Струйная - меди ль блистательной власть, что пленяет дыханье
Близко дышащих уст на легко-затуманенной глади, -
Тень выпивает твою и к тебе, превратив, высылает
Дивно подобную светлым чертам - и превратную...
И посвящен "Сон Мелампа" М. Волошину. Спрашиваю у него, почему ему посвящено, - и в ответ: "Мы жили тогда вместе на Башне, он начал и бросил эту поэму, я побудил ее кончить, и он посвятил ее мне" На такой же переклик мыслей Максимилиана и Вячеслава я обратил внимание, когда Максимилиан читал про Каина из "Путями Каина". Я сравнил это место с соответствующим из "Cor ardens" ("Вас Каин основал, общественные стены, где "не убий" блюдет убийца-судия"; "Кто встал на Каина-убийцу, должен пасть" 4). Максимилиан мне при этом сказал: "Это так характерно, что без влияния или реминисценции у нас имеются эти перезвучия. Вообще нет человека мне более родственного и в то же время совершенно противоположного, чем Вячеслав".
Я и сам чувствовал эту внутреннюю тяжбу с Вячеславом. Видно, некогда Максимилиан с Вячеславом состязался и был им побежден, по крайней мере, признал себя побежденным. Если это так, то полагаю, что Максимилиан оказался слабее только потому, что борьба происходила не здесь. На этой земле, в Крыму, в Коктебеле, сильней Максимилиана нет. Вячеслав сильней вообще, но Максимилиан сильней в частности. И это правда, что он "усыновлен землею" ("Дом поэта"), как правда, что самые горы хранят его облик. И не в одном только месте, а когда я шел из Отуз в Коктебель, то в горах, в очертаниях скал, не раз видал изваянным его массивный лик. Максимилиан - душа этих мест - не метафора: он действительно свое лицо придал этим местам. И он - язык этих немых громад. Он их и глаза (живопись), и уста (поэзия). Их великолепие и нищета, киммерийский свет и сумерки.
18 августа. Я спросил у Максимилиана, кого он считает первым из ныне живущих поэтов. "Вячеслава". - "Ну, а вторым?" - "Ходасевича. А вы?" - спросил он меня. "Относительно Вячеслава я согласен. Ну, а про Ходасевича я никак не думал. Хлебников, думаю я, несравненно выше. Стоит только прочесть его поэму "Ночной обыск", чтоб убедиться, насколько глубже Хлебников и Блока".
Максимилиан просил прочесть ему эту поэму. Я прочел и делал разъяснения. Но Максимилиан не убедился: "Как всегда у Хлебникова, замечательны отдельные места, но в целом..." - "Недоделано", - досказал я. "Нет, просто не сделано. И все говорят одним языком. "Это море может" - разве моряк так говорит? Это как в мистериях у Метерлинка, где не различишь, кто что говорит. Относительно Вам понравившегося своей двусмысленностью оборота "кровь... спешит до зареза" я считаю, что это не по-русски. Можно сказать: "нужно до зареза", но "спешить до зареза" нельзя. Вот то же и с Клюевым. Я считаю, что он не по-русски говорит, хотя слова им так тщательно подобраны из народного словаря, но сочетание этих слов не русское, так говорят иностранцы, хорошо изучившие язык". <...>
27 августа. Опять мы от всех отъединились и гуляли вдвоем. Максимилиан рассказывал мне о Рудольфе Штейнере: "Он всегда читал лекции и делал свои сообщения как человек светский, перебивая их шутками, ибо боялся впасть в соблазн учительства. Он беспрерывно совершенствовался, так что лицо его в течение его жизни становилось все более и более значительным. Иоаннов Дом должен был как бы завершить дело его жизни, так что то, что он сгорел, было для него роковым, во всяком случае, он сам считал для себя это смертельным. Теперешний новый дом построен в другом месте и по совершенно иным планам. Когда я жил в том доме и мне приходилось дежурить, то я всякий раз предотвращал какую-нибудь опасность со стороны огня, так что друзья спрашивали себя: оттого ли огонь, что я дежурю, или, наоборот, я от огня предостерегаю? Впрочем, у меня с огнем совершенно особенная связь. Так, Новый год, 1914-й, я был один в Коктебеле, ко мне приехала Марина Цветаева, я затопил унтермарковскую печку, плита раскалилась, и начался пожар: так начался для меня 1914 год, год Европейской войны. А в 1905 году прямо чудо случилось. Я стоял в одном доме около гардин - и они зажглись в моих руках 5. Я объявил, что у меня спички были в руках, ибо я стыдился чуда, я не хочу, я бегу от чуда, я конфужусь, но это так". - "Как человек, которому слишком в карты везет, смущается, не сочтут ли его шулером", - сравнил я, и он согласился.
Семен Липкин
У ВОЛОШИНА В ТРИДЦАТОМ
Я сказал Г. А. Шенгели, что собираюсь на каникулы поехать в родную Одессу. Он тоже решил отправиться - в Крым, в родную Керчь, но по дороге заехать в Коктебель к Волошину, и предложил мне сопровождать его. Я с радостью согласился.
Поезд прибывал в Феодосию на рассвете. Мы наняли таратайку. Шенгели удивил меня, заговорив с возницей-татарином на его языке. Потом он мне объяснил, что по-татарски знает слов сто, не больше. Он хорошо владел английским, французским, немецким, латынью.
