Главная » Книги

Вересаев Викентий Викентьевич - Гоголь в жизни. Том 2., Страница 5

Вересаев Викентий Викентьевич - Гоголь в жизни. Том 2.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

вить существенную часть книги, не вошли в нее,- письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бе­дами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу государю {401} и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Виельгорскому, прося и умоляя представить эти письма на суд государю. Сердце говорит мне, что он почтит их своих вниманием и повелит напечатать.
   Гоголь - А. О. Смирновой, 30 янв. 1847 г., из Неапо­ля. Письма, III, 338.
   О предоставлении государю переписанной вполне книги твоей теперь и думать нельзя. Иначе, какими глазами я встречу наследника (Алек­сандр Николаевич, будущий император), когда он сам лично советовал мне не печатать запрещенных цензором мест, а я, как будто в насмеш­ку ему, полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого госуда­рю, который, не желая дать огласки делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал.
   П. А. Плетнев - Гоголю, 17/29 янв. 1847 г., из Петер­бурга. Рус. Вест., 1890, N 11, стр. 50.
   Здоровье мое несколько вновь расстроилось. Ночи я не сплю, и сам не могу понять, отчего, потому что волненья нервического нет, ниже волне­ния в крови. Слабость усилилась, и некоторые прежние недуги стали воз­вращаться. Но дух уныния далеко от меня. И сама неожиданная смерть Языкова не повергнула меня в печаль, но в какое-то тихое упование 5.
   Гоголь - В. А. Жуковскому, 10 февр. 1847 г., из Неа­поля. Письма, III, 350.
   Не позабудь передать мне все мненья об этом явившемся в печати оглодке, как твои, так и других. Поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а пото­му проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим.
   Гоголь - Шевыреву, 11 февр. 1847 г. Письма, III, 358.
   Мы, надувал самих себя Гоголем, надували и его, и поистине я не знаю ни одного человека, который бы любил Гоголя, как друг, независимо от его таланта. Надо мною смеялись, когда я говорил, что для меня не сущест­вует личность Гоголя, что я благоговейно, с любовию смотрю на тот дра­гоценный сосуд, в котором заключен великий дар творчества, хотя форма этого сосуда мне совсем не нравится.
   С. Т. Аксаков - И. С. Аксакову, 16 февр. 1847 г. И. С. Аксаков в его письмах, т. I. М. 1888. Стр. 424.
   Присоединяйте к концу вашего письма всякий раз какой-нибудь очерк и портрет какого-нибудь из тех лиц, среди которых обращается ваша дея­тельность, чтобы я по нем мог получить хоть какую-нибудь идею о том сословии, к которому он принадлежит в нынешнем и современном виде. Например, выставьте сегодня заглавие: Городская львица, и, взяв­ши одну из них, такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками,- и как са­дится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову, словом,- личный портрет во всех подробностях. Потом завтра вы-{402}ставьте заглавие: Непонятная женщина, и опишите мне таким образом непонятную женщину. Потом: Городская добродетель­ная женщина; потом: Честный взяточник; потом: Губерн­ский лев. Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могу­щим подать собою верную идею о том сословии, к которому он принадле­жит... После вы увидите, какое христиански доброе дело можно будет сделать мне, наглядевшись на портреты ваши, и виновницей этого буде­те вы *.
   Гоголь - А. О. Смирновой, 22 февр. 1847 г. Письма, III, 370.
   Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть все свое неряшество и меньше грешить вперед... Как мне стыдно за себя,- стыдно, что возомнил о себе, будто мое школьное вос­питание уже кончилось, и могу я стать наравне с тобою. Право, есть во мне что-то хлестаковское... Ночи мои все по-прежнему без сна; я слаб телом, но духом, слава богу, довольно свеж.
   Гоголь - В. А. Жуковскому, 6 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 398.
   Я знаю, что в обществе раздаются мнения, невыгодные насчет меня само­го, как-то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих пра­вил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Все это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился. Не бойтесь, я не вынесу из избы сору... Книга моих писем выпущена в свет затем, чтобы пощупать ею других и себя самого, чтобы {403} узнать, на какой степени душевного состояния стою теперь я сам, потому что себя трудно видеть, а когда нападут со всех сторон и станут на тебя указы­вать пальцами, тогда и сам отыщешь в себе многое. Книга моя вышла не столько затем, чтобы распространить какие-либо сведения, сколько затем, чтобы добиться самому многих тех сведений, которые мне необходимы для труда моего, чтобы заставить многих людей умных заговорить о предметах важных и развернуть их знания, скупо скрываемые от других 7.
   Гоголь - гр. А. М. Виельгорской, 16 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 411.
   Появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо дру­гому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне ну­жен, Не появись моя книга, мне бы не было и вполовину известно мое душев­ное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не вы­ступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совер­шенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?
   Гоголь - кн. В. В. Львову, 20 марта 1847 г., из Неаполя. Письма. III, 421.
   Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство.
   С. П. Шевырев - Гоголю, 22 марта ст. ст. 1847 г., из Москвы. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г. Спб. 1896. Стр. 46 (Приложение).
   Одна из причин печатания моих писем была и та, чтобы поучиться, а не поучить. А так как русского человека до тех пор не заставишь говорить, пока не рассердишь его, то я оставил почти нарочно много тех мест, которые заносчивостью способны задрать за живое. Скажу вам не шутя, что я болею незнанием многих вещей в России, которые мне необходимо нужно знать. Я болею незнанием, что такое нынешний русский человек на разных степе­нях своих мест, должностей и образований. Все сведения, которые я приоб­рел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы "Мерт­вые души" мои были тем, чем им следует быть. Вот почему я с такой жад­ностью хочу знать толки всех людей о моей нынешней книге, не выключая лакеев,- ради того, что в суждении о ней выказывается сам человек, произ­носящий суждение.
   Гоголь - А. О. Россету, 15 апр. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 428.
   Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней, первые, какие придутся вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век {404} знали... В заключение прошу вас молиться обо мне крепко, крепко, во все время путешествия моего к святым местам, которое, видит бог, хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совер­шить дело во славу святого имени его *.
   Гоголь - отцу Матвею Константиновскому, из Неаполя. Письма, III, 457.
   (По поводу книги Гоголя "Переписка".) Мне кажется, что всего любо­пытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это про­сто невозможно... Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, ко­торые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как пред высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение... Разумеется, он родился не вовсе без гор­дости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли по­ставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени. Этих по­клонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех дру­гих уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух, и на ухо; а он, как просто­душный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастью, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось болезненное его состояние, а потом новым направ­лением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого неисполнимого урока, ему заданного современными при­чудами... Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гор­дых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал!..
   В Гоголе нет ничего иезуитского. Он слишком спесив, слишком беско­рыстен, слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом.
   П. Я. Чаадаев кн. П. А. Вяземскому, 29 апр. 1847 г., из Москвы. Н. В. Сушков. Моск. универ. благор. пансион. М. 1858. Стр. 26. {405}
   Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие, и я дам за нее ответ богу. Я не­сколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала...* Книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то бог и наказал меня,- наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение,- лучшее, что только можно дать мне.
   Гоголь - о. Матвею, 9 мая 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 459.
   11 мая 1847 г. Гоголь выезжает из Неаполя на север.
   А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 91.
   Отсюда (из Парижа) в воскресенье уехал Гоголь, который провел здесь неделю в одной гостинице с нами. Мы почти каждый день обедали с ним у Толстых; здоровье его совершенно поправилось: он все время был весел, разговорчив и бодр, одним словом - другой человек, а не тот, которого мы встретили прошлым летом в Остенде. Путешествие его в Иерусалим не со­вершилось, потому что вырученные за последнюю книгу деньги пришли поздно, а без них не с чем было пуститься в дальний путь. Кстати о книге: удивительно, что после критик, больше жестоких и исполненных остерве­нения, он не только вовсе не раздражен, но, напротив, покойнее и светлее духом прежнего.
   В. А. Муханов - сестрам, 28 мая/9 июня 1847 г., из Парижа. Н. Миловский. К биографии Гоголя, III.
   Душа моя уныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщи­ны,- этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни бог всякого от этой страшной битвы с друзьями! Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог,- вот все, что могу вам сказать теперь.
   Гоголь - С. Т. Аксакову, 10 июня 1847 г., из Франкфур­та. Письма, III, 477.
   Я почел с прискорбием статью вашу обо мне в "Современнике" 8,- не по­тому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже не лю-{406}бящего меня, тем более вас, который - думал я - любит меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные - все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нуж­ным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно по­больше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в, другом виде. Оставьте все те места, которые, покамест, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступ­ны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом... Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмея­нию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца,- все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело,- говорю вам это искренно,- когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств.
   Гоголь - В. Г. Белинскому, 29 июня 1847 г., из Франк­фурта. Письма, III, 491.
   (Больной Белинский жил в это время с Анненковым на водах в Герма­нии, в Зальцбрунне.) - Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белин­ский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: - "А! Он не по­нимает, за что люди на него сердятся,- надо растолковать ему это. Я буду ему отвечать". В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белин­ского, которая снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю, как за работу, и с тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим не­бом... Три дня сряду Белинский, возвращаясь с вод домой, проходил прямо в свой импровизированный кабинет. Все это время он был молчалив и сосре­доточен. Каждое утро, после обязательной чашки кофе, ждавшей его в каби­нете, он надевал летний сюртук, садился на диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку дивана. При­том же и самый процесс составления был довольно сложен. Белинский набросал сперва письмо карандашом на клочках бумаги, затем переписал его четко и аккуратно набело и потом снял еще с готового текста копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий из рамки частной, {407} интимной корреспонденции. Когда работа была кончена, он посадил меня перед круглым столом своим и прочел свое произведение.
   П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 355.

ПИСЬМО БЕЛИНСКОГО К ГОГОЛЮ

   Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в кото­рое привело меня чтение вашей книги. Но вы вовсе неправы, приписавши это вашим, действительно, не совсем лестным, отзывам о почитателях вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство само­любия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнрав­ственность как истину и добродетель.
   Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И вы имели основатель­ную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потеряв­ши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь свою наградою великого таланта, а потому, что в этом отношении я пред­ставляю не одно, а множество лиц, из которых ни вы, ни я не видали самого большого числа и которые в свою очередь тоже никогда не видали вас. Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях дикой радости, которые издали при появлении ее все враги ваши, и нелитератур­ные - Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. д.- и литературные, которых имена хорошо вам известны. Вы сами видите, что от вашей книги отступи­лись даже те люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если бы она и была написана вследствие глубокого, искреннего убеждения, и тогда бы она долж­на была бы произвести на публику то же впечатление. И если ее приняли все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтобы не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур нецеремонную про­делку для достижения небесным путем чисто земной цели,- в этом винова­ты только вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в вашей фантастической книге. И это не по­тому, чтобы вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека; а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому что в этом прекрасном далеке вы живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однооб­разии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться вашему на него влиянию. Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах циви-{408}лизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в на­роде чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе,- права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво поль­зуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васька­ми, Стешками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и гра­бителей! Самые живые, современные национальные вопросы в России те­перь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, вве­дение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута трех­хвостною плетью.
   Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-худо­жественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содей­ствовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале,- является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше... И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки... И после этого вы хотите, чтобы верили искренности направления вашей книги! Нет, если бы вы дейст­вительно преисполнились истиною христовою, а не дьяволовым учением,- совсем не то написали бы вы вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что, так как его крестьяне - его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хотя по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, созна­вая себя, в глубине своей совести; в ложном, в отношении к ним, положении.
   А выражение: "Ах ты, неумытое рыло!" Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому не умы­ваются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли вы в глупой поговорке, что должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя еще чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления, и другая поговорка говорит тогда: без вины виноват! И такая-то книга могла быть результатом трудного внут­реннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или вы больны - и вам надо спешить лечиться, или... не смею досказать моей мысли!.. Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов - что вы делаете! Взгляните {409} себе под ноги,- ведь вы стоите над бездною... Что вы подобное учение опи­раете на православную церковь, это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Од первый возвестил людям учение свободы, равенства и брат­ства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми,- чем продолжает быть и до сих пор. Но смысл христова слова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки по­гасивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, более сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты, патриархи. Неужели вы этого не знаете! Ведь это теперь не новость для всякого гимназиста... А потому неужели вы, автор "Ревизора" и "Мертвых душ", неужели вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, вы не знаете, что второе когда-то было чем-то - между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовен­ство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Не есть ли поп на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыд­ства? И будто всего этого вы не знаете? Странно! По-вашему, русский на­род самый религиозный в мире,- ложь. Основа религиозности есть пиэ­тизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе зад. Он говорит об образе: годится - молиться, а не годит­ся - горшки покрывать? Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко-атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними; живой пример Франции, где и теперь много искренних католиков между людьми просвещенными и обра­зованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков; мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность истори­ческих судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духо­венству, ибо несколько отдельных исключительных личностей, отличавших­ся тихою, холодною аскетическою созерцательностью, ничего не доказы­вают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только тол­стыми брюхами, схоластическим педантством да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме, его скорее можно похвалить за образцовый индиферентизм в деле веры. Религиозность про­явилась у нас только в раскольнических сектах, столь противоположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.
   Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил {410} себе сочувствия и уронил вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к вам по их направлению. Что касается до меня лично, предо­ставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты само­державия (оно - покойно, да говорят, и выгодно для вас), только продол­жайте благоразумно созерцать его из вашего прекрасного далека: вблизи-то оно не так прекрасно и не так безопасно... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, он де­лается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличав­шим беззакония сильных земли. У нас же наоборот: постигает человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania. Он тотчас же земному богу подкурит более, нежели небес­ному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах об­щества... Бестия наш брат, русский человек!..
   Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете, за великую и неоспо­римую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но поло­жительно вредна. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, вы веда­ли, что творили... Но, может быть, вы скажете: "Положим, что я заблуждал­ся, и все мои мысли ложь, но почему же отнимают у меня право заблуждать­ся и не хотят верить искренности моих заблуждений?" Потому, отвечаю я вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею. Конечно, в вашей книге более ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; но зато они развили общее с вами учение с большей энергией и с большей последовательностью, смело дошли до его последних результатов: все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как вы, желая поставить по свечке и тому и другому, впали в противо­речие, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театры, которые, с ва­шей точки зрения, если бы вы только имели добросовестность быть после­довательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к ее погибели... Чья же голова могла переварить мысль о тождест­венности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в вас искренности подобных убеж­дений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения - ясно, что книга писана не день, не неделю, не месяц, а, может быть, год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуман­ность, а гимн властям предержащим хорошо устраивает земное положение набожного автора. Вот почему в Петербурге распространился слух, будто вы написали эту книгу с целью попасть в наставники к сыну наследника. Еще прежде в Петербурге сделалось известным письмо ваше к Уварову, где вы говорите с огорчением, что вашим сочинениям о России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольствие своими прежними произведения­ми и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда ими будет доволен тот, который и т. д. Теперь судите сами, можно ли удивляться тому, что ваша книга уронила вас в глазах публики и как писа­теля, и, еще более, как человека. {411}
   Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литера­туре, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почетно, почему у нас так легок лите­ратурный успех даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литера­тора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народ­ности. Разительный пример - Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви! И вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что ваша книга пала не от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных вами всем и каждому. Поло­жим, вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в "Ревизоре" и "Мертвых душах" вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды выска­зали ей? И старая школа, действительно, сердилась на вас до бешенства, но "Ревизор" и "Мертвые души" оттого не пали, тогда как ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности, и потому, всегда го­товая простить писателю плохую книгу, никогда не простит ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще в заро­дыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущ­ность. Если вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною, порадуйтесь падению вашей книги!..
   Не без некоторого чувства самодовольствия скажу вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возмож­ностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене,- мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она памятнее теперь всеми статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русско­го человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины.
   Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно, но мысль - довести о нем до сведения публики - была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно, что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто спо­собен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей,- тот носит Христа в груди своей, и тому незачем хо­дить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой - самым позорным унижением своего человеческого достоин-{412}ства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением - может быть плодом или гордости или слабоумия и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом в вашей книге вы позволили себе цинически-грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе,- это уже гадко, потому что если человек, бьющий своего ближнего по щекам, воз­буждает негодование, то человек, бьющий по щекам сам себя, возбуждает презрение. Нет, вы только омрачены, а не просветлены; вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненной боязнию смерти, черта и ада веет от вашей книги.
   И что за язык, что за фразы! "Дрянь и тряпка стал теперь всяк чело­век"... Неужели вы так думаете, что сказать всяк вместо всякий - зна­чит выражаться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляет ум и талант. Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говори­те о себе как писатель, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шуми­ха слов и фраз - произведение автора "Ревизора" и "Мертвых душ"?
   Что же касается до меня лично, повторяю вам: вы ошиблись, сочтя мою статью выражением досады за ваш отзыв обо мне, как об одном из ваших критиков. Если бы только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно, беспристраст­но. А это правда, что ваш отзыв о ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость щелкнуть иногда глупца, который своими по­хвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но вы имели в виду людей если не с отличным умом, то все же не глупцов. Эти люди в своем удивлении к вашим творениям наделали, быть может, гораздо больше восклицаний, нежели сколько высказали о них дела; но все же их энтузиазм к вам выходит из такого чистого и благородного источника, что вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и вашим врагам, да еще вдобавок обвинять их в намерении дать какой-то превратный толк вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в ли­тературе, развил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, на меня всех более) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в бла­годарность вам за то, что вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его "вялый, влачащийся по земле стих". Все это нехорошо. А что вы ожидали только времени, когда вам можно будет отдать справедливость и почитателям вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением вашим врагам), этого я не знал; не мог, да, признать­ся, и не хотел бы знать. Передо мной была ваша книга, а не ваши намерения: я читал ее и перечитывал сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.
   Если бы я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превра­тилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого, и хотя вы всем и каждому печатно дали пра­во писать к вам без церемонии, имея в виду одну правду. Живя в России, {413} я не мог бы этого сделать, ибо тамошние "Шпекины" распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу, и Некрасов переслал мне ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж, через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение вашего письма дало мне возможность высказать вам все, что лежало у меня на душе против вас по поводу вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить; это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об вас заключе­ниях. Я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас; тут дело идет об истине, о рус­ском обществе, о России.
   И вот мое последнее заключительное слово: если вы имели несчастье с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, кото­рые бы напомнили ваши прежние.
   В. Г. Белинский - Гоголю, 15 июля 1847 г., из Зальц­брунна. Белинский. Письма, III, 230.
   Я испугался и тона, и содержания этого ответа, и, конечно, не за Белин­ского, потому что особенных последствий заграничной переписки между зна­комыми тогда еще нельзя было предвидеть; я испугался за Гоголя, который должен был получить ответ, и живо представил себе его положение в мину­ту, когда он станет читать это страшное бичевание. В письме заключалось не одно только опровержение его мнений и взглядов: письмо обнаруживало пустоту и безобразие всех идеалов Гоголя, всех его понятий о добре и чести, всех нравственных основ его существования - вместе с диким положением той среды, защитником которой он выступил. Я хотел объяснить Белинско­му весь объем его страстной речи, но он знал это лучше меня, как оказа­лось.- "А что же делать? - сказал он.- Надо всеми мерами спасать лю­дей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорблял меня в душе моей и в моей вере в него". Письмо было послано. Мы выехали в Дрезден по направлению к Парижу.
   Здесь, забегая вперед, скажу, что, по прибытии в Париж, Герцен, уже поджидавший нас, явился в отель Мишо, где мы остановились, и Белин­ский тотчас же рассказал ему о вызове, полученном им от Гоголя, и об отве­те, который он ему послал 9. Затем он прочел ему черновое своего письма. Во все время чтения уже знакомого мне письма я был в соседней комнате, куда, улучив минуту, Герцен шмыгнул, чтобы сказать мне на ухо; "Это - гениальная вещь, да это, кажется, и завещание его". (Меньше, чем через год, Белинский умер в Петербурге от чахотки.)
   П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 356.
   На пути сюда, во Франкфурте, надеялись видеть Жуковского, но он был в Дармштадте, куда ожидали государя-наследника. Зато провели день {414} с Гоголем, который ездил вместе с нами в Гомбург, известный своими водами и играми, этою язвою германских вод. Мы много говорили с ним о последней его книге; он не любит толковать о своих сочинениях, но на сей раз изменил своему правилу. Ему многие ставят в вину, что без всякой причины, без малейшего права, он вздумал быть всеобщим наставником. Между тем ему никогда подобная мысль не приходила в голову. Занимаясь сочинением, для которого нужно было ему собрать много материалов и в осо­бенности узнать мысли и мнения его соотечественников о некоторых пред­метах, о которых он намерен говорить в своем творении, он издал свою переписку, чтобы вызвать толки и прения. Цель его достигнута. Он получил множество писем с замечаниями на книгу.
   В. А. Муханов - сестрам, 1 июля 1847 г., из Бадена. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 13.
   Гоголь погостил здесь, в Эмсе, четыре дня. Он бодр и хорош; но ни­сколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делать. Сам не знает.
   А. С. Хомяков - неизвестному, 8 июля 1847 г., из Эмса. Рус. Арх., 1884, III, 211.
   Гоголь теперь во Франкфурте; он пополнел, поздоровел, но вместо жар­кой Палестины едет к южным берегам Северного моря, в котором надеется утопить последний остаток своего нервического недуга. Он теперь давно ушел от того состояния, в каком провел у меня целую зиму.
   В. А. Жуковский - А. О. Смирновой, 3/15 июля 1847 г., из Франкфурта. А. О. Смирнова. Записки, 351.
   Здоровье мое на нынешний раз не получает значительной поправки от ванн... Сделались было даже такие недуги, вследствие которых я должен был прекратить на время ванны, но здоровье духа моего довольно крепко. Начинаю вновь понемногу купаться.
   Гоголь - гр. Л. К. Виельгорской, 8 авг. 1847 г., из Остен­де. Письма, IV, 32.
   Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, все во мне потрясено. Могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, нежели я получил ваше пись­мо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? 10 Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги; ни одно из них не похоже на другое: что опровергает один, то утверждает другой. Покуда мне пока­залось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызно­ва узнавать все, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писания до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собствен­ными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что, укорившие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон, обнаружили {415} передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон... Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознае­тесь ли вы? Точно таким же образом, как я упустил из виду современ­ные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.- А покамест помыслите прежде всего о вашем здоровьи. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестию, стало быть, и с боль­шею пользою как для себя, так и для них. Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще *.
   Гоголь - Белинскому, 10 авг. 1847 г., из Остенде. Крас­ный Архив, 1923, кн. 3.
   В Париж (где в это время жил Белинский) пришел ответ Гоголя на пись­мо Белинского из Зальцбруннена... Белинский не питал злобы и ненависти лично к автору "Переписки", прочел с участием его письмо и заметил толь­ко: - "Какая запутанная речь! да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту".
   П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 364.
   Здоровье мое, которое начало было уже поправляться и восстанавли­ваться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив и как все это вынесло мое слабое тело.
   Гоголь - П. В. Анненкову, 12 авг. 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 48.
   Здесь, тотчас по приезде, явился к нам Гоголь, и свиделись мы с Хомяко­вым. Несколько дней, проведенных с последним, были совершенным празд­ником. Какое сокровище знания и остроумия и вместе какая доброта, какое всегда ровное расположение! Правду говорит Гоголь, что этому человеку не с чем в себе бороться, нечего стараться побеждать в себе.
   В. А. Муханов - сестрам, 4/16 авг. 1847 г., из Остенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 15. {416}
   В Остенде здоровье мое несколько укрепилось от ванн, но наступившие холода действуют на меня крайне вредоносно. Кровь у меня стала стариков­ская, движется медленно и уж не только не кипит, но еле-еле может сама согреться, а потому требует беспрерывной помощи юга.
   Гоголь - П

Другие авторы
  • Неизвестные А.
  • Дживелегов Алексей Карпович
  • Луначарский Анатолий Васильевич
  • Марков Евгений Львович
  • Фельдеке Генрих Фон
  • Сологуб Федов
  • Койленский Иван Степанович
  • Желиховская Вера Петровна
  • Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич
  • Гольцев Виктор Александрович
  • Другие произведения
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Мой доклад
  • Кукольник Нестор Васильевич - (Из драматической фантазии "Торквато Тассо")
  • Буренин Виктор Петрович - Переводы из Петрарки
  • Боткин Василий Петрович - Б. Ф. Егоров. В. П. Боткин - автор "Писем об Испании"
  • Полевой Ксенофонт Алексеевич - Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина, с приобщением нескольких стихотворений князя Николая Голицына
  • Иванов-Разумник Р. В. - Писательские судьбы
  • Гейман Борис Николаевич - Стихотворения
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Из записной книжки публициста
  • Бунин Иван Алексеевич - Всходы новые
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Щепкина-Куперник Т. Л.: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 341 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа