ожили купить сочинения этого писателя, отказался уплатить ему сумму, предложенную Марксом. Маркс тогда уже начал страдать болезнью сердца, и травля, поднятая на него в газетах (мы ведь всегда великодушны за чужой счет!), значительно ускорила смерть его. Сверх семидесяти пяти тысяч он, когда обозначился успех полного собрания Чехова, никем - и прежде всего самим автором - не побуждаемый, уплатил ему еще двадцать тысяч плюс сумму, следовавшую Антону Павловичу за новые его сочинения. Я встречал Маркса в это время. На нем лица не было. Он очень дорожил репутацией издателя, впервые на небывалую высоту поднявшего литературные гонорары и послужившего, вообще, чужому ему народу. Ни один министр народного просвещения в России не сделал столько для распространения в народе истинно прекрасных произведений русской словесности, сколько Маркс. Этот пришлый немец, составивший у нас большое состояние, с лихвою отблагодарил обогатившую его страну. Поддерживаемый Ю. О. Грюнбергом, управлявшим его конторою, он смело выбросил миллионами экземпляров, по неимоверно дешевой цене, в читающую массу, на погосты, в волости, в уездные города и жалкие местечки, не только старых классиков, но и современных ему лучших русских писателей. До него были невозможны такие издания, как 100 000 экземпляров Достоевского, 250 000 Тургенева, Гончарова, Салтыкова. Если расходилось восемь, девять тысяч какого-нибудь из популярных авторов, это уже считалось небывалым успехом. За каких-нибудь шесть рублей подписчик "Нивы" получал не только журнал с отличным подбором беллетристики, но и, напр., полное собрание Достоевского. Возвращение полуинтеллигентной массы, после Маркса, к старой площадной литературе - было уже немыслимо. Подчеркиваю и повторяю: простой берлинский мещанин, явившийся к нам вторым приказчиком в иностранное отделение книжного магазина М. О. Вольфа, - разумеется, оставил в нашем народном просвещении более глубокий след, чем все не только отрицательные министры этого ведомства, вроде Толстого и Делянова, но и лучшие из них.
Разумеется, Маркс взял большой барыш на издании Чехова - но ведь раньше и после него не нашлось никого, кто бы Антону Павловичу предложил то, что дал Маркс. А потом, когда растерявшийся от нападок издатель "Нивы" соглашался разорвать с Чеховым контракт - никто из других бескорыстных благожелателей книжного рынка не пошел на эту, по их же словам, выгодную сделку, все они бросились в кусты, а А. Ф. Маркс слег окончательно, оклеветанный, и больше всего - писательскою братией, которая до него и не мечтала о гонорарах, которые он начал ей платить. Говорю все это с полным правом, так как он меня не издавал, а за печатавшееся в "Ниве" платил мне минимально. Лично я ему ничем обязан не был, и в данном вопросе мною руководит не чувство благодарности, а только справедливость.
Последний раз жизнерадостным я встретил Чехова у П. П. Гнедича.
Гостеприимная хозяйка Евгения Андреевна собирала у себя и писателей, и артистов. Я не помню вечеров проще, милее и содержательнее. На них так легко, хорошо и искренно говорилось и чувствовалось. Тон безобидной шутки и большого литературного вкуса заставлял многих добиваться приглашения сюда, и не знаю, был ли в те времена, кажущиеся теперь такими далекими, хоть один художник, выдающийся актер или беллетрист, который не побывал бы в этой скромной гостиной. Кажется, в день, о котором я вспоминаю, здесь были Антон Павлович Чехов, Влад. Алексеевич Тихонов, С. И. Соломко, только что вернувшийся из Индии убежденным буддистом, Вас. Пант. Далматов и красавицы дочери писательницы Желиховской - Надежда, потом вышедшая замуж за славного генерала Брусилова, командовавшего галицийскйм фронтом, и Елена. Тогда засиживались долго. Приезжали пить чай после театра и расходились, когда уже светало. Улицы по ночам были безопасны, никто у вас не спрашивал паспорта и не кидался из-за угла снимать с вас на морозе шубу и сапоги. Извозчики тоже еще не стали Вандербильтами и Морганами и не грабили вас, как грабят теперь. Я помню, как в этот вечер Соломко читал буддийские молитвы, из которых мы уловили первые строки: "Будда-будда-брысь" - кличка, которая за ним так и осталась. Далматов впал в горделивый транс и горячо доказывал, что князья Лучичи (его фамилия, только без неизвестно откуда прилепившегося к ней титула) имеют право на далматинскую корону, "а может быть, и хорватскую", и при этом принимал вид такого неистового величия, что Чехов рекомендовал ему поступить в качестве натурщика в мастерскую надгробных памятников монументных дел мастера Кузьмы Стоеросова на Швивой площадке в Москве. Влад. Алекс. Тихонов был мрачен и, впав в покаянное настроение, объявил неизменное решение ехать к заутрене в Исаакиевский собор.
- Грешники мы... Пьяницы... Блудники... - лопотал он всю дорогу туда.
Красное вино у Гнедича было превосходное и страшно подняло в Тихонове ужас перед бездною его нравственного падения.
- Нет нам прощения!
- Отчего же, - протестовал Далматов. - А я надеюсь. Вот например, Ной, на что уже безобразничал, последние штаны пропил, а все-таки попал в святые. А Лот... Обрадовался, что жена в соляной столб обратилась и сейчас же с собственными дочерьми. Да еще как с пьяных глаз тоже...
