Главная » Книги

Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Поздние воспоминания, Страница 13

Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Поздние воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

зеленом оазисе" среди лондонских камней.
   Шекспир бывал здесь. "Сады Темпля" он делает местом действия одной из сцен своей хроники "Генрих VI" (акт второй, сцена 4). Там происходит событие, которое дало начало кровавой войне Алой и Белой розы, - по мысли Шекспира, именно там Плантагенет срывает белую розу, а Соммерсет - алую, каждый беря этот цветок эмблемой своей партии. Может ли быть сомнение, что в садах Темпля Шекспир "души своей очами" увидал эту сцену, начавшуюся в летний день посреди цветущих розовых кустов и окончившуюся кровавой распрей, тяжко ранившей Англию?
   Но это, конечно, можно представить себе с помощью воображения; однако, войдя в Миддль Темпль, я очутилась уже в области истории.
   Колоссальный готический зал, с цветными стеклами, гобеленами и картинами по стенам, с дубовыми столами во всю длину зала, потемневшими и лоснящимися от времени, как драгоценные отшлифованные горные породы, был тем самым залом, где "хозяева Темпля" - судьи, адвокаты, студенты, изучавшие юридические науки, - триста лет тому назад справляли свои шумные, веселые торжества во время рождественских и иных праздников.
   Для них писал свои "маскарады и триумфы" Бен Джонсон, и корпорация юристов устраивала пышные "pageants" - зрелища, блиставшие роскошью. Мифологические боги, исторические герои, чудовища и сказочные звери - все было там. Как описывает эти зрелища Бэкон, "в них было не только богатство, но и вкус: танцы под пение, чередовавшиеся хоры, яркое освещение, великолепные одежды, цвета большей частью белый, алый и зеленый оттенка морской воды. Внезапно распространявшееся повсюду благоухание дорогих ароматов". Все это можно было видеть в Темпле. Давался парадный обед, традиционные рождественские индейки и пылающие плампудинги, а по окончании обеда, по обычаю, судьи, лорды и шерифы спускались со своего возвышения, на котором обедали, и открывали танцы, в парадных мантиях своих выступая торжественно, несмотря на то, что у многих изрядно "набито было брюшко каплуном", как говорит Шекспир, и вели пляску, уступая затем место молодежи, продолжавшей веселиться при свете сотен восковых свечей.
   Если посмотреть с этого возвышения для почетных гостей в зал, видны и богатая резьба деревянной отделки зала, и щиты, и вооружение елизаветинской эпохи по стенам, и гобелены, и картины - все это сохранилось нетронутым с XVI века. За этими самыми дубовыми столами триста лет назад собирались многие из тех, чьи имена я читала на памятниках в аббатстве. Лучшие умы и таланты Англии за веселой трапезой обсуждали последние произведения Бэкона, последнюю трагедию Шекспира, веселились над последней выходкой актера Бербеджа...
   В этом самом зале в 1601 году, когда рождественские празднества затянулись до "Candlemass" (праздник в честь девы Марии 2 февраля), была представлена комедия Шекспира "Двенадцатая ночь, или Что вам угодно"; Шекспир тогда еще не уезжал из Лондона, эта дата записана в дневнике студента, хранящемся ныне в Британском музее.
   Театры "Глобус" и "Блэкфрайэрс", в которых давалось большинство шекспировских пьес, давно не существуют. Но их обессмертил Шекспир, и имена их не исчезли. Конечно, для Шекспира не надо никаких ассоциаций, чтобы он жил в нашей памяти. Но все же для меня было что-то необычайно волнительное в том, что этот великолепный зал Миддль Темпля остался от его времени, что в этих стенах, в этой почти не изменившейся обстановке современники Шекспира слушали его пьесу! Что здесь звучали его слова, раздавались его шаги и друзья приветствовали того, кого ласково называли "gentle Willy" - "кроткий Вилли".
   Побывала я и в Виндзоре. В очаровательном виндзорском парке я уже не нашла того "дуба Хэрна", около которого проказницы, виндзорские кумушки, шутят свои шутки с Фальстафом. Этот великан стоял до половины XIX века, он погиб от удара молнии. На его месте посадили новый дуб в его память.
   Наконец надо было расстаться с Лондоном, и настал тот день, которого я ждала с каким-то трепетом. Я вышла из вагона в Стратфорде и совершенно забыла о близости шумных промышленных центров Англии, о паровозах и автомобилях: кругом меня все было овеяно магией прошлого.
   Стратфорд стоит на реке Эвон. Она протекает по всему городу и быстро уходит в поля, в леса - в те самые леса, где, по преданию, скрывался и жил Робин Гуд, любимый народный герой Англии, "добрый разбойник", "грабивший только тех, кто живет за чужой счет, и никогда не обидевший пахаря".
   На берегах этой реки родился "Эвонский лебедь". По зеленой глади ее сейчас скользят белые лебеди, не пугаясь рыбачьих лодок... Я смотрела на красавицу реку и вспоминались строки:
  
   ...Седые ивы
   Глядятся в зеркало кристальных вод.
  
