з. Он был низенький, коренастый и необыкновенно широкоплечий.
- Старенек, господа поштенные, ста-ре-нек! - повторил он, медленно растягивая слова.
- Какой есть, - сказал я.
- Вот это ты верно! - как бы пораженный справедливостью моего замечания, воскликнул Сигней, - это уж какой есть... Не стать его теперь бросать-то...
- Ты - Сигней-то? - прервал его Чухвостиков, ежась и вздрагивая в своем чересчур легком костюме, в котором он походил на какую-то ощипанную птицу до нелепости громадных размеров.
- Мы будем, сударь ты мой, мы... А ведерку-то кто поносит? Аль уж ты рученьки-то свои белые потрудишь! - обратился он ко мне.
- Я.
- Ишь ты ведь, - с каким-то почтительным удивлением заметил Сигней и взялся за бредень. - Господи, владычица небесная!.. Ну-ко, благословясь... Ты уж, барин, первый-то заходи, - ишь, маленько быдто порослей меня будешь-то... Что поделаешь! не дал мне бог роста, не дал... Я уж от бережка похлопочу... Тоже ведь с умом надо... Постараюсь, постараюсь вашей милости... отчего добрым людям не послужить...
Рыболовы, осторожно ступая, зашли в воду и тихо потянули бредень. Андрей Захарыч как-то всхлипывал от холода, но удерживался и ни разу не вскрикнул; вода доходила ему по горло, а иногда и выше, и тогда он, порывисто захлебываясь, подпрыгивал и проходил на цыпочках глубокое место. Лицо его посинело и страшно вытянулось. Изумительно вытаращенные глаза с каким-то жадным любопытством и чрезвычайно сосредоточенно были устремлены на воду.
Мужичок Сигней шел от берега. Вода в редких случаях доходила ему до пояса. Он не переставал вести полушепотом разговоры:
- Тяни, сударь, глыбже... тяни!.. Растягивая бреде-{106}нек-то... растягивай его... Нижей ко дну-то пущай... И-их, молодец ты, как я погляжу!.. Вот и барин... что твой заправский рыбак... Наперед-то, наперед-то клони... так, так... Ну, теперь уж она наша!.. это как есть...
- Выволакивать, полагаю? - страстным полушепотом осведомился Чухвостиков.
- В усыночек-то,1 барин, в усыночек-то... Трафь в усыночек... так, так, так... Вот и барин! - одобрительно отзывался Сигней, возвышая голос и выволакивал бредень. Андрей Захарыч, чуть не бегом, тоже выносился с своим "крылом" на берег. Волна хлынула вслед за ними и разбилась мельчайшими брызгами. В мотне заблестела отчаянно трепыхавшаяся рыба. Андрей Захарыч, с радостной дрожью в голосе, требовал ведро. Я налил в него воды и поставил к бредню. Измокшие и перезябшие рыбаки с лихорадочной поспешностью выбирали крупных карасей и бросали их в ведро; мелочь пускалась обратно в пруд. Рыба, предназначаемая для ухи, грузно шлепалась о звонкие стенки ведра и беспомощно билась в тесном пространстве; пущенная же опять в пруд шаловливо ударяла хвостиком по его темной поверхности и моментально исчезала в глубине. Взбаламученная рыбаками вода подернулась маленькими волнами. Когда эти волны дошли до камыша и разбились в нем тихими всплесками, он вдруг как бы проснулся. Казалось - ветер пробежал по его темно-зеленой поверхности и встревоженно зашуршал молодыми, шероховатыми листьями.
Заря уж почти померкла, и на бледно-синем небе кротким, трепещущим светом загорелись звезды, когда мои рыбаки прекратили, наконец, ловлю. Совершали они ее большею частью в строгом и каком-то созерцательном молчании. Даже разговорчивый Сигней, и тот только изредка прерывал это молчание. Физиономии у обоих были чрезвычайно деловые и внушительные.
Об улове нечего и говорить: он был очень хорош, так хорош, что пришлось часть его пустить обратно в пруд. Подъехал и Михайло. Он заботливо развернул бредень по отлогой окраине плотины, когда Андрей Захарыч и Сигней почти бегом отправились переодеваться, а последний и, кроме того, получать выговоренные два стакана водки. {107}
Так как вечер был очень теплый, то уху решили и варить и есть тут же, около пруда, где на покатом бережку еще прошлым летом была вырыта для этой цели небольшая ямка. Михайло был мастер варить уху. Во всем процессе, рыболовства этот заключительный акт всего больше нравился ему. Надо было видеть, с какой важной серьезностью он чистил рыбу, клал в кипяток соль и перец, крошил туда лук и следил, во время кипения за пеной, которую аккуратно и с видимым наслаждением снимал уполовником... А потом многократное смакование ухи: солона ли, довольно ли луку, не мало ли перцу, - с каким сосредоточенным глубокомыслием совершалось это!.. Имел он и обычный недостаток всех великих мастеров: терпеть не мог, чтобы вмешивались в его дело. Хотя бы какое-либо замечание, насчет того, например, что недурно бы еще подложить перцу, было и справедливо, Михайло всегда недовольно щурился и складывал свои толстые губы в пренебрежительную улыбку. Впрочем, это бывало только тогда, когда замечание делал "барин", "своего брата" он попросту, без всяких изменений физиономии, обрывал самым грубейшим образом.
