иятнее высказать мои обвинения против вашей картины вам в глаза, чем вы стали бы потом узнавать их из газетных передач. Предупреждаю вас, что нападения мои будут корректны, но жестоки". На это Репин ответил мне: "Я нападений не боюсь. Я привык". Затем мы пожали друг другу руки и я спустился вниз, чтобы начать лекцию.
Лекция моя была выслушана спокойно, без перерывов Только в одном месте, когда я говорил о том, что произведениям натуралистического искусства, изображающим ужасное, - место в Паноптикуме, кто-то из кружка Репина крикнул: "Как глупо!" Когда на экране появился портрет Репина - ему была устроена публикой овация Когда я закончил свою речь, раздались аплодисменты, перемешанные со свистками. Было ясно, что одна часть публики сочувствует Репину, другая - идеям, высказанным мною.
С этого момента я перестаю быть активным действующим лицом диспута и становлюсь только слушателем и зрителем происходящего. Следовательно, из области объективной правды перехожу в область субъективных свидетельских показаний.
Когда во время антракта выяснилось, что вся публика уже осведомлена, что И. Е. Репин находится в зале и что пристав разрешает слово самому Репину и его ученикам, то член "Бубнового валета" художник Мильман * подошел к Репину и предложил ему отвечать мне. Когда Репин поднялся на верху амфитеатра, чтобы говорить, вся публика повскакивала со своих мест, а председатель А. Б. Якулов предложил ему спуститься вниз на кафедру, чтобы лучше быть услышанным. Замешательство и крики "сойдите на кафедру", "пусть говорит с места" длились несколько минут. Речь И. Е. Репина сохранилась в моей памяти в таких отрывках.
* Мильман Адольф Израйлевич (1886-1930).
"Я не жалею, что приехал сюда... Я не потерял времени... Автор - человек образованный, интересный лектор... У него <...> много знаний... Но... тенденциозность, которой нельзя вынести... Удивляюсь, как образованный человек может повторять всякий слышанный вздор. Что мысль картины у меня зародилась на представлении "Риголетто" - чушь! И что картина моя - оперная - тоже чушь... Я объяснял, как я ее писал... А обмороки и истерики перед моей картиной - тенденциозный вздор. Никогда не видал... Моя картина написана двадцать восемь лет назад, и за этот долгий срок я не перестаю получать тысячи восторженных писем о ней, и охи, и ахи, и так далее... Мне часто приходилось бывать за границей, и все художники, с которыми я знакомился, выражали мне свой восторг... Значит, теперь и Шекспира надо запретить?.. Про меня опять скажут, что я самохвальством занимаюсь..."
Говоря это, Репин как бы все больше и больше терял самообладание. Сколько помню, затем он говорил об идее своей картины, о том, что главное в ней не внешний ужас, а любовь отца к сыну и ужас Иоанна, что вместе с сыном он убил свой род и, может быть, погубил царство. "И здесь говорят, что эту картину надо продать за границу... Этого кощунства они не сделают... Русские люди хотят довершить дело Балашова... Балашов дурак... такого дурака легко подкупить..."
На этом кончилась речь Репина. С появлением на кафедре его ученика г. Щербиновского бурная атмосфера начала еще более сгущаться.
Он говорил о том, что не может молчать, когда его гениальный учитель плачет, когда он ранен. "Мне пятьдесят пять лет, а я младший из учеников Репина, я мальчишка и щенок..." Затем он сравнивал Репина с Веласкесом. Говорил, что рисунок есть понятие, никакими словами неопределимое, что "искусство - это такая фруктина..." и т. д. Восстанавливать содержание его речи я не берусь.
Выступивший вслед за ним Д. Д. Бурлюк говорил очень сбивчиво. Выход Репина, покинувшего аудиторию при овациях со стороны публики, перебил его речь. Он спутался и заявил, что чувствует себя нехорошо и будет продолжать речь после 3.
Вслед за Бурлюком говорили Георгий Чулков и А. К. Топорков, оба официальных оппонента, принявшие участие в диспуте по моей просьбе. <...> После окончания речи Топоркова снова говорил Д. Бурлюк. <...>
В заключение диспута я, обращаясь к публике, сказал:
"Прежде всего, я хочу поблагодарить И. Е. Репина, хотя теперь и заочно, так как он уже покинул аудиторию, за то, что он сделал мне честь, лично явившись на мою лекцию. К сожалению, отвечая мне, он совсем не коснулся вопросов моей лекции по существу: он не ответил ни на устанавливаемое мною различие реального и натуралистического искусства, ни на поставленный мною вопрос о роли ужасного в искусстве. В последнем же вопросе, нарочно подчеркиваю и упираю на это, заключается весь смысл моей лекции и моих нападений на картину Репина" 4.
Затем я в кратких словах отвечал Топоркову, на его критику моего деления реального и натурального, и Чулкову, на вопрос о значении кубизма, не касаясь больше ни Репина, ни его картины.
Так прошел фактически диспут "Бубнового валета".