   Мы сели в лодку и поплыли вниз по реке. В воде отражались пышные деревья, сады, красивые очертания Шекспировского музея, вдали виднелся шпиль старинной готической церкви. Под прибрежными ивами сидели рыболовы с удочками, девушка в белом лежала на яркой траве... Картина была необыкновенно мирная. День лучезарный. И как всегда в морских странах, при солнце надо всем стояла голубая дымка, которую так хорошо изображают английские пейзажисты.
   Стратфорд - сплошной цветущий сад. Всюду розы. Они росли в садах, свешивались через заборы, увивали крыльца белых коттеджей...
   Старинный белый дом с коричневыми балками и облицовкой окон, где родился Шекспир. Неподалеку - школа, тоже белая, с коричневыми полосами, где он учился. Дома с черепичными кровлями, с выступающими вперед верхними этажами. В них сохранились огромные камины, с крючками внутри для подвешивания котелков, с железными "собачками", чтобы класть поленья. Сохранились темные балки потолков, окна с переплетами, как было триста лет назад. Всюду стоит мебель того времени.
   Были мы и в коттедже Анны Хатауэй, жены Шекспира. Там тоже почтенные, темные балки, разрубить которые было так же невозможно, как каменные, - так затвердело дерево. Очаг, кровать с резными столбами и балдахином, утварь - все было той эпохи и помогало ясно представить себе обстановку, в которой жил Шекспир. Мы, конечно, были и в музее, очень богатом, где буквально тысячи изданий Шекспира, связанные с ним картины, портреты. Но, как всегда, музей не дает такого живого впечатления, как то, которое получается в домах, где сами стены - свидетели прошлой жизни. Принято говорить: "и у стен есть уши", я бы сказала: "и у стен есть язык", которым они красноречиво рассказывают о тех, кто в них жил... В саду коттеджа Анны Хатауэй трогательно выращивают все цветы, о которых Шекспир упоминает в своих произведениях, начиная с тех, которые так очаровательно перечисляет Пердита в "Зимней сказке":
  
   ...Лаванда, мята, майоран
   И ноготки, что спать ложатся вместе с солнцем
   И вместе с ним встают в слезах, нарциссы,
   Предшественники ласточек, фиалки,
   Чей цвет нежней дыхания Венеры... -
  
   кончая той "рутой и горькой, как раскаянье, полынью", о которой говорит Офелия в своем безумии, и "алыми и белыми розами". Весь этот садик - один душистый букет в память великого поэта.
   Я дала волю своему воображению, впрочем, руководствуясь только достоверными данными, имеющимися у нас о Шекспире.
   Ясно представляла себе его жизнь: юные годы в Стратфорде... Жизнь мирного городка легко нарисовать себе из произведений самого Шекспира. Лучше всякого исторического учебника. Где же еще мог поэт наблюдать, как не на своей родине, хотя бы он и переносил действие капризно, например, в Богемию, праздник стрижки овец, когда все местечко рядилось, пело и плясало, а добрые хозяйки сбивались с ног, чтобы угостить друзей, работников и всякого случайно забредшего пришельца пенистым элем и пудингами, или перенося в Данию "Валентинов день", праздник влюбленных, обменивавшихся в этот день записками, стихами и подарками, что велось в Англии до последнего времени... или, наконец, в Иллирию - праздник "Двенадцатой ночи", когда запекали монетку в пирог и гадали, кому она достанется, а вечером у камелька пекли яблоки и рассказывали друг другу сказки и небылицы о феях, духах и проказнике Пэке, который
  
   ...ломает ручки мельниц
   и портит пряжу сельских рукодельниц,
  
   а то, "притворись скамьей трехногою в углу", выжидает, когда на нее усядется толстая кумушка, - и тогда "трах, и тетка на полу"! - и все держатся за бока и хохочут. Но иногда бывали рассказы и невеселые ("К зиме подходят больше сказки грустные") о маленьком принце Артуре, которого жестокий дядя, король Джон, приказал ослепить и убить, о страшном Ричарде III, превзошедшем злодействами всех своих родственников, и о войне Алой и Белой розы, о которой старики слышали от своих отцов и дедов.
   Кроме сказок, в маленьком городке бывали и другие развлечения: устраивались состязания стрелков из лука, медвежьи травли, петушиные бои - все это отражено у Шекспира. А главное, театр - из Лондона туда наезжали актеры со своими труппами. Отец Шекспира в числе других почетных лиц города (он был ольдерменом) сидел на первой скамье и нередко держал на коленях своего сынишку. Юношей Шекспир в один из таких приездов познакомился и подружился с актером Бербеджем, который сыграл большую роль в его дальнейшей жизни.