Когда рыба была уже перечищена и Михайло наливал в большущий чугун воду, пришли и рыболовы. Андрей Захарыч напялил на себя коротенький мерлушечий тулупчик, а мужичок Сигней одел позамасленный, но еще совершенно крепкий полушубок. Вслед за ними Анна принесла коврик, на котором мы и уселись с Чухвостиковым, молчаливо закурив папиросы. Вообще, под влиянием ли холода или почему-либо другому, Андрей Захарыч не пускался в разговоры. Лицо его, хотя и совершенно спокойное, носило на себе печать какой-то мечтательной задумчивости, глаза рассеянно были устремлены куда-то вдаль.
Сигней суетливо разводил огонь. Он раза два попытался было вмешаться и в самое приготовление ухи, но, получив рьяный отпор со стороны Михайлы, ретировался, не забыв при этом усмехнуться себе в бороду. Когда Михайло стал опускать в чугун здоровенных, еще не заснувших карасей, Сигней обратился ко мне:
- Ну-у, рыба у тебя, Миколай Василич!.. Вот уж рыба-а... Карасищев-то таких, я чай, и в Битюке по-{108}искать... Эка жисть-то, с водой-то матушкой! - он легонько вздохнул.
Я вспомнил, что в Калинкиных двориках не было пруда.
- Как это вы без пруда-то обходитесь?
- Колодези у нас, милый ты мой барин, колодези... Что поделаешь - перебиваемся как ни то... Барская воля, чего ж с ей будешь делать... Угодно им, вот и сселили...
- Прежние-то места, кажется, хороши были у вас?
- Были-то они были... Это что говорить, хорошие места были, угодливые... Ну, только им виднее... Не способно, стало быть, нам, дуракам, жить-то там, вот и переселили. Им тоже своего терять не приходится... С чего же? Мы ежели теперь и без угодьев, все как-никак перебиваемой, пока бог грехам терпит... Все хлебушко какой ни на есть жуем!.. А баринок-то наш человек нежный... он вон и с угодьями горюет... Как тут быть-то!
- Вы, никак, не хотели переселяться-то, еще бунт, кажется, затеяли? - спросил я.
- Было малость, - неохотно отвечал Сигней, - греха нечего таить - было... Подурили маленько, признаться... Что ж, Миколай Василич, народ мы темный, глупый... Ох, глупый мы народ-то! (Сигней даже сокрушительно вздохнул и совсем прищурил свои маленькие глазки.) Учить-то нас вот как еще надо! вот как... Я в те поры еще толковал: бросьте, мол, мужики... ну, нет!.. Где уж нам!.. Где их милость указала, там и селись... Им виднее!.. То-то все гордыня-то наша... Дали волю, ослобонили, так нет, - мало... Ну, и спокаялись... Гордыней-то ничего не возьмешь, а ежели тихостью, смиренством, ну так... С барином завсегда можно обойтись, потому, барин - он добрый и заслугу завсегда понимать может... А то бунтовать!
Я спросил Сигнея, где он пахал. На своем поле мне не случалось его видеть.
- Хе-хе, - приятно осклабился Сигней, - тут я тебе услугу сделал, Миколай Василич... Это уж как есть - услужил... Сват у меня есть, в Россошном, Григорий, - помнишь, может? (Я помнил Григория; раз, во время вьюги, он провожал меня к одному знакомцу.) Ну, вот!.. Своячина-то его за моим малым будет, за Митрошкой... {109} Вот мы и сваты... По-нашему, по-мужицки это... Он, сват-то... ну, не похвалюсь я им... что уж!.. - (Сигней снисходительно засмеялся.) - Плоховат он, сваток-то мой... Это уж правду надо сказать - плоховат...
- Ты что же, пашешь, что ль, за него? - спросил я, вспомнив, что Григорий снял у меня под яровое две десятины земли.
- За него, Миколай Василич, за него, - одобрительно пропел Сигней, - где уж ему, сватку-то, осилить, ну, я за него и стараюсь... Все кабыть не чужой... Да и тебе-то, признаться, послужить хотел, наслышаны мы про тебя-то, - он ласково заглянул мне в глаза.
- Мне-то какая тут услуга? - удивился я.
- А ка-ак же, - торжествующим тоном протянул Сигней, - ведь он убогий человек, сваток-то мой, Григорий-то... Ему не токмА что сымать - впору с своей душевой управиться, с земелькой-то... Ну, я его и ослобонил... Это прямо надо сказать - ослобонил... А то двадцать шесть целковых!.. Где ему... Бедняйший человек-то он, - сожалительно пояснил мужичок Сигней.
- Ты, стало быть, переснял у него землю-то?..
- Вызволил, Миколай Василич, вызволил... Что ж, бог с ним... пущай... Да и тебя-то, признаться, пожалел... Что, думаю, барину с ним вожжаться... Чего с него взять?.. Тут не то с ним хлопочи, не то с своими делами справляйся... Делов-то у вас не нам чета!.. Нам что? - Поработал денек-то, да и завалился спозаранку... А тут все подумай да приспособь: как, что... куда какую вещию произвесть... Мы ведь это тоже можем понимать! Другой вон скажет - жисть барину-то!.. А поживи-кось!.. У тебя сколько земли-то? - спросил он у меня.
- Четыреста десятин.
- Вон! - с почтительным удивлением протянул Сигней, - легко вымолвить!.. Управься-ко с ей, с хАзиной-то с эстой... Произведи ее в дело!.. А нашему брату дураку что? - Знай соху да борону... Ах, грехи, грехи! - Он опять сокрушительно вздохнул и помахал головой.
- Теперь вот хошь покос взять... Мало его нешто у тебя? (мужичок Сигней вопросительно и участливо заглянул мне в лицо), - а тоже ведь надо и его устроить... Я все так-то думаю, думаю, - вот и барин!.. не легко тоже... Оно, пожалуй, раздай его, покос-то, нешто не раз-{110}дать?.. Тоже много таких, как сваток-то мой... А опосля и собирай!..
- Разве Григорий-то плутоват? - спросил я.
- Бедность-то его, барин, зашибла-а... Куда уж ему плутовать!.. Иной раз и рад бы по-чести, да ничего не поделаешь... Деться-то некуда... Ведь вот об троице тебе платить десять рублев, за земельку-то... Ну, где ему?.. Я-то, по благости господней, пока бог грехам терпит, смогу... А ему и тяжко.
- У меня застой не будет, - заговорил он после непродолжительного молчания, - хоть сейчас получай... Я ему и сказал: ну что ты, мол, сват, барина-то будешь гневить... Он ведь, барин-то, как ни то - пригодится... В гнев-то его вводить тоже не след... Ну и вызволил!.. Что уж... По душе!.. Пущай...
Мужичок Сигней с великодушнейшим видом махнул рукой и затем совершенно неожиданно добавил:
- А ты уж покосец-то у Яркиной окладииы уважь мне... Я уж тебе заслужу... Травка-то там хоша и не важная, ну, да нам, по мужицкому нашему обиходу, сойдет... Больше все ковылСк там-от... Дай бог, копен на двадцать!..
Покосец у Яркиной окладины никогда не давал меньше пятидесяти копен. Я сказал, что подумаю.
- Это отчего не подумать, - одобрительно протянул мужичок Сигней, - подумать - первое дело... Только уж, Миколай Василич, ей-богу, без обиды... Думаю - как заехал я к тебе, вызволил из земельки-то эфтой, сватниной-то, так заодно уж... послужу... А мне кстати бы - близко покосец-то к посеву... Та-ак рядышком. Ты, может, видал?.. Как, поди, не видать... Ты чтой-то не больно барствуешь-то!.. Я позавчера куда тебе рань какую на рассев-то поднялся, а ты уж по полю-то бродишь... Это уж прямо надо сказать - хозяин!
Надо сообщить читателю, что одна из самых зазорных моих слабостей - это страсть поспать... Хозяин я тоже плохой - сонливый и ленивый...
Уха уже несколько раз кипела, и Михайло объявил, что ее скоро надо есть. Анна притащила хлеб и посуду.
Над нами висела уж настоящая ночь, которая казалась очень темною от огня, острыми языками лизавшего стенки огромного чугуна с ухою. На траву ложилась {111} едва еще заметная роса. Прудок походил на громадную лужу чернил, окрашенную от берега багровым заревом нашего костра. Млечный Путь опоясал черный небосклон, звезды сияли уже не робко и трепетно, а с какой-то торжественной ясностью. С поля доносились задорные перекликанья перепелов. В неподвижном камыше что-то едва слышно шуршало. Влажная свежесть пропитывала воздух. Пахло водою и какой-то приятной затхлостью.
Я отправился в дом за папиросами и, воротившись к берегу, застал уху уже налитую в огромную чашку. Андрей Захарыч, наконец, вышел из своей странной задумчивости и вел с Сигнеем разговоры. Сигней солидно и не спеша уплетал уху. Михайло с какой-то ретивостью подсоблял ему.
Я сел поодаль от них и закурил папиросу (ухи мне есть не хотелось). Чухвостиков трактовал о вороном жеребце, купленном крутоярским батюшкой, отцом Вассианом.
- Ну, пастырь он, положим-с... По писанию ежели...- говорил Андрей Захарыч.
- Это уж ты как есть, - подтверждал Сигней, тщательно откусывая хлеб от огромнейшего ломтя и бережно отряхая этот ломоть над ухою, - знамо пастырь... Наставлять чтобы...
- Да... наставлять... - задумчиво произнес Андрей Захарыч, и затем оживленно добавил: - Теперь - жеребец, возьмем жеребца...
- Что ж - жеребец?.. Сто два целковых - цена небольшая... Так ежели будем говорить: четырехлеток он...
- Четырехлеток.
- Ну, продержит он его с год...
- С год...
- А там, глядишь, повел его в Толши 1...
- Монахи тоже! - язвительно воскликнул Андрей Захарыч и, не дав кончить Сигнею, вдруг горячо и часто заговорил: - Вот я и утверждаю-с... ну, пастырь он... Пример ему подобает подавать иль нет-с?.. Печаловаться, так сказать... чтоб души ежели... Потому, как ни говори, христианские они, крещеные... Наблюдение-то за ними {112} надобно-с, за душами-то!.. Ну, а он жеребца теперь... Ты говоришь, вот, - в Толши... Это мне повесть аль тебе там, ну так... Потому мы - миряне...
- Это уж как есть, что миряне, - довольно безучастно отозвался Сигней.
- Да... Ежели молебен, ну, свадьба там - это его... Это ему надлежит... Но не ежели жеребца-с... Потому, что же это такое, скажите на милость? - пастырь и... жеребец!..
Андрей Захарыч окинул Сигнея укоризненным взглядом, после чего тот поспешил ответить:
- Уж это что!.. известно - непорядок... Жеребец - ему холя нужна... Тоже зря-то всякий бы сумел... Купил да и поставил в хлевушок... Нет, а ты его наблюди-и!..
- Наблюди? - неуверенно произнес Андрей Захарыч, по-видимому слегка опешенный неожиданным оборотом разговора.
- А то как же! - как бы увлекаясь, воскликнул мужичок Сигней, - а ты думал, зря как?.. Нет - погодишь!.. С ей, с скотиной-то, тоже надо умеючи...
- Надо умеючи, - как-то тупо подтвердил Чухвостиков, почему-то тоже впадая почти в восторженный тон.
- Ну, а попу с эстим недосуг, священнику то ись, - продолжал Сигней, - вот ежели ты, барин, заведешь коня-то - это так, это к делу... Потому - человек ты сло-бодный, умственный... порядки знаешь... И по хозяйству все: как напоить, как овса засыпать аль резки... Чего тебе!.. Есть лошадки-то в откорме? - участливо докончил он свою реплику, окидывая заискивающим взглядом Андрея Захарыча.
Михайло подбросил дров на то место, где варилась уха, и костер весело затрещал, вмиг охватываясь сплошным огнем: дрова были очень сухие.
- Есть - трехлеток, - с довольным видом ответил Андрей Захарыч, по-видимому очень польщенный комплиментами Сигнея.
- Вот ишь! - одобрительно заметил Сигней, - битючок?
- Битюк.
- А где купил-то?
- В Мордове.
- Небось уж сам покупал-то, дорого не дал?.. Ишь, {113} барин-то не промах... Не обойдешь его...- снисходительно посмеивался Сигней, весь как бы проникнутый каким-то почтительным уважением к особе "непромаха-барина". Чухвостиков горделиво улыбнулся и важно приподнял брови.
- Недорого, - пренебрежительно проронил он, - семьдесят пять...
- В Толши поведешь?
- Туда.
- Эх, время-то многонько еще, - завздыхал Сигней, - почитай целое лето кормить-то!.. Овса одного, поди, прорва выходит. Уж я это знаю... Знаю я эту канитель-то... Тоже случалось, выкармливали... А овес-то! - три рублика анадысь на базаре...
- Свой у меня, - немного разочарованным тоном ответил Андрей Захарыч.
- Это иное дело!.. Известно, ежели деньги на выручку, продал его по три-то рублика... А уж коли не к спеху... - это ничего... Можно и жеребчиком потравить, можно... Все, глядишь, выручит к осени-то... Рублика два выручит, поди, за четверть-то? - бесхитростно спросил Сигней, и сам же ответил: - Как, поди, не выручить...
- Неужель три рубля овес-то? - совсем уже разочарованно спросил Чухвостиков, с явным признаком душевной истомы в голосе.
- Три рублика, три... Об этом что говорить... Десять с полтинкой, значит, будет, ежели по-старому, - на сигнации... Да-а, дорого-онек!.. - Сигней участливо чмокнул губами и, обтерев ложку, отложил ее в сторону.
Появилось другое блюдо - вареная рыба.
Чухвостиков положительно затуманился. Я и забыл сказать, что он был-таки скупенек. Теперь его, по всей вероятности, мучила невозможность продать по хорошей цене те десять-пятнадцать четвертей овса, которые нужно было удержать для жеребца. Впрочем, мужичок Сигней не долго держал его в таком состоянии; задумчиво и печально съев две-три рыбки, он вдруг поднял голову и, с сожалением взглянув на Андрея Захарыча, благодушно произнес:
- Аль уж выручить тебя, барин?.. Уж одно к одному... Господа-то вы хорошие!.. Теперь Миколая Василича вызволил, уж и тебя... Нам бог пошлет... Найпаче {114} по душе старайся... а уж там... (Сигней не договорил, что "там", но с молодецкой пренебрежительностью махнул рукой) куплю я у тебя жеребчика-то, куплю... Хорош барин-то!.. Видно, уж надо ослобонить... Завтра прибегу, посмотрю... Не горюй... Я уж вызволю, не таковский человек... Мы еще, слава богу, покамест бог грехам терпит - в силе...
Андрей Захарыч сразу просветлел и как-то изумительно обрадовался. Я даже удивился этой сильной радости. Верно, ему уж до жадности захотелось тех трех рублей за четверть овса, которые, по словам Сигнея, охотно платят на базаре.
- Бач-к-а! - послышался с хутора грубоватый, немного охрипший голос.
- Митроха-а! - откликнулся Сигней.
- Где ты?
- Подь сюда-а!
- Ты уж, Миколай Василич, дозволь малому ушицы-то похлебать, - обратился ко мне Сигней, - тоже сын ведь... Грубоват хошь парень-то, а все сын...
Я, конечно, дозволил "грубоватому парню" похлебать ушицы.
Митроха имел большое сходство с отцом, но сходство это ограничивалось только одной наружностью: он был такой же низенький, такой же коренастый и щекастый, у него были такие же маленькие, прищуренные глаза и насмешливые губы... Но отцовского духа, - духа лицемерия и лжи, не было заметно в его красивых чертах. Глаза его глядели не умильно и ласково, а вдумчиво и строго, на губах играла не подобострастная улыбка, перемежаемая лукавой насмешливостью, а одна только жесткая ирония. И речь его, в противоположность речи отцовской, не изобиловала мягкими тонами. Она была груба, безыскусственна и - что мне показалось тоже странным - даже дерзка, когда обращалась к отцу или ко мне с Андреем Захарычем.
Никому не поклонившись, он сел за уху.
- Купил палицу-то? - спросил его отец.
- А то как же! За ней ездил - стало быть, купил, - нехотя ответил Митроха.
- Стальные есть? - осведомился я.
- Всякие есть. По деньгам... {115}
- Что, говорят, в Лущеватке дьячок погорел? - полюбопытствовал Андрей Захарыч.