Мы въезжали на таратайке в еще холодную степь, удаляясь от моря. В воздухе, однако, чувствовалось приближение жары. Чабрец, мята, полынь, виноградники - как под моей Одессой, но там земля была ровней. Но вот мы снова повернули к морю, вдали засинела бухта, вот и селенье - болгарское, как сообщил мне Шенгели. Ехавшая с нами жена Шенгели, поэтесса Нина Леонтьевна Манухина, сказала: "Неужели мы сейчас увидим великого Макса? Сколько раз бывала здесь и всегда замираю от счастья".
Когда мы приблизились к похожему на корабль дому Волошина, Георгий Аркадьевич мне сказал: "Все еще спят, но мы здесь свои люди, а вы погуляйте часок, если хотите, искупайтесь в море, покуда я вас устрою. Купаются здесь в костюмах Адама и Евы, мужчины - справа, женщины - левее".
Я двинулся вправо У самого моря стояла спиной ко мне голая, крупная женщина, видимо, не очень молодая, судя по жировым отложениям. Шенгели ошибся? Я пошел влево. Там, хохоча, плескались две девушки. Делать нечего, снова пустился вправо. Голая женщина одевалась, щурясь на солнце. Я узнал по портретам: то был Алексей Толстой. Я, не будучи знаком, поздоровался с ним по-деревенски. Он сказал: "Холод смертный. Бодрит, мерзавец". Действительно, мое Черное море здесь оказалось холодным. Но Алексей Толстой был прав - холод бодрил.
Вернувшись домой, я увидел, что около одноэтажного флигелька, посредине террасы, одиноко стоит мой чемодан. Из флигелька вышла приземистая женщина, смуглая и усатая, она назвала мне свое имя и отчество, сказала: "Пойдемте, я отведу вас в вашу комнату". Мы, в другом флигеле, поднялись по крутой лестнице, вступили в комнатенку. Она оказалась мансардой со скошенной крышей, так что в одном ее углу не мог бы встать в рост и десятилетний мальчик, тем более я, двадцатилетний, хотя и невысокий. "Здесь жил Гумилев", - значительно сказала усатая. Не знаю, как он здесь жил. Крыша за день так раскалялась, что в комнате невозможно было дышать.
Завтрак. Свежее, цвета топленого молока, масло, горячий домашний хлеб, чай. За столом собралось человек пятнадцать. Кроме знакомых мне супругов Тарловских * и Шенгели - Алексей Толстой, профессор Десницкий из Ленинграда, литературовед, тоже ленинградец, Мануйлов 1, поэтесса Звягинцева, с которой на всю жизнь подружился, переводчица Рыкова, две женщины, имена которых забыл, - высокие, плоскогрудые, седые, стриженные по-мужски, как потом оказалось, отличные пловчихи. Во главе стола сидел Волошин, напротив - его жена Марья Степановна, маленькая, остроглазая. Меня представили Волошину. Он показался мне похожим на памятник первопечатнику Федорову. Шенгели сообщал последние московские литературные новости. Так же, как и сейчас, в наше время, интеллигентные группы писателей негодуют и смеются, узнавая о жестоких или низменных, корыстных поступках некоторых своих руководителей, - негодовали и смеялись мы, слушая о рапповских зловещих невеждах. Волошин относился ко всему добродушней, чем его гости, олимпийски спокойно. Я уже тогда понимал, что он немного актер, но его "правда, так надо играть".
* Поэт Марк Тарловский и его жена.
Вечером Алексей Толстой читал свой рассказ "День Петра". На чтение приглашены были все гости. Пили отузское вино, восхищались рассказом. Волошин сказал: "Алихан, ты удивительно талантлив, какой огромный писатель вышел бы из тебя, если бы ты был образован" Я с горечью подумал: "Если уж Алексей Толстой мало образован, то что сказать о таких, как я?"
У Волошина был необычный голос: высокий, дребезжащий, удивительный при его мощной фигуре, и вдруг этот голос сменялся низким, густым. Все его называли "Макс". Шенгели и Алексей Толстой были с ним на "ты".
Против дома, к тополю, рядом с рукомойником, был прибит ящик, вроде почтового, самодельный. В него каждый опускал деньги - кто сколько может. На этих деньгах держалось хозяйство, и кое-что оставалось на зиму. Не помню, кто мне сказал, что Алексей Толстой, уезжая, каждый раз оставлял Марье Степановне солидную сумму. Гонорара у Волошина не было, его не печатали.
Из того волошинского, что теперь известно, я знал только сборник "Иверни" (он и сейчас стоит у меня на полке), ходившее по рукам великолепное стихотворение "Дом поэта", да еще я прочел в каком-то альманахе (забыл в каком) небольшую поэму "Россия" 2 - произведение огромной силы. Навсегда запомнились строки:
А печи в те поры
Топились часто, истово и жарко
У цесаревен и императриц.
И еще одна важная строка: "Великий Петр был первый большевик". Цитирую, как запомнил.
Шенгели попросил Волошина послушать мои стихи. Слушал он доброжелательно, но никак их не оценил. Я - не очень точно - помню его слова:
- В молодости многие пишут стихи, иногда неплохо. Но поэтом бывает только личность. Личность создается Богом. Та глина, из которой Бог лепит личность поэта, состоит из страдания, счастья, веры и мастерства, а мастерство есть знание, навыки и еще что-то, а это "что-то" называют по-разному, натуры примитивные, но чистые - волхвованием, более тонкие - тайной или музыкой. Года два тому назад нас навестил Андрей Белый, изрек: "Мной установлен закон построения пушкинского четырехстопного ямба, я заключил закон в математическую формулу". - "Боренька, - отвечаю я, - вот и напиши, как Пушкин".
Был день, когда Волошин оказал мне честь - позвал с собой на прогулку, повел меня к тому месту, где теперь его могила. Хорошо знавшие его люди так описывают его убранство: длинные волосы, обтянутые античным ремешком, длинная тога, сандалии на босу ногу. В тот день был и ремешок, и сандалии, не было тоги: на нем была рубаха до колен, подпоясанная шнурком. Дорога была нелегкая, жаркая, ветреная, ветер высушил стебли трав и колючки по бокам тропы, то падающей, то поднимающейся. Волошин, несмотря на свою тучность, ступал легко. При этом он безустанно говорил, главным образом, о греческом и итальянском прошлом этих одичавших мест. Если Брюсов, охотно перелагая в стихи античные мифы, ничего оригинального к ним не добавлял, то Волошин даже в беседах с юнцом связывал воедино Элладу и Среднюю Азию, север Европы и наше Причерноморье. Между прочим от него я впервые узнал, что Чуфут-Кале это Джегуд-Кале - "Еврейская крепость". Он рассказал мне историю возникновения караимской ереси. Последователь французских символистов, заметивший, что "в дождь Париж расцветает, словно серая роза", он любил и хорошо знал Восток, разбирался в сложном этногенезе крымских татар, которых ценил за их честность, трудолюбие, сказал о них: "Древние виноградари и тайноведцы подземных вод". Я представляю себе его неистовую боль, если бы он дожил до выселения татар из Крыма.
По вечерам только избранные допускались в "кают-компанию" - в кабинет Волошина, а мы, остальные, гуляли вдоль пустынного моря до дачи Юнге и обратно, некоторые купались в море под звездами. Коктебель тогда не был модным курортом, о нем мало знали, и если не считать коренных жителей болгарской деревни, то его обитателями были только семья Волошина и ее летние гости, а также приезжавшие на дачу Юнге. Однажды пришел с этой дачи В. В. Вересаев, маленький, в белой бухгалтерской кепке, в парусиновой толстовке. Чувствовалось по выражению его умных усталых глаз, что ему не нравятся люди, гостившие у Волошина. Я тогда подумал, что мало общего у автора "Записок врача", повестей о том, как народничество уступало свои позиции социал-демократическому марксизму, - с Волошиным, эстетом, парижанином, "христианским коммунистом", как он сам себя называл. Но, видимо, Вересаев скучал в малолюдном "безрадостном" Коктебеле, вот и решил навестить соседа. Впрочем, может быть, их сближала любовь к античности, знание древнегреческого, - ведь Вересаев переводил "Илиаду" и послегомеровских лириков.
Там, где теперь лодочная станция, стояла будка, ее владелец - не то грек, не то караим - жарил по вечерам шашлыки, варил кофе, торговал невероятно дешевым вином 3
И вот в один из вечеров Лада Руст - жена Марка Тарловского - сказала мне, что будут выбирать короля и принца поэзии. Еще она мне сказала, что королем принято избирать Волошина. Как это получалось, я до сих пор не знаю. Число претендентов было ограничено: Волошин, Шенгели, Тарловский и, кажется, Звягинцева. Билетики опускались в "амфору", как объяснил руководивший выборами профессор Десницкий. Я опустил два билетика в короли выдвигал Волошина, в принцы - Шенгели. Результаты голосования: король - Волошин, принц - Тарловский.
Шенгели не сумел и не хотел скрыть обиду, ушел с Ниной Леонтьевной. Никто ему не посочувствовал, пили отузское вино. Король поэзии читал стихи, то повышая голос до женского, то понижая и громокипя, как Зевс:
И скуден, и неукрашен
Мой древний град
В венце генуэзских башен,
В тени аркад... 4
А дальше:
Суда бороздили воды
И борт (пауза) о борт
Заржавленные пароходы (женски-высоко)
Врывались в порт...
И еще строфа, кажется, такая:
Выламывали ворота
И (пауза) у ворот
Расстреливали кого-то
В проклятый год 5.
...Через два года после незабвенного Коктебеля я пришел на Малый Ржевский к Шенгели. Он, всегда смуглый, был темен, черен. Нина Леонтьевна плакала. "Умер Волошин, ушел Макс", - вздрагивающим голосом сказал Шенгели.
Евгений Архиппов
КОКТЕБЕЛЬСКИЙ ДНЕВНИК
1931 ГОД
8 июня
...Автомобиль неожиданно остановился около одного домика, оказавшегося почтовой станцией. И вот - наш путь от станции до дома Максимилиана Александровича. Утром в легчайшем воздухе, вблизи громады Карадага, навстречу светящемуся голубому заливу идти со спокойной радостью увидеть и приветствовать Поэта и Судию, "остатнего меж волхвами"...
Мы почти дошли до берега моря, до ограды айлантов и тамарисков, как услышали голос Максимилиана Александровича: "Это Вы, Евгений Яковлевич?" Вещи были брошены на земле, я моментально очутился на втором этаже, чтобы через мгновение прикоснуться к нежным губам, окруженным буйной Зевсовой растительностью.