   Красивый (по отзывам современников, он был "красив, и статен, и приятен в разговоре"), живой юноша развлекался и охотой и любовью, и тем и другим не совсем удачно: увлекся девушкой на восемь лет старше себя и женился на ней и к двадцати одному году уже имел троих детей, а занимаясь "браконьерством" в лесах Робин Гуда, что в то время было лишним доказательством молодечества, навлек на себя немилость помещика, сэра Люси, которому отомстил сатирическими балладами (а позднее и высмеял его в "Виндзорских кумушках"). Разгневанный лорд стал преследовать его, в Стратфорде оставаться ему было опасно и он уехал в Лондон, к своему приятелю Бербеджу; так судьба привела его к театру, и в Стратфорде стало одним добрым горожанином меньше, а в мире одним гениальным поэтом больше.
   Думая обо всем этом, я ходила по улицам Стратфорда, и каждый мальчуган, встречавшийся мне, казался мне "школьником с книжной сумкой, с лицом, намытым до глянца", о котором говорит Жак-меланхолик в знаменитом монологе "Семь возрастов", или маленьким Биллем Педж, спешащим отвечать латинские вокабулы пастору Эвансу. Румяная хозяйка гостиницы представлялась мне говорливой мисстрис Куикли, а прозрачная нежность девичьих лиц напоминала скромную Анну Педж или шаловливую Целию. Да, изменились времена, моды, нравы, - лорд Люси приехал в автомобиле, а Билль Педж на велосипеде... Но ведь людские чувства остались такими, как их изображал Шекспир. Оттого он и бессмертен, и в этом и есть его мировое значение. Он - воплощение жизни во всем ее многообразии: в высочайшей чистоте Корделии и в ужасающей жестокости Ричарда III, в подвиге любви Имогены и в преступлении ненависти Яго. Воздушная песенка Ариэля и сочный хохот Фальстафа чередуются у него, как в самой жизни. Нет чувства, нет положения, которое не было бы так или иначе отображено у него: терзается ли Гамлет вопросом "быть или не быть", или мошенник Автолик придумывает хитрый способ обокрасть путника, Шекспир нигде, никогда не отступает от правды. У него могут быть ошибки в фактах, когда он, например, заставляет "дочь русского императора" Гермиону ждать ответа от дельфийского оракула, но отступления от правды чувств у него нет.
   Установлено, что последние годы своей жизни Шекспир провел в Стратфорде, подобно герою одного из его последних произведений - мудрому Просперо из "Бури", удалившись "от магии искусства". Жизнь его была, несомненно, благополучна внешне: он к тому времени приобрел значительное состояние (у него было дохода на наши деньги 10 тысяч золотых рублей в год). С ним была его семья, причем старшая дочь, Юдифь, была "зеницей ока его". Его навещали добрые друзья - Бен Джонсон, Драйтон, - которых он радушно принимал. Но занимался он преимущественно садоводством, между прочим, посадил первое тутовое дерево в Стратфорде, отпрыск которого и сейчас показывают в саду рядом со школой. А писать он перестал: прожил шесть лет в полном молчании, и, верно, как у Просперо, "каждая третья мысль его была о могиле". Вероятно, он чувствовал приближение смерти, потому что сделал свое завещание за месяц до кончины.
   Почему он замолк? Кто разгадает эту тайну? Может быть, болезнь ему мешала, а может быть, прав Луначарский, который высказывает мысль, что несчастьем для Шекспира была эпоха, в которую он жил. У него не было "путеводной звезды". Такой для людей средних веков была религия. Но для Шекспира как для человека Возрождения религия утратила свой смысл. А заменить ее было нечем - он еще не мог осмыслить все пути борьбы жизни так, как это сделали последующие эпохи; однако при его гениальности, он не мог не видеть, что мало только наблюдать и запечатлевать хаос страстей людских - необходимо еще указать им цель и смысл существования. Кто знает? Во всяком случае, он замолчал.
   В старинной церкви Троицы, где он похоронен (в Вестминстерском аббатстве только его мемориальный памятник), на черном мраморе надгробной доски вырезана надпись: "Добрый друг, заклинаю тебя, не тревожь погребенного здесь праха: благословен тот, кто пощадит эти камни, и проклят тот, кто тронет мои кости".
   Каким желанием покоя звучит эта наивная надпись, эта мольба о том, чтобы его прах не потревожили! И думается, гениальный дух так устал гореть, отдавать себя, переживать все чувства человечества, что, может быть, ему и казалось единственной отрадой - полное успокоение...
   В последний раз мы пошли взглянуть на его памятник. Шекспир сидит на высоком постаменте, задумчиво смотря вперед, на свой родной город. Кругом него на постаменте, по углам, четыре фигуры, выразительно сделанные Гоуэром: леди Макбет, толстый Фальстаф, маленький принц и Гамлет. Фигура Гамлета - одна из прекраснейших скульптур, он изображен с черепом в руках. И от него уходишь с вечной неразрешимой загадкой в душе... повторяя слова Гамлета:
  