- Не ври, Вася. Соляной столб был потом...
- А все-таки ради него Господь чуть Содом не помиловал. Вот какие были праведники!
- Неужели праведники?
- А то как же! Надейся!
- Не верю. Не может этого быть. Впрочем, в Ветхом Завете чего не было!
- Вспомни Давида! Надейся, Володя.
- Боже мой, Боже мой! Весь я в грехе, весь по уши в грязи.
- У тебя дома ванна есть.
- Нет, я по субботам в баню.
- Ну так вот. Авось до субботы не умрешь. На тот свет чистым попадешь. Точно на бал.
Я простился с ними у Исаакиевского собора и пошел к себе. Жил я тогда в Hotel d'Angleterre, напротив. Потом уже В. П. Далматов очень картинно рассказывал, что происходило за ранними обеднями в это утро. Сцены, переданные им, совершенно не сходятся с "Воспоминаниями" Вл. Тихонова, напечатанными в "Историческом Вестнике". Где правда - не знаю. Вл. Тихонов этому эпизоду придал мрачный характер покаянного самобичевания, участие в котором не совсем свойственно было тогда еще жизнерадостному, неудержимо веселому и скептическому Чехову. Впоследствии он очень изменился, но в ту пору А. П. умел и любил посмяться и всех заражать комизмом создаваемых им положений. Думаю, что сам великолепный импровизатор В. П. Далматов уже от себя прибавил хождение по церквам после Благовещенской. Как ни кратко было посещение каждой из них и как ни длинны ранние обедни, едва ли бы эта компания, точно целиком выхваченная из сцен Бомарше, успела все рассказанное проделать, даже если бы к ее услугам были буцефалы Александра Македонского. Привожу все это полностью, потому что уж очень характерна была в них фигура самого рассказчика, тоже крупного лица в истории русской сцены. Надо прибавить еще, что действующие лица иногда собирались у меня, а так как перед тем в Петербурге была холера, то в моем шкапу хранился еще большой запас коньяку, настоянного на калгане. О нем-то и упоминает В. П. Далматов в своем, как мне кажется, анекдотическом сказании.
Весь рассказ этот идет уже от лица В. П. Далматова.
Приехали в Исаакиевский. Сумрак. Трепет огоньков. Чуть мерещатся тусклые ризы. Длинная черная фигура едва выступает из мрака. Читает.
Тихонов бух на колени.
- Пьяницы мы, грешники... Прости меня, непотребного.
Слезы на глазах.
- Никогда! Обет даю. На изнанке иконы напишу: вина отнюдь.
Опомнился.
- Этого вина! Крепкое оно, Господи, выдержанное в погребе у Рауля! Плоть наша немощная.
Чехов рядом серьезно:
- Кстати, Володя, вспомни: у Немировича - от холеры спирт на калгане настоянный остался. Клянись и его никогда! Ишь, как он тебя прошиб.
- И калгана ни под каким видом. Негодяй Василий Иванович: он не меня одного. Он и Кигна (Дедлова) этим калганом свалил. Господи, это уж не на мне, а на нем грех. С него, нераскаянной души, и взыскивай.
Чехов опять суфлирует:
- Плачь, Володя, плачь! Много тебе за твои пьяные слезы простится. Слушайте же, ну если человек обеты даёт этой марки не пить! Как же Богу не обратить на него внимания! В Москве у нас есть водка такая - "Очищенная слеза".
- Свинья я перед тобою, Господи! Ты видишь - свинья.
- Копченая!
- А все-таки я знал, что ты меня любишь...
- Неужели Бог ветчину ест! Опомнись.
- Больше, чем Чехова и Немировича. Зачти мне, Господи, их издевательства надо мною...
Отмолился он, вышли.
- Мало! - решил Чехов. - Слушайте же, неужели чуть поплакал и довольно? Валяй к Благовещению.
- Да, хорошо у Благовещения, - пускал Тихонов слюну на губы. - Очень хорошо у Благовещения... Дьякон там. Двенадцать рюмок поставит в одну шеренгу и сейчас им перекличку. И закусывает только по двенадцатой, да и то - хлебца понюхает. Святой человек.
- Какие у тебя мысли, Тихонов? А еще каяться едешь! Опомнись!
- Бог мне теперь радуется... Больше, чем девяносто девяти праведникам... Праздник я ему устроил, Богу! Немирович будет гореть в геенне неугасимой, а я прохладою райской упьюсь...
- Даже и в раю упиться хочешь... Ах, Володя, Володя!
У Благовещения Тихонов уже не плакал, но усердно бил себя кулаком в богатырскую грудь. "Я старик железный!" - любил говорить он. Действительно, человек был силы необыкновенной. Сам на себя врал: был-де гусаром гродненским, а через полчаса: я крючником на Волге - на пароходе во какие тюки носил. Начнешь разбираться, и понять не можешь, когда он гусаром служил, а когда крючником. Выходило как будто - в одно и то же время.
- Молись, Володя, молись! - поощрял его Чехов.
- Господи! Прости и Немировичу. Вспомни, как он, не предупреждая, угостил меня спиртом на калгане. Чем я тогда виноват был, что немецкого булочника за нос в вас ист дас вытащил? Пусть и Немирович ответит. Из-за него я в участок тогда попал... Хорошо, что к знакомому приставу. Пили мы тогда с ним ликеры. Джинджер! Прости меня, недостойного!