На следующий день начинается процесс преображения действительности в хроникерских отчетах. Свидетели начинают путать, кто за кем гнался: арлекин за негром или негр за арлекином. <...>
На второй день начинается следующая стадия. Выражают свое мнение те, что на лекции не присутствовали, а прочли отчеты об ней. Действительность получает вторичное преображение:
"...Третьего дня, во вторник, в Москве произошло явление, по реальным последствиям бесконечно меньшее, чем исполосование репинской картины, но по своему внутреннему содержанию гораздо более отвратительное. <...>
То, что произошло третьего дня, было безмерно постыднее, гаже, оскорбительнее, чем неосмысленный поступок безумного Балашова". <...>
На третий день те, что не были на лекции, не читали отчетов, а читали только статьи, написанные на основании отчетов, дают уже такие свидетельские показания:
"В лапы дикарей попал белолицый человек...
Они поджаривают ему огнем пятки, гримасничают, строят страшные рожи и показывают язык.
Приблизительно подобное зрелище представлял из себя "диспут" бубновых валетов, на котором они измывались над гордостью культурной России - И. Е. Репиным". <...>
Одна из газет воспроизводит мою фотографию, вырезанную из группы, где я снят вместе с Григорием Спиридоновичем Петровым и Поликсеной Сергеевной Соловьевой, в своем обычном рабочем костюме, который ношу у себя в Крыму (где живу, между прочим, уже 20 лет): холщовой длинной блузе, подпоясанной веревкой, босиком и с ремешком на волосах, на манер, как носят сапожники. Портрет воспроизведен с таким комментарием:
"Максимилиан Волошин, громивший Репина на диспуте. На фотографии он изображен в "костюме богов". В таком виде он гулял в течение прошлого лета в Крыму, где этот снимок и сделан (Ран[нее] утро)". <...>
Дальше, на четвертый, на пятый день, свидетельские показания прекращаются совсем, и слышны только истерические выкрики, негодующий вой и свист толпы. Газеты пестрят заглавиями: "Комары искусства", "Гнев божий", "Полнейшее презрение", "Бездарные дни", "Репин виноват".
Слышны голоса из публики: "Старого Репина, нашу гордость, обидели, и за него надо отмстить!", "Присоединяю и мой голос, голос оскорбленной в лучших чувствах своих русской женщины, к протесту против неслыханного издевательства нашей молодежи над красою и гордостью нашей, Ильей Ефимовичем Репиным!", "Присоединяюсь к протесту. Слава Илье Репину!", "Как больно, как стыдно, как страшно в эти бездарные дни!", "Полнейшее презрение! Бойкот выставок! А нашему гениальному Репину слава, слава и слава на многие годы!", "Присоединяем наши голоса к прекрасному крику негодования против неслыханной выходки наших мазилок!", "...нам, допускающим озлобленных геростратов совершать их грязную вакханалию, должно быть стыдно!". <...>
Наконец все сливается в десятках и сотнях подписей известных, неизвестных лиц, присоединяющихся к протесту и подписывающихся под сочувственными адресами оскорбленному Репину.
Попробуйте теперь установить, что делали негр и арлекин, кто за кем гнался, в каких костюмах оба они были одеты, был ли произведен выстрел и кто на кого покушался.
Юлия Оболенская
ИЗ ДНЕВНИКА 1913 ГОДА
В мае 1913 г. я с моими близкими <...>, как обычно, поехала в Крым. Нам хотелось попробовать новые места, но в Коктебель мы не собирались. Нас загнал туда проливной дождь и невообразимо глупые заметки местных газеток о коктебельских обычаях, вызывавшие в читателе впечатление, совершенно обратное намерению их авторов.
Нас встретила Елена Оттобальдовна Волошина, в сафьяновых сапогах, в шароварах, с серой гривой, орлиным профилем и пронзительным взглядом. "Комнаты плохие, - отрывисто заявила она, - удобств никаких. Кровати никуда не годятся. Ничего хорошего. А впрочем, сами смотрите. Хотите оставайтесь, хотите - нет". Мы остались.
Тогда по лестнице быстро затопали, и сбежал вниз М. А. *, издали спрашивая тонким голосом, по-детски: "Мама, мама, можно мне яйцо?" Яйцо это он держал в руке. На нем был коричневый шушун, волосы перевязаны шнурочком.
Мы познакомились в первые же дни. Началось с того, что, найдя на балконе моего Claudel'я **, он с негодованием унес его к себе, привыкнув, что бесцеремонные "обормоты" постоянно растаскивали его ценную библиотеку. Когда я пришла выручать пропавшую книгу, он был очень смущен: он считал, что в России Claudel есть только у него.
* М. А. Волошин.
** Клодель (франц.)
Начало было неплохое, но большого сближения не произошло.