   ...И знать, что этот сон
   Окончит грусть и тысячи ударов -
   Удел живых...
  
   Вернувшись из своего паломничества, я не могла отделаться от желания взяться за переводы Шекспира. Начала было "для души" переводить "Как вам это понравится" - одну из любимых моих вещей. Но, когда я о ней говорила с режиссерами театров, они отговаривали меня от этой работы, уверяя, что "публике будет скучно"...
   Уже во время войны, в 1915 году, режиссер бывшего Михайловского театра, в котором к тому времени стали давать русские спектакли, убедил меня сделать новый перевод "Сна в летнюю ночь". Я так люблю эту пьесу, что у меня не хватило духа отказаться, и я принялась за перевод не без страха, чтобы попробовать свои силы. Тогда я еще не имела никакого понятия о методологии перевода, писала, как на ум приходило, ничтоже сумняшеся, вместо пятистопного ямба прибегала к шестистопному, что намного облегчало работу. Тем не менее перевод понравился и был поставлен в Михайловском театре в 1916 году. Но я сама была неудовлетворена им. Тут пришли революционные годы, и я занялась более актуальной работой. Но лет пятнадцать назад покойный профессор Розанов предложил мне сделать для Гослитиздата переводы "Сна в летнюю ночь" и "Бури". Тут он меня ознакомил с принципами перевода шекспировских произведений, выработанными целой коллегией шекспироведов, к слову сказать, чрезмерно строгими и придерживавшимися больше "буквы", чем "духа", и впоследствии очень измененными.
   Я взялась за дело по-новому. И за несколько лет перевела из пьес Шекспира: "Сон в летнюю ночь" (заново), "Буря", "Как вам это понравится", "Все хорошо, что хорошо кончается", "Веселые виндзорские кумушки", "Много шума из ничего", "Цимбелин", "Зимняя сказка", "Венецианский купец", "Король Лир", "Мера за меру" и последней - "Ромео и Джульетта". Помню, как, начиная ее, я написала на первой странице тетради: "В последний день моего любимого лучезарного июня, в соснах, начинаю "Ромео и Джульетту". Что-то будет? В добрый час!"
   Эта запись - отклик того глубокого внутреннего волнения, с каким я принималась за работу над Шекспиром, которая всегда доставляла мне огромную творческую радость.
   В 1939 году одно из моих желаний исполнилось: театр имени М.Н.Ермоловой (опять ее имя сопутствовало мне), этот небольшой молодой театр, не убоявшись "скучной для публики" пьесы, решил поставить "Как вам это понравится". Талантливый режиссер Мария Осиповна Кнебель, с которой мы немало поработали над сокращениями, сведением пяти актов в три, под внимательным руководством Н.П.Хмелева блестяще вышла из трудной задачи - на крохотной сцене поставить эту прелестную вещь.
   Сколько нового внесла она в прекрасную сказку, сделав из нее, по отзывам всех видевших ее, исключительно интересный спектакль! Не стану разбирать подробно постановки, но все было удачно: молодые и увлекающиеся исполнители, декорации, напоминавшие иллюстрации к книжке волшебных сказок Перро, талантливая музыка Бирюкова, мягкие краски костюмов - все гармонично сливалось. А какие у нее были "находки"! Упомяну об одной, которой, верно, остался бы доволен и сам Шекспир. По идее Кнебель, Орландо сразу узнает в юном пастушке Ганимеде переодетую Розалинду. Когда он берет ее нежную женскую руку, он вздрагивает, вглядывается в лицо и как-то незаметно для нее делает движение глазами, ясно говорящее: "Ах, вот ты кто... хорошо же!" И с этой минуты начинается игра: она думает, что обманула его, а он, в сущности, обманывает ее, и эта любовная хитрость ставит сразу все на свое место, делая неправдоподобное правдоподобным, но не мешая сказке.
   Зал был всегда переполнен. Это было моей последней радостью, связанной с Шекспиром.
   В следующем году Театр Красной Армии поставил "Сон в летнюю ночь" в моем переводе, но, к сожалению, болезнь помешала мне видеть эту постановку, говорят, очень интересно задуманную А.Д.Поповым.
   И.Н.Берсенев хотел поставить "Зимнюю сказку" в своем театре, но помешала война. Хочется надеяться, что еще доживу до осуществления этого. Но так или иначе вся моя жизнь была связана с Шекспиром, переводить его было для меня даже более волнующе и серьезно, чем писать свое личное, такую большую ответственность я чувствовала. И многими счастливыми минутами я обязана ему, постоянно находя в нем поддержку и отраду.
  