И окончательно распустил губы.
- Нет... Ты многомилостив. Ты и Немировича простишь... У него в шкапу всегда хорошая мадера есть...
- Мало! - мрачно чудил Чехов.- Всю жизнь, слушайте же, пакостил и думает двумя церквями отделаться. Тоже гусь... Гайда на Сенную.
Продемонстрировал Тихонова у Спаса на Сенной и потом повез его к Владимирской Божьей Матери.
На Сенной наш кающийся был гораздо спокойнее и молился уже за нас.
- Господи, прости их, подлецов. Насмешники они. Негодяи! Нашли, кого по домам Божиим возить.
У Владимирской - уже озлился и начал нас Богу ругать.
- Тебе, Господи, нечего рассказывать. Ты сам сверху отлично видишь, какие они. А еще писатели! Соль земли - подумаешь! Везде печатаются, а кто их читает! Какие гонорары им платят!
Но под конец - когда мы его хотели в Александро-Невскую лавру возить - остервенел и чуть не с кулаками полез на нас. На обратном пути остановил извозчика.
- Пойду топиться.
- Слушай же, Володя. Ведь ближайшая прорубь далеко. Лучше же завтра со свежими силами. Нельзя же на такое дело, не отдохнув. Сам ты говоришь, что у Немировича в шкапу какая-то особенная мадера есть...
- И херес!
- Ну вот видишь: и херес. Что ж, их так оставлять? Побойся Бога.
- Я доказал, что боюсь: зарок дал.
- Так зарок на красное: понте-кане, выдержанное в погребах...
- Рауля.
- Как видишь. Я свидетель, что о хересе и мадере ни в одной из церквей никаких обетов не произносил.
- Верно?
- Еще ж бы!.. Ну, а завтра я, как доктор, осмотрю тебя. Мы подпишем протокол, что ты в полном разуме и твердой памяти. Надень чистое белье - и ступай топиться. Никто тебе не помешает.
- Никто? Побожись.
- Ах, Володя, а еще только что молился. Забыл: не призывай имени Божьего всуе!
- Тогда клянись гробом своей матери.
- Да она у меня, слава Богу, живая!
- Все равно... Бабушка умерла?
- Да...
- Именем бабушки! У меня бабушка была! Какие наливки делала! Много я потом разных бабушек видел, но таких наливок нигде не пивал.
Чехову принадлежит и знаменитый устный рассказ о белых слонах на Знаменской площади. Действующими лицами в нем являются опять-таки железный старик Влад. Тихонов, Дедлов (Кигн) и уж не помню кто еще. Он настолько известен (кто только над ним не смялся!) - что я не привожу его здесь.
У нас не раз ставили вопрос: что такое Чехов в политическом отношении? Пытались определить эту крупную литературную фигуру как гражданина, и ни к чему не пришли. Сейчас в известной части печати (в Москве) началась даже травля Антона Павловича, как писателя совсем не нужного, для борьбы непригодного, нытика и т. д. Короче, не крупнейший талант, отметивший собою целую эпоху в нашей словесности, - а отброс и в лучшем случае только легкое чтение для сытых буржуев. И несправедливо, и глупо, как всякая оценка, производимая узкопартийными людьми в шорах, с миросозерцанием короче своего вздернутого ноздрями вверх носа. Но в одном нельзя отказать этим новым судебным приставам печати. Они, действительно, признав Чехова непригодным для своей пропаганды, - стали на верный путь. Он сейчас в этом хаосе, тщетно ожидающем всемогущего "да будет свет!", был бы не нужен. По существу, Антон Павлович и в свое время был врагом всяких насильственных переворотов. Сколько раз в той же Ницце подымался вопрос о неизбежности революции в России. Мы - Ковалевский, я, Джаншиев - горячо отстаивали ее своевременность и необходимость, Чехов, один из убежденнейших сторонников эволюции, с чувством внутренней боли отзывался о возможности переворота, продиктованного злополучным, тупым и невежественным царствованием Ананаса III, как звали тогда императора Александра Александровича за роковую фразу его вступительного манифеста - "а на нас лежит обязанность", - отменявшего всякое поступательное движение вперед и санкционировавшего эпоху "точки". Поклонник эволюции - (помните в "Трех сестрах" у полковника Вершинина?) "этак лет через двести", Чехов в политическом отношении был человек довольно беззаботный и на все партийные программы, вожделения и работы смотрел сверху вниз и настолько сверху, что даже не замечал, есть ли там что внизу или нет. Еще ошибочнее было бы считать его кадетом. Я никак не мог бы представить себе Антона Павловича в Государственной Думе, заседающим под отеческим крылом Милюкова, Винавера и их присных, как бессилен был бы вообразить его сотрудником газеты "Речь", если бы он дожил до созыва нашего парламента. Замысловские и Келеповские в нем вызвали бы брезгливое отвращение, а Репетиловы вроде Керенского - веселый смех. Если хотите, это был скорее анархист-индивидуалист, хотя оригинальный склад его души вывел бы Чехова из каких бы то ни было рамок. Он никак не умещался бы в них и стер бы себе до крови локти и колена в их рожнах, решетках и заставах. Я думаю - художник прежде всего, Чехов как гражданин был неисправимый мечтатель о всеобщем счастье человечества, мечтатель об идиллии вечного мира, благоденствия - опять повторяю, лет через двести, когда нас с вами не будет, а нам лишь бы дожить в тишине и спокойствии. Поэт и мечтатель - он, как только дело касалось лучшего устройства нашей жизни, отходил в сторону, терял все свои драгоценные свойства реалиста и трезвого наблюдателя. Впрочем, был ли он настоящим реалистом? Ведь в самых его реальных произведениях действительность является обвитою полупризрачными сумерками, скрадывающими резкость и определенность очертаний. И самый смех его - не тот презрительный, оплевывающей маленьких людей ядовитою слюною, оподляющий будничные недостатки серенького мира, а добродушный, снисходительный, в котором каждый почувствует доброжелательного брата, всем своим любвеобильным сердцем прилепившегося к этой изображаемой им яви.