Пока Мария Степановна была занята приготовлением нам комнаты в левом пристроенном крыле здания, мы с Максимилианом Александровичем сидели в столовой, за столом, прекрасно запечатленным в стихотворении Вс. Рождественского "Фаянсовых небес неуловимый скат..." * Разговор коснулся нашей предшествующей встречи в Танезруфте 1, в грохоте, свисте и урагане норд-оста, продовольственного положения в Коктебеле и той тяжелой зимы, которую пришлось пережить в связи с угрозами "раскулачивания" со стороны деревенских властей.
* Стихотворение Вс. Рождественского "Nature morte" (1929)
Максимилиан Александрович выглядел хорошо, бодро. Никаких следов пронесшегося удара нельзя было углядеть в его изваянном "апостольском" лике. Лучшее стихотворное изображение Максимилиана Александровича дано тем же Вс. Рождественским 2. Да, действительно, есть в его лице это поразительное взаимопроникновение образов Зевса, Геракла, Океана, апостола и... мятежного протопопа.
Из столовой через веранду и маленькую переднюю мы прошли в Мастерскую. <...>
При входе бросаются в глаза четыре, с полукруглым верхом, разверстых окна, в которые в соперничестве блеска и бликов парчовой синевы и изнемогающей глуби вливаются море и небо.
Только выйдя на середину и обернувшись назад к большой нише (будто алтарной части), встретишься с "огромным ликом царицы Таиах", которая путника и пилигрима "со дна веков приветит строго". Максимилиан Александрович подвел меня к ней... <...>
Но мы не задержались в Мастерской. По лестнице, идущей вдоль библиотечной стены, мы поднялись на внутренний балкон в Мастерской и прошли в летний кабинет Максимилиана Александровича.
Окно слева, сейчас же около двери, полузанавешено для работы над акварелями. Около окна, левым боком к окну, - акварельный рабочий стол. Максимилиан Александрович приблизил меня к столу и показал прикрепленные к подставке, в рамках, два портрета Черубины: "Это - Лиля, Ваш и мой друг!" Более ранний портрет - в круглой маленькой рамочке - и второй, сделанный в 28-м году, незадолго до кончины.
Максимилиан Александрович усадил меня в черное курульное кресло 3 Юнге и предоставил в прохладе, в чуть слышном шуме прибоя, осматривать убранство верхней обители Мастерской. <...>
Максимилиан Александрович остановил внимание на стене масок, на библиотеке французских поэтов и на полке габриаков на правой стене (над широким диваном) под копией картины "Воспоминание об Италии" 4.
Маски расположены под скульптурой (слепком) Лаурана 5, в первом ряду на полке - Суриков и Л. Толстой. Маска Толстого снята Меркуровым уже после первого снятия маски неизвестным скульптором 6. Чтобы изменить лицо, первый скульптор измял безжизненное лицо Толстого. Поэтому маска Толстого скорее напоминает Эсхила, чем Толстого.
Под полкой три маски в ряд: 1) Достоевский в посмертном ликовании, 2) одутловатая маска Петра I и 3) маска Пушкина, окруженная венком. Шестая маска страшного, как бы казненного Гоголя висит на внутреннем балконе Мастерской, налево от выхода из кабинета.
Из летнего кабинета мы вернулись в зимний, где Максимилиан Александрович показал большого формата коктебельский альбом с наклеенными на царскую бумагу стихотворными посвящениями Максимилиану Александровичу. Из юбилейного сборника "Poetae - Poetae" * Максимилиан Александрович прочел: "Долг Тангейзера", Франсуа Вийон - "Баллада бродячей жизни", Ронсар Максу Волошину, Жозе Мария де Эредиа - "Коктебель" <...> и Языков - Максимилиану Волошину 7.
* Поэты - поэту (лат.).
За обедом рассказчицей явилась Мария Степановна, говорила о трудно пережитой зиме, о неиссякающей чудесной сахарнице (благодаря посылкам друзей Максимилиана Александровича), о болезни и похоронах Елены Оттобальдовны, об операции Марии Степановны в Харькове и о веселом, радостном настроении Максимилиана Александровича в больнице и среди знакомых 8.
В 5 часов вечера 8 июня вчетвером мы вышли на место раскопок Каллиеры.
Ближайший холм по береговой линии от Мастерской к Карадагу - это и есть сторожевой крепостной холм, охранявший Каллиеру. Предполагаемое изображение Каллиеры сделано Максимилианом Александровичем на небольшой акварели, висящей в феодосийском музее.
По картам здесь и город был, и порт.
Остатки мола видны под волнами.
Соседний холм насыщен черепками
Амфор и пифосов 9...
Остатки Каллиеры лежат на плоскогорье, ведущем к лакколиту... А в соседней бухточке, за старым кордоном, по дороге к мысу Мальчин, находятся и остатки античного порта с фундаментами волнореза под водой. На французских картах начала XIX века порт обозначен как "Порт тавро-скифов". Гибель Каллиеры надо отнести к тому же времени, когда погибла античная Феодосия, в IV веке опустошенная полчищами гуннов.
Максимилиан Александрович показал два центра раскопок 1929 года (остановленных вследствие недостатка собранных средств): 1) раскопки базилики древневизантийского поселения и 2) отрытый прекрасно спланированный фундамент византийской церкви с двумя при делами.