Мой прадед Михаил Щепкин

   С первых дней моего детства, с той минуты, когда я впервые осознала свое "я", не помню такого времени, когда моя жизнь не была бы озарена магией театра. Может быть, это объясняется тем, что в семье моей матери - семье Щепкиных - все были близки театру. В нашем роду сохранялся культ Щепкина - мы все гордились и гордимся нашим великим предком. И гордиться есть чем.
   Щепкин, начавший свое учение "у дьячка за полтину денег и горшок каши", был одним из первых русских актеров, заставивших русское общество изменить свой взгляд на актера как на "комедианта", созданного на потеху праздной толпы, и начать уважать актеров как носителей высокой культуры. Он сумел по-настоящему привлечь к себе русскую интеллигенцию и слиться с ней. Он был не только великим артистом, но и воплотителем лучших начал человеческого духа. Этот бывший раб страстно любил свободу; его "свободомыслие" пугало театральное начальство, и кружок его друзей внушал "подозрение в благонадежности". Щепкин был великим новатором, коренным образом изменившим сцену. Он заменил ложный пафос и искусственную читку, царившие до него на сцене, подлинным реализмом, живой народной речью, ввел, по выражению Ф.Кони (известного критика и издателя театрального журнала "Пантеон"), "вместо пластического проявления - духовное проявление". Сам выйдя из недр народа, в совершенстве знавший его язык и психологию, Щепкин был первым истинно народным артистом, искусство которого доходило до всех зрителей без исключения. По признанию покойного К.С.Станиславского, заветы Щепкина легли в основание всей его системы. Эти заветы, переходившие от учеников великого актера к их ученикам, преемственно хранились на сцене Малого театра, и до сих пор щепкинская традиция живет на сцене в лучших ее представителях. Вся театральная Россия гордится этим именем. В 1938 году было отмечено по всему Союзу семидесятипятилетие со дня его смерти, и о Щепкине говорили с такой взволнованностью и теплотой, как будто только недавно пережили его потерю.
   Хотя моего прадеда давно не было на свете, когда я родилась, но с первых дней моего существования "дедушка", как называла его моя мать, был для меня чем-то родным и близким. Этому помогали рассказы матери и тетки, помогал и стоявший у нас его бюст работы Опекушина, до сих пор хранящийся у меня, прекрасно передающий, по словам близких, все обаяние его умного, тонкого и доброго лица.
   В Москве, куда я приезжала часто подростком и куда совсем переехала, окончив гимназию в Киеве, я встречала еще многих, лично знавших Щепкина. Среди них были его любимая ученица Н.М.Медведева, артистка А.И.Шуберт, режиссер Малого театра С.А. Черневский.
   Из родственников Щепкина были тогда еще живы двое его сверстников: брат Абрам Семенович, доживший до девяноста лет, и невестка, жена сына Николая Михайловича, Александра Владимировна. Они жили в доме одного из ее сыновей. Я помню, как сейчас, небольшой деревянный особнячок, по-московски уютный, с антресолями, лесенками и чуланчиками, в котором жила большая, дружная семья. Абрам Семенович был небольшого роста, совсем белый старичок, с необычайно добрыми глазами. Он был старый холостяк, кандидат Московского университета. Своей семьи у него не было: ее заменила ему семья брата. Сперва племянники, потом их дети и, наконец, их внуки, которых он дождался; все любили его, привыкли на него смотреть как на неисчерпаемый источник интересных сказок, самодельных игрушек, поездок "верхом" на его плечах... В его спартански простой комнатке стоял шкаф с книгами в самодельных переплетах, сплошь исписанными его мелким почерком, и когда дети спрашивали его, что такое в этих книгах, он серьезно отвечал им, что он "сочиняет новый язык", и это производило на них сильное впечатление. Почему-то из его рассказов запомнился мне один, как он в молодости постоянно видел во сне, что он делает какие-то великие открытия, долженствующие спасти человечество - ни более ни менее. Но наутро он никогда не мог вспомнить, в чем было дело. Наконец он решил положить с собой рядом бумагу и карандаш, с тем чтобы, если проснется ночью, сейчас же записать свою мысль. Действительно, это удалось ему: ночью ему приснилось что-то необыкновенно значительное, он записал это лихорадочно - и тут же заснул крепчайшим сном молодости. Проснувшись утром, он с волнением увидел, что на бумаге что-то записано, - само изречение, конечно, испарилось из его памяти. Он радостно схватил листок - и прочитал: "Воздух сух, как гвоздь..."
   Надо ли говорить, что с тех пор он больше своих снов не записывал? Я живо представила себе его разочарование - может быть, потому, что мне тоже постоянно снились какие-то удивительные сны, которые я не могла запомнить, проснувшись, и его рассказ вызвал во мне полное сочувствие. Ничего великого ему совершить не удалось, но жизнь свою он прожил мирно и благополучно, самой верной нянькой для внучат был их любимый "Абатя", как они его звали. Он ходил в мягком тулупчике и валенках, которых не снимал и в комнатах, вроде деда Мороза, и таким и остался в памяти.
   Александру Владимировну я помню худенькой, достойной старушкой, с тонкими чертами лица и маленькими руками, в неизменной черной кружевной наколке. Помню старомодный грациозный жест, с каким она держала в руках старинную хрупкую чашечку, чем-то напоминавшую ее самое. В доме сына у нее был свой флигель и девица-компаньонка. Все относились к ней с величайшим почтением, и каждое ее слово ценилось. Она была из культурнейшей семьи Станкевичей. Брат ее, Николай Владимирович, остался в истории русской литературы как глава знаменитого в свое время философско-литературного "кружка Станкевича". Он окончил словесный факультет Московского университета и сам писал главным образом стихи, но, как пишет С.Венгеров, "в качестве писателя он не имел значения, однако наложил печать свою на целый период русской литературы". Он был человеком редкой нравственной красоты и обладал тонким критическим чутьем. Умер он молодым - двадцати семи лет, и имя его стало знаменем для молодого поколения сороковых годов, боровшегося с реакционными, крепостническими взглядами. Среди участников этого кружка были Белинский, горячо любивший Станкевича, Аксаков, Грановский, посещали его Тургенев и Герцен. К этим людям сороковых годов принадлежала и Александра Владимировна, находившаяся под большим влиянием своего брата. Понятно, с каким благоговением я подростком смотрела на эту старушку, имевшую счастье близко знать людей, имена которых мне казались легендарными. Ее воспоминаниям я очень обязана тем, что могу себе живо представить быт и семейную жизнь Щепкина.