Да, Чехову, разумеется, сейчас не было бы места в печати.
Не потому, что самой печати нет. В громах и ураганах нашего катаклизма никто не услышал бы его голоса.
А может быть, и не захотел бы услышать.
Чехов ведь не умел ни предостерегать, ни вести за собою толпу, ни удерживать ее от стихийных порывов. Он бы остался - в своем темном кабинете, в углу под слабым светом закутанной в зеленый абажур лампы, - рембрандтовской фигурой, одинаково чуждой и подлому насильническому прошлому, и вихрю социалистической мести, творящей сейчас свой, быть может, и жестокий, но вполне заслуженный нами правеж.
Поэт отечественной протоплазмы, любивший Россию такою, как она есть, - он бы не угадал того таинственного будущего, к которому бурно и бешено стремятся ее творческие силы, и не только не угадал, но, пожалуй, и проклял водополье, смывшее все, чем он привык любоваться. Как бы он представил себе Епиходовых, несущих во главе революционных воплениц красные знамена в багровый мрак, разрываемый мгновенными зигзагами гневных молний!
Не сомневаюсь, что его вера в Россию выдержала бы и такие испытания, через которые наше отечество сейчас проходит. Я помню, как-то у меня собрались случайно Владимир Соловьев, Чехов и еще не помню кто! Это было задолго до Маньчжурской войны, и Соловьев прочел свое известное стихотворение, проникновенно предсказывавшее страшные события на нашем Дальнем Востоке. Они были первым предостережением отечеству, внезапно остановленному в своем движении вперед гибельною эпохою точек. Чехов задумался, потемнел даже. И потом вдруг встал и заговорил горячо, возбужденно, даже, я сказал бы, гневно, совсем не похоже на него и по возбуждению, и по языку:
- Выдержим, и не такое еще выдерживали. Край громадных масштабов. Нельзя его судить и отпевать по событиям сегодняшним. Они пройдут, а Россия останется. Останется! Мы переварили и монгольское иго. Оно только сплотило нас. Пожалуй, тогда удельные княжества впервые поняли, что они только отдельные члены великого народа. И 1612 г. мы сумели пережить и еще сильнее стали после. Я уж не говорю о 1812-м. Это была ошибка Александра I Германского на русском престоле. И я вижу, что нас ждут великие бедствия. России надо рассчитаться за все свое прошлое. Родовые боли мухи или слона различны. Представьте, в каких гигантских страданиях должна родиться новая Россия в конце XX века. И они неизбежны. Великому народу и гигантские болезни. Только не надо терять веры в свой народ, какой бы он ни был!
Сейчас я вспоминаю эти слова. В самом деле, то, что мы предвидели, пришло на 50 лет раньше, да ведь и события, его вызвавшие, - пятилетняя мировая война - могли взболтать громадный океан России, а бури этого океана нельзя сравнивать с бурей в стакане воды. Ведь с Петра Великого мы не переживали такого страшного перелома. Тогда в преобразованиях венценосного революционера (потому что П. В. был настоящий революционер!) перерождалась новая Россия, а теперь в недрах нашего отечества перерождается весь мир, вся вселенная. Если нам так тяжко - не надо забывать, что императорская власть, со дня освобождения крестьян, более 50 лет - полвека - боролась с народным образованием. В 35 лет выросли из безграмотных болгарских райи грамотные Болгария, Сербия, Греция. И ход нашей революции в просвещенном народе был бы иной. Думаю, и Чехов - с его верою в великую свободную Россию - не поколебался бы в ней и теперь.
Перед Маньчжурской войной я его еще раз встретил за границей.
Он очень поддался. Недуг изменнически, неотступно делал свое...
- Вы все счастливцы... Все, кроме меня.
- Это как? Теперь, когда вас уже не пугает нужда я вы можете работать, когда и как хотите!
- Вы будете жить, когда меня зароют.
Через год я возвращался, утомленный, с Лаоянских позиций.
Только что окончился бой, один из тех, в которых гибла старая Россия, тяжко расплачивавшаяся за свое равнодушное, покорное, тупое рабство. Позади еще глухо ахали крупные орудия. Маньчжурские дали уходили в сизый туман. Едва-едва намечались в нем китайские ольхи с круглыми темными шапками омелы. Под ними, точно ощетинившиеся драконьи хребты, прятались причудливые кровли кумирен.
Навстречу - какой-то незнакомый офицер.
- Слышали?
- Что?
- Чехов умер!
И голос у него дрогнул.
Отвернулся, чтобы не выдать волнения.