- А я почем знаю? Може и погорел...
Сигней сокрушительно развел руками и сладко произнес, как бы извиняясь перед нами:
- Грубоват он у меня, грубоват, господа поштенные...
- Не стать лебезить по-твоему,- буркнул Митроха.
Сигней только покачал головою и немного погодя ушел. Чухвостиков прозяб и тоже пошел в дом. Я остался докурить папироску.
- Эка отец-то у тебя добряк какой? - сказал я Митрофану.
- Добёр! - иронически ответил он, - привык в бурмистрах-то лебезить...
- Нешто он был бурмистром?
- Как же! Когда еще барские были, он пять лет ходил в бурмистрах... Так и пропадал в барских хоромах... Добёр!.. Теперь вот ему лафа-то отошла - барин сдал именье-то!.. А то, бывало, бесперечь к нему шатается - чаи распивать...
- А ты, должно, не любишь отца-то? - засмеялся я.
- Любить-то его не за что, - угрюмо ответил Митроха, - из-за него и так на миру проходу нет... Уж он всем намозолил глаза-то... Это еще, спасибо, у нас народ-то в достатке, в двориках... А то бы он покуражился!.. И то, никак, по окрестным селам должников завел... И диви бы чужие... Вот свата Гришку как околпачил!
- В земле? - спросил я.
- Вот в твоей-то. Ты ему сдал по тринадцати целковых, и чтоб десять рублей об троице... Чего еще! по нонешнему времени какая это цена... Так нет, батя-то мой и тут его принагнул... Задатку тебе Григорий четыре целковых отдал, так это уж от бати пойдет... А свату ничего!
Я просто руками развел.
- Да как же он все говорил - "вызволил, вызволил"?..
- Вызволит, как же, дожидайся!.. Таковский - чтоб вызволил...
- Ну, тебе, стало быть, не по нраву, что отец-то твой все норовит денег побольше зашибить? - спросил я Митроху. {116}
- А что мне в ней, в деньге-то!.. Кабыть нас много - я да он... По мне, абы с миром жить в ладу... А обижать-то так тоже не приходится... Я уж к ему приставал - отдели, мол... Не отделяет!.. Я, говорит, для тебя... А мне все равно как наплевать!.. Мужик - ну, мужицкое дело и сполняй... Знай свою соху!.. А он ведь норовит все как-никак к купецкому делу пристать... батя-то!.. Лошади, теперь - барышевать ими вздумал... Страмотьё!
Митрофан сердито замолчал.
- А тоже еще в уху встревать! - вдруг необыкновенно сварливым голосом проговорил все время упорно молчавший Михайло, - кабыть без него не знают, как ее сварить-то... Учитель нашелся! - он с негодованием плюнул и принялся собирать посуду.
Я пошел к дому. До меня все еще доносились возгласы Михайлы: "Старый черт, тоже два стакана водки... Ишь, невидаль, какая!.. "ЛомСта его одолела... Барин какой выискался..."
При входе моем в комнаты я застал Андрея Захарыча опять за чаем.
- Эка мужичок-то важный-с! - встретил он меня.
- Кто?
- Сигней-то, мужичок-с!.. Почтительный да и доброжелательный-с... А ведь этого у них страсть как мало-с, чтобы почтения-то-с... Наипаче все грубостью промышляют-с...
- Да, почтительный и доброжелательный,- задумчиво произнес я, вспоминая иронический ответ Митрохи - "до-бё-р!"...
У крыльца послышался грузный лошадиный топот и грохот экипажа, а немного погодя в комнату ввалился Семен Андреич Гундриков, управляющий господ Дурманиных, тот самый политикан и гордец, который пользовался особенным нерасположением Андрея Захарыча.
- А я к вам ночевать ведь, - проговорил Гундриков, устремляясь ко мне с объятиями.
- Очень рад, - сказал я, искоса поглядывая на Андрея Захарыча, который, вдруг напустив на себя какую-то величественную важность, с немым достоинством ожидал приветственного обращения от вновь прибывшего гостя.
- А, здравствуйте, господин Чухвостиков! - свысока проронил Семен Андреич. {117}
- Мое почтение-с! - многозначительно отчеканил Андрей Захарыч, неистово вращая глазами, и затем язвительно добавил: - А у вас овцы колеют-с, Семен Андреич!..
- Вот как! - пренебрежительно протянул Гундриков, и, обратившись ко мне, затараторил: - А вы слышали новость? Гамбетта, представьте себе, сделал чрезвычайно обстоятельный запрос в палате депутатов, касательно того, что...
Но здесь мы остановимся, потому что господину Гундрикову я намерен со временем посвятить особый очерк. {118}
VI. ВИЗГУНОВСКАЯ ЭКОНОМИЯ
Бушуют ли зимние свирепые вьюги, гремят ли молодые весенние грозы, зноем ли пышет летнее солнце, - люблю я тебя, родная природа...
Люблю - необозримую степную гладь, занесенную сугробами, мутное, низкое небо и тоскливое завывание метели, когда она буйно мечется и плещет холодными волнами в плотные стенки кибитки... Жалобно и прерывисто звенит колокольчик, пристяжные тревожно всхрапывают и жмутся к оглоблям, а ямщик лениво помахивает кнутом и чуть слышно мурлычет:
Не белы-то снежки
ВС поле забелелися...
Тепло в уютной кибитке. Клонит ко сну. Тихой вереницею плывут кроткие думы... Ласково реют милые образы... А вьюга гудит и гудит.
Люблю - весенний лепет тенистой рощи, заботливый гам грачей, мечтательные переливы иволги и серебристые трели соловья... поля и степи, одетые цветами, крик коростеля в лугах и звонкую песню жаворонка в высоком, синем небе... Люблю - теплые, долгие зори, кротко и тихо мерцающие в ночном небе, громкие песни, стоном стоящие над ближним селом и заунывным отзвуком замирающие вдали... И мечты и грезы...
И жаркое лето люблю я. Люблю, когда под знойным июльским ветерком сонливо шевелится и лепечет ржаное поле, сладострастно млеющее в раскаленном воздухе, а золотистые волны бегут и струятся по нем горячими бликами... Когда назойливо стрекочат кузнечики, редко {119} и лениво перекликаются перепела, слышится тяжкий лязг косы и в туманной дали дрожит марево...
Но когда наступит пора увядания, когда в похолодневшем небе загорится осеннее солнце, поблекнут поля и в лесах замелькает желтый лист, когда пышно зардеет рябина и с дальнего севера потянутся журавли, - тогда печальное, но вместе с тем и величавое великолепие степной природы заставляет забывать меня и дикий разгул метели "вС чистом поле", и торжественное ликование весны, и знойную пору лета...
Ясно и сухо. Сентябрьское солнце ярко пронизывает прозрачный и жидкий воздух. Оно уже не жжет это солнце, как жгло еще в августе, не разливает утомительного зноя, а только блестит и сверкает холодным, ослепительным сверканием. Небо, бледно-голубое и высокое, - безоблачно. Над полями ползет и волнуется паутина - признак установившейся погоды. Иногда, в полдень, где-нибудь на полускате, эта паутина кажется кисеей, сотканной из матового серебра; вечером, при солнечном закате, она походит на легкий мягко-золотистый туман. Сухой и неподвижный воздух полон какою-то крепкой прохладой и тем особенным, едва уловимым запахом увядания, который свойствен умирающей природе. При малейшем дуновении ветерка запах этот усиливается; тогда вам кажется, что в прохладном воздухе, вместе с тихим и ласковым веянием ветра, проносятся какие-то изумительно тонкие наркотические струйки.
Боже, как хорош этот осенний воздух!.. Правда, вместе с ним ваша грудь не вдыхает опьяняющего благоухания весенних полей и лесов; она не упивается "сытным" запахом поспевающей ржи - подобным запаху спирта - и медовым ароматом цветущей гречихи, которыми насыщен воздух раннего лета, но зато - ни летнего зноя, стесняющего дыхание, ни проникающей весенней сырости вы не ощутите в нем. Едва заметный ветерок погожей осени, - ветерок, проносящийся по умирающим садам и лесам, по сухим, щетинистым жнивам и поблекшим степям, - вносит в вашу грудь одну только здоровую и крепкую свежесть, от которой вам становится легко и свободно, как птице...
То же чувство свободы (хотя и с примесью какой-то тихо щемящей тоски) еще сильнее и неотразимее обни-{120}мет вас, когда с какого-нибудь одинокого кургана пред вашими глазами во всем своем унылом и строгом величии развернется степная даль.
Пустынные жнивА, потопленные в золотистых лучах низкого солнца, бесконечными равнинами уходят во все стороны горизонта... Редко однообразный вид этих равнин перемежится яркой полосою веселых озимей, - пестрым стадом, лениво разбредшимся по вольным кормам, - покривившимся стогом, сиротливо торчащим где-нибудь на краю окладины, или одиноким бакчевным куренем, в котором хозяин, юркий мещанин с подстриженной рыжей бородкой, жесткой как проволока, и в длиннополом "демикотоновом" сюртуке, поджидает покупателей на редьку и свеклу...
Все тихо и беззвучно. Не прощебечет малиновка, не зальется страстным треньканьем перепел, не рассыплется жаворонок серебристыми трелями... Редко-редко дикий и пронзительный клехт жадного коршуна, неподвижно реющего в небе, нарушит эту тишину, или неведомо откуда донесутся до вас мерные и торжественные звуки, подобные звукам трубы. То в страшной, почти недоступной глазу высоте протянули журавли... Но звуки слабеют мало-помалу... замирают... и опять все тихо... Иногда по гладкой, точно отполированной дороге проскрипит, пробираясь к ближнему базару, воз с рожью или просом, печально протянется мужицкая песня, оборвется сердитым "ну, ты, кляча!", и снова тихо... Сверкает небо. Золотится жниво. Блестит дорога.
Над деревнями стоит стон от мерных и частых ударов цепа. В барских ригах гудят молотилки и гремят веялки. Стаи голубей шумно "гуртуют" и хлопотливо перелетают по гумнам. Визгливые воробьи то и дело переносятся с обобранных конопляников к полуразрушенному плетню, на котором торжественно возносятся к небу мужицкие посконные штаны с заплатами на коленях и праздничная бабья рубаха, - а с плетня опять на конопляники. Крикливые скворцы темными тучами реют над камышом, производя шум, подобный шуму ветра. Оживленный говор, смех и ругань стоят в воздухе. В садах пышно дозревает рябина и нежная липа тихо роняет свои мягкие листья, устилая ими когда-то тенистые аллеи. {121} Солнце косыми лучами своими ярко и свободно пронизывает теперь эти аллеи и болезненно-желтыми пятнами переливается по облетевшей листве...
В такую погожую пору не сидится на хуторе, и я очень обрадовался, когда один из моих столичных знакомых попросил меня съездить в какой-нибудь из конских заводов, которыми так богата наша прибитюкская сторона, и купить для него хорошую "городскую" лошадь.