С раскопок возвращались по берегу моря от мыса Мальчин (которым оканчивается Хоба-Тепе *), мимо пристани для грузовых пароходов, перевозящих камень со Святой горы в Новороссийск.
Перед чаем в этот день было второе чтение: Максимилиан Александрович прочел из книжечки С. Я. Парнок "Вполголоса", изданной на правах рукописи, два стихотворения. <...>
* Горный массив в районе Карадага.
Из своих вещей голосом, напоминавшим чтение в Танезруфте, во время неистовых воплей норд-оста, Максимилиан Александрович прочел "Владимирскую", с посылкой, обращенной к восстановителю иконы А. И. Анисимову. Чтение было уже при лампе, около постельного столика Максимилиана Александровича. Здесь, на полочке, стоял и снимок с Владимирской иконы. По просьбе Максимилиана Александровича Мария Степановна исполнила пение "Зари-заряницы" 10. Она исполняла ее и перед Ф. Сологубом в Петербурге. Он был поражен и найденным, соответствующим теме, мотивом, и самим исполнением. Это было прекрасное, высокого тона, растянутое пение, напоминающее исполнение раскольничьих песен и духовных стихов.
9 июня. Коктебель
Утренний час в столовой.
Разговоры: о митрополите Введенском 11 (знакомство Максимилиана Александровича с ним в Кисловодске), о Валентине Кривиче 12, об Э. Ф. Голербахе, в связи с устройством выставки акварелей в Петербурге. Отношение Максимилиана Александровича к исчезновению акварелей с выставки.
С 10-ти часов мы снова продолжали осмотр Мастерской и летнего кабинета. <...>
Над лестницей, вдоль ступенек, библиотека. Над библиотекой - стена портретов Максимилиана Александровича. В библиотеке, на верхних полках, видны Чехов, Достоевский, Константин Леонтьев. Ближе к ступенькам - поэты. Среди портретов выделяются работы мексиканца Диего Риверы: колоссальная голова Максимилиана Александровича и малый портрет - во весь рост, обе работы 1916 года. <...> Внизу, рядом с малым портретом Диего Риверы, - работа Петрова-Водкина. На той же стене очень интересны два маленьких рисунка балета Елгаштиной (аппликация). <...>
В 11 часов в летнем кабинете - чтение Максимилианом Александровичем воспоминаний "История Черубины". После чтения Максимилиан Александрович говорил со мной об обеих моих работах: "Корона и ветвь" и "Темный ангел Черубины", говорил о смерти Брюсова. <...>
После обеда, в 3 часа, Мария Степановна делала вводное сообщение перед осмотром акварелей студентами Энергетического института. Максимилиан Александрович прочел стихотворение "Карадаг". После обеда - первая короткая прогулка в сторону Тапрак-Кая *. Вечером - поздний чай до 11 часов. Рассказы Марии Степановны. Первый рассказ: о постановке 1924 года. Сочиненная пьеса "С ружьем по Африке" 14. Режиссер С. В. Шервинский. Сцены и картины: Африка - полет на аэроплане. Андрей Белый бросает бомбу в Брюсова. Первое сближение Белого и Брюсова после размолвки. <...>
Второй рассказ: об инциденте Шенгели - А. Белый. Чтение на вышке стихотворения Шенгели, посвященного Гумилеву. Вспышка А. Белого. Ненависть Белого к Шенгели. Решение немедленно уехать из Коктебеля. Сговоры.
Только поздно вечером, на второй день, я мог наконец подумать о Коктебеле. <...> "Строгая, почти гениальная в своей формальной выявленности земля"... <...>
10 июня. 3-й день
После чая до первого часу - чтение в летнем кабинете "Серафима Саровского" **. Максимилиан Александрович читал тихо, но охотно и с большим воодушевлением, несмотря на обширность поэмы в 11 глав. В перерывах между чтением Максимилиан Александрович рассказывал о положении в Крыму (Симферополь - Феодосия - Севастополь) в 1920 и 21-м годах, в особенности остановился на положении интеллигенции. Говорил также о Борисе Викторовиче Савинкове... <...>
* Мыс на пути от Коктебеля к Феодосии.
** Речь о поэме Волошина "Святой Серафим".
Для второй части чтения Максимилиан Александрович выбрал отдел "Усобица", а именно прочел: "Потомкам", "Личины", "Голод" ("Хлеб от земли, а голод от людей..."), "Бойню" ("Отчего, встречаясь, бледнеют люди...") и "Террор" ("Собирались на работу ночью...").
Манера чтения несколько изменилась сравнительно с тем, как в марте 1928 года, во время дикого норд-оста, Максимилиан Александрович читал "Бунтовщика", "Государство" * и отдельные стихотворения из "Демонов [глухонемых]": "Предвестия", "Ангел мщенья", "Ангел времен", "Видение Иезекииля". В голосе, действительно, было гудение набата, на высоких нотах несущее предрекаемую беду. Это было пение набата о земной беде, о возмущении земли, пропитанной кровью. Но гудение густое, ровное, не кличащее, а торжественное, сопровождающее беду, развертываемое, как текст библейского пророческого повеления. Само чтение напоминало "Откровение в грозе и буре". И тогда оно было как бы естественно вправлено в апокалиптическую звуковую раму норд-оста. В коктебельском чтении эти ноты были смягчены, голос не делал предрекающего упора, голос был несколько приглушен, но сохранил, особенно в чтении "Усобицы", шепотную предсказательную зловещесть. Соответственно голосу Максимилиан Александрович чаще выбирал мирные чтения: свои переводы из Анри де Ренье, "Серафима Саровского", "Владимирскую". <...>
* Стихотворения из цикла Волошина "Путями Каина"
11 июня. Коктебель. "Ассирии дно"
До часу - чтение в кабинете "Путями Каина". Максимилиан Александрович выбрал: "Меч", "Пар", "Мятеж", "Пророк (Бунтовщик)", "Машина", "Война".
За обедом Максимилиан Александрович вспоминал о феодосийской гимназии, о директоре Василии Ксенофонтовиче [Виноградове], которого мы оба любили, о друге и учителе Максимилиана Александровича, о моем классном наставнике - Галабутском Юрии Андреевиче, о сборнике памяти В. К. Виноградова, где в 1895 году было помещено стихотворение Максимилиана Александровича "Да, он умер. Полны изумленья, мы стоим над могилой немой..."
За обеденным столом Максимилиан Александрович всегда с книгой, чаще - с французским романом. Чаще направляет беседу, чем сам ведет ее. Дозы пищи, которые предоставляются Максимилиану Александровичу по указанию врача, всегда изумительно малые сравнительно с его комплекцией. И не легкое дело все же для Максимилиана Александровича быть участником общей трапезы: жидкости ограничены, мучное ограничено. Надо вступать в спор за каждую маленькую чашку кофе или чая (а у него специальная маленькая чашка), за каждый, малых размеров, кусочек хлеба и пирога. <...>
А как сердится Максимилиан Александрович! Это игра слепительного солнца с мгновенно накатившимися волокнами туч. В ответ на запрещение Марии Степановны пить третью чашку или взять пирога Максимилиан Александрович быстро, "скоропалительно" произносит несколько запальчивых фраз по адресу Марии Степановны, вроде следующих: "Ты сидишь и считаешь, сколько я выпил, а того не считаешь, сколько я за все это время не выпил и не съел..." И не успеет окончиться последнее слово страстной реплики, как слепительная ясновзорная улыбка заливает лицо Максимилиана Александровича.
После обеда Максимилиан Александрович предложил отправиться в Каньоны. Вышли втроем, без Марии Степановны. Мы обошли невысокую цепь гор на востоке, прилегающую к Еким-Чек, и вышли в укрытую Тихую долину. Прошли по левой стороне Каньонов и спустились в середине по отысканным уступам. Максимилиан Александрович оставался наверху, около источника с устроенным маленьким бассейном. По дну Каньона протекал ручей, медленно и бесшумно. Высота была невелика: 5-6 сажен над головой. Стены коридора из коричневатых пород напоминали обветшавшие выступы древних зданий и пагод. Ветер и вода очень умело в архитектурном отношении обточили высокие берега. Но местами "ассирийские" здания дали вертикальные трещины и готовы были обрушиться. Мы прошли несколько десятков сажен по "дну Ассирии" и вернулись к Максимилиану Александровичу, который напоил нас водою из своей всегда сопровождавшей его манерки.
Манера Максимилиана Александровича ходить на прогулках или за каким-либо делом всегда медлительная. Но шаг крупный, точный и уверенный. В походе на Топрак-Кая я и Клодя * явно отставали от него. [А] посох его все же переставлялся не просто. Так переставляет посох рука епископа, одетого в парчовые одежды, во время его краткого пути от престола, через царские врата, на амвон для благословения молящихся. Поэтому редкие кочевники домов отдыха и санаториев, встречавшиеся нам во время прогулок, так столбенели; иные сторонились с дороги, смотря вслед и долго и трудно осмысливая воочию увиденную прошедшую перед ними мифическую великолепную фигуру. Но это не была медлительность вынужденная или болезненная, это - привычная манера, создавшаяся в долгих странствиях по Европе и пустыням Азии. Ноги в сандалиях переступали с литургической неторопливостью.
* Клавдия Лукьяновна - жена Е. Я. Архиппова.
Вечером за чаем Максимилиан Александрович рассердился предположению Марии Степановны и моему, что табличка над именной комнатой Н. С. Гумилева может быть снята после перехода Дома поэта в ведение Союза писателей.
12 июня. Трехгранные жилища.
В комнате Гумилева
Утро, как всегда, мы провели в летнем кабинете. Максимилиан Александрович читал свои переводы из Ренье: "Антоний и Клеопатра", "Кровь Марсия", "Ваза", "Эрот". Показывал нам подобранные и подготовленные статьи четвертого тома "Ликов творчества", подарил Клоде экземпляр "Иверни" с надписью, а мне - маленькую книжечку о Богаевском, казанское издание с его статьей 1926 года 15 <...>, и книжку стихов Шенгели "Норд" 16. Из последней книги Максимилиан Александрович перечитал нам и особенно выделил "Музу", "Льстеца", "Бетховена", "Старое кладбище" и один отрывок из "Пушек в Кремле".
После сытного и настоящего обеда (была подана камбала) мы втроем, с Марией Степановной и одной крестьянкой, заняты были перенесением кроватей и расстановкой их в именных комнатах большого флигеля.
Мне уже давно хотелось проникнуть в большой каменный флигель, только что подаренный Максимилианом Александровичем Союзу писателей. Главное, хотелось побывать в комнате Н. С. Гумилева... <...> Это - третий этаж, первая дверь налево от лестницы, совсем маленькая комната, обращенная в сторону Сюрю-Кая и Святой горы, с покатым деревянным потолком на шести балках. В ней жил Николай Степанович летом 1909 года, тогда же, когда в Коктебеле гостила и Черубина. В келейке написаны Гумилевым "Капитаны". Длина комнаты вдоль окна - 6 1/2 шагов, ширина - от двери к окну - 3 1/2 шага. Окно вверху, 2 1/2 аршина от полу. Не то светелка, не то келья, прообраз будущей тюрьмы. В келье - деревянная кровать и маленький белый столик под окном. Над входной дверью - надпись на картонной дощечке: "Комната Н. С. Гумилева".
Из других комнат, почти всегда треугольных, помню комнату Брюсова (первый этаж, налево от входа, вид на Святую гору); комнату А. П. Остроумовой-Лебедевой (второй этаж, напротив лестницы, с дверью на большой угловой балкон с рисунками Габричевского); комнату Ал. Н. Толстого (тоже второй этаж, налево от двери, два окна на Сюрю-Кая). <...>
13 июня - 17 июня. "Камни горят, как алмазы"
13-го я неожиданно заболел: температура сразу, среди дня, поднялась до 39,5. По настоянию Максимилиана Александровича я лег в постель. Как раз в это время Мария Степановна перевела нас из угловой комнаты в среднюю, ту, в которой в 1924 году жил А. Белый. Болезнь оказалась неприятная и досадно продержала меня в постели пять дней. Лечил очень милый и внимательный врач, но вылечили меня по-настоящему Мария Степановна и Максимилиан Александрович.
Последний заставил меня глотать гомеопатические лекарства, а Мария Степановна присылала лечебный питательный обед: кислое молоко, особо приготовленное яйцо и прекрасный кофе.
Максимилиан Александрович приходил в комнату и сидел около постели не менее трех раз в день. И всякий раз он был новый. И всякий раз я знал, что минуты этого мифологического видения на счету. Я не мог отвести взгляда от его лица, от его глаз, от его легких и тихих манер, почти уничтожавших его весомость.
Максимилиан Александрович ни разу не пришел с пустыми руками: рукописи, коробки с новыми акварелями, коробки с фотографиями, оттиски стихотворений менялись каждый день на стульях около постели. За время болезни я прочел монографию Максимилиана Александровича о Сурикове с интересными чертежами и схемами, с главами, посвященными воспоминаниям о Сурикове; затем перечитал лекцию Максимилиана Александровича " [Жестокость в жизни] и ужасы в искусстве" 17. Работа о Сурикове нигде не была напечатана, но многие цитировали ее (С. Дурылин, Евдокимов 18 и др.). За время болезни Максимилиан Александрович много говорил о своих акварелях, об особом таинстве изнеможения красок у акварелистов и в японском искусстве.
Клодя приносила в это время множество необыкновенных камешков, которыми были заняты два стула, а я выбирал из них то, что намерен был увезти из Коктебеля. Но выбранного оказывалось все же очень много. Прав А. Белый: отбор красочных, светящихся камней на заповедном берегу залива - не есть занятие праздное. <...>
18 июня. Прохладная келья
Я стал выходить из бугаевской комнаты только 18 июня, и сначала недалеко: выход ограничивался зимним кабинетом. Там первые дни я и проводил время. Эта комната более всех нравилась мне: квадратная, с необыкновенным окном на море и Карадаг, с наибольшим сосредоточением в ней ценнейших акварелей. Вход - из маленького коридорчика с веранды. Дверь - против двери в Мастерскую. Налево от двери стена занята картинами и рисунками, подаренными Максимилиану Александровичу художниками Бенуа, Кругликовой, Лансере. Здесь же на маленьком столе мраморный бюст Максимилиана Александровича работы А. Матвеева. <...> В углу, между окнами, на угольном столике - собрание старинных икон и статуй. <...>
19 июня. 12-й день. Статуэтка Ахматовой.
Музыкальная комната
<...> После обеда осматривали комнату Марии Степановны, смежную с зимним кабинетом. Она освещается стеклянной дверью, выходящей на узкий балкон и лестницу, обращенные в сторону моря. Окон нет. Левую сторону стены от стеклянной двери занимает полочка и портреты, развешенные над полкой. На полке - необыкновенная и прелестная драгоценность - фарфоровая статуэтка Анны Ахматовой работы Данько 19, привезенная ею в дар Максимилиану Александровичу. <...>
В этот же день мы побывали и внизу, в музыкальной комнате, где на стенах находятся два коллективных комических портрета в красках, изображающие Максимилиана Александровича, Марию Степановну и коктебельских гостей 20. Одна из картин изображает насыщение Максимилиана Александровича. Картина снабжена пояснительными надписями на латинском языке. <...>
20 июня. Страна трех корон
"Алмазных рун чертеж"
День прошел в рассматривании книг трех обширных собраний Максимилиана Александровича: на стене вдоль лестницы, на внутреннем балконе в Мастерской и в летнем кабинете. В 4 часа в честь Марии Степановны, в день ее именин, был устроен чай на балконе против зимнего кабинета. Большое внимание за столом Максимилиан Александрович оказывал изготовленному именинному пирогу, который ему полагалось вкусить в самом ограниченном количестве. Умело отводя взгляд Марии Степановны на гуляющих по пляжу, Максимилиан Александрович совершил подряд несколько непредвиденных нападений на лакомый пирог.