Я вдруг почувствовал, как и он: оба мы утратили дорогое, милое, близкое. Я - в последнее время редко встречавшийся с Антоном Павловичем, он - и вовсе с ним не знакомый... Острая боль обиды. Совершилась злая шутка над человечеством. Великая и бессмысленная несправедливость.
Эта коротенькая фраза:
- Чехов умер! - стерла из памяти зрелище только что виденных отчаянных наступлений, упорного боя одних, паники других, тысяч разбросанных по залитой кровью земле продырявленных трупов, перемешанных с грязными лохмотьями и тоже похожих на лохмотья. Погасли стоны раненых, грохот барабана, рев далеких пушек и визгливые стенания разрывавшейся шрапнели.
Все это вдруг показалось неважным - после громадной всемирной утраты:
"Чехов умер".
Каждому, кто дожил до великой русской революции, таким далеким, странным и чуждым кажутся и время, и люди, о которых я вспоминаю теперь. А они сыграли в нашей истории и даже в том, что творится сейчас, громадную роль. Ведь случайностей нет. События кажутся неожиданными только слепым кротам да деревянным идолам, которых народное движение из министерских дворцов бросило в темничные казематы. Их бездарность и политическое невежество равнялись только их наглости. Все ужасы, переживаемые нашею родиной, могли бы быть предотвращены, если бы эти ташкентцы приготовительного класса хотя немного знали то, что происходило в Западной Европе с Людовика XIV до крушения Наполеона III. Они ничего не видели и не предвидели. Титулованные и сановные шуты гороховые в этом отношении отстали даже от сотрудников и современников Александра II, хотя и этим, говоря правду, была не большая цена на всемирной правительственной бирже. Настоящее царство самоуверенной и варварской никчеми началось с его сына и преемника на прародительском троне, Ананаса III и последнего. Вы помните его знаменитый манифест, отменявший даже канунные призрачные упования: "А на нас лежит обязанность"? Ананас III и последний разогнал всех деятелей предшествовавшего царствования, все-таки кое-что делавших для своей страны и народа. Одного из таких я встречал. "Старый кот на покое", как непочтительно называл его дух тьмы и человеконенавистничества, мрачный инквизитор Победоносцев, был очень словоохотлив и любил делиться своими воспоминаниями.
Некогда "диктатор сердца" граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов медленно умирал тогда в Ницце. Он был выброшен новым курсом за борт вместе с Д. А. Милютиным, замкнувшимся в кипарисовые рощи Симеиза в Крыму. России оказались совсем не нужными люди даже умереннейшего прогрессивного направления. Зловещая фигура бритого Кощея из-за широкой спины ограниченнейшего из монархов грозилась на всех, кому тогда хоть в некоторой степени могла доверять страна. Правда, и Лорис-Меликова и Милютина Ананас III не раз вызывал в Петербург, но им там нечего было делать и они отказывались даже от участия в "совете нечестивых". Ведь какие же компромиссы могли быть у них с Победоносцевым и с полуграмотными собутыльниками государя!
Я помню встречу у А. Ф. М. с тогдашним временщиком.
Только что царь помиловал кого-то, и веревочная петля на этот раз болталась, осиротевшая, впусте. Победоносцев был раздражен. Его так и поводило всего. Зло и подозрительно он оглядывал всех нас и, казалось, только искал повода высказаться. Такой ему и дал едва ли не покойный Терпигорев:
- Россия устала от виселиц.
Победоносцева так и подняло.
- Неправда, неправда, неправда!
Злобная, ехидная судорога свела его бескровные сухие губы.
- Не велика тяжесть - выдержит. Есть от чего устать - от нескольких повешенных негодяев. России сейчас нужны не виселицы, а настоящий правеж черных сотен. Как при Рюриковичах: любо ли? - и бросай сверху на ножи и топоры. Иоанну Грозному, вот кому пора вернуться! Иоанну Грозному.
Он неслышно, на мягких подошвах, подошел к столу и ударил в него желтым кулачком, похожим на сморщенный гриб.
- Да-с, трижды Иоанну Грозному. Неву трупами запрудить! Брюхами вверх! Не время сентиментальничать... Политическая власть синоду, а в синод - если нет, так выдумать Торквемаду.
- Нечего и выдумывать. Есть готовый! - спокойно проговорил Григорович.
- Принимаю ваш намек, Димитрий Васильевич... Во всей его полноте. Гордился бы, если бы соответствовал идеалу. Великого испанца до сих пор не понимают.
- Чего уж понимать! Когда так говорит бывший прогрессивный профессор уголовного права...
Тертий Филлипов довершил:
- Да ведь, ваше высокопревосходительство, - мягко вставил он, - ведь синод не сам работает, а творит волю пославшего.
Победоносцев запнулся.
Удар пришелся метко.
Сел в кресло... помолчал. И вдруг, точно ужаленный.
- Да-с? Волю-то пославшего вы знаете? Помните, что он повелел Израилю о роде и племени Амалека?.. До последнего младенца... до последнего младенца-с! - сладострастно подчеркивал он.
- За что же мы вешаем собак на Ирода?
- И Ирод. Хороший государь был. Кого Господу-Богу понадобилось спасти - он спас. Послал вывести деву с младенцем в Египет... На осляти-с... На осляти.
Я слушал и ушам не верил. Слишком уж это было откровенно.
