ел их без всякого ущерба для своего редкого здоровья.
   - Подлая страна,- говорил он,- не умеет ни покончить с человеком, которого считает вредным, ни смягчить его человеческим обращением. Откровенно говоря, я рад был.- продолжал он,- что меня выдали России; австрийцы и кандалы-то пожалели - сняли свои.
   Осенью 1848 года мы вернулись из чужих краев, тоже морем, через Кронштадт; тогда это было самое удобное средство передвижения. Вещи наши осматривались снисходительно; в таможне были предупреждены о нашем приезде, контрабанды у нас не было, но были французские газеты, кажется, "Le Rappel", "Le Peuple" Прудона, "La voix du peuple", "La Liberte" и проч.; были литографии французских выдающихся деятелей, карикатуры... За них-то мы и опасались; однако все обошлось благополучно; но по всему было заметно, что настало время больших строгостей. Нашей гувернантке, m-lle Michel, не было дозволено въехать вместе с нами в Петербург, ей пришлось ждать в Кронштадте. Она плакала, опасаясь, что ее вовсе не пустят; пятнадцать лет провела она в России совершенно безвредно, занимаясь исключительно воспитанием вверенных ей детей. Мой отец хлопотал о ней в Петербурге, и через несколько дней ей был разрешен въезд в Россию, но, кажется, года через два она была вынуждена принять русское подданство во избежание высылки из пределов России.
   В эту эпоху было решено русских не пускать за границу, кроме редких исключений, по очень серьезным болезням, а иностранцев, в особенности французов, не впускать в Россию; те же иностранцы, которые уже были в России, должны были или оставить Россию, или принять русское подданство; мера эта продолжалась лет семь. В 1855 году, уже в царствование императора Александра II, эта строгость была отменена; наш заграничный паспорт первый, помню, был выдан по мнимой болезни Огарева.
   В Петербурге отец мой заметил, что Л. А. Перовский, в то время министр внутренних дел, хороший его знакомый и вместе с тем его начальник, как-то раздражителен и холоден с ним. Между прочими знакомыми отец был у приятеля деда моего, графа П. Д. Киселева, который имел репутацию очень либерального человека. Граф любил моего отца и принял его, как всегда, очень любезно; большею частью они беседовали по-французски. Вдруг граф говорит отцу:
   - А, мой милый Тучков, не знаю уже,- красными или белыми чернилами записано ваше имя в черной книге, но что оно записано в ней, это факт.
   - Почему это? - спросил отец.
   - Это верно,-продолжал граф,-но я не знаю, как вам это объяс нить; одним словом, от вас за версту пахнет баррикадами. Да, друг мой, не следовало оставаться в Париже во время июньских дней.
   - Да ведь невозможно все предвидеть,- возражал отец,- когда началось восстание в предместье св. Антония, было уже поздно оставлять Париж. Счастье еще, что нас не расстреляли как русских агентов. У нас у всех были обыски на дому, и если бы у нас нашли русское золото, то наше положение было бы весьма плохо, потому что в газетах беспрестанно писали о русских агентах, которые будто бы с помощью русского золота подстрекали рабочих к восстанию; счастливая случайность спасла нас. За час до прихода полиции Герцен взял все наше золото, чтобы обменять его у Ротшильда, и оставил его у своей матери. жившей в другой улице и у которой не было обыска.
   - Ах, как все это странно, погибель с обеих сторон!- вскричал Киселев.
   - О, здесь я еще не погиб (франц.). - возразил горячо мой отец,- все ограничилось тем, что у меня взяли мою статью о революции 1848 года, которую мне очень жаль.
   - Спросите Перовского, как на вас смотрят,- сказал граф,- он должен знать.
   Отец виделся с Перовским, но последний был непроницаем.
   Я забыла сказать, что Мария Федоровна Корш, проживши в семействе Герцена за границею полтора года, возвратилась с нами в Россию и ехала с нами до Москвы к своему брату, Евгению Федоровичу Корш. В Петербурге к ней часто хаживал ее зять Константин Дмитриевич Кавелин; он был знаком с моим отцом еще в Москве и бывал у нас, но тогда мы были слишком молоды, чтобы обратить на него серьезное внимание. Тут мы познакомились с ним короче; он нам много рассказывал о московском кружке, о Белинском. об его кончине, хотел даже подарить мне слепок с Белинского, снятый по кончине его. Мне очень хотелось его иметь, но странны бывают понятия в молодости: мне казалось, что, не знавши Белинского лично, я была недостойна получить такой драгоценный подарок, и даже негодовала на Кавелина за то, что ему вздумалось подарить мне такую бесценную вещь. Вероятно, Кавелин заподозрил, что я не дорожу слепком Белинского, так это и не осуществилось.
   Приходя к нам, Кавелин иногда опаздывал, а мы с Марьею Федоровною Корш, усталые от морского путешествия, ложились довольно рано. Раз Кавелин постучал в дверь нашего нумера после девяти часов; мы отвечали, что легли: тогда он просил позволения разговаривать через дверь, сел на стул в коридоре у запертой на ключ двери, и мы беседовали таким образом. Но Марья Федоровна, боясь оскорбить щепетильность английского пансиона, в котором мы остановились, запретила Кавелину ходить к нам после девяти часов, и это не повторилось. Я думаю, редко можно встретить столько доброты и кротости в соединении с замечательным, пытливым умом, как у Константина Дмитриевича Кавелина; не было никогда благородного порыва. на который он бы тотчас не отозвался, не раздумывая о своих личных интересах; известно, как он оставил Московский университет и тем, быть может, повредил своей карьере навсегда. Но мне придется позже говорить о нем; он являлся несколько раз в моей жизни до 1855 года, когда мы - Огарев и я - окончательно оставили Россию, не зная, увидим ли мы ее еще раз [076].
   Я одна увидела ее, увидела дорогое Яхонтово... [077] Проездом из Петербурга в наше имение мы побывали у деда моего, генерал-майора Алексея Алексеевича Тучкова; он нам очень обрадовался, так же, как и мы ему. В это время нам очень хотелось видеть знаменитый кружок Герцена и Огарева; теперь мы уже понимали его значение. Мой отец всегда бывал там и был всеми очень чествуем, как декабрист, и к нему ездили эти господа, но мы тогда были почти детьми. Наконец мы увидали всех или почти всех. В семье Герцена я уже слышала о характере Николая Христофоровича Кетчера, об его выходках, обидчивости, о неприятностях, возникавших более всего от его строптивого характера, и потому немудрено, что я смотрела на него не совсем беспристрастно и что он мне с первого взгляда не понравился.
   Евгений Федорович Корш, тогда редактор "Московских ведомостей", был действительно таким, каким мне его описывали,- умный и холодный, как сталь; его заикание не только не вредило ему, а как будто придавало более меткости его остротам. О Грановском и его жене я также много слышала; между прочим, Герцен говорил, что, несмотря на замечательный ум Грановского, его идеализм был иногда преградою в философских прениях с друзьями. Однажды посреди горячего спора о вероятности несуществования загробной жизни Грановский вдруг встал и отошел. На вопрос некоторых друзей - что с ним, Грановский отвечал:
   - У меня умерла сестра, которую я горячо любил, я не могу допустить, что я с нею не увижусь.
   Эта выходка многим показалась малодушием. С другой стороны, несогласие с Кетчером, заступничество Грановского - все это указывало на необходимость отдаления хотя на время. Мало-помалу кружок стал разъединяться;
   Герцен уехал за границу, Огарев - в деревню [078]. Жена Грановского тоже меня очень интересовала. Она была ближайшим другом Наталии Александровны Герцен и вдруг, без заметной причины, без объяснения, отдалилась от нее,- почему это произошло, осталось тайною навсегда. Мне казалось, что все эти личности знали, что я много о них слышала, и потому как-то сдержанно относились ко мне.
   Еще мы познакомились с Астраковыми; помню, как мы отправились к ним вдвоем с сестрою, с запискою Наталии Александровны Герцен к Татьяне Алексеевне Астраковой [079]. Она жила близ Девичьего поля, на Плющихе, в собственном деревянном доме. Астраковых было несколько братьев; старшего, Николая Ивановича, мужа Татьяны Алексеевны, уже не было в живых; из остальных всех ближе с Огаревым и Герценом был Сергей Иванович,- с ним-то мы короче и познакомились. Он и Татьяна Алексеевна приняли нас так радушно и просто, что нам стало свободно, и казалось, что мы давно знакомы, и так это осталось навсегда. Мы с Татьяною Алексеевною остались как два вестовых того времени и до сих пор (1889 г.) перекликаемся иногда [080].
   Когда мы приезжали к Астраковым, нас встречал всегда их слуга, отставной солдат Никифор; он нас очень полюбил и называл все "голубчиками". Когда впоследствии мы навещали Астраковых, приезжая в двух пролетках: я с Огаревым, а сестра со своим женихом, Николаем Михайловичем Сатиным, Никифор качал головою и говорил: "Разлучили голубчиков, прежде лучше было!"
   Сергей Иванович Астраков был человек замечательно умный и знающий, очень хороший математик, а между тем судьба-мачеха не дала ему возможности сделать многого для отечества и для собственного существования.
   Он является в моих глазах одною из тех молчаливых жертв, неугаданных другими, которые у нас встречаются чаще. нежели в других странах; жил он как-то отщепенцем, хотя и принадлежал к кружку. Впоследствии, кажется в 1866 году, от неудовлетворения ли, или с отчаяния этот духовно и физически сильный человек угас в чахотке, и не стало существа самого преданного добру и правде! [081] За исключением Герцена, никто из друзей не любил и не ценил Огарева так, как Сергей Иванович Астраков [082].
  
  
  
  

ГЛАВА VI

Наше сближение с Николаем Платоновичем Огаревым.- Хлопоты его о разводе с Мариею Львовною Огаревою.- Поездка в С.-Петербург.- Приятели и друзья Огарева.- Ив. Повл. Арапетов.- К. Д. Кавелин.- И. С. Тургенев.- Мих. Александр. Языков.- Собрания у М. В. Буташевича-Петрашевского.- Вечер у Н. П. Огарева.- Спешнев.-Аресты в Петербурге.- Отъезд в Москву.- Розыски священника для обвенчания.- Мой отказ венчаться с Огаревым без его развода.- Поездка в Одессу.- Намерение уехать за границу.- Пребывание в Крыму.- Возвращение в деревню.- Запрещение Огареву носить бороду.- Обыск в деревне.- Арест и увоз отца.- Весть к Огареву- Тяжелые встречи в Москве и черные дни в Петербурге.- Освобождение отца, Огарева и Сатина.- Веселые проводы.- Ссылка отца в Москву.- Наш отъезд в деревню.- Сожжение книг и бумаг.- Поджог крестьянами писчебумажной фабрики.- Смерть Н. А. Герцен.- Приглашение за границу.- Смерть М. Л. Огаревой и Т. Н. Грановского.- Новое царствование.- Заграничный паспорт. 1849-1855.

  
   ...После тяжелых объяснений с моим отцом, который сначала не мог слышать о нашем браке [083], было решено ехать всем в Петербург, где Огарев надеялся уладить дело развода с своею первою женою, Мариею Львовною Огаревою. Она была в то время за границею; там было поручено А. И. Герцену узнать у нее, можно ли надеяться на ее согласие.
   И там и тут все оказалось безуспешно: в Петербурге, в эту строгую административную эпоху, было почти немыслимо устроить такое трудное дело.
   Мы остановились в Петербурге, так же как и Огарев, в гостинице Кулона, в то время одной из лучших или даже лучшей. Огарев почти ежедневно был посещаем своими многочисленными друзьями, которых он нередко приводил и к нам; между прочими чаще бывали Сатин, Кавелин, Арапетов, Михаил Александрович Языков, Ив. Ив. Панаев и Н. А. Некрасов. Тургенев находился в то время в своей деревне Спасское; тогда говорили, что он был сослан туда за то, что был в Париже во время баррикад [084]. Не соображали, как опасно было оставить Париж в то смутное время,- стоило быть принятому за русского агента- и можно было быть расстрелянному; со временем узнали бы, что это было по ошибке - и только; благоразумие повелевало выжидать спокойствия для отъезда, и так сделали все русские, застигнутые реакционною бурею в Париже.