Уже в сумерках, в четвертом часу, мы вышли на прогулку по берегу до могилы Эдуарда Андреевича Юнге... Вернулись уже ночью, когда киммерийские звезды в венцах и сияниях начали свое торжественное кружение над землей.
Ночью, возвращаясь из кабинета или столовой, через берег моря, к другой стороне здания, где мы жили, нельзя [было] не задержаться перед новым, ночным видом Карадага, перед этими особенными киммерийскими звездами. Карадаг кажется еще ближе к дому, еще мрачнее и скучнее. Громадное чудовище со складчатой щетинистой спиной грузно приникает к волнам. В безлунной ночи звезды именно таковы, какими их изображает Богаевский в черных рисунках к первой книге М. Волошина и в своих литографиях, особенно в семнадцатой литографии "Звезды" 21. <...>
Собственно Коктебель - страна трех корон: морской, горной и звездной. Открытая лазурная корона залива, розовеющая по. его краям.
"Спит залив в размывчатой короне" 22... <...>
21 июня. Двуединый миф
День был сумрачный и не интересный. Я ничего не осматривал. Максимилиан Александрович с утра очень усидчиво работал над акварелями. Почти весь день, до обеда и после, я посвятил рассматриванию большого альбома и юбилейного сборника посвящений Максимилиану Волошину "Poetae - Poetae". <...> Значительную часть дня я делал выписки из обоих альбомов.
Вечером - прогулка втроем (без Марии Степановны) в том же направлении, почему-то излюбленном Максимилианом Александровичем для утренних и вечерних странствий.
Когда видишь Максимилиана Александровича среди дорог, тропинок и ландшафтов Коктебеля, невольно дивишься гармонии и слитности всего образа, всей фигуры Поэта с полумифической страной. И мысль о взаимотворении страны и Поэта, о взаимопронизанности становится особенно близкой и верной. <...> Мысль о зависимости строф М. Волошина от песков, от лазури залива, от мрака Карадага и от самых звезд глубоко верна. Страна и Поэт, образуя, творя и восполняя друг друга, составляют двуединое зерно одного неповторимого мифа. <...>
22 июня. Поход на Кучук-Иени-Шары 23
С утра Максимилиан Александрович предоставил мне для чтения целую кипу стихотворений, присланных ему поэтами, и я занялся перечитыванием стихов С. Дурылина, Сергея Соловьева (стихи и большая поэма), Брюсова, Адалис, Веры Звягинцевой, Марка Тарловского, Веры Инбер, Юлии Оболенской (венок сонетов), Вл. Галанова, С. Шервинского. В этой же обширной папке, хранившейся в конторке, нашлись и коллективные стихотворения на случай и шуточные представления: "Сонеты о Коктебеле", написанные с участием Марины Цветаевой, и еще "Коктебель" (Дом поэта) - "спектакль-лекция о погоде, природе и человеческой породе, с участием сил минеральных, музыкальных, вокальных, одного дерева и мосье-конферансье", дальше следовала "Коктебелиана" - "музыкально-терпсихическая кантата в честь Максимилиана и Марии Волошиных для оркестра, хора, solo, рук и ног".
В 4 часа в третий раз повторилась прогулка в сторону Тапрак-Кая. Мы прошли мимо могилы Юнге, через русло реки Еланчик, мимо разоренной усадьбы Юнге, через ряд спусков и подъемов подошли к горе Кучук-Иени-Шары. Максимилиан Александрович и я остались около склона горы, Клодя поднялась, кажется, до половины горы. Максимилиан Александрович говорил, что с вершины Кучук-Иени-Шары видна и сама Иени-Шары - Мертвая бухта, соседняя с Коктебельской в сторону Феодосии, виден мыс Киик-Атлама, а в другой стороне видны и вся Коктебельская долина, и расщепленные зубцы Карадага, и профиль Максимилиана. С нашей же высоты хорошо видна была классическая линия изогнутости бухты, а Карадаг будто раздвинулся, и выступила вторая гряда зловещих зубцов.
Вечером в зимнем кабинете, как бы в награду за наш поход, Мария Степановна еще раз исполнила нам "Зарю-заряницу", когда-то петую перед Федором Сологубом. Это был последний полный день нашей блаженной жизни около Максимилиана Александровича. На 23 июня назначен был наш отъезд.
23 июня. 16-й день. Фамира и камни 24 (Прощание)
Вчера я не записал наблюдения, касающиеся дружества Максимилиана Александровича с камнями. В последние дни поразило меня строгое, видимо, давно установившееся фамирическое отношение к камням. Я видел перед собой поразительное явление: живого Фамиру, источающего свою ласку камням. Именно тот аспект Фамиры, который был не понят читателями Иннокентия Анненского и более всего ими осуждался, вдруг получил воплощение перед моими глазами. На прогулках, особенно на утренней своей прогулке, не стесняясь меня, Максимилиан Александрович останавливался на своем пути, наклонялся над гнездами камней, чаще небольшой величины, иногда касался посохом, перемещая их. Это были по виду обыкновенные камешки, но чем-то связанные в мыслях Максимилиана Александровича. Что его останавливало? Соотношение цветов, складывание орнамента оттенков? Что говорили ему эти наблюдения над соединениями камней?