- Я вам скажу, Тертий Иванович, вы меня вашей отсебятиной не собьете. Всякий-с в Библии находит свои желуди. Я вот вполне согласен с вел. кн. Владимиром. Он вчера в государственном совете: не миловать надо - а виселицы, виселицы, виселицы! От Александро-Невской Лавры до Адмиралтейства... а то, пожалуй, от Питера до Москвы. Зима-с, гнить не будут - так до весны в назидание современникам. На всех телеграфных столбах... Гроздьями... гроздьями. Висите, голубчики! А публику туда и назад катать бесплатно, по очереди. Зрелище и увеселение. Пусть любуется.
Понятно, что Лорису незачем было ехать сюда. Особенно, когда он в присутствии Ананаса III обернулся к Константину Петровичу и морщась:
- Что это так дымом пахнет?
Победоносцев потянул носом.
- Не нахожу!
- Да вы привыкли. Вам ничего. В святом братстве (Германдада) и не к этому принюхаешься.
- Я знаю, что не остроумно, - сознавался Михаил Тариелович, - рассказывая это, - но Александр III удостоил улыбнуться... "Высочайшею был награжден улыбкой". И ее-то Победоносцев, разумеется, никогда мне не простит. С тех пор он нас всех, живущих за границей, предлагает лишить жалованья, аренд, чуть ли даже не конфисковать нашу землю в России. Меня он называет изгоем и князем Курбским из Армян. Злой клеветник, не останавливающийся ни перед чем. У Александра III была очень хорошая черта: он очень любил очные ставки. Я помню, как-то в первые дни после смерти его отца вхожу в Аничков дворец, и вдруг мне государь: "Граф, за что это вы меня вчера обозвали мраморным геркулесом, пояснив, что истуканам мозгу не полагается? Несколько деликатнее правда, но смысл таков".
- Вчера?
- Да. У великого князя Константина.
- Вашему величеству солгали. Я вчера действительно должен был поехать к его высочеству, но остался дома. У меня был мой обычный приступ ревматизма. Я не выходил из спальной. Разрешите, государь, узнать, кто это оклеветал меня.
Александр III сделал удивленное лицо и обернулся к Победоносцеву.
- Что же вы мне рассказывали, Константин Петрович, будто вы сами видели графа?
- Думал, что видел.
Он весь пошел желтыми пятнами
- Народу было много. Показалось... А слова графа передавались в круглой гостиной.
- Не всякому слуху верь!
И царь расхохотался.
- У Романовых это вообще было очень характерное. Они любили ссорить между собою всех, кто около. Даже железный рыцарь, как его называли, Николай I не гнушался этим. Раз он таким способом поссорил Желтухина с Ростовцевым и сам рассказывал Михаилу Павловичу, как они со злости начали выводить один другого на чистую воду. "Много я узнал тогда любопытного!" - смеялся Николай.
О последних годах Александра Второго Лорис-Меликов говорил мало.
- Мне жаль. Он так много сделал и еще больше хотел сделать для России. Он, как все Романовы, был подозрителен, и этим пользовалась часто придворная камарилья. Ведь она всегда сильнее самодержца. Самодержавие - фикция. Правят государствами не неограниченные монархи, а пронырливые и бессовестные временщики и партии. Не надо трогать его память. На него, сверх того, слишком большое влияние имели женщины. Вы помните, когда великий князь главнокомандующий стоял с победоносною армией "у врат Царьграда". Султан уже приказал готовить себе дворец в Бруссе, а казармы Константинополя очищать для наших войск. И ведь не дали России этого удовлетворения за все пережитые боевые невзгоды! Александр II упорно повторял одно и то же: "Я дал королеве Виктории слово не входить в Византию!" Ведь не шесть же маленьких английских крейсеров испугали нас тогда! Государь по какому-то случаю чувствовал себя виновным перед нею и расплачивался Россией... Вотчинный порядок. Государь освободил крепостных, но сам остался помещиком своей империи...
- Да, женщины имели на Романовых громадное влияние. Исключением была только Дагмара. На Александра III Черевин - уж, кажется, пьяный и глупый человек, - а умел действовать, как никто. Победоносцева царь втайне очень не любил, но поддавался его сухой, непреклонной воле. А Марье Федоровне стоило вмешаться, чтобы испортить все. Его отец - иное дело. Возьмите, например, его вторую жену. Я говорю о Юрьевской. Мы никогда не понимали ее власти над ним. Он, которого коробило все угловатое (настоящий Петроний на троне!), грубое, не замечал, до какой степени она была вульгарна. Даже в мелочах. Ей ничего не значило на интимных вечерах класть вам сахар в стаканы пальцами или ими же брать остывший картофель с блюда. Я старый солдат. Мне ничего, ну, а других поводило от этого. Как-то при ней рассказывали об арабском обычае: шейх, оказывая особый почет гостю, берет руками с блюда горсть жирного рису и деликатно предлагает ему открыть рот. Юрьевская расхохоталась и тут же проделала то же с дежурным флигель-адъютантом. Зато она была не интриганка; добра, хоть и ограниченна. Никого не сделала несчастным, и в ее обращении - сначала особенно - было что-то неуверенное, смущенное. Точно она извинялась за то, что заняла при дворе такое положение. А могла ведь наделать всем немало горя. Она даже личных врагов своих щадила. Как-то она выручила какую-то придворную знатную даму, первую сплетницу, много и часто портившую ей жизнь. Другая бы воспользовалась и утопила врага, а она не отставала от Государя, пока тот не только не простил эту остзейскую баронессу, но и восстановил ее во всех ее должностях. "Как вы могли простить ее?" - спрашивали у Юрьевской. - Что вы хотите... У каждого своя манера мстить. - Когда ей приходилось особенно жутко от какого-нибудь дворцового скорпиона, она задумывалась:
- Верно, я сама, не зная, в чем-нибудь уж очень провинилась перед ним.