В это время съезжались старые друзья-"обормоты": Эфроны, Фельдштейны *, Цветаевы, Майя Кювилье ** Они приняли нас холодно. Сблизил нас Константин Васильевич Кандауров ***, приехавший в Коктебель 6 июня. О нем заранее известил нас М. А. со свойственной ему пышностью: "Приехал Кандауров - московский Дягилев!" Мы с приехавшей ко мне подругой Магдой Нахман **** сидели на балконе, когда этот "второй Дягилев" проходил мимо нас с Богаевским в мастерскую М. А., остановился, засмеялся и познакомился сам. Мы стали друзьями в тот же день, и он быстро выпытал у меня все мои стихотворные опыты и пасквили на коктебельские темы и так же быстро сообщил о них М. А., привлек его ко мне и, к моему ужасу, заставил меня все это читать ему. Потом устроила мне экзамен Елена Оттобальдовна. Потом вся молодежь. И в результате я оказалась зачисленной в почетный "Орден обормотов".
* Художница Ева Адольфовна Фельдштейн и Михаил Соломонович Фельдштейн - юрист, сын писательницы Р. М. Хин (Гольдовской)
** Кювилье Мария Павловна (1895-1985, в 1-м браке - Кудашева, затем - жена Ромена Роллана) - поэтесса, переводчица.
*** К. В. Кандауров (1865-1930) - художник.
**** Нахман Магда Максимилиановна - художница.
Теперь мы допускались на все чтения стихов на капитанском мостике и в мастерской, ходили вместе на этюды и прочее. Но народу было так много, что особенно длительных бесед не было. К тому же Елена Оттобальдовна ревниво следила, чтобы М. А. не отвлекали в часы работы.
Связные записи мои о М. А. начинаются со 2 сентября, с отъезда последних обормотов. До этого они отрывочны и переплетаются с записями о других встречах.
<...> В дневнике есть упоминание о М. А. 10 июня, когда мы всей компанией ходили впервые на Карадаг. Оно незначительно. Более интересная запись есть через несколько дней: "Вчера ходили вечером рисовать с Богаевским, Волошиным и Константином Васильевичем на Сюрю-Кая. По дороге М. А. утверждал, что музеи не нужны и картины должны умирать 1. Что они у нас не украшают комнату, как у японцев. На него напали, и он сбился с позиции. Майя держалась за его руку. Константин Васильевич ее поддразнивал, она сердилась и становилась похожей на осу. После работы все ждали М. А., но они с Майей вновь отстали, и мы вернулись втроем".
Запись от 22 июня. <...> По дороге М. А. сказал: "Юлия Леонидовна, мне Константин Васильевич говорил, что Вы интересуетесь моими ненапечатанными стихами, - я Вам прочту, если хотите".
У него забавная теория, что система в работе необходима лентяям, и необходимо, чтобы им мешали. Я предложила, что в таком случае, когда уедут обормоты, мешать для его пользы буду я. Он ответил, что тогда-то и можно будет поговорить: теперь суета и масса народу.
Федор Константинович * снимал М. А. и Константина Федоровича ** в мастерской до обеда. Меня ставили, чтобы испробовать освещение. Во время съемки вошла Майя с подсолнечником в руке 2 и наводила критику на выражение лица М. А. После обеда пошли на этюды. <...> Идти было жарко и душно, висели тучи. Майя бунтовала с шапкой M. A., a он шагал, простоволосый, в сандалиях, с неизменным за плечами картоном, и кудри летели по ветру. По дороге он выбранил Петрова-Водкина - не потому ли он и мне не доверяет как художнику? <...>
15 июля. Вечером М. А. и Майя читали свои стихи на балконе. М. А. просил огурец для натюрморта, а я потребовала "Lunaria", a потом прочесть другие, еще не напечатанные. Майя пришла позже, грызла кукурузу и читала свои вещи. Она талантлива.
Сегодня, 16-го, я возвратила "Lunaria" и смотрела этюды М. А. Заговорили о живописи, но на разных языках (о краске, цвете - тоже, о контрасте в пейзаже). Потом о его венке, о других стихах, вчера прочитанных, и о поэтах. <...>
11 августа. В окне увидела М. А., и заговорились. Он замазал белилами надписи на целомудренных губернаторских столбах 3, находя, что они напоминают станционные, - и проектировал на пустых местах, "чтоб место не пропадало", изобразить палец: вид на Карадаг, - и другой: вид на Янышары ***. Мы долго веселились. М. А. спрашивал о впечатлении от первого посещения мастерской Богаевского, пошутил насчет его аккуратности, щурился от солнца и, наконец, ушел купаться.
* Ф. К. Радецкий - чиновник по особым поручениям Министерства финансов.
** К. Ф. Богаевский.
*** Янышары - бухта к востоку от Коктебеля.
Я начала работать, но скоро он вернулся и вновь позвал меня посоветоваться, какой краской окрасить бюст Пушкина. А затем, начав его окраску, позвал посмотреть, хорошо ли выходит. Кончив окраску, вновь позвал меня; от разговора об окраске перешли к рассматриванию посудин на его полках, от них - к благовониям, в них лежавшим, - амбре и банхого. Он покурил мне тибетскую палочку - я ее почти всю сожгла. Рассмотрела все его духи, его новые книги. Говоря о Лхасе, он показал набросок с воспитателя Далай-ламы, ему знакомого *, и тут же - массу талантливых парижских набросков, офортов, портретов (брюсовский похож на Врубеля), тысячу Бальмонтов. Увидав странный корень на его полке, я спросила: "Что это?" - "Отец Черубины де Габриак, черт Габриах", - отвечал М. А. и рассказал подробности этой фантастической истории. Я просидела у него до темноты.
15 августа. Уехали обормоты... Вечер 14-го я провела на вышке у М. А., попала туда так: после разговора с Сережей ** шла домой, случайно взглянула вверх и увидела М. А. и Владимира Александровича Рогозинского 4. "Вы почувствовали, что мы на вас смотрим!" - закричали они. Владимир Александрович бросил в меня камешком, а я пошла его бить. Сидели наверху втроем. Они говорили о Козах ***, куда едут завтра, о Бахчисарае, о надписях на "Бубнах" 5. 15-го докончили вечер на вышке: Марина **** и М. А. читали стихи. <...>
2 сентября. <...> Вечером М. А. пил у нас чай и рассказывал о могиле Эдгара По 6, об "Аксёле" и Достоевском, о <...> французских книгах, о своих переводах. Я сказала, что была разочарована стихами Regnier ***** Он запротестовал, принес ряд его книг и весь вечер читал вслух чудесные отрывки. Проза оказалась лучше стихов. Дал мне три книги: "La double maitresse", "La canne de jaspe" и "L'enfant prodigue" Gide ****** Днем рассказывал о лечении пассами.
* Имеется в виду Агван Доржиев (см. о нем во второй автобиографии М. Волошина 1925 г.)
** С. Я. Эфрон.
*** Козы - татарская деревня, расположенная на пути от Коктебеля в сторону Судака (ныне Солнечная долина).
**** М. И. Цветаева.
***** Ренье (франц.).
****** Романы Анри Ренье "Дважды любимая", "Яшмовая трость", Андре Жида "Блудный сын" (франц.).
3 сентября. Пришел М. А. и позвал к себе. Читал корректуру своих статей о театре 7, очень интересно. <...> Утром рано писала на вышке нарисованный вчера пейзаж. M. A. приходит проведывать и смеется над моими неслышными передвижениями. Сегодня утром, лежа в постели, из-за занавески читал мне "Moise" A. de Vigny *. (Просыпаясь, читает всегда стихи.)
На днях, 31-го, не то 1-го, показывала М. А. свои работы. Пейзаж ему не нравится: он говорит о необходимости геологии.
По-моему, он ошибался, считая цвет какой-то безусловной величиной, не изменяющейся ни от времени дня, ни от глаза индивидуального художника. Меня удивило, что безвоздушный пейзаж в автопортрете понравился ему больше. Между тем этот пейзаж более "мой", чем предыдущий. Потом заговорили о стихах. Он сказал, что "Венок" мой 8 ему все больше и больше нравится, за исключением 2-3-х легко поправимых упущений, все хорошо в размере и рифмах, и ему непонятно, почему я не пишу, раз для этого все готово. Я высказала свои причины: 1) отсутствие лиризма (Он возразил, что я говорю о лиризме внешнем, а внутренний скажется спустя время после того, как написана вещь, и он гораздо важнее.); 2) отсутствие настоящего образования (Над чем он смеялся, спрашивая: "У кого же оно полно?" Говорил, что знания, чтобы быть живыми, должны являться в ответ на запросы и возникать постепенно.); 3) несовместимость с немотой живописи (На что он возразил, что для стихов можно пользоваться тем, что живописью уже использовано. Что цвета в русском языке дают богатый материал, что мне нужно только быть точной в описании и сокращать: путь к ритму. Самый выразительный язык, например, язык законов - ритмичен, как древние размеры.).
Советовал писать nature morte и описательные портреты для упражнения. Прибавил, впрочем, что собственно упражнения мне не нужны, так как все готово и дается легко.
Говорили еще об изысканиях А. Белого в области ударений и ритмов. <...>
Утром М. А. приходил <...> и рассказывал о "Песнях Билитис" (Луиса) 9 и происшедшей с ними истории. После обеда пришел Бруни ** смотреть этюды М. А., меня позвали тоже. Пересмотрели почти все, а потом пошли к Бруни смотреть его работы. <...>
* Поэмы "Моисей" А. де Виньи (франц.).
** Бруни Лев Александрович (1894-1948) - художник.
На обратном пути мы зашли вчетвером в деревенскую пекарню, и Бруни вернулся домой, а мы пошли, разговаривая о моделях, о Бодлере. <...>
Пили чай впятером на террасе <...>. Оттуда перешли в его мастерскую, где долго беседовали при лунном свете. М. А. рассказывал о своих "двойниках": киевском 10, парижском - "много их бегает". Рассказывал свою ненаписанную статью о демонах машин 11, в которой говорит о тождестве сил стихийных с силами машин. <...>
Предложил завтра прочесть статью о Сарьяне 12, только что законченную. Говорил о трудности пристраивать статьи и о том, как нашли неприличной его статью о наготе (о ее неэстетичности вне спорта и т. п. в обстановке культурной, так как культура - развитие чувственности, которая выражается в одежде) 13.
Рассказывал, что, будучи первокурсником, вел отдел библиографии в старой "Русской мысли", расщелкивая книги профессоров по всем вопросам, и его отзывы, будучи без подписи, являлись как бы мнением редакции. <...>
7 сентября. Рисовала новый этюд. Написала письмо Константину Васильевичу Кандаурову:
"Какой прелестный человек М. А.
Совершенно очаровательная лукавая жизненность в нем. Вот в живописи, кажется, нам не столковаться... По-моему, его взгляд - взгляд поэта, а не живописца, который, как ребенок, все вещи видит в первый раз и не обязан знать, почему эта гора желтая, - ему достаточно, что она рассказывает себя его глазу желтым цветом. Это зрительное впечатление для него достовернее, чем вытекающая из знания мысль о связи красного цвета горы с ее вулканическим происхождением..."
После обеда меня позвал М. А., чтобы прочесть статью о Сарьяне; потом говорили о ней, а затем он снова читал отрывки из разных книг: о кубизме, о Родене <...>, о Дидро и литературных мистификациях: La religieuse *, песни Билитис и т. п. Читала Магда "Акселя" вслух. Волошины ушли к Манасеиной, а в их отсутствие приходили какие-то дикие жильцы, опасавшиеся нанять здесь комнату, так как слышали, что тут "школа декадентов".
* "Монахиня" (франц.) - роман Д. Дидро, написанный от лица девушки, насильно заточенной в монастырь.
Когда вернулся М. А., я ему рассказала, и мы долго веселились. Елена Оттобальдовна сначала стояла у нашего окна, а потом я в окно подала стулья, и мы сидели до 12 часов.
М. А. рассказывал о лекции Бальмонта 14, об Уайльде. Когда Уайльд был в России неизвестен, никто не читал его произведений, не знал его дела, но были два ожесточенных лагеря - за и против. <...> Потом он рассказывал о своей лекции "Пути Эроса", где ему возражал лечивший его в детстве доктор: "Зачем говорить о Платоне, когда есть Аристотель?" <...> Затем вспомнил, как после одной из лекций распорядитель Гриф * заявил ему, что уйдет сам и чтобы М. А. ужинал один; что лектору полагается ужин на 5 рублей. После ужина лакей сообщил М. А., что он "на два с полтиной не доел". А когда он рассказал это Грифу как курьез, тот, не поняв, заволновался, говоря: "Бывают и такие, которые, как Мережковский, читавши один, ужинал втроем на 17 рублей, и Чуковский, ужинавший на 7 рублей" и т. д. <...>
Елена Оттобальдовна рассказывала о немках, об их благоговении перед мужчиной. М. А. - еще о маскарадах разного рода у Тиморевых ** с Потемкиным ***, у Сологубов, о вечере в квартире казацкого генерала, оказавшегося родственником Врубеля, об играющем кресле; о вечере у Чеботаревской ****.
9 сентября. <...> Мы с М. А. говорили о "рифмах" по поводу его теории о символизме цветов и их отражении в живописи той или другой эпохи (в русской иконописи отсутствует лиловый цвет - мистицизм, и строится она на красном-зеленом. Синий - воздух, желтый - солнце-земля. Солнцевоздух=растения=зеленый 15 и т. п.). Я назвала это рифмами; он согласился и говорил, что так и следует: чем больше рифм, тем лучше, что спор не должен убеждать и пр. Затем вспомнили лекции, Гончарову *****. <...>
* Так называл Волошин поэта и издателя С. А. Соколова (см. о нем в сноске на с. 95).
** Тиморевы - петербуржцы, их адрес записан в книжке Волошина.
*** Поэт Петр Петрович Потемкин (1886-1926).
**** Имеется в виду или Анастасия Николаевна Чеботаревская (1876-1921) - писательница, жена Ф. Сологуба, или ее сестра Александра Николаевна (1869-1925) - переводчица.
***** Речь о художнице Наталье Сергеевне Гончаровой (1881- 1962).
11 сентября. <...> Провожая, М. А. дал мне стихи Сабашниковой в сборнике "Антология" 16. <...> Со свечой в темноте у зеркала прочел он мне два стихотворения Сабашниковой. <...>
13 сентября. <...> М. А. удивил меня, так как, сказав, что поэты разучились говорить о человеке, прибавил: "Мне оттого и хотелось бы, чтоб Вы писали, что у Вас есть то, что утеряно, - способность характеристики". Я сказала, что так, как я, может писать каждый интеллигентный человек. "Да, - ответил он, - но почему-то все, кто имеет намерение писать, как раз не владеют формой". Говорили о живописи, о возможности говорить или молчать в ней, кубизме и футуризме (Лентулов, пейзажи Глеза * и т. п.), об орнаменте. Он читал мне "семена" будущих стихов и некоторые не читанные прежде. Дал снова много статей.
15 сентября. <...> М. А. проходил мимо окна, заглянул. Заговорили о статьях, перешли к нему на средний балкон. Эти статьи о поэтах - памятники им <...>. Удивительны Брюсов, Кузмин, Блок, Белый **.
Пришла П. ***, он извинился и вышел к себе, а я поднялась наверх. <...> М. А., запыхавшись, вбежал и сразу стал говорить, как важно ему то, что я только что говорила, что ему не от кого слышать это; он не знает, доходят ли его статьи по адресу, кто его читатели; знакомые не читают, и он не знает своего места в литературе. И пока он это говорил, был похож на свою карточку с Григорием Петровым. <...> После он читал мне и Магде у себя слова Сурикова 17 и эпизоды из детства Черубины. В 11 часов я ушла.
16 сентября. <...> Вечером говорили с М. А. об архитектуре, скульптурах, памятниках (в Париже), смотрели рисунки. Елена Оттобальдовна зашла. Смотрели ряд фотографий: его и школы Рабенек 18. Говорили о танцах Айседоры Дункан 19.
21 сентября. <...> Вчера мы снова гуляли с М. А. Пошли по берегу с Кок-Кая ****. Говорили о Москве, о выставках. Тропинки размыты, неузнаваемы. Спустились в Змеиный грот и сидели на крохотном пляже под гигантскими камнями, вспоминая одновременно Одиссея. Совпадение удивило меня, но М. А. сказал: "Немудрено. Он же на Карадаге, где-то тут, спустился в Аид. Пристал у кордона, шел тропинкой..." и т. д. Вылезая из грота, не без труда, М. А. ужасался своими размерами, боясь, что наступит день, когда он больше не сможет туда пролезть. <...>
* Альберт Глез (1881-1953) - французский художник-кубист.
** Речь идет о цикле статей Волошина "Лики творчества", печатавшихся в 1906-1908 гг. в газете "Русь".
*** Неясно, о ком пишет здесь Ю. Оболенская.
**** Одна из крымских гор.
22 сентября. <...> М. А. предложил мне свои стихи, и, пока подписывал книгу, я смотрела в последний раз на знакомую комнату. Потом он предложил обменяться этюдами. Я выбрала, а меня он просил прислать ему то, что будет выражать меня и что мне захочется повесить у него.
23 сентября. Утром в разгаре отъезда пришел М. А. Проходя купаться, он не узнал меня в городском виде и теперь пришел браниться за прическу: нашел, что она скрывает лоб, выявляя рот, в котором всегда более мелкое выражение, и делает лицо "городски хорошеньким". <...> Сидели наверху. Спрашивал, буду ли писать стихи. Обещала. Просил все присылать ему.
"А вообще-то написать вам можно?" - "Непременно, и отсюда я даже отвечу". Объяснил, что в Москве не успевает писать писем. Потом сошли вниз. <...> Говорили <...> о французских поэтах-изобретателях, когда позвали меня на извозчика. <...>
Бруни, прощаясь, спросил мой адрес, и М. А. вспомнил, что и у него его нет. Я прибежала в мастерскую и записала адрес на каталоге. Простились, сели; еще простились, и за поворотом еще видели бегущего Бруни. Было жарко и ясно, пели жаворонки, зеленела трава, деревья были зелены до последнего листа.
Елизавета Кривошапкина
ВЕСЕЛОЕ ПЛЕМЯ "ОБОРМОТОВ"
...С осени 1913 года Крым вошел в мою жизнь, вошел навсегда. Я живу у папиного брата, дяди Рудольфа *, и учусь в седьмом классе частной гимназии в Феодосии. Дом, в котором я живу, покрыт розовой черепицей и стоит над городом и синей бухтой. За ним по некрутому склону поднимается несколько мазанок слободки, а дальше - гора, белая известковая и полынная земля. Пройдешь минут пять по узкой каменной тропинке - и уже начинаются заросли кизила и редкие виноградники за сложенной из камней оградой под теплым небом. Дом окружен любовно выращенным садом. Когда наступала весна, морской ветер качал высокие тополя и шевелил цветы миндаля, персиков и абрикосов. Давным-давно, еще в пору дружбы с Айвазовским, дядя начал строить этот дом и начал его с двух комнат. Теперь их восемь - да еще небольшая оранжерея и большая мастерская, где дядя пишет свои картины, и застекленная веранда...
Одновременно со мной поселились у дяди в двух маленьких комнатах Марина Цветаева с мужем Сергеем и маленькой дочкой Алей. Они принадлежали к тем удивительным людям, с которыми дружили дядя Рудольф и мой двоюродный брат - Владимир Александрович Рогозинский. Особенно Володя был дружен с Волошиным и художниками Богаевским и Кандауровым. Они часто приходили сюда, в маленький дом над феодосийским Карантином **: поднимались по крутой и немощеной улице Феодосии или спускались по тропинкам с Феодосийской горы, после долгого пути пешком, прямо из Коктебеля.
* Редлих Рудольф Морицович - фотограф, художник-любитель.
** Феодосийский карантин располагался в стенах средневековой генуэзской крепости, по соседству с портом.
Сколько раз мы совершали этот путь!. Весной, когда еще зеленела трава, в ложбинах цвели темно-красные дикие пионы. Мы рвали букеты для Пра - матери Максимилиана Александровича, Елены Оттобальдовны. После долгого пути по плоскогорьям и ложбинам вдруг раскрывалась долина Коктебеля. И на всю жизнь в памяти остался залив, замкнутый "зубчатым окоемом гор", с его чистыми, неожиданно яркими красками, ставший "нечаянной радостью" в жизни многих людей. Казалось, каждая покрытая щебнем тропинка в горах, облако, столбом встающее на горизонте, каждый куст, несмолкаемый прибой - все здесь насыщено духовной, почти человеческой жизнью и мыслью. И нас, подростков, давно ждавших, когда же жизнь начнет показывать свои чудеса, она не обманула, показала нам эти места и поставила на нашем пути людей, о которых и сейчас знаешь, что были они прекрасными...
После первых пасхальных дней 1914 года Володя повез нас на своей машине в Коктебель, к Волошину. Ослепительно белое симферопольское шоссе бежало по степи. Володя указывал на проносившиеся мимо каменные тумбы с двуглавыми орлами, говорил: "Это Екатерининские версты" 1; указывая на невысокие железные столбы, поддерживающие уходящие вдаль провода, говорил: "Индийский телеграф" 2. В лицо дул сильно и незнакомо пахнущий ветер, и жизнь раздвигалась во времени и в пространстве. Машина свернула в сторону от шоссе и побежала по белой известковой дороге между невысоких холмов, поросших короткой травой. Скоро между двух холмов показался сияющий синий треугольник - море. Мы приехали в Коктебель.
Машина стоит у шумящего прибоя, перед калиткой простой двухэтажной дачи с невысокой башней. У калитки нас встретила старая женщина, похожая немного на Гёте. Она была странно одета. Кустарный шушун, широкие длинные шаровары и казанские расшитые сафьяновые сапожки. Взгляд острый, седые подстриженные волосы. Повернувшись к дому, она крикнула басом: "Ма-а-кс!" Это была мать Волошина, Елена Оттобальдовна.
Высокий голос ответил: "Иду, мама!"
Очень легко и быстро сбежал по лестнице полный человек с кудрями, перехваченными ремешком. Он был в рыжей блузе, напоминавшей хитон, в чувяках на босу ногу. Смотрел он так же остро и пристально, как мать, только не сурово, а улыбаясь.
Старушка оглядела нас внимательно и строго и сказала: "Славные ребята, надо только их обобогмотить", - она слегка картавила.
В доме много небольших побеленных комнат, в окна которых заглядывает то Карадаг, то море, то Сюрю-Кая - голая, светло-серая остроконечная скала, и всюду гуляет свежий морской сквозняк и шуршит прибой. В этих комнатах обитало веселое племя "обормотов": художники, поэты и немного людей других профессий. Все носили мало одежды: босые или в чувяках на босу ногу; женщины, в шароварах и с открытыми головами, эпатировали "нормальных дачников". Был у них и свой гимн, начинавшийся словами:
Стройтесь в роты, обормоты,
В честь правительницы Пра...
Мы скоро удрали на пляж и, лежа на животе, искали в гальке удивительные полудрагоценные камешки, способные сделать человека счастливым, - сердолики, халцедоны, яшму и даже зеленые хризопразы, камни, для которых коктебельцы изобрели фантастическое название "фернампиксы"...
Наступила осень. Володя еще не уехал в Москву и как-то вечером повез нас в Коктебель. Когда мы остановились у дачи, быстрые южные сумерки переходили в ночь. Волошин ушел в Змеиный грот, и мы пошли по пляжу ему навстречу.
- Сейчас начнем сигналить, - сказал Володя.
Приставив спичку головкой к коробке, он щелкнул по ней. Огонек спички описал красивую дугу в голубеющем воздухе. Еще одна, еще - и вдруг мы увидели на фоне черной горы яркую искру, тоже описывающую маленькую дугу, за ней - другую, третью.
- Ну, вот и Макс.
А вот и невысокий силуэт с поднятой рукой. Мы подходим к дому, из-за него поднималась большая луна. "И распускается, как папоротник красный, зловещая луна"...
Часа через два на вышке Волошин читал стихи. Над морем стояла луна, ставшая маленькой и белой, плещущая серебром дорожка доходила до самой вышки, пляжа не было видно.
С какой тоской из влажной глубины
К тебе растут сквозь мглу моих распятий,
К Диане бледной, к яростной Гекате
Змеиные, непрожитые сны.
Потом удивительные стихи, которые кончались строфой:
Как рыбак из малой Галилеи,
Как в степях халдейские волхвы -
Ночь-Фиал, из уст твоей Лилей
Пью алмазы влажной синевы! 3
Когда тебе шестнадцать лет, сидишь на башне, слушаешь, как прибой расплескивает серебро "яростной Гекаты", а напевный голос поэта говорит о том, как глубока вселенная и священна жизнь, тебя охватывает счастье.
Когда все стали расходиться, Володя положил руку мне на плечо и сказал:
- А знаешь, Макс, это, может быть, твоя самая горячая поклонница.
Волошин ответил с невеселой усмешкой:
- Видимо, моя судьба - нравиться старушкам и четырнадцатилетним девочкам, - и взял со скамейки книгу. При свете луны написал на ней что-то, а затем дал ее мне.
Зажав книгу в руке, я держала ее все время, пока машина бежала сквозь теплые около дач и прохладные в степи струи воздуха. Дома, в столовой, возле лампы прочла: "Милой девочке с простым лицом и прямыми волосами". Прочла и расстроилась. А Володя сказал, что это очень хорошая надпись. Книга, к сожалению, пропала.
В один из жарких дней конца лета шестнадцатого года Володя повез нас с Олей * и Верой ** в Коктебель на литературно-художественный вечер, который там устраивали в пользу раненых.
* Ольга Артуровна Рогозинская (урожд. Лаоссон 1888-1971) - жена В. А. Рогозинского.
** Вера Павловна Редлих (р. 1894) - сестра Е. П. Кривошапкиной, пианистка.
Дом на берегу был переполнен веселым громким народом, и мы с Верой рассматривали его с берега. Потом побрели по пляжу к кафе "Бубны". Этот деревянный сарай на берегу моря получил свое название от пословицы "Славны бубны за горами". Правда, это не обыкновенный сарай. Небрежно побеленные дощатые его стены покрыты карикатурами и стихами. У самых дверей нарисован растрепанный толстый человек в оранжевом хитоне, и [здесь же] две стихотворные подписи: "Толст, неряшлив и взъерошен Макс Кириенко-Волошин", "Ужасный Макс - он враг народа, его извергнув, ахнула природа".
По другую сторону двери - тоже толстый, очень важный человек: "Прохожий, стой! Се граф Алексей Толстой!"
Рядом с Волошиным, на фоне Кок-Кая, Святой горы и Сюрю-Кая, - человечек в котелке, черном костюме со стоячим воротничком, подпирающим бессмысленное лицо с усиками. Подпись: "Нормальный дачник, друг природы. Стыдитесь, голые уроды!" На вершине пика Сюрю-Кая стоит на одной ножке балерина: "Вот балерина Эльза Виль * - классический балетный стиль!"
Всюду рекламы: очень талантливо написанные натюрморты, фрукты, окутанные паром сосиски, чашка кофе и надписи: "Как приятно в зной и сушу есть десяту грушу", "Желудку вечно будут близки варено-сочные сосиски!", "Выпили свекровь и я по две чашки кофия", "Нет лучше угощенья - Жорж Бормона печенья" - и много еще другого смешного.
Когда над отузскими горами ** разметались закатные облака, мы нерешительно вернулись на дачу Волошина и вошли на большую террасу, где за длинным столом собралось бурно веселящееся общество. Нас встретили возгласами и смехом и стали поить чаем. На столе - только что сорванные тяжелые, розовые и синие, подернутые туманом гроздья винограда; копченая барабулька поблескивает, как на голландском натюрморте; рядом с большими кусками белой тяжелой брынзы - замечательный пышный крымский хлеб. Хозяева очень радушны, и все, что на столе, - действительно, "желудку вечно близко". Кроме всего, в центре - огромный сладкий пирог, присланный с нами тетей Алисой ***.
* Виль Эльза Ивановна (1882-1941) - балерина Мариинского театра.
** Горы окружают раскинувшуюся неподалеку от Коктебеля Отузскую долину.
*** Редлих Алиса Федоровна (1868-1944) - пианистка.
Когда собрались идти в "Бубны", Коктебель уже потонул в синеве. Темнело рано, лето подходило к концу. Ходасевича, споткнувшегося о камень, с двух сторон подхватывают под руки. В темноте слышно, как он смеется и говорит, что уж если он упадет, то не встанет и читать стихов не будет. Потом он весело рассказывает, как заполучил туберкулез позвоночника и этот проклятый гипсовый корсет.
Два года назад он гостил в подмосковном имении своих друзей. Там все изрядно выпили, была очень темная ночь. Он вышел на террасу второго этажа. В темноте видны были несколько колонн. Он знал, что перед ним должна быть лестница, ведущая в цветник. Взялся за перила и шагнул. Лестница осталась сбоку, он упал со второго этажа и стал на ноги.
- Конечно, не будь я так пьян, позвоночник бы остался цел, я бы просто упал 4...
Рядом какие-то две тени вполголоса обсуждали, как переделать одну строфу в коктебельской "Крокодиле". Мандельштам обиделся на строчки: "Она явилась в "Бубны", Сидят там люди умны, Но ей и там Попался Мандельштам". Кто-то из проходивших предложил заменить: "Под звуки многотрубны"...
Зажелтели окна "Бубен". Народу много. На сдвинутых столах устроена эстрада, освещенная двумя керосиновыми лампами "молния". На эстраде стоит Ходасевич, на очень белый лоб падает черная прядь. Говорит он медленно, глуховато:
По вечерам мечтаю я.
(Мечтают все, кому не спится.)
Мне грезится любовь твоя,
Страна твоя, где всё - из ситца...
Под конец он прочел мрачные стихи о том, как он лежит в гробу и "она" робко подходит и кладет ему на грудь мешок со льдом 5.
Публике понравился больше Мандельштам. Он, закинув голову, протяжно скандировал:
Средь аляповатых дач,
Где шатается шарманка,
Сам собой летает мяч,
Как волшебная приманка.
Кто, смиривший грубый