У меня домолачивали рожь. Мой неизменный возница, Михайло, в красной "французской" рубахе (как и подобает кучеру, привилегированному человеку в хозяйстве), с длинными вилами в руках, оправлял на омете солому, которую бабы втаскивали туда на носилках. Это занятие ему, видимо, нравилось. Да и немудрено: его красная рубаха часто исчезала в ворохе соломы, и тогда оттуда вырывался пронзительный бабий визг, слышалась крупная ругань и звенел здоровый, оглушительный смех, прерываемый веселыми возгласами: "Садани его носилкой-то, черта!.. Ошарашь его по спине-то!", после чего бабы сходили с омета, весело пересмеиваясь и оправляя сбитые на сторону платки, а Михайло, как ни в чем не бывало, усердно принимался за работу.
На мой зов он отозвался сердито и неохотно.
- Слезай-ка, слезай! - повторил я, - будет с бабами-то возиться!
Он медлительно слез с омета и, лениво переваливаясь с ноги на ногу, подошел ко мне, на ходу отирая рукавом обильно струившийся с лица пот. В его непокрытой, лохматой голове настряла солома, локоть рубашки был прорван, около уха виднелась свежая царапина; но, несмотря на такие несомненные признаки утомительной работы, лицо его добродушно ухмылялось.
- Чего вам? - спросил он.
- Подмажь-ка тележку да запрягай: в Визгуновку поедем.
Визгуновка - имение коннозаводчика Чечоткина.
Добродушное выражение сразу сбежало с лица Михайлы.
- В Визгуновку? - чрезвычайно серьезно протянул {122} он, делая недоумевающую физиономию и рассеянно опуская руку, которой только что размазал грязь на щеке.
- В Визгуновку.
- Это за Битюк, альник?
- Туда.
Михайло запустил руку в затылок и, после непродолжительного раздумья, с унылостью произнес:
- Ведь, почитай, сорок верст до Визгуновки-то!
- Пожалуй что и сорок, - хладнокровно ответил я. Он сокрушительно вздохнул и, взглянув на меня исподлобья, медлительно отошел к вороху мякины, около которого долго и пристально искал чего-то, сурово сдвинувши брови; наконец нашел какой-то темный предмет, сердито тряхнул им, отчего в воздухе появилось целое облако пыли, озабоченно повертел его в руках и, вероятно уверившись, что это точно шапка, глубоко надвинул ее на голову, не забывая в то же время обругать баб, носивших мякину, за то, что будто бы они спрятали шапку. После этого он направился к сараю, где стояла тележка. Но пробыл он там недолго. Не успел я перекинуть несколько слов с Семеном (моим старостою и ключником, и всем, что хотите), как Михайло, на этот раз уже причесанный (хотя все еще не умытый) и одетый в свой парадный дубленый полушубок, опять стоял около меня.
- Ехать некуда, Миколай Василич, - степенно и решительно доложил он мне.
- Как некуда, что ты городишь? - удивился я.
- Некуда-с... Дрожина одна не надежна.
Я было хотел рассердиться, но вовремя догадался в чем дело.
- Ничего, доедем.
- По мне как угодно... Воля ваша... Ну только дрожина вряд ли выдержит... Тоже дорога не близкая. Да и колесо заднее... - Михайло замялся.
- Ну, что же колесо? - нетерпеливо спросил я.
- Тоже, как будто... Спицы словно маленечко хрустят... Потронешь ее, колесо-то, ну, они и хрустят... - Он сделал рукою так, как будто потрогал колесо.
Я только было разинул рот, чтоб ответить, как Михайло, вероятно боясь моего возражения, поспешно добавил: {123}
- И опять - Орлик!.. Как на ём поедешь?.. Никак на ём ехать нельзя - того и гляди раскуется... Дорога-то - камень!
- Приведи его сюда.
Михайло удивленно вскинул на меня глазами, и, сообразив, что медлить уже не приходится, частой, деловой походкой затрусил к конюшне.
Явился Орлик. Смотрел, смотрел я ему на подковы - ну точно сейчас из кузни...
- Где же ты нашел тут слабую подкову?
- А вот погодите... я - враз! - засуетился и зачастил Михайло: - эй, Наум! а Наум! - закричал он, - подержи-кось поди жеребца!
Наум, длинный и неуклюжий парень, поспешно бросил вилы, которыми подавал снопы, робко приблизился к Орлику и крепко вцепился обеими руками под самые уздцы, отчего смирный Орлик сердито взмахнул головой и попятился задом. Михайло торопливо скинул полушубок и, бросив его на землю, с озабоченным лицом подошел к Орлику, который все пятился и храпел. Наум, красный как рак, все крепче и крепче тянул его за повода.
- Эх ты, ворона, - презрительно кричал Михайло сконфуженному Науму, - прямая ворона!... ишь, ручища-то растопырил... Чего заробел-то!.. У, сиволап, черт... Отпусти поводья-то... Что, у тебя руки-то отсохли, что ли!.. Эка, не справится...
Наконец, после долгой возни и ожесточенной ругани, Орлик успокоился. Михайло ухарски сдвинул набекрень шапку, и, отчаянно махнув рукою, как бы желая сказать: "Э, была не была! Двух смертей не бывать, одной не миновать", приступил к ноге Орлика. Орлик, разумеется, преспокойно дал поднять ее. Вообще он был чрезвычайно смирен, и если вызвал такие воинственные подходы со стороны Михайлы, то только благодаря бабам, глазевшим на всю эту сцену и простодушно удивлявшимся Михайлиной храбрости и отваге.
- Ну, где же тут слабая подкова? - спросил я.
Михайло, не преминув еще несколько раз обругать несчастного Наума, положил копыто лошади к себе на колено, долго и глубокомысленно ковырял это копыто и, наконец, озабоченно произнес, указывая мне на подкову: {124}
- Извольте поглядеть - вот, ишь, как стонилась!.. Чуть что - перешибется, и сейчас в раковину... Вот извольте поглядеть!.. Тоже лошадь окалечить недолго... Как еще недолго-то! - враз... А опосля-то и жалко ее... Теперь ежели ехать куда, - как на ей поедешь?.. Одно слово - искалечить! - и он, тяжело отдуваясь, опустил ногу.
Но - увы! - все его хитроумные подходы пропали даром. В тот же день мы выехали в Визгуновку, и ни дрожина, ни колесо, ни подкова не изменили нам во всю дорогу. Михайло злился. Всю дорогу он что-то ворчал и шептал, всю дорогу мрачно посматривал по сторонам и сердито дергал вожжой шаловливую пристяжную. Со мной он не сказал ни одного слова и, уж подъезжая к визгуновской усадьбе, красиво белевшей на гористом берегу узкой и чистой речки, угрюмо проронил:
- На барский двор держать-то?
Впрочем, это тревожное состояние духа не помешало ему с надлежащим шиком подкатить к конторе, безобразный фронтон которой указал нам какой-то кривой и лысенький человек, сидевший на мосту с удочкой.
У крыльца конторы нас встретил чрезвычайно расторопный старичок, низенький и сгорбленный, с густой серой щетиной на бороде и отвислых щеках, с клочками седых волос, аккуратно зачесанными на виски, и с огромною связкою ключей в руках. Он посмотрел на меня из-под руки, проворно снял высокий плисовый картуз, похожий больше на подушку, чем на картуз, и с достоинством поклонился.
- Дома управляющий? - спросил я, не вылезая из тележки.
- Управителя у нас нету-с, - старчески шепелявя, ответил старичок, подходя к тележке, - вам для какой надобности?.. Может, приказчик требуется? приказчик есть... А чтоб управителя - нет, нету-с.
- Ну, приказчик, - это все равно: мне нужно лошадь купить.
- Тэ-эк-с... - старичок сожалительно чмокнул губами. - Есть у нас приказчик, есть... Ерофей Васильев... Только теперь он в отъезде-с...
- Ах, какая досада! Как же быть-то? {125}
- А вы вот что-с! - заторопился старичок, суетливо запахивая свой длинный сюртук, по всей вероятности перешедший на его утлое тело с дебелого барского плеча, - вы прикажите лошадок-то на красный двор двинуть-с, там и кормочку им выдадут, а сами-то в контору пожалуйте-с...
- Да когда приедет-то он?
- Это вы насчет Ерофея Васильева изволите спрашивать? - осведомился старичок, почтительно покашливая и опять впадая в сожалительный тон, - а не могу знать... не могу-с... Да мы вот что-с, - снова оживился он, - кучерку-то прикажите убрать лошадок-то, а сами-то извольте на гумно прогуляться... Я, пожалуй, и провожу вас до гумна-то, тут неподалеку оно, за садом... Там мы и спросим-с... Там сын приказчиков-то, Пармен... ну, мы у него и спросим...
Я согласился. Старичок торопливо забежал за угол конторы и, неистово махая картузом, закричал:
- Эй, Орех... Орех!.. Беги проворней... беги сюда, Орех!.. Э, какой ты, погляжу я на тебя...
На этот зов явился человек, действительно имеющий некоторое сходство с орехом.
- Проводи-ка ты, Орех, ихнего кучера на красный двор, - внушительно и строго приказал ему старичок, - пусть он лошадей-то под лопас 1 постановит, а декипажец хоть в жеребятник задвиньте... Он теперь пустой, жеребятник-то, вы в него и задвиньте. Да Евтею Синегачему скажи, чтоб овса дал... Да чтоб он, Синегачий-то, пусть не мудрил бы, скажи... Скажи, Пантей, мол, Антипыч, приказал... Слышишь?.. Ну, пожалуйте, сударь! - обратился он ко мне, и только что я успел вылезть из тележки, а молчаливый Орех - усесться на мое место, как неугомонный старик уже опять кричал:
- Анфиса, Анфиса... Пошли оттуда Симку-то!.. Посылай ее, шельму, проворнее... В конторе никого нету... Скажи ей, бестии, Пантей, мол, Аптипыч приказал...
- Пожалуйте, сударь, сюда!.. осторожнее, ишь ступеньки-то у нас... - И он предупредительно поддержал меня под локоть, когда я поднимался на высокое крыльцо конторы, - пожалуйте направо-с! - И, проводив {126} меня до двери, он опять выскочил на крыльцо и снова закричал сердитым, хриповатым баском:
- Эй, Кузька!.. не ты, Дудочкин, а Жучок Кузька... Кузька Жучок! куда пошел-то, оглох, что ли... Скажи Артему-караульщику, чтоб он за водой сходил... Слышишь?.. На самовар мол... Скажи ему, пускай к ключу сходит... а? слышишь, что ль? Пантей Антипыч, мол, приказал... Да пусть проворнее бежит-то!.. Да Симку там пошли из людской... Гони ее оттуда в шею, бестию!.. А?.. Гони ее!.. Эка непутевая баба!..
- Что вы так бесп