Ее терпеть не мог наследник, но ему на нее пожаловаться нельзя было. Она ни разу не воспользовалась случаем отплатить ему той же монетой. А таких представлялось не мало. Ведь вы знаете, какие трения бывают между двумя дворами, старым и будущим, готовым сменить его. Напротив, я знаю, например, что Александр II был очень гневен на сына. Юрьевская в такие минуты предупреждала наследника не попадаться отцу на глаза. Делала все, чтобы, как она выражалась, "утихомирить" мужа. Он очень ценил это.
- Ты ее не знаешь, - говорил он, - это ангел.
Она, впрочем, иногда выходила из себя. У Мих. Дм. Скобелева было два злейших врага, вел. кн. Владимир и Воронцов-Дашков. Раз они взапуски начали, как выражались тогда, кормить царя вяземскими пряниками, то есть лгать на Скобелева. Это было легко: народный герой ненавидел двор и не скрывал своего отвращения к нему. Владимира он называл prince-consort {Принц-консорт; супруг царствующей королевы (англ.).} Бисмарковской содержанки, а Воронцову-Дашкову, которого посылали в Туркестан за дешевым Георгием (приехал, пообедал и получил!), он не дал такого.
Юрьевская сначала слушала спокойно, а потом вскочила, - так, что весь сервиз с маленького чайного столика полетел на пол и вдребезги - особа она была весьма "комплектная":
- Как вам не стыдно!
- Что?
- Повторите это при генерале, когда он будет здесь. Только трусы и клеветники лгут на отсутствующих. Он столько сделал для России, что его можно было не забрасывать грязью, особенно при его государе.
Александр III никак не мог помириться с нею. После смерти императрицы он боялся коронования Юрьевской. А окружавшие нашептывали ему, что ослабевший и опустившийся царь может в угоду жене изменить и самый порядок престолонаследия. Близкие к наследнику пьяницы и реакционеры - разумеется, прежде всего боялись за свое будущее. Разумеется, император вовсе не думал об этом. Он хотел только объявить жену государыней, узаконить ее положение при дворе, не собираясь нисколько отнимать у дофина его родовых прав. Коронация или нет, но ей дан был бы титул Величества и одновременно с этим высочайше дарована была бы русскому народу та самая куцая конституция, о которой столько говорили в свое время. То есть созваны были бы в государственный совет депутаты от сословий с правами только совещательного голоса.
Чтобы не повторяться, я об этом больше говорить не буду, так как сказал все, что мне было известно, в своих воспоминаниях о Милютине.
Я не знаю, какое письмо Михаил Тариелович получил из Петербурга, но я раз застал его очень раздраженным. Он лежал в постели совсем оливковый, глаза его зло сверкали из-под седых нахмуренных бровей, а большой нос казался еще длиннее, так он за эти часы осунулся. И погода была подлая. Pallazzo, кажется, Cataldi {Дворец... Катальди (ит.).} на площади Гримальди заслонился ото всех садом, пальмы которого сейчас неистово трепал ветер, срывавший палевые бенгальские розы и далеко уносивший отсохшую осеннюю листву. Я жил в отеле рядом, но пока я перебежал эти несколько шагов, меня чуть не вывернуло наизнанку. В этот вечер "диктатор сердца" высказывался гораздо резче, чем всегда.
- Если бы ум Александра III равнялся его характеру и воле, да при этом дано было ему еще и образование, хотя бы такое же, как и германским принцам, например, - его царствование отметилось бы как одна из блистательнейших страниц в истории России. Но, к сожалению, он был не только невежда. Это еще ничего. Недостаток сведений пополняется знаниями окружающих. Он боялся умных и ученых людей! Он ненавидел их. Самым ужасным приговором для государственных людей в его устах было: он слишком умен для меня. Настоящие курдские мозги!
- Что? - не понял я.
- Курдские мозги... А вы еще кавказец! Неужели не слышали дома: "У него курдские мозги"?
- Не случалось!
- У нас есть пословица: вбил дурак гвоздь в курдский мозг и сто умных, как ни потели, вытащить его не могли. Раз А. III влетела в голову какая-нибудь мысль, - кончено. Вы могли созвать всю Академию наук и доказывать, что это чепуха - все равно. Он тупо смотрел бы вам в глаза и повторял: "Я сказал". А. И в свое помазанничество не верил. Считал это прерогативой самодержавия - такою же, как корона, скипетр и держава... Регалией, что ли, власти, и только, а А. III признавал, как догмат, что его ум и сердце в руке Божией и что он ни делает - во всем исполнение воли Всевышнего. Если он ошибается, значит, ошибается и Всеведущий. С этого его свернуть нельзя было. Ни один папа не верил так в свою непогрешимость. Как-то при нем заговорили о союзе Павла I с Фридрихом, как гибельном для России. Он очень резко возразил: "Об этом судить может только Бог. Ему виднее - зачем он направлял в эту сторону мысли государя". Если хотите, в пережитке средневековья у А. III было свое величие. Во всяком случае, это была не трость, ветром колеблемая, а громадный утес, о который разбивались и события и убеждения, и дела и люди, и правда и ложь. Я не знаю, каков он сейчас. Я давно не был в Петербурге. Повлияла ли на него действительность - не думаю.
В том же доме, где жил Михаил Тариелович, была большая и великолепная квартира хлебосольной "старой барыни" Челищевой, тоже коротавшей свой век в Ницце. Она, как и Лорис-Меликов, не мирилась с новым временем и новыми птицами. Тогда в этом солнечном городе образовалась русская колония, будировавшая из прекрасного далека, за "чертою досягаемости". В ней видную роль играло потом семейство Арнольди. М-me Arnoldi написала когда-то недурный роман из русской жизни "Vassilissa", и появиться у них на "четверговом пироге по-московски" без глубокого знакомства с этим классическим произведением считалось неприличным. Помню даже, как Макс. Макс. Ковалевский заехал ко мне из Больё.
- Нет ли у вас "Василисы"?
- Нет. А что?
- Да ведь мы с вами обедаем у Арнольди.
- Ну?
- Она заговорит о романе... Расскажите мне, в чем там дело?
Раз, когда я сидел вечером у Челищевой за русским самоваром (она любила демонстрировать писателей, художников и государственных людей хотя бы третьего сорта) и вел как-то спор с Викториеном Сарду, высокомерно изумлявшимся, что я не согласен с ним в каком-то вопросе о русской яви, от Лориса появился лакей. "Михаил Тариелович просит вас".
Я застал его за моей книгой.
- Слушайте, а ведь вы революционер.
- ?
- Да... И самый вредный в их смысле. Они, дураки, только не понимают вас... К вам никак только придраться нельзя. Вы в каждой странице точно вода под землей просачиваете, роете подземные норы. Вот ваши "Плевна и Шипка" и "Год войны", - сколько вас за них ругали! Даже, помню, в шовинисты вас записали... А вы ведь войну так рисуете, что прочти я такие книги юношей, проклял бы мундир, вместо академии генерального штаба пошел бы в университет и сделался штафом. А в "Соловках"... Разве это у вас обитель? Что вам Гекуба? Вы просто воспользовались Германом и Савватием, и за их иконостасом рабочую коммуну изобразили. Ну и Федора наша цензура!
- Остается радоваться, граф, что вы не у власти.
Он (лежа в постели) приподнялся на локоть и, остро сверля меня черными горячими глазами:
- А почему вы думаете, что я не ваш единомышленник? Во всяком случае, я не с ними...
Помолчал, помолчал...
- Да, тогда мне и читать некогда было. Меня и с газетами больше Александр Аполлонович {Скальковский - брат писателя.} знакомил.
- Россия идет к великой катастрофе. Наше полицейское правительство - совсем архаическое. Оно и слепо, и глухо. Я радуюсь, что умру скоро. Не доживу до страшных дней, когда наше отечество рухнет... В бессонные ночи - а они у меня часты - я вижу этот неизбежный суд истории. Подумайте: сколько времени прошло с раскрепощения крестьян, а им императорская власть не дала даже сносной школы. Александр II несколько раз говорил об этом, но наша придворная св. Германдада всегда становилась между ним и народом. Александру III и в голову не приходит народное образование. Если Победоносцеву удастся, он все его сосредоточит в руках попов. В этом ужас. Безграмотностью масс воспользуются умные демагоги и направят этот темный океан, куда захотят. И во всем так: возьмите родное мне военное дело. С турецкой войны сколько прошло? Ведь мы нашу балканскую кампанию едва-едва дотянули. Все у нас расползалось и разлезалось. А с тех пор ни одна прореха не заштопана. Успокоились на дешевом "Гром победы раздавайся" и заснули. Александр II говорил: "Нужно оставить это сыну". А сын взял Ванновского, который хвастается: "Вот я никакого высшего образования не получил, а сделался военным министром!" И вся мощь громадной империи в таких руках. А государь радуется: "Наконец я нашел человека, который мне понятен". Я не знаю, откуда придет гроза, но она идет. Я вот в этой комнате, закутавшейся от света в темные гардины, предчувствую, вижу грозу... Какой-нибудь нежданный враг ударит на нас. И расшибет... А потом неизбежный ход истории: другого нет. Побежденная страна потребует реформ. Не нынешнее же правительство даст их. Оно все время сидит на штыках. Положение неудобное... Сам народ возьмется за дело. Ну, первые попытки будут задавлены... А потом... Знаете, ужасно то, что эти люди думают, будто для них история создаст новые пути, а не погонит их по старым. Поэтому их не пугает пример других династий и режимов. Я у вас прочел: "Когда история приговаривает к смерти тот или другой порядок, он не находит к своим услугам ни талантливых, ни сильных, ни умных людей". Какая это правда! Я отсюда оглядываюсь на Петербург. Ведь там уже исполняется этот приговор. Вокруг Александра III - нет таких. Я их всех знаю и вижу отсюда. Какая это все бездарность! Да, вы правы, страшно правы. Хорошо умереть теперь... Советую и вам не дожить до исполнения вашего зловещего пророчества.
В это время он уж не выходил из дому.
Очень плохо себя чувствовал. Сам гов