   Всем интересующимся историей русского театра известно, как из маленького крепостного дворового мальчика выработался величайший артист русской сцены, именем которого и сейчас называется Малый театр - "Дом Щепкина", как во Франции театр Французской комедии называется "Домом Мольера". Поэтому на фактах его биографии я задерживаться не буду - остановлюсь только на самой трагической странице из жизни Щепкина, которая в общем в дальнейшем протекла мирно, в патриархальном укладе и серьезном труде. Эта страница является одной из самых трагических для истории русского театра. Это - время, когда Щепкину, тогда уже знаменитому артисту, не удавалось получить "вольную". Как трудно в наши дни, и особенно молодежи, понять и представить себе, что артист, имя которого гремело по всей России, который был гордостью Москвы, совестью театра, которому платили огромные по тем временам деньги за гастроли и которому шел уже четвертый десяток, мог быть продан со своей культурной и образованной семьей, как лошадь или собака! Что о нем могли торговаться, объясняя, что "он дает большой доход", и рассчитывали, во сколько можно оценить его семью - всех этих будущих профессоров, общественных деятелей и артистов! Когда публика, в виде бенефисного подарка, хотела выкупить его по подписке, то для того, чтобы удовлетворить аппетиты его "гуманных" владельцев, не хватило некоторой суммы. Тогда князь Репнин "великодушно" внес недостающие деньги, но за это оставил за собой право на Щепкина.
   Вот отрывок из письма Щепкина, относящегося к этому периоду: "...в декабре Котляревский известит меня, что все кончено и купчая крепость прислана князю. Эта весть так меня озадачила, что я не скоро собрался с духом спросить, какая крепость. Ведь меня князь выкупал, а не покупал. Наконец решился спросить и в ответ услышал вот что: "Это, - говорит, - сделано по необходимости. Опекун спрашивал разрешения для продажи, следовательно, и акт должен состояться в той же форме; к тому же князь прибавил своих 3000 р., которые ты и обязан заслужить". Только три года спустя Щепкин, наконец, получил возможность откупиться - и вздохнул свободно.
   Когда Щепкин переселился в Москву и обосновался там, его скромный дом сразу стал приютом лучших людей того времени.
   Я успела еще с матерью побывать в последнем доме, где жил Щепкин в Москве, - на 1-й Мещанской улице, где сейчас по широкой, залитой электричеством асфальтированной трассе мчатся бесчисленные автомобили и где тогда была окраина Москвы, с маленькими домишками, утопавшими в садах, где редко-редко извозчик проедет или пройдет разносчик, выкрикивающий: "Патока с имбирем, варил дядя Симеон, тетушка Арина кушала - хвалила..." Такой разносчик - старенький, замерзший - приходил в дом Щепкина, его усаживали на лежанку, поили чаем - у Щепкиных угощали всех, кто бы ни пришел в дом, - и детвора, слушая его песенки, лакомилась его сбитнем. Просторный дом с мезонином, с большой террасой и садом, где шумели развесистые березы и цвела сирень и кусты малины, смородины и крыжовника, точно где-нибудь в деревне. Я бродила с матерью по саду, по дому и из ее рассказов ясно восстанавливала картину щепкинской жизни. Прямо из передней - небольшой зал, он же и столовая, где к обеду садилось не меньше двадцати человек одних "чад и домочадцев", затем - голубая гостиная с штофной мебелью, расставленной по-старинному: диван, перед ним стол, кругом кресла, а в простенках "горки" с подношениями от публики, серебряными чарами и пр. Затем диванная с ходом на террасу, а налево из передней - кабинет Щепкина, служивший ему и спальней, потом другие комнаты, с девичьей в конце коридора. И наверху - "детский верх" и "старушечий верх". Всем этим домом кротко и мудро правила Елена Дмитриевна, жена Михаила Семеновича, которую он звал "Алеша".
   Во время турецкой войны в Анапе, в пылавшем дворце паши, солдаты нашли крошечную девочку и, сжалившись над ней, спасли ее. Их командир, генерал Чаликов, взял девочку на воспитание, и у него, как Пердита из "Зимней сказки", она счастливо прожила всю свою юность. Где-то в Курске она встретилась с Щепкиным, тогда еще крепостным актером. Она полюбила его и - свободная девушка - не побоялась связать с ним свою жизнь и до самой смерти была ему верным другом и помощницей. Когда она была уже взрослой девушкой, - говорит наша семейная хроника, - в Москву приезжали "две туркини", разыскивая девочку, пропавшую в Анапе. Возраст, приметы, родинки - все совпало, но Елена Дмитриевна сказала, что ее родина - здесь, и отказалась покинуть Россию. Ее портрет кисти Тропинина хранится в Русском музее в Ленинграде. Это была миловидная женщина, с нежным ртом и красивыми темными глазами, очень маленького роста. Происхождение в ней сказывалось разве в том, что она любила сидеть, поджав ножки, да была очень неравнодушна к сладостям, в остальном это была совершенно русская по духу и воспитанию женщина. Как и Щепкин, она отличалась большой добротой.
   Щепкин умел любить людей - может быть, потому, что сам много перестрадал. Пережитые им годы рабства оставили в нем глубокий след, и он исключительно горячо откликался на пережитое горе.
   Тогда еще не было театральных убежищ, домов для ветеранов сцены, и не одного "отыгравшего" Щепкин спасал от нищеты и одинокой старости.
   Частенько приходил он к жене расстроенный и говорил ей: "Встретил такого-то (или такую-то)... Совсем одинок, бедняга, и жить негде... Не взять ли нам его к себе, Алеша?" - "Ну что ж, возьмем, - отвечала Елена Дмитриевна, всецело сочувствовавшая мужу, - потеснимся..."
   И брали.
   Дом всегда был как будто резиновый: место как-то находилось. Михаил Семенович начинал курить подешевле табак, детям давали меньше гостинцев - и новый член семьи оставался до смерти на иждивении Щепкина. Стоит бегло перечислить хотя бы нескольких обитателей "старушечьего верха". Жила там прежде всего сестра его Лизавета Семеновна с мужем, бывшим режиссером Малого театра, прозванным за свои длинные усы "дядей Усей". Жила сестра покойного трагика П.С.Мочалова, бывшая провинциальная трагическая актриса М.С.Мочалова-Франциева. Когда-то она была красавица, к старости сохранила величавость и важность своих героинь. Щепкин особенно любил ее, звал "Трагедия" или "Антигона" и часто приветствовал какой-нибудь фразой из старинной трагедии: "Идем, дочь нежная преступного отца..." Она сейчас же протягивала староклассическим жестом руку и подхватывала реплику. Этой величественной женщины побаивалась детвора, но, узнав ее слабое место - трагическая королева до ужаса боялась мышей, - иногда врывалась к ней в комнату с криком "мышь, мышь!", доводя бедную чуть не до обморока.
   Жила наверху старушка - мать рано умершего актера и поэта Цыганова, автора песни "Не шей ты мне, матушка, красный сарафан...", поющейся и по сей день. Затем беленькая, розовая старушка с серебряными волосами и голубыми глазами, которую прозвали "баба Беленька", какая-то отставная актриса. Потом знаменитый Пантелей Иванович, рассказ Щепкина о котором, как говорят, вдохновил Островского на создание Любима Торцова. Пантелей Иванович - театральный парикмахер, которого Щепкин знал давно. Как-то раз, приехав в Харьков, Щепкин увидал около театра своего знакомца, обшарпанного, оборванного, - полицейский солдат вел его на веревке, чтобы посадить в "яму" - долговое отделение. Старик со слезами поведал Щепкину про свою беду. Щепкин отправился к своей Алеше, рассказал ей про встречу с Пантелеем Ивановичем. "Выкупим его, Алеша?" - "Ну что ж, выкупим!" - отвечала Елена Дмитриевна, как всегда в подобных случаях, и Пантелей Иванович поселился у них. В доме все его полюбили, особенно детвора. Человек он был тихий, парикмахер искусный - Щепкин всегда был доволен его работой. Но вот беда: Пантелей Иванович запивал. Как получит жалованье (Щепкин его устроил в театре), так и пьет, пока всего не спустит. Щепкину надоело с ним биться, и он сказал жене: "Надо, Алеша, сыграть с ним комедию: постращаю его!"
   Он пришел к Пантелею Ивановичу и сказал ему: "Ну, Пантелей Иванович, я для вас все сделал, что мог, но вы так себя ведете, что нам жить с вами больше не приходится. Прощайте, Пантелей Иванович". Тот не ответил ни слова, взял свой "болван" для париков и ушел из дома. Вечером в театре он стоял уже со своим "болваном" в уборной Щепкина, но тот остался тверд: поручил другому парикмахеру причесывать себя. Три месяца он выдерживал его. Тот перестал пить и только бродил, как тень, около уборной. Наконец Щепкин заявит жене, что пора с Пантелеем Ивановичем помириться. "Жалко мне старика". Приехав в театр, он ласково сказал Пантелею Ивановичу: "Причешите-ка мне, Пантелей Иванович, паричок!" "Как зальется, как зарыдает мой старик! - рассказывал Щепкин. - Взял парик, а руки так и дрожат. Тут мы с ним и помирились: переехал он снова ко мне на житье и уж больше никогда во всю жизнь свою не запивал, а такой безграничной преданности, какую он питал ко мне и ко всему моему семейству, я ни от кого не видал".
   Когда Садовский сыграл Любима Торцова, Щепкин, вспоминая своего Пантелея Ивановича, говорил, что Садовский, хотя превосходно выражает комическую сторону Любима Торцова, недостаточно оттеняет в своем Любиме то, что было в Пантелее Ивановиче, - ту искру человеческого достоинства, которая этому падшему человеку помогла подняться и выйти на правый путь.
   Всех своих старушек Щепкин баловал, журил, мирил, звал "мои резвушки", играл с ними в безик и кабалу, и никто из них не чувствовал, что они живут у него "на хлебах, из милости".
   Елене Дмитриевне трудно было бы справляться с такой огромной "семьей", если бы в доме не было "Тахамочки". Т.М. Аралова была дочерью домовладельца, у которого Щепкин поселился по приезде в Москву. Дела ее отца пришли в расстройство, дом и имущество продали за долги, и тогда Щепкин предложил ему, что он возьмет на воспитание его старшую дочку, подругу дочерей Щепкина, девочку лет двенадцати. Так она и осталась на всю жизнь в щепкинском доме. Это была тихая, молчаливая девушка, очень большого роста, с большими руками и ногами и с большим сердцем, в котором помещались все Щепкины. Все горести, радости, болезни Щепкины переживали на ее мощной груди, у ее любвеобильного сердца. Елене Дмитриевне она была незаменимой помощницей. Когда смертельно заболел старший сын Щепкина, Дмитрий, выдающийся молодой ученый, и врачи решили, хватаясь за соломинку, отправить его на остров Мадейру, родители, побоявшись отпустить сына одного, попросили Тахамочку сопровождать его. Так же спокойно, как она ответила бы на предложение повезти детей в Сокольники, она отвечала "хорошо" и отправилась с больным. Она самоотверженно ходила за ним, но поездка не помогла, и он умер на ее руках. Она вернулась в Россию. Одна, не владея языками, проехала через всю Европу, да еще привезла с собой двух маленьких белых испанских пудельков: "Чучо" и "Мучачу", "которых Митя любил". Они всю жизнь так и ходили за ней по пятам. Надо знать, что значило больше ста лет назад путешествовать (не было железных дорог, в пути встречались всевозможные опасности, приходилось переживать лишения и трудности), чтобы понять, какой дух был в этом некрасивом теле. Недаром все в доме ее любили и не представляли себе жизни без нее.
   Кроме разных стариков и старушек, в доме Щепкина жило множество молодежи. Детский верх не пустовал никогда: кроме своих собственных детей, а потом внуков, Щепкин содержал сперва семью своего умершего товарища по сцене Барсова в количестве семи человек, которые прожили у него в доме больше двадцати лет, потом детей декабриста Якушкина; кроме них, беспрестанно появлялись новые лица, остававшиеся в семье Щепкина кто месяц, кто год.
   Жил у него знаменитый впоследствии артист С.В.Шуйский, постоянно гостили Г.Н.Федотова, Н.М.Медведева. Последним, кто попал к нему, был известный М.В. Лентовский, которого Щепкин вызвал к себе, получив от него письмо с просьбой помочь ему стать актером. Мальчику было шестнадцать лет; Михаил Семенович послал ему денег, затем поместил у себя, пригрел его и полюбил. Так как все углы в доме были заняты, то ему поставили кровать в кабинете Щепкина. Мальчика с горячей душой, но дикого, как волчонок, невзлюбили внучата Щепкина, приревновав его к деду, и часто изводили его. После какой-то детской истории, в которой вспыльчивый Лентовский столкнул с террасы издевавшегося над ним приятеля маленьких Щепкиных, дети думали, что Мише сильно достанется. Тут - по рассказу моей тетки А.П.Щепкиной, - им впервые пришлось увидеть их добряка дедушку суровым. Он с грустью и строгостью стал говорить им, как они неправы, притесняя Мишу, который пользуется их гостеприимством, как ему должно быть тяжело у них и что они должны поставить себя на его место. "Как я помню его строгое и вместе печальное лицо, его в душу проникающий голос! - говорила Александра Петровна. - Слова деда были хороши и убедительны и сами по себе, но я уверена, что и талант сыграл тут немалую роль: так это было сказано, что до сих пор не забыть". Как ни был занят Щепкин, он находил время следить за всем, что делалось в его семье, и своим умным и добрым влиянием всех согревал и направлял. И свои и чужие обращались к нему за нравственной поддержкой и лаской, и недаром его приятель - украинский литератор Максимович - так определял его: "Это дивно милый человек, который и на закате дней своих светит и согревает, как солнце утром".
   Я, конечно, застала в живых только людей, которые могли мне рассказывать главным образом о последних годах жизни прадеда. Постараюсь нарисовать его портрет, каким мне его донесли рассказы и воспоминания близких ему людей.
   Щепкин был очень небольшого роста, полный, круглый, но его полнота не мешала ему быть чрезвычайно легким, подвижным и эластичным. До глубокой старости он каждое утро и на ночь проделывал всяческие гимнастические упражнения, чтобы не потерять этой гибкости, и плясал, когда приходилось, в украинских пьесах, как заправский танцор. Голос у него был не сильный, но поставленный так, что самый тихий шепот его со сцены был слышен всему залу. Говорят, его полушепот потрясал больше всякого трагического крика. В пьесе "Матрос", которую Щепкин любил играть, он изображал старого матроса, возвратившегося на родину, где его уже считали умершим. Михаил Семенович в традиционных тогда куплетах, которыми сопровождались мелодрамы и водевили, произносил:
  
   Безумец... ты забыл, что время,
   Как шквал, рвет жизни паруса, -
  
   и эти его тихие слова заставляли плакать всех зрителей. У него был прекрасный слух и музыкальность, он даже сам играл с детства на гуслях и очень любил музыку. Лицо его сияло умом и приветливостью, умные глаза, серые, с поволокой, до старости оставались живыми, проницательными и блестящими, улыбка была пленительна. От него точно излучалась доброта. Эта доброта распространялась не только на его близких, - каждый обездоленный мог рассчитывать на его поддержку и помощь. Семья, старики и старушки, сыновья и их товарищи, молодые актрисы, внуки и чужие ребятишки - все это жило у него в доме, работало и веселилось, и центром всего был небольшой круглый человек - великий М.С.Щепкин.
   В доме было шумно и весело. Старики не стесняли молодежь, молодежь любила стариков. Жизнь Щепкина шла размеренно и умеренно. Вставал он рано, летом чуть ли не в шесть часов утра, и с утра повторял свои роли - иногда до ста раз подряд, особенно в последние годы, когда боялся, чтобы память не изменила ему. Потом пил чай и ехал на репетицию. Дома, после раннего обеда, надевал свой темно-коричневый халат в полоску, из-под которого виднелся белый воротник, и в таком виде отдыхал. Если не ложился вздремнуть, то отдыхом его было хождение взад и вперед по комнатам. Он ходил, заложив свои короткие полные руки за спину, лениво и медленно, и время от времени вставлял свое словцо в разговоры домашних. Часто это были украинские фразы, вроде: "Ну да прости мене, моя мила, що ты мене била!" - или: "Ажно на тын взлезла, та усих перелаяла!" Иногда он вступал в какой-нибудь спор молодежи и был самым молодым и ярым, если дело шло о дорогих его сердцу предметах. Рассказы о чьем-либо несчастье вызывали у него слезы - он легко плакал, но слезы его никогда не были пустой чувствительностью: если Щепкин над кем-нибудь плакал - это значило, что он собирается утереть слезы того, над кем плачет.
   Часа через два после обеда он уже снимал халат и ехал спозаранку в театр, где не только гримировался и одевался заблаговременно, но ходил еще и по уборным молодежи, наблюдая, чтобы у них все было в порядке. Иногда им от него и доставалось. С.В.Шуйский рассказывал, как в какой-то роли он загримировался "под красавца" и Щепкин напал на него:
   - Мерзкое самолюбие! Смазливая рожа для тебя дороже дела, дороже истины? Ты как должен быть загримирован? Как? В уродливом теле душевная красота, а ты что изображал?
   - Да помилуйте, Михаил Семеныч...
   - Я-то Михаил Семеныч, а вот ты Купидон Купидоныч! - кипятился Щепкин и только тогда простил Шуйского, когда тот переменил грим.
   Его ученики и ученицы не обижались на него, зная, что все его замечания ведут только к их пользе. Они его боготворили. Когда к нему приезжали его ученицы или молодые артистки, установлен был обычай, что всех их - даже кого видел впервые - он целовал. Когда его поддразнивали, он серьезно объяснял:
   - Но я ведь и старух всех целую.
   Дома у себя, в свободные вечера, он был радушным и оживленным хозяином. Умел слушать, но умел и рассказывать: рассказы его дышали юмором, жизнью и темпераментом. Многие писатели черпали из них сюжеты для своих произведений. Гоголь взял у него тип Петра Петровича Петуха, генерала Бетрищева, рассказ о городничем, "полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит", Герцен - патетическую историю "Сорока-воровка" - из жизни крепостной актрисы, Соллогуб - "Тарантас".
   Щепкин умел быть другом. В дружбе своей он не знал страха: он спокойно поехал посетить эмигранта-изгнанника Герцена в Лондон, что само по себе было тогда крамолой. Он отправился навестить опального Тургенева в его деревню. О его отношениях со ссыльным Шевченко я скажу ниже. Не было такого случая, чтобы друг получил от него камень вместо хлеба.
   Несмотря на то, что Щепкин умел отдавать много души и времени своим друзьям, работал он как никто и к ролям своим относился исключительно добросовестно. В пословицу вошла его фраза, легшая, по свидетельству Станиславского, в основу его учения: "Нет маленьких ролей - есть маленькие актеры".
   Как величайший мастер, каждую свою роль он разрабатывал и углублял в течение всей своей жизни, к каждому спектаклю готовясь, как к новому, и волнуясь, как в первый раз.
   Понятие о его добросовестности может дать случай, рассказанный мне покойным Черневским, бывшим при нем помощником режиссера. Репетировали как-то "Ревизора" для вступающего вновь в пьесу актера. Щепкин, тогда уже глубокий старик, сидел в курилке и ждал своего выхода. У городничего есть в одном из актов пьесы несколько слов, которые он говорит за кулисами. Черневский, на обязанности которого лежало следить за выходами и за репликами, решил не беспокоить отдыхавшего Щепкина и прокричал за него его реплику. Старый артист, до которого долетели слова его роли, сказанные кем-то другим, взволновался. Он подозвал к себе Черневского и строго спросил его:
   - Разве ты сегодня играешь городничего?
   Смущенный юноша ответил:
   - Помилуйте, Михаил Семенович, я не хотел беспокоить вас по пустякам.
   - Запомни, - горячо сказал Щепкин, - во-первых, у Гоголя нет пустяков, во-вторых, я здесь именно затем, чтобы беспокоиться.
   Когда Щепкин что-нибудь делал, для него не было "маленького дела", как не было маленьких ролей: он отдавался тому, что делал, всей душой и, к счастью, передал это свойство всем Щепкиным. Вот рассказ моего деда, слышанный мною от матери. Как-то Щепкин ждал в Москву Гоголя. Как он любил своег

Другие авторы
  • Рачинский Сергей Александрович
  • Иванов Александр Павлович
  • Лепеллетье Эдмон
  • Катков Михаил Никифорович
  • Фет Афанасий Афанасьевич
  • Покровский Михаил Николаевич
  • Сандунова Елизавета Семеновна
  • Алданов Марк Александрович
  • Сухонин Петр Петрович
  • Червинский Федор Алексеевич
  • Другие произведения
  • Розанов Василий Васильевич - Вековые причины пьянства
  • Анненков Павел Васильевич - Исторические и эстетические вопросы в романе гр. Л. Н. Толстого "Война и мир"
  • Стокер Брэм - Вампир (Граф Дракула)
  • Карамзин Николай Михайлович - Падение Швейцарии
  • Эртель Александр Иванович - "...Жизнь нельзя ввести в оглобли"
  • Еврипид - Троянки
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Капитал и труд
  • Дружинин Александр Васильевич - Литературная летопись. Разные известия
  • Бичурин Иакинф - Письма Бичурина из Валаамской монастырской тюрьмы
  • Крыжановская Вера Ивановна - Эликсир жизни
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 436 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа