1849 году Гарибальди, Маццини и Саффи (триумвират) управляли революционной партией в Риме, когда французы заняли его. Саффи слушал беспрекословно Маццини и был послан раз из Лондона с каким-то важным поручением от Маццини [121]. Только по чувству долга Саффи исполнил поручение с большой опасностью для себя, но, отрезвленный насчет этой пропаганды, возвратясь в Лондон, он заявил Маццини, что более не поедет с подобными поручениями, потому что видит их бесполезность.
- Настали другие времена,- говорил он,- надо уметь выждать спокойно, будущее укажет нам другие пути.
Этим протестом он вызвал страшную бурю на свою голову со стороны всех закоснелых маццинистов и потому сблизился с Герценом. Так как он был необыкновенно образованный человек, то получил кафедру истории в Оксфордском университете и отлично читал лекции по-английски, с маленьким итальянским акцентом. Наши показали Саффи письмо Орсини; тогда первый вспомнил, что был тоже у Мильнер-гинсон в тот вечер и может с своей стороны засвидетельствовать, как дело происходило. Он вызвался ехать с ними, и они отправились втроем к Орсини, который питал к Саффи самое глубокое уважение. Орсини их ожидал. Он принял их очень хорошо, но с некоторым оттенком официального тона. Выслушав откровенное и безыскусственное объяснение Герцена, затем подтверждение Саффи, лицо его просияло, он горячо протянул руку Герцену.
- Как я рад,- сказал он,- я так и надеялся, вы этого не могли сказать, простите меня за неуместное сомнение.
Герцен попросил его назвать того, кто был виной всей этой тревоги.
- Не могу,- отвечал Орсини,- да и зачем?
- Однако,- сказал Герцен,- если я отгадаю, вы мне скажете? Эта клевета передана вам Энгельсоном, правда?
Орсини слегка улыбнулся.
Как велико влияние случайностей на крупные события! Если бы дуэль Герцена с Орсини состоялась, вероятно "Колокола" бы не было; не было бы и всех изданий русской типографии в Лондоне [122].
Сначала мы сильно занимались этим происшествием, радовались его счастливому исходу, толковали, толковали о нем и сдали его наконец в архив нашей памяти; но Орсини не мог забыть его. Он верил искренности Герцена, тем не менее эта клевета оскорбляла его, не давала ему покоя. Следует полагать, что он подозревал в ней маццинистов, потому что он с ними не ладил, а такое средство употреблялось иногда с противниками. Орсини редко бывал у нас, но и в эти редкие посещения заметно было, что какая-то мысль неотвязчиво преследовала его, но он стряхивал докучную idee fixe (навязчивую идею (франц.) и казался оживленным по-прежнему. Он искал в своем уме блестящего, геройского поступка, который бы служил резким опровержением бессмысленной клеветы; он жаждал самоотвержения для родины, славы, нравственной победы над маццинистами... Он победил и их, но ценой победы была его голова.
Вероятно, и теперь не всеми забыто покушение Орсини с сообщниками на жизнь Наполеона III, кажется в 1858 году. Неудачно брошенные разрывные бомбы в карету Наполеона и под ноги ему повредили многим, но не императору. Орсини и тут не потерялся; раненый осколком бомбы, он вернулся на свою квартиру с подвязанной рукой, резко браня французов:
- Я пошел искать развлечения, а возвращаюсь с подвязанной рукой.
Хозяйка квартиры, добрая старушка, ничего не подозревала и ухаживала за его больной рукой. Он имел английский паспорт и разыгрывал роль англичанина. К его несчастью, сообщники его были без всякого образования и даже без находчивости,- их было трое,- они разбрелись по разным углам после происшествия; один из них ходил по трактирам, видимо разыскивая Орсини. Полиция арестовала его и допросила; он объяснил, что искал друга своего, англичанина, и даже дал его адрес.
Тогда полиция явилась в квартиру Орсини; при обыске нашлись у него бомбы; хозяйка не верила своим глазам.
После долгого заключения (кажется, с месяц) Орсини был приговорен к смертной казни, а также и товарищ, искавший его. Он писал к Наполеону, но не просил о помиловании, он писал только о милой родине. В день казни - это было зимой - рано поутру вывели Орсини и товарища его на площадь. Приговоренные шли босиком и под черным покрывалом, как за отцеубийство. Орсини шел с полным обладанием духа. На эшафоте он хотел сказать что-то, но барабаны забили, и красивая голова его скатилась... Имя его, как отдаленный гул, пронеслось по Европе...
Мне помнится, что мы провели не более полугода в Реtersborough Villa. Александр Иванович Герцен охотно менял не только квартиры, но и кварталы: ему скоро были заметны все неудобства занимаемого дома; ему становились невыносимы даже все те же лица в омнибусах, отправляющихся постоянно по одному направлению: в центр города и обратно. Вдобавок, Petersborough Villa имела еще одно большое неудобство. Этот дом состоял из двух квартир, вполне одинаковых, с одной смежной стеной. Как я уже говорила, по воскресеньям у нас собирались разные изгнанники: Чернецкий с Тхоржевским обязательно, немцы, французы, итальянцы. Иногда кто-нибудь из гостей приводил нового, случайного посетителя. Мало-помалу все оживлялись, кто-нибудь начинал играть на фортепиано, иногда пели хором. Дети тоже принимали участие в пении, раздавался веселый гул, смех, а за стеной начиналось постукивание, напоминающее, что в Англии предосудительно проводить так воскресные дни. Герцен по этому поводу приходил в сильное негодование и говорил, что нельзя жить в Англии иначе, как в доме, стоящем совсем отдельно. Это желание вскоре осуществилось. Александр Иванович поручил своему приятелю Саффи в его частых прогулках по отдаленным частям города приискать для нас отдельный дом с садом. Когда Саффи нашел, наконец, Tinkler's или Laurel's house, как его звали двояко, он пригласил Александра Ивановича осмотреть этот дом вместе с ним; они остались оба очень довольны своей находкой [123].
Laurel's house был во всем противоположен Petersborough Villa. Снаружи он скорее походил, под железной крышей, окрашенной в красную краску, на какую-нибудь английскую ферму, чем на городской дом, а со стороны сада весь дом был плотно окутан зеленью, плющ вился снизу доверху по его стенам; перед домом простиралась большая овальная луговина, а по сторонам ее шли дорожки; везде виднелись кусты сирени и воздушного жасмина и другие; кроме того, была пропасть цветов и даже маленькая цветочная оранжерея.
Милый дом, как хорошо в нем было, и как все, чем жили оба друга, развивалось быстро и успешно в то время!
С старшею дочерью Герцена каждый день мы делали два букета, помещая посредине большую белую душистую лилию; один букет был для гостиной, другой - для комнаты Огарева.
От калитки до входной двери приходилось пройти порядочное расстояние; двор был весь вымощен дикарем [124], направо была пустая конюшня, а над ней - сеновал и квартира садовника.
Мы переехали в свое новое помещение и хорошо в нем разместились. Герцен мог ездить в Лондон по железной дороге, станция которой находилась в двух шагах от нашего дома. А когда Александр Иванович опаздывал, он мог сесть в Фуляме в омнибус, который за Путнейским мостом каждые десять минут отходит в самый центр Лондона.
Герцен вставал в шесть часов утра, что очень рано по лондонским обычаям; но, не требуя того же от прислуги, он читал несколько часов у себя в комнате. Ложась спать, он тоже подолгу читал; а расходились мы вечером в двенадцатом часу, а иногда и позднее, так что Герцен едва спал шесть часов. После обеда он оставался большею частью дома и обыкновенно читал вслух по-французски или по-русски что-нибудь из истории или из литературы, понятное для его старшей дочери, а когда она уходила спать, то читал для сына книги, подходящие к его возрасту. Герцен следил за всеми новыми открытиями науки, за всем, что появлялось нового в литературе всех стран Европы и Америки. В девять часов утра в столовой обыкновенно подавался кофе. Герцен выпивал целый стакан очень крепкого кофе, в который наливал с ложку сливок; он любил кофе очень хорошего достоинства. За кофеем Александр Иванович читал "Теймс", делал свои замечания и сообщал нам разные новости. Он не любил направления "Теймса", но находил необходимым читать его каждое утро. Окончив чтение "Теймса", он уходил в гостиную, где занимался без перерыва до завтрака. Во втором часу в столовой был приготовлен завтрак (lunch), который состоял из двух блюд: почти всегда из холодного мяса и еще чего-нибудь из остатков вчерашнего обеда. На столе стояли кружка pal al (светлого пива) (англ.) и бутылка красного вина или хереса. Герцен очень любил pal al и пил его ежедневно. Огарев опаздывал к кофею; когда он сходил наконец в столовую, Герцена уже не было там. Но в завтрак все собирались, дверь была отворена в сад, дети убегали резвиться на свежий воздух, а большие оставались одни. Тут друзья толковали о своих занятиях, о статьях, которые предполагали написать, и пр. Иногда один из них приносил оконченную статью и читал ее вслух.
Вскоре после нашего переезда в этот дом однажды Огарев после lunch'a сказал Герцену при мне:
- А знаешь, Александр, "Полярная звезда", "Былое и думы" - все это хорошо, но это не то, что нужно, это не беседа со своими,-нам нужно бы издавать правильно журнал, хоть в две недели, хоть в месяц раз; мы бы излагали свои взгляды, желания для России и проч.
Герцен был в восторге от этой мысли.
- Да, Огарев,- вскричал он с оживлением,- давай издавать журнал, назовем его "Колокол", ударим в вечевой колокол, только вдвоем, как на Воробьевых горах мы были тоже только двое,- и кто знает, может, кто-нибудь и откликнется! [125]
С этого дня они стали готовить статьи для "Колокола" [126]; через некоторое время появился первый номер этого русского органа в Лондоне. Трюбнер (немец, книгопродавец в Лондоне), который постоянно покупал и брал на комиссию все издания Герцена, взял и "Колокол". Он разослал его повсюду, и скоро узнали и в России об его существовании. В это время Иван Сергеевич Тургенев приезжал из Парижа [127]. Огарев и Герцен сообщили ему радостную новость и показали даже ему первый номер "Колокола"; но Иван Сергеевич ничуть не одобрял этого плана. Как писатель тонкий, с редкими дарованиями, с необыкновенно изящным вкусом, он радовался изданию "Полярной звезды", "Былое и думы"; но, всегда далекий от политических взглядов и стремлений, он не допускал мысли, чтоб два человека, изолированно стоявшие в Англии, могли вести оживленную беседу с своей отдаленной страной, могли найти в себе, что сказать, могли понять, что ей нужно.
- Нет, это невозможно,- говорил Иван Сергеевич,- бросьте эту фантазию, не раскидывайте ваших сил, у вас и так много дела: "Полярная звезда", "Былое и думы", а вас только двое.
- Уж теперь дело начато, надо продолжать,- отвечали они.
- Удачи не будет и не может быть, а литература много потеряет,- возразил горячо Иван Сергеевич.
Но друзья не послушали его совета: было ли это предчувствие, что "Колокол" разбудит дремоту многих и сам найдет себе сотрудников, или это была просто какая-то настойчивость с их стороны.
В это же время приезжал к нам, вместе с Тургеневым, Василий Петрович Боткин, автор "Писем из Испании". Я знала его по рассказам Герцена, по эпизоду "Basile et Armance" [128], но должна признаться, что он мне показался еще более оригиналом, чем я думала. Ни о чем он не говорил без пафоса, без аффектации; к тому же он был великий гастроном и, так сказать, умилялся перед блюдами, которые ему особенно нравились. Выходил совершенный контраст с нашей семьей, где не находилось охотника даже заказывать обед ежедневно. Francois сам придумывал блюда и приготовлял их к обеду в восемь часов вечера. Когда что-нибудь было особенно вкусно, мы все хвалили, а замечания делал один Герцен, и то весьма редко.
После lunch'а Герцен и Огарев отправлялись гулять, каждый по своим вкусам и наклонностям. Герцен доезжал до многолюдных улиц и там ходил пешком, заглядывая в ярко освещенные магазины, и на улице он многое замечал и наблюдал. Он входил в разные кофейные, спрашивал большею частью очень маленькую рюмку абсента и сифон сельтерской воды, и прочитывал там всевозможные газеты. Впоследствии доктора говорили, что сельтерская вода в большом количестве небезвредна для организма.
Возвращаясь домой, Герцен нередко привозил те закуски или сои, выбор которых он не любил доверять вкусу Francois. Он часто тоже привозил нам что-нибудь особенно любимое нами: омар или какой-нибудь особенный сыр, иногда кирасо или лакомства для детей: сухие фрукты или сушеные вишни. Когда Александр Иванович бывал очень весел, он любил заставлять нас всех отгадывать, кого он встретил в Лондоне. Я так пригляделась к его подвижным, выразительным чертам, что могла всегда назвать особу, виденную им; поэтому он стал меня исключать из числа отгадывающих, и я оставалась всегда последней.
Выходя после завтрака из нашего мирного предместья "Fulham", Огарев шел отыскивать еще более пустынные и уединенные места для своей прогулки. Он жил сам в себе, люди ему мешали, но он их любил по-своему, особенно жалел и был до крайности ко всем снисходителен. Инстинктивно он удалялся от людей; но когда судьба его сталкивала с ними, он был так добродушен и непринужден, что, конечно, никто из его собеседников не воображал, насколько они все были ему в тягость. Герцен, напротив, любил людей, и хотя иногда и сердился, что кто-нибудь не вовремя пришел, увлекался впоследствии и был весьма доволен. Общество было ему необходимо; он боялся только скучных людей.
В воскресенье все в Англии запирается. Весь Лондон превращается в какой-то огромный шкап: магазины, булочные, кофейные, кондитерские, даже мелочные лавки - все заперто. На улицах царит безмолвие, только в парках движение, да и то не как в будни. Кое-где вдали виднеются проповедники, а вокруг-густые толпы народа, слушающие с напряженным вниманием и в глубокой тишине. Дети чинно гуляют, обручей никто не катает, мячики не летают в воздухе - все это раздражало Герцена. Он не любил по воскресеньям выходить со двора и принужден был прятаться от бесцеремонных посетителей, которые с утра являлись к нам в дом на целый день. В такие дни он дольше работал, а я и старшие дети занимали в саду скучных гостей. Мало-помалу начинали собираться и нескучные люди, звонок не умолкал; тогда и Герцен наконец являлся к нам. Как войдет, все изменится, оживится: польются занимательные разговоры, споры, новости интересного свойства, большею частью политические. Герцен в своем кругу был тем, чем солнце бывает относительно природы. Александр Иванович был вообще очень хорошего здоровья. Он говорил всегда, что умрет ударом. Раз он сильно простудился; у него сделался страшный жар и колотье в боку; мы оба с Огаревым очень перепугались и послали тотчас за нашим доктором, другом-изгнанником Девилем. Последний очень любил Герцена, бывал по несколько раз в день во время его болезни и менее чем в неделю поставил его на ноги. Две ночи мы просидели над больным в страшной тревоге, боясь оставить его на минуту.
"Колокол".- Приезжие в Лондон русские: барон Андрей Ив. Дельвиг, князь Владимир Александрович Черкасский.- "Рыцари промышленности".- Купцы.- И. С. Аксаков.- Русский крестьянин- Профессора: Каченовский и П. В. Павлов.- Ив. Ив. Савич, его поездка из Лондона в С.-Петербург и вывезенные оттуда впечатления.- Свербеев.- Декабрист князь Сергей Григорьевич Волконский.- Случай с Мих. Сем. Щепкиным.- Художник Иванов.- Бахметев на пути к Маркизским островам и его приношение.
"Колокол" продолжал издаваться, успех его все возрастал. Иногда приезжали русские студенты, ехавшие учиться в Германию. Не зная ни слова по-английски, они ехали в Лондон дня на два нарочно, чтобы пожать руки издателям "Колокола". Они привозили рукописи, которые, впрочем, начинали доходить до Герцена и путем почты из Германии. Вероятно, русские путешественники сдавали их на почту в разных германских городах. Содержанием рукописей были иногда жалобы на несправедливые решения суда, или разоблачение каких-нибудь вопиющих злоупотреблений, или желание какой-нибудь необходимой реформы,-обсуждались чисто русские вопросы. Герцен и Огарев часто читали вслух присланные статьи, и когда они, по выраженным в них взглядам, не могли быть напечатаны в "Колоколе",- издавались отдельно маленькими брошюрками под названием; "Голоса из России" [129].
В это время русские стали приезжать все чаще в Лондон для свидания с Герценом. Тут были и люди, сочувствовавшие убеждениям двух друзей хоть отчасти, как <барон Андрей Иванович Дельвиг> [130], князь Долгоруков,
Черкасский и много других, всех не вспомнишь; но были и такие, которые приезжали только из подражания другим. Вообще, в наступившее царствование все, что силой удерживалось при Николае I, ринулось за границу, как неудержимый поток. Ехали учиться в Германию или Швейцарию, ехали советоваться с докторами в Вену, Париж и Лондон, и наконец ехали потому, что это было теперь дозволено каждому. Помню один странный случай, который нас очень поразил.
Один приезжий русский офицер, по имени Раупах, рассказывал, как он бежал из Крыма, потому что там страшные злоупотребления. Через неделю он поселился недалеко от нас и пришел с француженкой, которую рекомендовал как свою жену. Они были оба очень любезны; но меня неприятно поразило, что оба нападали на наше юное правительство [131]: при моей горячности я не могла не остановить их. "Удивляюсь,- сказала я,- вашим жалобам на царя; насколько я знаю, строгости в это время относились только к недобросовестным личностям, которые сами заслуживали кару".
После этого Раупах не возобновлял этого разговора. Уходя, он пригласил Герцена и Огарева на обед, который был великолепен, по отзыву наших. Раупах имел всю обстановку очень богатого человека. Через некоторое время, развертывая русскую газету, Герцен прочел, что офицер тот бежал из Крыма, захватив с собой ящик с полковой суммой; кража была крупная. Pay паха уже не было в Лондоне, он уехал в Америку.
В этом же доме был у нас посетитель в том же духе, как Раупах, но почему-то Герцен принял его один в гостиной, так что прочие члены семьи не видали его. Он поразил Герцена своим щегольским, безукоризненным костюмом и палевыми перчатками. Был раза два у Герцена и назвал ему свою фамилию (теперь не помню ее). Он рассказывал Александру Ивановичу, что намерен пожить в Лондоне, чтоб заняться изучением какого-то вопроса; но это показалось не серьезно Герцену, потому что этот господин не расспрашивал, как осуществить этот план, а говорил о будущих занятиях весьма неопределенно. Два месяца спустя Герцен прочел в "Теймсе", что этот господин арестован за делание в Лондоне фальшивых русских ассигнаций и приговорен судом к каторжной работе, кажется, на десять лет.
Герцен был в большом негодовании, что подобные личности старались сблизиться с ним. Но трудно было ему быть осмотрительным с новыми знакомыми, потому что все русские приезжали без рекомендации и большею частью вполне не известные ему. Господин в палевых перчатках напоминает мне забавный анекдот Луи Блана. Однажды в Лондоне является к нему незнакомый господин, который представляется как французский изгнанник, потерпевший за родину, и просит его высокого покровительства. Лицо его было крайне несимпатичное; он бойко, развязно сказал свое имя. Луи Блан, знавший имена многих второстепенных революционных деятелей, не мог вспомнить этого имени и высказал это просящему. "В каком же деле вы были замешаны?" - спросил он.- "О! не трудитесь вспоминать,- отвечал его собеседник,- вероятно, вы никогда и не слышали моего имени, хотя я тоже протестовал против общественных законов, собственности и пр.,- я был приговорен за кражу со взломом... и бежал!"-Луи Блан не мог удержаться от смеха в глаза протестующего.
Приезжали к Герцену и "крем" купечества и промышленности, между которыми помню г-на и г-жу Каншиных. Он казался вполне бесцветной личностью и приехал с женой отчасти для ее здоровья, отчасти - чтоб посмотреть на Герцена. Она была высокая, видная, полная молодая женщина с мелкими, красивыми чертами лица, вероятно неглупая, но страшно занятая собой.
Приезжали и люди вполне порядочные, развитые, сочувствовавшие Герцену. Между ними один только в эту эпоху меня глубоко поразил своей благородной, немного гордой наружностью, цельностью, откровением своей натуры. Это был Иван Сергеевич Аксаков. Он знал Герцена еще в Москве. Тогда они стояли на противоположных берегах. Читая во многих заграничных изданиях Герцена о разочаровании его относительно Запада, Аксаков, вероятно, захотел проверить лично, ближе ли стали их взгляды, и убедился, что они - деятели, идущие по двум параллельным линиям, которые никогда не могут сойтись...
В продолжение нескольких дней Герцен и Аксаков много спорили, ни один не считал себя побежденным, но у них было обоюдное уважение, даже больше, какая-то симпатия, какое-то влечение друг к другу; так они и расстались бойцами одного дела, но с разных отдаленных точек [132].
Раз, часов в десять утра, раздался звонок, на который никто не обратил внимания, кроме Герцена, который, слыша свое имя, произнесенное много раз по-русски, и обычный ответ Francois: "Господина нет дома" (франц.), положил конец этому диалогу, попросив незнакомца войти в гостиную. Перед Герценом стоял небольшого роста человек, лет тридцати пяти, в русской синей поддевке, из-под которой виднелась красная рубашка, в шароварах и русских сапогах, с мелкими, но некрасивыми чертами лица. Небольшие серые живые глаза бойко всматривались в Герцена.
- Это вы, Александр Иванович,- сказал он наконец,- я тебя узнаю по карточкам.
Герцен был в восторге от этого нового посетителя; он позвонил и велел Francois позвать Огарева и нас всех. Это был настоящий крестьянин, теперь не помню, из какой губернии. Он пробыл у нас с неделю; мы не знали, чем занять дорогого гостя, так мы все обрадовались, увидав русского крестьянина. Но в сущности в нем мало было хорошего. Он ничем не интересовался, кроме разгула, показывал мужчинам фотографическую карточку, где он был представлен у ног какой-то красавицы. Герцен дал ему сына в проводники по Лондону, чтоб он мог осмотреть хоть бегло все, что особенно замечательно в городе. Напрасно мы ждали их до полночи и дольше, наши туристы не являлись. Герцен был весьма недоволен этим: его сыну никогда не случалось ночевать вне дома. Уходя спать, Герцен сказал Francois:
"Когда бы мой сын ни позвонил, скажите ему, чтоб он зашел ко мне!" Потом мы все разошлись по своим покоям. На другой день, часов в одиннадцать, виновные позвонили. Герцен принял крестьянина довольно холодно и сказал ему, что он напрасно не прислал Сашу хоть поздно вечером. Крестьянин принял добродушно-лукавый вид и стал уверять, что побоялся беспокоить поздно вечером, но что они ночевали в его номере. Саша упорно молчал, потупив голову. Потом крестьянин нам сам рассказывал, что он уже сидел в Клиши (Тюрьма в Париже.) (Прим. автора.) за долги, что он любит развеселое житье и не знает сам, когда попадет в Россию! Зачем он приезжал в Лондон, осталось тоже для нас загадкой.
Когда, по обычаю, изгнанники собрались у нас в воскресенье, все с непритворным восхищением смотрели на настоящего русского крестьянина, который опрокидывал в рот содержимое целой рюмки водки и даже находил, что рюмка очень мала. Иностранцы восклицали с ужасом:
"Что он делает, ведь он обожжет себе глотку!" (франц.) Но замечали с удовольствием, что никакого вреда не последовало русскому крестьянину; напротив, он любезно улыбался, и глаза его весело блистали.
Когда он ходил по лондонским улицам, мальчишки бегали за ним, дивясь его костюму и крича: Русский!" А он бросал им горсть серебра, снимал картуз и кланялся им с улыбкой [133].
Между приезжими из России были также и люди науки. Помню двух профессоров, которые прочли даже несколько лекций в нашем доме: Каченовского [134] и Павлова [135]. Последний был, кажется, профессором истории в Киевском университете. Это была умная, даровитая личность, но, вероятно, надломленная гнетом той эпохи, которую так ярко характеризует Никитенко в своем дневнике [136]. Лекции Павлова были превосходны, увлекательны; но в разговоре он производил тяжелое впечатление психически больного. Он был мрачен и говорил постоянно о том, что за ним следят и что это его ужасно утомляет. Сначала Герцен старался его разуверить в этом, говоря, что в Англии это немыслимо; однако он вскоре заметил, что это была мания у Павлова. Последний прожил довольно долго в Лондоне, жалуясь постоянно на преследования русского правительства, и под этим впечатлением оставил Англию. Полагаю, что он недолго прожил в своей ипохондрии, но когда он мог оторваться от воображаемой действительности, он говорил увлекательно об исторических моментах, великолепно разработанных им.
Не могу вспомнить теперь, с кем приезжал в это время еще очень молодой профессор А. Н. Пыпин. Герцен уже знал его по его статьям; он был приятно поражен прекрасной, симпатичной наружностью молодого профессора. Сын Герцена сопровождал его по Лондону и с удивлением рассказывал о том, что молодой ученый предпочитал шумным удовольствиям большого города разговаривать с трехлетним ребенком квартирной хозяйки и от души смеялся его выходкам. Слушая этот рассказ, Герцен сказал сыну: "Что ты говоришь, Саша, меня вовсе не удивляет; выражение его лица прекрасно, в нем сказывается высоконравственная чистота" [137].
Воспоминания толпятся в беспорядке в моей памяти; хочу рассказать об Иване Ивановиче Савиче, о котором я уже говорила и который невольно возбуждал такой юмор в Александре Ивановиче. В это время денежные обстоятельства Савича стали поправляться. Он не давал уже уроков всего на свете, как прежде: французского, немецкого языков, рисования, чистописания, истории и не знаю чего еще. Мало-помалу он сделался комиссионером по части каменного угля, покупаемого нашими пароходами. Дела его пошли хорошо; он уже не ел сомнительной пищи, продаваемой на лотках, и не питался одним картофелем, как бывало. Бедные изгнанники! Они все изведали этих блюд; только самые даровитые и настойчивые из них завоевали себе наконец достойную их деятельность. Так сделали профессор медицины Девиль, Саффи, Таландье и некоторые другие.
Савич сблизился с несколькими англичанами, с которыми имел теперь дела, и часто благочинно проводил с ними праздники, а у нас редко бывал по воскресеньям; поэтому мы были крайне удивлены однажды его ранним появлением в воскресенье. Даже в его наружности произошла некоторая перемена: он имел вид чинный и немного сдержанный, очевидно, выработанный не без труда для англичан. Но как только разговорится с соотечественниками, не может утерпеть, чтоб минутами не подниматься на кончики пальцев или не припрыгнуть иногда, как каучуковый мячик. Герцен никогда не мог говорить с ним серьезно или победить в себе непреодолимое желание потешиться над ним: все в Савиче возбуждало в нем насмешливое расположение духа, даже прическа. У Савича были тонкие темные волосы, которые плохо слушались гребня и как-то странно торчали.
В это утро Иван Иванович Савич застал нас в столовой, мы собирались завтракать и ждали только Огарева. Поздоровались, поговорили; потом Герцен окинул беглым взглядом всю фигуру Савича и стал уверять его шутя, что он по наружности стал чистый англичанин, только прическа еще не промышленного англичанина.
- Позвольте мне, дорогой Иван Иванович, дотронуться до вашей головы,- сказал Герцен.
Савич был тоже в хорошем настроении, он нагнул немного голову к сидящему за столом Герцену.
- Боже,- воскликнул последний, слегка прикасаясь пальцами до головы Савича,- ведь это не волосы, право, Савич, это мездра! Как это должно быть тепло,- продолжал он серьезно.
Но Савич, обидевшись, выпрямился и сказал в ответ:
- Вы, Александр Иванович, насмешник; вы над всем смеетесь. Вот Николай Платонович, он добрый, добрый... а вы насмешник, над всем смеетесь...
- Нет, право, только над тем, что смешно,- возражал Александр Иванович, едва удерживаясь от смеха.
В дверях показался Огарев. Савич радостно бросился к нему, целуя его, по своему обычаю, в плечо.
- Вот он, - говорил восторженно Савич, - добрый, милый, любящий, ни над кем не насмехается.
- Я хотел, милый Николай Платонович, поговорить о важном для меня деле с вами обоими, но с ним невозмож-. но,- говорил Савич, указывая с досадой на Александра Ивановича. Последний имел вид школьника, пойманного на месте преступления. Огарев посмотрел на него с упреком.
- В чем же дело?- спросил Николай Платонович у Савича.
- Пойдемте в сад,- отвечал наш соотечественник,- я вам все обстоятельно расскажу.
- Да что вы, господа, позавтракаемте прежде, ведь лучше потом предаться сердечным излияниям,- возразил Герцен.
Но Огарев, увлекаемый Савичем, был уже в саду и не слыхал последних слов Александра Ивановича, который не начал завтракать без ушедших. Мы сидели за столом и невольно поглядывали на разговаривающих в саду. Они ходили вдоль всего сада тихими шагами, возвращаясь к дому и опять удаляясь от него; видно было, что разговор был весьма серьезный. Огарев внимательно смотрел на Савича, который горячо что-то рассказывал; иногда, увлекаясь, он забегал вперед; тогда Огарев поневоле останавливался. Видно было, как Савич то хлопал его по плечу, то поднимался на кончики пальцев, то слегка припрыгивал; наконец они пошли скорыми шагами и вошли в столовую.
- Александр,- сказал Огарев,- Иван Иванович желает с нами посоветоваться; в двух словах, вот в чем дело. По своим делам ему нужно бы съездить в Россию, но, как ты знаешь нерешительный характер Савича, он немного опасается; по-моему, нечего, это хорошее дело; что ты скажешь?
- Конечно, хорошее,- согласился Герцен,- но прежде позавтракаем, а после за стаканом эля или вина поговорим обстоятельно.
После завтрака, оставшись одни, они перешли к практической стороне вопроса; говорили, что Савич должен съездить к посланнику и спросить его, может ли он (Савич) получить паспорт для поездки в Россию. Оказалось, что Савич был уже у посланника, что тот обещал справиться в России о том, есть ли что-нибудь против почтенного гражданина всей Российской империи Савича, и велел ему побывать через месяц за ответом.
- Я был у посланника,- вскричал Савич,- ответ получен, препятствий нет никаких, но я боюсь, можно ли верить?..
- Да чего вы боитесь?- возразил Герцен с нетерпением.
- Как чего, вам легко говорить,- вскричал живо Савич,- мой двоюродный брат...
- Знаю, знаю, да вам-то что,- отвечал, смеясь, Александр Иванович.-Ах, Савич,-продолжал он, шутя,- возьмите паспорт, а я бы с ним съездил вместо вас в Петербург; только жаль, что наши прически не совсем сходны, у меня почти ничего нет на голове, а у вас лес, мездра; посмотри, Огарев, ведь это прелесть.
- Ну, будет вам, Александр Иванович, вы все смеетесь; впрочем, вы москаль, а я хохол, москали и хохлы всегда друг над другом смеются,- говорил Иван Иванович, стараясь сохранить хорошее расположение духа.
Наконец Савича так ободрили, что он решился ехать в Россию и простился с нами.
- А жутко,- говорил он, останавливаясь в дверях.
- Полноте, не вернитесь опять с полдороги,- кричал ему вслед Герцен.
Недель шесть спустя, Иван Иванович Савич вернулся из Петербурга. На другой день поутру он явился к нам. Несмотря на неурочный час его посещения, мы все собрались слушать его рассказы о Петербурге. Он казался в восторге, обнимал то Герцена, то Огарева; целовал их в плечо то того, то другого. Останавливался, отходил подальше и издали как будто любовался ими. "Да,- говорил он таинственно,- я там только узнал... да, да..."
- Что вы там узнали? - спросил Герцен.- Вы меня озадачиваете. Не поручили ли вам наблюдать за мной, что вы так на меня смотрите?
- Нет, не то, вы все шутите,-отвечал Савич, и, подойдя к Герцену, он сказал ему вполголоса: - Там я узнал, кто вы.
- А здесь не знали, вот что! - возразил Александр Иванович, смеясь.
- Да, не знал! Там я узнал, что вы - великий человек! - воскликнул Савич с одушевлением.
Сделалось неловкое молчание, но Герцен первый прервал его:
- Полноте, Савич, расскажите лучше, что делается в Питере, что говорят.
- Да, да, я сам хотел рассказать, да не умею, не знаю, с чего начать; ну, так и быть, начну с моего приезда.
Приехал я в Петербург, давно там не был, и нашел большие перемены. Остановился в гостинице, отдохнул, смыл дорожную пыль и отправился к нашему корреспонденту, господину Р., который принял меня очень радушно, просил даже переехать к нему, но я из деликатности оставил все-таки .номер за собой; впрочем, я в нем только ночевал. Господин Р. помог мне разыскать тех из моих родственников и знакомых, которые оказались в Петербурге. Он меня записал гостем в разных клубах, возил в оперу, в русский театр и прочее, у меня не было ни одной свободной минуты. По средам вечером у господина Р. собиралось много посетителей, он меня познакомил со всеми. У моих родных и давнишних приятелей были обеды для меня и для коротких знакомых и приемные дни, то есть вечера, на которые собиралось, как всегда у нас, пестрое общество: чиновный мир, военные, крупные индустриалы и интеллигенция, как теперь говорят, и со всеми я знакомился. Все обращались со мной очень любезно и внимательно везде на вечерах. Многие обменивались со мной визитными карточками и просили к себе. Но везде, поговорив со мною об Англии, преимущественно о Лондоне, все поодиночке спрашивали о вас с необыкновенным интересом. Я не приготовился к подобным вопросам и сначала так оробел, что просто... не сердитесь на меня, голубчик Александр Иванович, отказался от вас... говорю: "Помилуйте, я коммерческий человек, где мне с такими людьми знаться, как он",- боюсь и имя-то громко сказать. Все улыбнулись и отошли в сторону, наконец и господин Р. начал меня ободрять наедине: "Что вы, Иван Иванович, не потешите этих господ? Им интересно от вас слышать о нашем изгнаннике; вы, верно, боитесь шпионов,- будьте покойны, эти господа их сами боятся: ведь сознайтесь, Иван Иванович, вы знаете Герцена? Ну, не лукавьте хоть со мной",- говорил он убедительно. И я сознался ему, только под большим секретом. Поехал домой и один подумал еще, что делаю величайшую глупость, что тут нет ничего опасного. На следующий день, не помню, у кого это было, я сознался, что знаю вас, даже коротко знаю. Что тогда было - и не знаю, как рассказать,- говорил Савич, одушевляясь все более,- все подходили ко мне, человека по три зараз - не более,- вероятно, чтоб меня не пугать.
- Милый Иван Иванович, скажите, как он смотрит, доступен? - говорил один.
- Очень просто себя держит,- отвечаю,- принимает очень радушно, как истинный русский.
- Ах, Иван Иванович,- говорит другой,- как вы счастливы, как бы охотно с вами поменялся; и вы видите его, когда хотите?
- И мне бы небезвыгодно поменяться, ваше превосходительство,- отвечаю с почтительной улыбкой.
Другой, еще важнее, подходит и, право, со слезами на глазах, похлопывая меня по плечу, говорит: "Вы знаете ли, кто Герцен, милый Иван Иванович?"
- Кажется, надворный советник,- говорю я робко.
- Великий человек! Вот кто он! - изволил сказать его сиятельство и отошел, чтобы скрыть свое волнение.
И все стали меня приглашать наперерыв, и везде только об вас и разговору; меня на руках носили и все из-за вас, дорогой Александр Иванович. Ну, и наслушался я там диковинных анекдотов о вас. Пожалуй, вы не поверите, а все это истина.
- Что же такое? - спросил Огарев.
- Много рассказывали, много изумительного,-сказал Савич.- Говорили, например, что было приказано переследовать некоторые дела, неправильный ход которых был обличен в "Колоколе"; верите ли вы этому? А между тем это правда! Дело князя Кочубея с управляющим, в которого князь выстрелил, наделало много шума, с тех пор как подробный рассказ этого дела появился в печати [138]. Все удивляются, что в Лондоне известно то, о чем в Петербурге еще не слыхали. Незнакомые ваши друзья и почитатели просили меня передать вам на память от них некоторые безделицы, долженствующие напоминать вам родину: серебряный лапоть (пепельница), золотой бурачок для марок,- последний, кажется, от. Кокорева, который тоже восхищен вашей деятельностью,- чернильницу из серого мрамора, большую вазу из горного сибирского кристалла [139]. Эти последние вещи сделаны в Сибири, и те, которые делали их, знали, для кого они назначены. Каково! - вскричал Савич.-"Поднесите ему эту чернильницу от русских, гордящихся им,- говорили мне, отдавая ее,- чтобы он более писал; мы все ждем появления "Колокола" с нетерпением, наши взоры обращены к Альбиону. Скажите ему, что в административных сферах говорят об освобождении крестьян, это его порадует, и в этой важной мере есть и его участие",- продолжал Савич.
- Я недаром ездил в Петербург; дела делами, а ведь я бы ни за что не поверил всему этому, если б сам не был очевидцем такого горячего энтузиазма к вам.- И, говоря это, Савич поднялся на кончики пальцев.
- Мне говорили еще,- продолжал Савич,- и заметьте, все люди, достойные полного доверия и уважения, занимающие важные места, что раз в "Колоколе" был помещен рассказ о весьма некрасивом поступке одного придворного (я забыл имя). Последний номер "Колокола" подается государю, то есть положен на его письменный стол. Когда NN увиделся с государем в продолжение дня, он спросил его величество, обратил ли он внимание на рассказ в последнем номере "Колокола" относительно такого-то придворного? Государь отвечал, что этого нет или не заметил, и взял последний номер "Колокола", лежащий на письменном столе. NN нашел в своем номере место, о котором говорил его величеству. Они сличили оба номера "Колокола", которые оказались тождественные; только в экземпляре государя рассказ о придворном был выпущен. "Ваше величество,-сказал NN,-и в Петербурге "Колокол" издается, но только исключительно для вашего величества". И оба улыбнулись, но государь был недоволен, открывши такой наглый обман.
- Говорят,- продолжал Савич,- что лица, занимающие высокие посты и пользовавшиеся большим доверием государя, испросили у его величества позволение получать "Колокол", в котором находятся иногда нужные для них сведения, и государь не раз разрешал эти просьбы [140].
В числе желающих получать "Колокол" для служебной пользы был между прочими мой дядя Павел Алексеевич (младший), тогда московский генерал-губернатор; государь согласился на его желание.
Раз был странный случай у дяди за обедом, на котором присутствовало много посторонних лиц. Какой-то господин (по-видимому, отчаянный катковист) стал громко нападать на Герцена и Огарева. Слыша его неприличную выходку, Тучков сказал: "Я не знаю Герцена; что же касается до Огарева, то я бы вас просил не говорить о нем в таких выражениях в моем присутствии, потому что он мне племянник". Урок был хорош, господин этот никогда более не возобновлял подобного разговора.
Мой дядя был прямой, откровенный человек. Он любил государя Александра Николаевича и относился к нему с полной искренностью. Перед назначением дяди в Москву царь хотел назначить его в Варшаву, но дядя убедительно просил его величество избавить его от этого высокого поста.
"Моя мать полька,- говорил Тучков,- там я буду чувствовать себя в ложном положении, государь; лучше желаю служить вам в России, где вы назначите".
В эпоху, о которой я говорю, сын Свербеева навестил Герцена. Свербеев приезжал с женой, дочерью декабриста Трубецкого [141]. Декабристы были тронуты, что Герцен первый заговорил о них. Дети их стали приезжать к Герцену из чувства признательности, а из самих декабристов Герцен видел, кажется, только князя Волконского в Париже, не помню в каком году; только слышала, что они показались друг другу очень симпатичными [142].
Вскоре после посещения Свербеева был у нас Николай Михайлович Щепкин [143], и потому я не могу вспомнить, который из них рассказывал Герцену странный случай, бывший с Михаилом Семеновичем Щепкиным.
Дирекция московского театра поручила последнему получить в Петербурге следующие ей деньги от казны. Приехав в Питер, Щепкин не замедлил заняться данным ему поручением, но недели проходили за неделями, а денег он не получал. Ему назначали дни, часы; он аккуратно являлся, но администрация придиралась к какой-нибудь неисполненной формальности, чтоб остановить следуемую уплату.
Щепкину наскучило проводить время так бесцельно; он потерял терпенье и сказал наконец: "Если я завтра опять не получу денег, то мне остается только обратиться в "Колокол" и ехать обратно в Москву".
Важный чиновник, выслушав это заявление, просил его очень мягко не делать этого, уверяя его, что он завтра же получит деньги. Но Щепкин не верил этому обещанию, слышанному им столько раз; однако он на другой- день в назначенный час явился и, к своему великому удивлению, получил тотчас все деньги [144].
Я слышала много таких рассказов, но большую часть из них перезабыла.
Когда минул год нашему пребыванию в Лондоне (весной 1857 года), Огарев получил через русское посольство вызов в Россию. На эту бумагу он отвечал статьей в своей газете, говоря, что остается за границей, потому что чувствует, что может приносить более пользы своему отечеству оттуда, чем в пределах империи. Полгода спустя мы прочли в русских газетах, что Огарев изгоняется навсегда из пределов России [145].
Между многими русскими художниками, занимавшимися в Италии, был замечательный живописец Иванов. Он провел полжизни безвыездно в Риме, работая, если не ошибаюсь, двадцать восемь лет над одной картиной ("Явление Иисуса Христа Иоанну Предтече". (Прим. автора.), которой он принес немало жертв, живя в страшной бедности, тогда как с его талантом он мог бы много заработать [146].
Когда он задумал вернуться в Россию, он сперва приехал в Лондон, нарочно чтоб повидаться с Александром Ивановичем Герценом, и привез ему в подарок фотографию с своей картины, уже отправленной в Петербург, где он намеревался поднести ее государю Александру Николаевичу [147]. Судя по этой фотографии, это должна быть замечательная картина; она давно уже в Румянцевском музее. В ней были представлены необыкновенно живо разнообразные типы еврейского племени. Некоторые лица были очень красивы и выразительны, особенно Иоанн Креститель. Но фигура Иисуса, видневшаяся вдали, производила мало впечатления. Русские, видевшие эту картину и понимающие живопись, передавали Герцену, что, кроме изящных контуров всех фигур, дышащих истиной, картина Иванова замечательна еще необыкновенно ярким колоритом. Иванову было уже за пятьдесят лет; он казался очень добродушен, но привычка к одиночеству и к усидчивой работе придавала выражению его лица какую-то сосредоточенность и задумчивость; вообще, он был молчалив. Его привела в Лондон давнишняя, заветная мысль. Так как внимание русского общества в то время было всецело привлечено к Герцену и к лондонским изданиям, Иванов постоянно слышал о Герцене даже от художников и вообразил, что Герцен может один разъяснить ему мучающую его задачу. Вот в чем она состояла.
- В продолжение нескольких веков христианской религии идеалы ее были руководящей мыслью искусства: оно воспроизводило все выдающиеся моменты ее истории, она была оплотом искусства,- говорил Иванов, удрученный, убитый как бы кончиной близкого ему человека,-теперь же все изменилось, общество стало равнодушно к религии, мистическая сторона ее ослабла; какая же новая идея займет покинутое место, что будет ныне одушевлять искусство,- говорил он, бросая на Герцена вопрошающий взгляд,- на что оно будет опираться, где новые идеалы?
Герцен слушал его внимательно; наконец он ответил ему:
&nbs