   Но, возвращаясь к петербургским приятелям Огарева, вспоминаю Михаила Александровича Языкова, который обладал необыкновенным даром веселить, смешить свой интимный кружок, сохраняя при том очень серьезный вид, что придавало еще более пикантности его насмешкам и каламбурам. Находчивость его была поразительна - он никогда не пропускал случая сострить. Раз на каком-то обеде, встав с бокалом в руке, он сказал с одушевлением:
   - Раз думал я, друзья... - все слушали его в нетерпеливом ожидании.- Раздумал я,- сказал он и сел на свое место.
   Все весело смеялись над этою выходкою.
   Михаил Александрович был очень маленького роста, слегка хромал, с мелкими, довольно правильными чертами лица, всегда острижен под гребенку.
   Во время нашего пребывания в Петербурге помню один случай, в котором я, случайно или по какому-то женскому инстинкту, спасла Огарева и некоторых друзей его.
   В начале страстной недели (1849 г.) у нас собралось несколько друзей Огарева; между прочими помню Сатина, Кавелина и Арапетова. Последний рассказывал с большим жаром о собраниях М. В. Петрашевского: к нему собирались даже личности, приехавшие в столицу только на короткий срок. Знакомые Петрашевского привозили к нему своих знакомых; вообще, доступ в эти сборища был очень легок, и потому собрания были весьма многолюдны; особенно обращал на себя внимание обычай разговляться в страстную пятницу, и это происходило (как говорили тогда) уже несколько лет, посреди Петербурга [085].
   - А полиция? - спросила я не без удивления.
   - Вероятно, полиции давно все известно,- отвечал Арапетов,- но она ничего не находит особенно важного в этих собраниях.
   - О чем же говорится? Что делается на этих вечерах? - допытывалась я.
   - О! не знаю, как вам сказать; порицают многое, хвалят то, что для нас запрещенный плод,- говорил шутя Арапетов,- а главное: мужчины одни, дам нет, mille pardons, вина хорошие, весело, легко на душе, а положительной цели, говорят, никакой нет.
   Однако мне не нравилось описание этих вечеров; в самом деле, как тут не быть тайной полиции и как так рисковать без всякой определенной цели?
   Арапетов звал всех присутствующих мужчин ехать разговляться в пятницу к Петрашевскому, а я стала их уговаривать не ездить, потому что глупо так шутить своею жизнью.
   - Но ведь тут нет никакого риска,- возразил Иван Павлович Арапетов,- это вам, приехавшим из степи, кажется опасно, а нам это только забавно. Поедем, Огарев; если ты не поедешь, и я не поеду.
   Кавелин подошел ко мне и с свойственною ему мягкостью старался убедить меня не страшиться такого безразличного поступка. Как более близкий друг Огарева, он был посвящен в наши планы и мечты и знал, как дорого было для меня существование Огарева; но и он не мог меня убедить в безопасности посещения этих бесед.
   Н. А. Тучкова с дочерьми Герцена Татой и Ольгой
Прощаясь, Арапетов сказал Огареву:
   - Ухожу, ничего от тебя не добившись; заезжай за мною в пятницу вечером, у меня будет человек, который нас представит Петрашевскому; ну, смотри, приезжай, а то ты мне испортишь славный вечер, без тебя я не поеду.
   Огареву очень хотелось обещать, но, бросив беглый взгляд на мое смущенное, взволнованное лицо, он молча пожал руку Арапетову.
   - Не ожидал я от вас такой осторожности,- сказал мне Кавелин, улыбаясь,- а еще сами ходили на баррикады.
   Однако никто из присутствующих не был на вечере у Петрашевского; я с радостью приняла эту жертву.
   На следующий день этой роковой пятницы у Огарева был тоже вечер, собралось довольно много его друзей;
   Кавелин, познакомившись с Спешневым, привез его к Огареву. Новый собеседник обращал всеобщее внимание своею симпатичною наружностью. Он был высокого роста, имел правильные черты лица, темно-русые кудри падали волнами на его плечи, глаза его, большие, серые, были подернуты какою-то тихою грустью. Рассказывали, что он только что вернулся из чужих краев, где недавно похоронил женщину, для которой в продолжение несколько лет оставлял свою страну, свою престарелую мать. Он вернулся убитый этой потерею, с двумя детьми, которых его мать взяла на свое попечение.
   - Вот,- говорил мне с упреком Кавелин,- г. Спешнев разговлялся вчера у Петрашевского, однако он цел и невредим, и говорит, что там было очень оживленно, а вы нам помешали, это упрек вам навсегда!
   Я чувствовала себя в самом деле как бы виноватою, и молча, опустив голову, выслушивала нравоучение Константина Дмитриевича, хотя все-таки оставалась при своем мнении, потому что у Петрашевского велись книги, где записывались имена посетителей за несколько лет.
   Вечер у Огарева был весьма удачен, оживлен, сам хозяин был очень доволен; из дам были только Авдотья Яковлевна Панаева, моя мать и я с сестрою; мы только потому тут были, что жили в одном этаже, и так как было много гостей, отворили двери в нашу квартиру; нам любопытно было посмотреть на этот праздник, где было так много мужчин и так много дорогих вин, которые лились рекою.
   После ужина Михаил Александрович Языков, прихрамывая, подхватил Кавелина вместо дамы и понесся с ним, вальсируя по всей анфиладе комнат. Мы были удивленными зрительницами с сестрою и играли ту же роль, как в 1848 году в Риме, на маскараде; тогда мой отец взял ложу с Герценом, но нам захотелось посмотреть маскарад поближе; мы надели маски, домино и сошли в залу, где было страшное оживление. Через некоторое время к нам подошел какой-то толстый итальянец, очевидно, наблюдавший за нами некоторое время. "Милые маски,- сказал он,- вам здесь не весело, как другим; видно, что вы в первый раз в маскараде, вдобавок вы сестры, да еще иностранки". Мы невольно засмеялись и вернулись в ложу. Жена Герцена, напротив, провела в то время очень хорошо вечер - она разговаривала с каким-то симпатичным брюнетом-поляком и пресерьезно советовала мужу познакомиться с ним, но это не осуществилось.
   Вспоминаю, что тогда в Риме нас очень поражала одна личность, но, к сожалению, мы никогда не узнали ее имени; это был Сози (двойник) Герцена, как мы его называли; такое сходство редко можно встретить. Казалось, он замечал это, потому что улыбался, встречая нашу многочисленную компанию, разного возраста дам и только двух кавалеров - моего отца и Герцена. Сози стал даже носить шляпы и плащи, цветом и формою во всем подобные тем, которые были на Герцене. Сози отличался от Герцена только ростом и годами, он был несколько повыше и казался лет на пятнадцать старше Герцена. Меня удивляло тогда, что Герцен не старался узнать, кто он, но это не потому, чтобы он не замечал сходства; напротив, он первый обратил на него внимание и часто шутя говорил жене:
   - Ты смотри не ошибись, дашь ему руку и исчезнешь, как сновидение.
   Тогда в Италии все пробуждалось, дышало революционным духом, народ говорил только о Милане и Венеции, которые находились в когтях Австрии. Когда нам случалось брать наемную коляску, то только сделаем знак ветурино подъезжать, он, прежде чем взять вожжи в руки, оправлял свою большую черную шляпу с широкими полями и делал в ней рукою две ямы, потом подъезжал к нам.
   - Зачем вы делаете эти ямы? - спросила одна из нас.
   - А как же? Разве синьоры не знают? Все ветурины так делают; это значит: "Без Милана и Венеции" (итал.). А когда мы их возьмем, тогда не будем делать ям,- говорил ветурино с большим оживлением.
   Но возвращаюсь к моему рассказу.
   Вечер Огарева кончился в пятом часу; хотя мы две и ушли раньше, но не могли заснуть от веселого гула раздающихся голосов. На другой день было светлое Христово воскресение. Пасха -с детства мой любимый праздник...
   Я сидела с матерью и сестрою за чайным столом: было часов девять. Огарев еще не показывался, так как ему было необходимо спать около восьми часов, иначе он подвергался нервному припадку. Вдруг дверь отворилась и вошел Константин Дмитриевич Кавелин, бледный, расстроенный; однако мы отнесли его наружный вид к утомлению после бессонной ночи.
   Поздоровавшись с нами, Константин Дмитриевич спросил, видели ли мы Огарева. На наш отрицательный ответ он выразил желание велеть его разбудить.
   - Хорошо,-сказала я,-сейчас скажу его камердинеру, но прежде посидим немного; что вы так бледны, устали?
   - Нет, не от того, но тут совершаются страшные вещи,- сказал он, понизив голос,- Петрашевский арестован, Спешнев тоже; там книги велись, записывались имена всех посетителей; говорят, аресты не ограничатся Петербургом, они будут производиться по всем концам России, много жертв будет, и все это из пустяков. Несчастная, роковая пятница,- продолжал он задумчиво и, подняв голову, прибавил с каким-то нервным подергиванием губ:- а вы нас спасли!
   Я молча слушала, смущенная; я не находила слов, чтобы выразить тот ужас, который овладел мною; как вчера я вместе с другими восхищалась прекрасным выражением симпатичного благородного лица Спешнева, и, может, он навсегда исчезнет для своей страны, для своей семьи... А старая мать его, которая прижала к сердцу его детей, вероятно, незаконных, без имени, без прав на наследство!.. Этот удар убьет его мать,- а дети? Что с ними станется тогда ?
   Впоследствии Кавелин нам передавал, что при обыске у Спешнева была найдена тетрадка "Проект конституции или республиканской формы правления", написанная им когда-то в ранней юности, теперь же ему было около тридцати лет. Эта тетрадь много способствовала к его осуждению [086].
   После этих арестов и толков в Петербурге стало невыносимо тяжело; дело развода было оставлено; напротив, надо было стараться не обращать на себя внимания. Мы вернулись в Москву.
   Тут мой отец требовал только одного, чтобы мы хотя тайно обвенчались.
   Огарев и Сатин,- последний был тогда уже женихом моей сестры,- объехали все окрестности Москвы, отыскивая податливого священника, и постоянно возвращались без успеха. В то время я встретила в доме моего деда какого-то чиновника по фамилии Цветкова, знающего хорошо законы. Мне не трудно было, под предлогом любознательности, выведать от него, какие последствия могут постигнуть двоеженца. Убедившись из наивного рассказа Цветкова, что за такой поступок следует строгое наказание в виде заключения в Соловецкий монастырь или еще куда-то, я решилась ни за что не венчаться с Огаревым,- легче было расстаться, чем подвергать его явной опасности.
   Когда, по обыкновению, оба друга приехали к нам с своих поисков, они казались очень веселы: "Победа, победа!" - кричали они издали.
   - Что такое? - спросила я.
   - Наконец,- сказал Николай Михайлович Сатин,- мы разыскали старого священника, который согласен вас венчать без бумаг; конечно, он догадывается, что что-нибудь не в порядке; старик говорит: я стар, пусть накажут, как знают, только дайте денег, много денег, у меня живет внучка-сирота, я ей оставлю.
   - Но я, Сатин, раздумала,- сказала я тихо,- я не хочу венчаться.
   Оба друга посмотрели на меня, как на больную.
   - А мы хотели идти обрадовать папа,- сказал Огарев,- что это за сюрприз?
   - Пожалуйста, не говорите папа ни слова; пусть он думает, что согласного священника не нашли. Помните, как я вас, против вашей воли, сберегла от роковой пятницы Петрашевского; ну, наше венчание еще тысячу раз опаснее.
   Пришлось уговаривать отца отпустить нас в Одессу, где у Огарева были тоже друзья; там надо было найти капитана английского корабля, который бы согласился взять нас без паспорта. Паспортов за границу в то время не выдавали. Мой отец настаивал только на том, чтобы, приехавши куда бы то ни было за границу, непременно венчаться, хотя бы в лютеранской или католической церкви.
   После свадьбы сестры, которою спешили ввиду приближения поста [087], о котором сначала все позабыли, был наконец назначен день нашего отъезда; родители мои уезжали в деревню, мы - в Одессу, а сестра с мужем оставались в Москве. Ах, эти тяжелые прощания! Сколько их в жизни каждого человека, сколько их досталось и на мою долю! Помню, что в этот день была страшная гроза, потом дождь ливнем лил... говорят, это счастливая примета... [088]
   Когда мы добрались до Одессы, Огарев занялся приискиванием английского капитана, но ему не было и в этом удачи: история Петрашевского с многочисленными арестами напугала всех - никто не решался ни на какой смелый поступок; в то время все было запугано [089]. Друзья Огарева, между которыми помню Александра Ивановича Соколова [090], советовали Огареву ехать в Крым и там выжидать, пока благоприятный случай представится уехать за границу.
   Итак, совершенно случайно мы поселились на некоторое время в Крыму и провели там восемь месяцев [091].
   Я была в восторге от климата, от величественной природы; благоухание распускающихся почек на миндальных деревьях в нашем саду, виноградные лозы,- все мне напоминало наше пребывание в Италии, мою страстную симпатию к Наташе Герцен, от которой получались нетерпеливые письма, требовавшие, чтобы мы ехали к ним скорее, скорее...
   В то время я много ходила с Огаревым по руслу быстрых и неглубоких речек в окрестностях Ялты; там мы находили бездну окаменелостей, часть которых впоследствии привезли в Яхонтово. В одну из этих прогулок я сильно промочила ноги и тяжко захворала воспалением в груди; сначала Огарев сам меня лечил, но, заметив, что болезнь принимает более серьезный характер, он пригласил тамошнего врача. Я была близка к смерти, но молодые силы победили болезнь и судьба сберегла меня для невероятных, тяжких испытаний. Я выздоровела, медленно поправляясь, и, быть может от слабости, впала в ностальгию,- я только и думала о моей семье, о свидании с нею... Огарев был глубоко потрясен моим душевным состоянием и решился ехать обратно в Яхонтово, тем более что в то время невозможно было ехать за границу.
   Мы вернулись домой в глубокую осень; верст за сто моя сестра с Феклою Егоровною выехали нам навстречу; мы и плакали, и смеялись, и не могли наговориться.
   Мои родители занимали первый этаж нашего дома, а мы расположились наверху. К сожалению, как зимний путь открылся, мой зять уехал с сестрою в Москву, и мы остались одни наверху. Огарев развесил портреты своих родителей и деда, превосходно писанные масляными красками; покрыл стены литографиями любимых поэтов и друзей своих с рисунков Рейхеля и Горбунова,- тут был весь московский кружок; посреди комнаты стояло его роялино, на котором он так любил фантазировать по ночам.
   Отец мой был в печальном настроении духа; он был очень нелюбим взяточниками и ждал доносов по поводу нашего смелого поступка. С губернатором А. А. Панчулидзевым он никогда не ладил; кроме того, Панчулидзев был дядя Марьи Львовны Огаревой.
   Вскоре после нашего возвращения пришла официальная бумага от губернатора к Огареву относительно его бороды; в бумаге было сказано, что "дворянину неприлично носить бороду" и, следовательно, Огарев должен ее сбрить. Огареву очень не хотелось подчиниться этому требованию, он обрил только волосы на подбородке, что очень не шло к нему.
   У Огарева была писчебумажная фабрика в Симбирской губернии, и хотя он только изредка наезжал туда, но ему приходилось много разъезжать для помещения бумаги - то на Нижегородскую ярмарку, то в Симбирск и в другие места [092].
   Вскоре после отъезда Огарева в Симбирск, может, через месяц или два, не помню, в феврале или марте 1850 года, моя мать вошла ко мне наверх, часов в десять утра, и сказала мне испуганно: "К нам приехал жандармский генерал!"
   - Это я причина всех этих бед! - вскричала я, и полились упреки себе. Слезы градом катились по раскрасневшемуся лицу; я их наскоро утерла и последовала за моею матерью в кабинет отца, в ту самую комнату, где я ныне, шестидесяти лет, пишу эти строки.
   Отец мой был с двумя мужчинами: один из них был жандармского корпуса генерал, невысокого роста, с добродушным выражением в лице, другой был чиновник особых поручений Панчулидзева, его покорный раб (франц., точно непереводимо) кривой Караулов, о котором рассказывали столько анекдотов по поводу его фарфорового глаза [093]. Последнего я знала. Отец мне протянул руку с своею кроткою, очаровывающею улыбкою и познакомил меня с генералом, но все мое внимание было поглощено Карауловым. Я не вытерпела и подошла прямо к нему; он отступил.
   - Это вы с вашим подлым губернатором сделали донос на моего отца! - сказала я, не помня себя от гнева.
   Он пробормотал какое-то извинение. Генерал взял меня под руку и просил успокоиться.
   - Пойдемте в залу, мне нужно с вами поговорить,- сказал он учтиво.
   Мы вышли и сели рядом в зале.
   - В каких вы отношениях с дворянином Николаем Платоновичем Огаревым? - был первый вопрос.
   - В близких отношениях,- отвечала я, -я не могу обманывать, да и к чему?
   - Стало быть, вы венчаны? Где? Когда? - спросил поспешно генерал Куцинский.
   - Нигде, никогда! -вскричала я с жаром.
   - В Третьем отделении не верят, чтобы Тучкова была не венчана; это не может быть,- сказал генерал Куцинский,- будьте откровенны.
   - Нет, нет, я не венчана, будьте вполне в этом уверены. Огарев не двоеженец, он ни в чем не виноват перед нашими законами; я предпочла пожертвовать именем, семьею, чем подвергнуть его такой ответственности.
   Тогда я ему рассказала откровенно все наши планы и как я сама восстала против нашего брака; рассказала, что Огарев расстался с Марьею Львовною уже семь лет, но что она ни за что не соглашалась на развод, только чтобы мучить нас.
   Генерал Куцинский слушал и удивлялся моему безыскусственному рассказу. Потом он мне сделал несколько вопросов о моем отце:
   - Правда ли, что он возмущает крестьян?
   - Мой отец любимец народа; о нет, напротив, он их учит надеяться на законы, на правосудие, не отчаиваться... он за каждого хлопочет, он заставляет взяточников отдавать награбленное; я горжусь своим отцом, для меня его служба лучше всякой другой,- говорила я с одушевлением.
   Я рассказала генералу Куцинскому, как мы слышали раз с Огаревым, в дороге, не помню, в Тамбовской или Симбирской губернии, от простого человека, что на Руси только один человек жалеет крестьян; на мой вопрос: как его зовут?-он отвечал: "Его имя слышно далеко, неужели вы не слыхали: Тучков!" - "Вот наша награда",- сказала я с жаром [094].
   - Да вы все увлекаетесь,- возражал генерал Куцинский,- но вот это-то и вредит вашему отцу; его выставляют как человека вредного образа мыслей, слишком любимого крестьянами; говорят, что он позволяет своему бургомистру сидеть в его присутствии; говорят еще, что он на сходе говорил что-то о религии.
   - Это все мне известно, и я могу это объяснить: отец сажал при себе бургомистра, потому что у последнего болела нога; на сходе он говорил, чтобы бабы давали молока детям, когда отнимают их от груди, потому что во время постов царствует большая смертность между малолетними; в подтверждение своих слов отец повторил слова Иисуса:
   "Не то грех, что в уста входит, а то, что из уст выходит". Что же тут предосудительного, что его любят? Это только потому, что он один не грабит в своем уезде, а может, и во всей губернии. Если б все были такие, как мой отец, народ не обратил бы на него особенного внимания.
   Мне казалось, что мое увлечение благотворно подействовало на генерала Куцинского.
   Он протянул мне руку и сказал с чувством:
   - Я сам из крепостных, дослужился до этих эполет, это бывает очень редко. Благодарю вас, что вы не судили меня по моему мундиру, ведь и в нем можно иногда служить добру.- сказал генерал Куцинский.
   - Теперь мой черед,- воскликнула я,- сделать вам один вопрос: вероятно, и Огарев будет арестован? Скажите правду.
   - Я не имею такого поручения, я не думаю...- отвечал он.
   Я встала, в моих глазах, вероятно, виднелось недоверие к словам Куцинского.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 476 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа