Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Том второй, Страница 18

Достоевский Федор Михайлович - Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Том второй


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

о. В Москве, даже в зале, много говорили о невозможных отношениях между Достоевским и Тургеневым, так как Тургенев не мог простить Достоевскому, что тот его так зло осмеял в "Бесах" (Кармазинов). Распорядители были в отчаянии, и Д. В. Григоровичу специально поручено было следить, чтобы они не встречались {5}. На рауте, в думе, вышел такой случай. Григорович, ведя Тургенева под руку, вошел в гостиную, где мрачно стоял Достоевский. Достоевский сейчас же обернулся и стал смотреть в окно. Григорович засуетился и стал тянуть Тургенева в другую комнату, говоря: "Пойдем, я покажу тебе здесь одну замечательную статую". - "Ну, если это такая же, как эта, - ответил Тургенев, указывая на Достоевского, - то, пожалуйста, уволь".
   За Достоевским сидел веселый и улыбающийся, с чисто русским лицом, окладистою бородою, с виду совершенный купец-тысячник из-за Волги, Павел Иванович Мельников, под псевдонимом Андрея Печерского написавший свои замечательные, недостаточно оцененные, красочные бытовые романы "В лесах", "На горах", "За Волгой". Далее сидел целый ряд лиц: А. А. Краевский - издатель "Голоса", приехавший с какими-то полномочиями от русской прессы и не проронивший ни слова во время всех торжеств (его прозвали в Москве "Каменным гостем Пушкинских торжеств"); тут же сидел М. М. Стасюлевич, издатель "Вестника Европы" (куда из "Русского вестника" перешел Тургенев), и начинавший входить в силу в литературном мире А. С. Суворин, издатель "Нового времени". "Энтузиаст" продолжал перечислять имена, но как-то менее уверенно и даже робко. "Вот поэт Минаев, - говорил он, - или, скорее, это драматург Аверкиев". <...> Скептик, овладев положением, стал объяснять, что блестит своим отсутствием граф Лев Толстой. Он "опростился" и сидит в Ясной Поляне. Ему три раза посылали приглашение, но он ответил, что считает за величайший грех всякое торжество. "Нет также Каткова", - заметил кто-то. "Ну, этот сказался больным из-за политики, - сказал решительно скептик, - а Щедрин, - добавил он, - лечится за границей на теплых водах..." {6}
   Все рассуждения были прерваны звонком председателя; был ровно час дня, и он объявил заседание открытым. Все на эстраде заняли свои места, и С. А. Юрьев сказал несколько слов о необыкновенном сегодняшнем составе совета общества; почти все без исключения почетные члены общества откликнулись на приглашение {7}.
   Затем на кафедру вошел А. Н. Плещеев, видный, красивый, несмотря на свои годы, с виду совершенный боярин XVI столетия. Невольно вспоминались слова Карамзина о том, как при великом князе Василии стольник Плещеев (один из предков поэта), посланный в Царьград, отказался стать на колени, и "поклон падишаху правил стоя" и "гордостью своею изумил весь двор Баязитов".
   Плещеев прочел свое прекрасное стихотворение с большим подъемом и чувством, постоянно обращаясь к статуе Пушкина. Когда он сходил с кафедры, ему громко и долго рукоплескали. Он продолжал кланяться даже со своего места {8}.
   Затем раздался голос председателя: "Слово принадлежит почетному члену общества Федору Михайловичу Достоевскому".
   Достоевский поднялся, стал собирать свои листки и потом медленно пошел к кафедре, продолжая нервно перебирать листки, видимо список своей речи, которым, кстати сказать, он потом почти не пользовался. Он мне показался осунувшимся со вчерашнего дня. Фрак на нем висел как на вешалке; рубашка была уже измята; белый галстук, плохо завязанный, казалось, вот сейчас совершенно развяжется. Он к тому же волочил одну ногу. "Энтузиаст", вновь оживившийся, объяснял окружающим: "Это оттого, что он был столько лет в каторге; им ядра привешивают к ногам..." Скептик язвительно прошептал: "Это во Франции, вы это прочли у Дюма, в "Монте-Кристо". Мне показалось тогда, что скептик прав, но много лет спустя князь Михаил Сергеевич Волконский, проведший все детство и юность в сибирской ссылке с отцом своим - знаменитым декабристом, мне рассказывал, как он однажды видел, как "гнали" (по местному выражению) партию каторжников из одной тюрьмы в другую и ему указали на одного из них, говоря: "Это литератор Достоевский!" Он увидел человека сумрачного, болезненного вида, который, гремя цепями, шел в паре с другим каторжником, и они были прикованы один к другому...
   Достоевский, встреченный громом рукоплесканий, взойдя на кафедру, - я помню ясно все подробности, - протянул вперед руку, как бы желая их остановить. Когда они понемногу смолкли, он начал прямо, без обычных "милостивые государыни, милостивые государи", так:
   - Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа, сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое.
   Первые слова Достоевский сказал как-то глухо, но последние каким-то громким шепотом, как-то таинственно. Я почувствовал, что не только я, но вся зала вздрогнула и поняла, что в слове "пророческое" вся суть речи и Достоевский скажет что-либо необыкновенное. Это не будет обыденная на торжествах речь из красивых фраз, как была у Тургенева накануне, а что-то карамазовское, тяжелое, мучительное, длинное, но душу захватывающее, от которого оторваться нельзя, как все произведения Достоевского.
   Достоевский заметил произведенное впечатление и повторил громко:
   - Да, в появлении Пушкина для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое.
   Разделив творчество Пушкина на три периода, Достоевский указал, что уже в первом периоде, в "Цыганах", в лице Алеко Пушкин отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, "того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем". Этому скитальцу необходимо не только личное, не только русское, но именно всемирное счастье, чтобы успокоиться; дешевле он не примирится. Человек этот зародился в начале второго столетия после реформы Петра в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа нашего.
   - Конечно, - продолжал Достоевский, все возвышая голос, так что голос его теперь звучал на всю залу, но в нем иногда слышались нервные, болезненные ноты, - теперь огромное большинство интеллигентных русских людей мирно служит чиновниками или в банках; играет копеечную игру в преферанс, без всяких поползновений бежать, как Алеко, в цыганские таборы. Много, много если полиберальничает "с оттенком европейского социализма", которому придаст русский добродушный характер, но это лишь временно. - Тут голос Достоевского перешел опять в таинственный шепот, но была такая тишина в зале, что каждое слово было ясно слышно. - Да, это вопрос только времени, - продолжал он. - Это всех нас в свое время ожидает, если мы не выйдем на настоящую дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех; довольно лишь десятой доли обеспокоившихся, чтобы остальным, громадному большинству, не видеть через них покоя... Начнется плач, скорбь, страхи по потерянной где-то и кем-то правде, которую никто отыскать не может... А между тем правда в себе самом. Найди себя в себе и узришь правду...
   Здесь Достоевский хотел что-то отыскать в своих листках, но, видимо, не нашел, бросил их и прямо перешел к самому, как он выразился, положительному типу Пушкина - к Татьяне.
   - Да, это тип положительной красоты, это апофеоз русской женщины! - воскликнул он. - Такой красоты положительный тип русской женщины уже и не повторялся в нашей литературе... кроме, пожалуй... - Тут Достоевский точно задумался, потом, точно превозмогая себя, быстро: - кроме разве Лизы в "Дворянском гнезде" Тургенева...
   Вся зала посмотрела на Тургенева, тот даже взмахнул руками и заволновался; затем закрыл руками лицо и вдруг тихо зарыдал. Достоевский остановился, по* смотрел на него, затем отпил воды из стакана, стоявшего на кафедре. Несколько секунд длилось молчание; среди общей тишины слышались сдерживаемые всхлипывания Тургенева. Затем Достоевский продолжал:
   - Но Онегин не понял Татьяны. Не мог понять. Татьяна прошла в первой части романа не узнанная, не оцененная им... О, если бы тогда в деревню, при первой встрече с нею, прибыл туда же из Англии Чайльд-Гарольд или сам лорд Байрон и указал ему на нее... О! Тогда Онегин был бы поражен и удивлен, ибо в этих мировых страдальцах русских так много подчас лакейства духовного! Татьяна это поняла. В бессмертных строфах романа Пушкин изобразил ее посещающей дом этого столь чудного, столь еще загадочного для нее человека... Губы ее тихо шепчут: уж не пародия ли он? Нет, Татьяна не могла пойти за Онегиным и в конце романа, как это сделала бы какая-нибудь француженка или италиянка!
   "Энтузиаст" шепнул мне на ухо: "Ведь это целый переворот в воззрениях! Ведь Белинский в этом и упрекал Пушкина..." {9}
   Раздались громкие рукоплескания.
   Сделав небольшую паузу, Достоевский перешел к отношению Пушкина к народу русскому.
   - Ни один писатель ни прежде, ни после него, - говорил он, - не соединялся так задушевно, так родственно с народом своим, как Пушкин. У нас много знатоков народа между писателями нашими. Писали о нем талантливо, тепло, любовно; а между тем если сравнить их с Пушкиным, то, право же, это лишь "господа", о народе пишущие... за одним, много двумя исключениями, да и то в последнее время...
   Тут Достоевский остановился и посмотрел на эстраду, точно ища кого-то... "Ищет Толстого, - шепнул мне "энтузиаст", - но кто же второй?"
   Достоевский помолчал, опять потрепал свои листки, которыми мало пользовался, затем поднял голову и заговорил как-то особенно громко, вдохновенно, владея теперь всей залой. Видимо, он высказывал теперь главную свою мысль. Все это поняли, глаза всей залы впились в Достоевского, который перешел к последнему периоду деятельности Пушкина.
   - Здесь, - воскликнул он, - Пушкин нечто чудесное, не виданное до него нигде и ни у кого. Были громадной величины гении, разные Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры, но нет ни одного, который обладал бы такою способностью к всемирной отзывчивости, как Пушкин. Эту способность, главнейшую способность национальности нашей, он разделяет с народом своим, и тем, главнейше, он и народный поэт! Даже у Шекспира все его итальянцы - те же англичане. Пушкин один мог перевоплотиться вполне в чужую народность. Перечтите "Дон-Жуана", и, если бы не было подписи Пушкина, вы бы не поверили, что писал не испанец! Помните: воздух лаврами и лимонами пахнет!.. А сцена из Фауста, разве это не Германия? А в "Пире во время чумы" - так и слышен гений Англии. А "Подражание Корану", это ли не ислам?..
   Достоевский цитировал, приводя на память, целый ряд примеров из стихотворений Пушкина.
   - Да! - воскликнул он. - Пушкин, несомненно, предчувствовал великое грядущее назначение наше. Тут он угадчик, тут он пророк! Стать настоящим русским, может быть, и значит только стать братом всех людей - всечеловеком... И все это славянофильство и западничество наше есть только одно великое между нами недоразумение. Вся история наша подтверждает это. Ведь мы всегда служили Европе более, чем себе. Не думаю, что это от неумения наших политиков происходило... Наша, после долгих исканий, быть может, задача и есть внесение примирения в европейские противоречия; указать исход европейской душе; изречь окончательное слово великой гармонии, братского согласия по Христову евангельскому закону...
   Тут Достоевский остановился и как-то всплеснул руками, как бы предвидя возражения, но вся зала замерла и слушала его, как слушали когда-то пророков.
   - Знаю, - воскликнул Достоевский, и голос его получил какую-то даже непонятную силу, в нем звучал какой-то экстаз, - прекрасно знаю, что слова мои покажутся восторженными, преувеличенными, фантастичными; главное, покажутся самонадеянными: "Это нам-то, нашей нищей, нашей грубой земле такой удел, это нам-то предназначено высказать человечеству новое слово?" Что же? Разве я говорю про экономическую славу? Про славу меча или науки? Я говорю о братстве людей. Пусть наша земля нищая, но ведь именно нищую землю в рабском виде исходил, благословляя, Христос. Да сам-то он, Христос-то, не в яслях ли родился?
   Если мысль моя фантазия, то с Пушкиным есть на чем этой фантазии основываться. Если бы Пушкин жил дольше, он успел бы разъяснить нам всю правду стремлений наших. Всем бы стало это понятно. И не было бы между нами ни недоразумений, ни споров. Но бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и, бесспорно, унес с собой в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь, без него, эту тайну разгадываем... {10}
   Последние слова своей речи Достоевский произнес каким-то вдохновенным шепотом, опустил голову и стал как-то торопливо сходить с кафедры при гробовом молчании. Зала точно замерла, как бы ожидая чего-то еще. Вдруг из задних рядов раздался истерический крик: "Вы разгадали!" - подхваченный несколькими женскими голосами на хорах. Вся зала встрепенулась. Послышались крики: "Разгадали! Разгадали!", гром рукоплесканий, какой-то гул, топот, какие-то женские взвизги. Думаю, никогда стены московского Дворянского собрания ни до, ни после не оглашались такою бурею восторга. Кричали и хлопали буквально все - и в зале и на эстраде. Аксаков бросился обнимать Достоевского. Тургенев, спотыкаясь, как медведь, шел прямо к Достоевскому с раскрытыми объятиями. Какой-то истерический молодой человек, расталкивая всех, бросился к эстраде с болезненными криками: "Достоевский, Достоевский!" - вдруг упал навзничь в обмороке. Его стали выносить. Достоевского увели в ротонду. Вели его под руки Тургенев и Аксаков; он, видимо как-то ослабел; впереди бежал Григорович, махая почему-то платком. Зал продолжал волноваться. <...>
   Вдруг по зале пронесся слух, неизвестно кем пущенный, что с Достоевским припадок падучей болезни, которою он страдал, что он умирает. Целая масса лиц бросилась на эстраду. Оказалось - совершенный вздор. Достоевского под руку Григорович вывел из ротонды на эстраду, продолжая махать над головою платком.
   Председатель отчаянно звонил, повторяя, что заседание продолжается и слово принадлежит Ивану Сергеевичу Аксакову. Зал понемногу успокаивается, но сам Аксаков страшно волнуется. Он вбегает на кафедру и кричит: "Господа, я не хочу, да и не могу говорить после Достоевского. После Достоевского нельзя говорить! Речь Достоевского - событие! Все разъяснено, все ясно. Нет более славянофилов, нет более западников! Тургенев согласен со мною". Тургенев с места что-то кричит, видимо, утвердительное. Аксаков сходит с кафедры. Слышны крики: "Перерыв! перерыв!.." Председатель звонит и объявляет перерыв на полчаса. Многие расходятся {11}. <...>
   Я также был сильно взволнован речью Достоевского и всей обстановкой ее. Многого я тогда не понял, и многое потом, при чтении речи, показалось мне преувеличенным. Но слова Достоевского, а главное - та убедительность, с которой речь его была произнесена, та вера в русское будущее, которая в ней чувствовалась, глубоко запали мне в душу...
  
  

Е. П. ЛЕТКОВА-СУЛТАНОВА

  
   Е. П. Леткова-Султанова (1856-1937) - писательница, переводчица, общественная деятельница конца XIX - начала XX века. В 1881 году в "Русской мысли" была напечатана ее первая оригинальная повесть "Ржавчина". Потом рассказы ее появляются один за другим на страницах "Отечественных записок", "Северного вестника", "Русской мысли", "Русского богатства", "Мира божия".
   Основная тема творчества Летковой - изображение душевного состояния интеллигенции в эпоху "бездорожья".
   Е. П. Леткова была последовательницей революционного крыла народничества, близкой к кругу Н. К. Михайловского и Глеба Успенского. После Великой Октябрьской революции она - сотрудник Дома литераторов, Госиздата и издательства "Всемирная литература". Ей принадлежат многочисленные переводы с французского, итальянского и других языков. Была она знакома и состояла в дружеской переписке с Гл. Успенским, Н. К. Михайловским, Л. Андреевым, П. Д. Боборыкиным, Ф. Д. Батюшковым, А. Блоком, С. А. Венгеровым, М. Г. Савиной, К. С. Станиславским, А. А. Шахматовым, А. И. Южиным; оставила богатые наблюдениями не только лично биографического характера, но и общественно-литературного значения воспоминания об И. С. Тургеневе, А. П. Философовой, Гл. Успенском, Ф. М. Достоевском, П. Ф. Якубовиче-Мелыдине и др.
   Набрасывая воспоминания о Достоевском, Леткова переносится в те времена, когда она была двадцатичетырехлетней девушкой, курсисткой московских Высших женских курсов Герье: в ее воспоминаниях отражены настроения передовой студенческой молодежи той поры. Свято чтя традиции шестидесятников, молодежь эта, в дни открытия памятника Пушкину, сопоставляя Тургенева с Достоевским, отдает свои симпатии Тургеневу.
   Воспроизводя в своих мемуарах споры вокруг имени Достоевского в среде революционно настроенной народнической молодежи, Леткова проверяет их критерием времени. В творческом отношении она испытывала некоторое тяготение к тематике и образной системе Достоевского. Это отмечал еще в 1899 году в своей рецензии на первые произведения Летковой Н. К. Михайловский ("Русское богатство", 1899, N 8, 11). В архиве Летковой среди черновых бумаг сохранились наброски проспекта пьесы по мотивам повести Достоевского "Маленький герой" (ИРЛИ, архив Е. П. Летковой-Султановой, ф. 230, N 52).
   В книге, которую она задумала под названием "Дорогие тени (русский писатель, народ и свобода)", Достоевский занимал место после Некрасова, перед Л. Толстым. В сохранившемся плане очерка о Достоевском Леткова акцентирует внимание на том, что вынес этот русский писатель за свое стремление дать счастье родине, подчеркивая, что "ничто не могло сломить его могучее дарование; никто не мог убить его веры в родину и народ". Этот вывод перекликается с заключительными словами воспоминаний, - о суде истории, который определил в творчестве Достоевского временное и преходящее и то, что, пройдя "через бурю и грозу, потрясшую мир, - <...> горит все ярче и ярче".
  

О Ф. М. ДОСТОЕВСКОМ

Из воспоминаний

  
   Это было в зиму 1878-1879 года, у Я. П. Полонского и его жены Жозефины Антоновны уже были тогда их знаменитые "пятницы" {1}, и Яков Петрович как-то сказал мне ласково и внушительно:
   - Вы непременно должны быть у нас в эту пятницу... Не пожалеете! На этот раз будет особенно интересно...
  

---

  
   Жили тогда Полонские на углу Николаевской и Звенигородской, окнами на Семеновский плац.
   В прихожей меня поразило количество шуб, висевших на вешалке и лежавших горой на сундуке, обилие галош и шапок, и рядом с этим полная тишина, полное отсутствие человеческих голосов.
   - А-а!.. Пожалуйте! - приветливым шепотом встретил меня Яков Петрович на пороге первой комнаты. - Пожалуйте!..
   Он по-дружески взял меня под локоть, провел через пустую залу с накрытым чайным столом и пропустил во вторую комнату.
   Здесь у среднего из трех окон стоял кто-то, а вокруг его сплошной стеной столпились мужчины и нарядные женщины, старые и молодые, и молча слушали. В первую минуту я могла только расслышать глухой, взволнованный голос:
   - Холодно!.. Ужасно холодно было!! Это самое главное. Ведь с нас сняли не только шинели, но и сюртуки... А мороз был двадцать градусов...
   И вдруг, в промежутке между стоявшими передо мной людьми, я увидела сероватое лицо, сероватую жидкую бороду, недоверчивый, запуганный взгляд и сжатые, точно от зябкости, плечи.
   "Да ведь это Достоевский!" - чуть не крикнула я и стала пробираться поближе. Да! Достоевский!.. Но совсем не тот, которого я знала по портретам с гимназической скамьи и о котором на Высших курсах Герье у нас велись такие оживленные беседы. "Тот" представлялся мне большим, ярким, с -пламенным взглядом, с дерзкими речами. А этот - съежившийся, кроткий и точно виноватый. Я понимала, что передо мной Достоевский, и не верила, не верила, что это он; он - не только великий писатель, но и великий страдалец, отбывший каторгу, наградившую его на всю жизнь страшной болезнью.
   Но когда я вслушалась в то, что он рассказывал, я почувствовала сразу, что, конечно, это он, переживший ужасный день 22 декабря 1849 года {2}, когда его с другими петрашевцами поставили на эшафот, на Семеновском плацу, для расстрела.
   Оказалось, что Яков Петрович Полонский сам подвел Достоевского к окну, выходящему на плац, и спросил:
   - Узнаете, Федор Михайлович?
   Достоевский заволновался...
   - Да!.. Да!.. Еще бы... Как не узнать?..
   И он мало-помалу стал рассказывать про то утро, когда к нему, в каземат крепости, кто-то пришел, велел переодеться в свое платье и повез... Куда? Он не знал, как и не знали его товарищи... Все были так уверены, что смертный приговор хотя и состоялся, но был отменен царем, что мысль о казни не приходила в голову. Везли в закрытых каретах, с обледенелыми окнами, неизвестно куда. И вдруг - плац, вот этот самый плац, под окном у которого сейчас стоял Достоевский.
   Я не слышала начала рассказа Федора Михайловича, но дальше не проронила ни одного слова.
   - Тут сразу все поняли... На эшафоте... Чей-то чужой, громкий голос: "Приговорены к смертной казни расстрелянием"... И какой-то гул кругом, неясный, жуткий гул... Тысячи красных пятен обмороженных человеческих лиц, тысячи пытливых живых глаз... И все волнуются, говорят... Волнуются о чем-то живом. А тут смерть... Не может этого быть! Не может!.. Кому понадобилось так шутить с нами? Царю? Но он помиловал... Ведь это же хуже всякой казни... Особенно эти жадные глаза кругом... Столбы... Кого-то привязывают... И еще мороз... Зуб на зуб не попадал... А внутри бунт!.. Мучительнейший бунт... Не может быть! Не может быть, чтобы я, среди этих тысяч живых, через каких-нибудь пятьдесят минут уже не существовал бы!.. Не укладывалось это в голове, и не в голове, а как-то во всем существе моем.
   Он замолчал и вдруг совершенно изменился. Мне показалось, что он никого из нас не видел, не слышал перешептывания; он смотрел куда-то вдаль и точно переживал до мелочей все, что перенес в то страшное морозное утро,
   - Не верил, не понимал, пока не увидал креста... Священник... Мы отказались исповедоваться, но крест поцеловали. Не могли же они шутить даже с крестом!.. Не могли играть такую трагикомедию... Это я совершенно ясно сознавал... Смерть неминуема. Только бы скорее... И вдруг напало полное равнодушие... Да, да, да!! Именно равнодушие. Не жаль жизни и никого не жаль... Все показалось ничтожным перед последней страшной минутой перехода куда-то... в неизвестное, в темноту... Я простился с Алексеем Николаевичем {Плещеевым. (Прим. Е. П. Летковой-Султановой.)}, еще с кем-то... Сосед указал мне на телегу, прикрытую рогожей. "Гробы!" - шепнул он мне... Помню, как привязывали к столбам еще двоих... И я, должно быть, уже спокойно смотрел на них... Помню какое-то тупое сознание неизбежности смерти... Именно тупое... И весть о приостановлении казни воспринялась тоже тупо... Не было радости, не было счастья возвращения к жизни... Кругом шумели, кричали... А мне было все равно, - я уже пережил самое страшное. Да, да!! Самое страшное... Несчастный Григорьев {3} сошел с ума... Как остальные уцелели? - Непонятно!.. И даже не простудились... Но... Достоевский умолк. Яков Петрович подошел к нему и ласково сказал:
   - Ну, все это было и прошло... А теперь пойдемте к хозяюшке... чайку попить {4}.
   - Прошло ли? - загадочно сказал Достоевский {Когда я записала этот вечер у Полонских и, всегда боясь "достоверных свидетельств", прочла Якову Петровичу, чтобы проверить, так ли передала я слова Достоевского, Яков Петрович добавил, что последняя фраза Федора Михайловича: "Прошло ли?" - намекает на его болезнь (падучая), развившуюся на каторге, но зародившуюся, как он предполагал, на эшафоте... (Прим. Е. П. Летковой-Султановой.)}.
   Он стал точно восковой: желтовато-бледный, глаза ввалились, губы побелели и страдальчески улыбнулись. И мне ясно представился весь его крестный путь: эта пытка ожидания казни, замена ее каторгой, "мертвый дом" со всеми его ужасами: никогда не снимаемыми кандалами (даже в бане), грязью и вонью камер, с самодурством надзирателей; и все вынес вот этот маленький человек, показавшийся мне вдруг таким большим среди всех нас, окружавших его.
   И я забыла про различие направлений и политических идеалов, о которых так много говорилось у нас на Высших курсах среди молодежи, забыла о "Бесах", которых мы все ненавидели. Я сознавала только то, что передо мной стоял Достоевский. Чувство невероятного счастья, того счастья, которое ощущается только в молодости, охватило меня. И мне захотелось броситься на колени и поклониться его страданию...
  

---

  
   Его сейчас же окружили его знакомые, и он добродушно отвечал дамам, усадившим его за стол между собой, и отвечал на их обыкновенные комнатные слова такими же обыкновенными комнатными словами. Кругом все разом заговорили - о своем, о чужом. Яков Петрович подводил всех к столу, усаживал пить чай и шел встречать новых гостей; Жозефина Антоновна ласково улыбалась подходившим к ней поздороваться и угощала чаем. Точно не случилось ничего необыкновенного...
   Я смотрела на Достоевского, и мне казалось, что он стал совсем другим - и похожий и не похожий на того, что стоял у окна, как бывают не похожи два фотографических снимка с одного и того же лица. Он равнодушно отвечал что-то своей соседке и со сдержанной улыбкой передал ей сухари...
  

---

  
   Вскоре после этого был назначен очередной литературный вечер Литературного фонда в б. Кононовском зале. Участвовали, как всегда, литературные корифеи, в том числе и Федор Михайлович Достоевский.
   Я пошла не без волнения послушать, как читает Федор Михайлович. И действительно, все мои ожидания не только оправдались, но и превзошли все, что я воображала. Передо мною был опять великий писатель, страдавший в своих писаниях не только за меня, за нас, но и за всех людей. Когда он читал "Пророка", казалось, что Пушкин именно его и видел перед собой, когда писал: "Глаголом жги сердца людей".
   Аплодисменты и неистовые крики были такими ненужными и назойливыми после его тихого, внутреннего голоса. Я вышла из залы и наткнулась на П. И. Вейн-берга, всегдашнего устроителя этих вечеров.
   - Пойдемте в артистическую, - сказал он. - Там найдете ваших знакомых.
   И действительно, я наткнулась прямо на Григоровича и Гончарова, которых встречала часто у моей сестры Ю. П. Маковской.
   Достоевский сидел в стороне, один, усталый, раздавленный. Я не решалась подойти к нему, сомневалась, запомнил ли он меня. Но когда он взглянул в мою сторону и я поклонилась ему, он встал, и я подошла к нему. У него была какая-то особая "светская" манера подавать руку, внимательно-сдержанная учтивость и условность тона, какая всегда бывает, когда говоришь с мало знакомым человеком. Мне было совестно, что он, такой утомленный, все-таки встал с кресла, и я сказала:
   - Сядьте, пожалуйста, сядьте, Федор Михайлович.
   Но он не сел и, точно чтобы только сказать что-нибудь, с особой любезно-иронической усмешкой проговорил:
   - Слышал от Якова Петровича, что вы пописываете...
   - Готовлюсь, Федор Михайлович.
   - Постом и молитвою? - все с той же иронией сказал он.
   - Почти.
   Он как-то неожиданно серьезно проговорил:
   - Вот это хорошо... Так и надо.
   И опять он показался мне "иным". В нем как-то сочетались два разных человека, и потому получались совершенно разные - я бы сказала - противоположные впечатления.
   Подошел шумный Григорович и, не считаясь с настроением Достоевского, взял его за руку и сказал:
   - Горло промочить, Федор Михайлович...
   Увидя меня, он по-приятельски (он был особенно близок с моим зятем К. Е. Маковским, и мы очень часто видались) взял меня под руку и повел к чаю.
   В "артистической" был накрыт стол, и за ним сидели участники этого вечера. И меня посадили между ними... Петр Исаевич Вейнберг незадолго перед смертью, - значит, лет через двадцать пять - тридцать, - вспоминая об этом вечере, смеялся над моим тогдашним "восторженным" видом и "ожидающими откровения глазами"...
   Это было первое допущение меня в литературную среду, конечно, не в качестве равной среди равных, но уже в качестве своего человека, никого не стесняющего. Я никому не мешала, и мне никто не мешал слушать и запечатлевать все в сердце и в голове.
   Заговорили о Балканах, о "братушках", о нашей миссии на Востоке, по поводу известной картины "Скобелев перед войсками", где белый генерал мчится на белом коне перед окаменевшими полками {5}. Достоевский молчал. Турецкая война, воспламенившая вначале даже таких людей, как сотрудники "Отечественных записок", скоро всколыхнула со дна столько мутных осадков и человеконенавистнических инстинктов, что отношение к ней было не только критическим, но прямо враждебным {6}.
   - Крест на святой Софии?.. - с гневно подчеркнутой иронией кричал Григорович.
   Достоевский встал и отошел в сторону.
   Позвонил звонок. Антракт был кончен. Началось второе отделение, и все, или почти все, пошли слушать какую-то певицу. Достоевский взял шапку, чтобы незаметно уйти; мне показалось, что я уже никогда в жизни не увижу его, и я смело подошла к нему.
   И вот что у меня записано в книжке 1879 года:
   "Достоевский сказал: "Никогда не продавайте своего духа... Никогда не работайте из-под палки... Из-под аванса. Верьте мне... Я всю жизнь страдал от этого, всю жизнь писал торопясь... И сколько муки претерпел... Главное, не начинайте печатать вещь, не дописав ее до конца... До самого конца. Это хуже всего. Это не только самоубийство, но и убийство... Я пережил эти страдания много, много раз... Боишься не представить в срок... Боишься испортить... И наверное испортишь... Я просто доходил до отчаяния... И так почти каждый раз..."
   Помню, как потрясли меня эти слова. Федор Михайлович был особенно нервный в тот вечер. Вероятно, шумный успех, пламенное чтение Пушкина, наконец страшно больной для него вопрос - славянский вопрос {7} - до того взволновали его, что он мог так горячо и искренне говорить с совершенно незнакомой ему девушкой, подошедшей к нему как к другу, как к брату.
   Несколько дней после того вечера я ходила как-то особенно взволнованная и решила отправиться на квартиру к Федору Михайловичу. Зачем пойти? - не отдавала себе отчета, но чувствовала потребность еще услышать его.
   Случайно у Маковских, в один из этих дней, обедал И. А. Гончаров, и, когда я незаметно свела разговор на Достоевского, он сказал вяло, равнодушно, как всегда, как бы не придавая значения своим словам:
   - Молодежь льнет к нему... Считает пророком... А он презирает ее. В каждом студенте видит ненавистного ему социалиста. В каждой курсистке... {8}
   Гончаров не договорил. Хотел ли сказать какое-нибудь грубое слово, да вспомнил, что и я курсистка, и вовремя остановился, - не знаю.
   Я не пошла к Федору Михайловичу.
  

---

  
   Скоро я уехала домой, в Москву, увозя с собой образ Достоевского -великого писателя, к которому прибавился еще ореол мученика. Я, конечно, знала биографию Достоевского и с этой стороны, но читать про человеческие муки-это одно, а слышать от него самого, вложить, так сказать, персты в раны - это другое. И я решила ничего не говорить о Достоевском на курсах, чтобы не поднимать горячих споров об его ретроградстве, славянофильстве, обо всем том, что ставила ему в упрек тогдашняя молодежь.
   Но это было трудно. Достоевский занимал слишком большое место в общественной и политической жизни того времени, чтобы молодежь так или иначе не отзывалась на его слова и приговоры. В студенческих кружках и собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер "Дневника писателя" давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому "еврейскому вопросу" {9}, отношение, бывшее для нас своего рода лакмусовой бумажкой на порядочность, - в "Дневнике писателя" было совершенно неприемлемо и недопустимо: "Жид, жидовщина, жидовское царство, жидовская идея, охватывающая весь мир..." Все эти слова взрывали молодежь, как искры порох. Достоевскому ставили в вину, что турецкую войну, жестокую и возмутительную, как все войны, он приветствовал с восторгом, "Мы <Россия> - необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей судьбы будущего православия на земле, для единения его... Россия - предводительница православия, покровительница и охранительница его... Царьград будет наш..." {10}
   Все эти слова принимались известной частью общества с энтузиазмом, - молодежь же отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием приводила его проповедь "союза царя с народом своим", его оправдание войны и высокомерие... "если мы захотим, то нас не победят!!"
   Турецкая война с ее сомнительными героями и никому не нужными жестокими геройскими подвигами (вроде Шипки) еще продолжала волновать общественную совесть. Вначале, когда в ней видели народную инициативу и протест против правительства, когда казалось, что она поможет разрешить и наши проклятые вопросы, то есть попросту ускорить взрыв революции, - Балканский вопрос привлекал к себе симпатии и крайней левой части общества: "Отечественные записки" уделяли ему сочувственное внимание (Елисеев, Михайловский), а такие революционеры, как Степняк-Кравчинский, М. П. Сажин, Д. А. Клеменц и другие, даже принимали участие в добровольческом движении.
   А рядом с ними шли сотни, тысячи никудышных людей, тех, кому некуда было деться в современной им действительности, шли и нежелавшие нести какую бы то ни было работу или вояки в душе, жаждущие кровопролития. И они, как известно, так безобразно вели себя, что весною 1877 года сербское правительство в сорок восемь часов выгнало русских "волонтеров" из пределов Сербии. Взгляды на "восточный вопрос" мало-помалу передвинулись, и печать как-то незаметно разделилась на два лагеря. Всем было ясно, к которому из них присоединится Достоевский {11}.
   В таком настроении застали его знаменитые Пушкинские дни. После долгих серых лет труднейшей работы русских писателей, после мрачного подполья - вдруг явилось какое-то всенародное признание литературы в лице великого Пушкина. Открытие памятника ему стало (может быть, даже и помимо воли устроителей) национально-общественным торжеством и разрослось в настоящее историческое событие.
   Молодежь, хотя (уже надо покаяться!) тогда далеко стоявшая от Пушкина, встрепенулась. К тому времени, правда, Писарев уже был забыт, о "печном горшке" никто уже не говорил {12}, но и о Пушкине не говорили. У нас (то есть у поколения 70-х годов) был Некрасов. Пушкина же любили "индивидуально". Конечно, все его читали, многие его строки входили в ту ненапечатайную "хрестоматию", которую создает себе каждое новое поколение. Но о нем не было повода говорить, пока не появился памятник на Тверском бульваре. Помню наше возмущение по поводу того, что на одной из сторон цоколя оказалась переделанной строка Пушкина: вместо: "И долго буду тем любезен я народу" высечено: "И долго буду тем народу я любезен"... {13}
   Причина та, что слово "народу" неизбежно бы притягивало сакраментальное слово "свободу"...
  

---

  
   Помню, с каким восторгом мы распределяли полученные на курсах билеты "На открытие памятника Пушкину".
   Я позволю себе привести здесь отрывки из моей записной книжки 1880 года.
  

Июньские дни 1880 года в Москве

  
   7 июня. Какой день был вчера? Говорят, утром шел дождь? Не заметила. Кажется, весь день светило солнце, а когда упал покров с Пушкина, оно так и рассыпалось на нас... Вся площадь была унизана плотно-плотно людьми... Мы забрались рано. У нас были прекрасные места: направо от памятника, у церкви, над забором. Всё видели отлично. Пока шла обедня в Страстном, на площади, у памятника, под колыхавшеюся на нем парусиной, шло никогда не виданное торжество. Знамена депутатов, значки цехов и на первом месте "литература". Какая радость для нас (курсисток) было видеть перед собою живыми таких близких, таких знакомых нам авторов. Что за прелесть эти длинные седые бороды, длинные волосы, оживленные лица, бодрые жесты. Они собрались все вместе налево у памятника: И. С. Аксаков, С. А. Юрьев, А. Н. Плещеев, А. А. Потехин, А. Н. Островский, Д. В. Григорович, П. И. Вейнберг, Н. Н. Страхов, С. В. Максимов и, наконец, И. С. Тургенев. Вчера был их праздник: праздник русской мысли, русского слова, русского писателя... Все чувствовали это. Слились все возрасты, стерлись сословия... У всех одинаково блестели глаза, и у старых и у молодых, все чувствовали какое-то счастье...
   ...Когда спала завеса, скрывавшая памятник, у меня дух захватило; я уверена, что у всех также... и, конечно, не от красоты его, а потому, что тот, кем жила в ту минуту многочисленная толпа, появился над ней, среди нее. Кругом кричали, смеялись, плакали...
   Тургеневу, когда он садился в коляску на площади, сделали настоящую овацию, точно вся эта толпа безмолвно сговорилась и нарекла его наследником Пушкина. И в университете, куда мы сейчас же отправились на торжественное заседание Общества любителей русской словесности, - опять Иван Сергеевич был центром внимания. Избрание его в почетные члены было встречено с такими радостными кликами, каких, конечно, не слыхали еще стены университета.
   ...Речь нашего Ключевского - лучше всех. Какое громадное значение придает он Пушкину и, как историку, именно в художественном произведении его "Капитанская дочка". "История Пугачевского бунта" - только историческое примечание к ней... XVIII век в России... Русский чувствует себя рожденным не европейцем, а обязанным сделаться европейцем... {14}
   ...Вечером Благородное собрание. До рассвета... И опять Пушкин сливается с Тургеневым. Мы забрались за колонны, к эстраде, чтобы видеть поближе участников. Прошел, странно съежившись, Ф. М. Достоевский (днем я его не видела), степенно проследовал Островский; прошел Писемский, переваливаясь с ноги на ногу; пролетел Григорович с длинными седыми "баками", и все скрылись за эстрадой, в круглой комнате...
   ...Ник. Рубинштейн продирижировал оркестром (увертюра "Русалки"), Самарин - "Скупой рыцарь" (восхитительно), и опять "они". Такие старенькие и такие бодрые, живые, трепетные... Достоевский как-то по-особенному прочел монолог Пимена, и прочел прекрасно. Писемский бодро - "Гусара"; Островский - отрывок из "Русалки", Григорович-"Кирджали" (немного долго), Потехин - "Полтаву", Тургенев - "Опять на родине" {15}. Читал тихо, но было что-то в его чтении, несмотря на старческую шепелявость и слишком высокий голос, завораживающее... Выходил на вызовы семь раз.
   Когда мы, человек двенадцать, шли домой, уже светало. И не устали... Жалели только, что такой день прошел... И, идя по московским переулкам, повторяли? "Довольно! Сокройся! Пора миновалась, земля освежилась, и буря промчалась!!" {16}
   8 июня. Вчера день был мучительно хороший. Не знаю, что и записывать. Речь Достоевского... Маша Шелехова упала в обморок. С Паприцем сделалась истерика. А я слушала и злилась. Ирония, с какой Достоевский говорил об Алеко, мучила. "Мечта о всемирном счастье. Дешевле не возьмет русский скиталец!.."
   Что это? Не хотелось верить своим ушам, не хотелось понимать так, как это понимал Достоевский. И не я одна, а очень многие так же реагировали на его слова, как и я. И как-то без уговора перенесли все симпатии на Тургенева. Стоило Достоевскому упомянуть имя Лизы Калитиной (из "Дворянского гнезда"), как о родственном пушкинской Татьяне "типе положительной женской красоты", - чтобы его речь была прервана шумной овацией Тургеневу. Весь зал встал и загремел рукоплесканиями. Тургенев не хотел принимать этих оваций на себя, и его насильно вывели на край эстрады. Он был бледен и сконфуженно кланялся. Конечно, Лиза не наш идеал, как не идеал и Татьяна с ее "рабским": "я другому отдана и буду век ему верна..." Мы преклоняемся перед Еленой {17} с ее жаждой деятельного добра" с ее смелостью и самоотверженной любовью. Она является в русской литературе первой политической деятельницей, которых в России так много, как ни в одной стране, а упоминание о Лизе было для нас просто поводом к выражению Тургеневу нашей солидарности с ним,, а не с Достоевским, речь которого была насыщена выпадами против западников, а значит, и против Тургенева. Овации ему вырвались, может быть, и бессознательно, но после заседания, уже совершенно осознанно явилась потребность выразить Ивану Сергеевичу, на чьей стороне мы видим правду, Было решено подать венок Тургеневу,
  
   Вот непосредственное впечатление рядовой курсистки о том "событии", как называли речь Достоевского.
   Конечно, это было событие, о котором говорили самые разные люди и которое вспоминают и до сих пор. По внешнему впечатлению кажется, ничто не может встать рядом с тем днем 8 июня 1880 года, когда в громадном зале б. Дворянского собрания, битком набитом интеллигентной публикой, раздался такой рев, что казалось, стены здания рухнут. Все записавшие этот день сходятся на этом. Но, право, не все, далеко не все одинаково восприняли вдохновенно сказанные слова, прозвучавшие в этом зале с такой неслыханной до того времени художественной мощью. Речь была так сказана, что тот, кто сам не слыхал ее, не сможет объяснить произведенного ею впечатления на большинство публики. Но была и другая часть, вероятно, меньшая, та левая молодежь, которая сразу встала на дыбы от почти первых же слов Достоевского. Отчасти этому содействовало, может быть, то, что Достоевский явился на Пушкинский праздник не как писатель Достоевский, один из славных потомков Пушкина, а как представитель Славянского благотворительного общества {18}. Это, может быть, создало предвзятую точку зрения, так как - повторяю - молодежь в то время непрерывно вела счеты с Достоевским и относилась к нему с неугасаемо критическим отношением после его "патриотических" статей в "Дневнике писателя" {19}. О "Бесах" я уже и не говорю.
   Понятно,

Другие авторы
  • Айхенвальд Юлий Исаевич
  • Радищев Николай Александрович
  • Старостин Василий Григорьевич
  • Огарев Николай Платонович
  • Кайсаров Михаил Сергеевич
  • Иванов Вячеслав Иванович
  • Фуллье Альфред
  • Диккенс Чарльз
  • Озаровский Юрий Эрастович
  • Говоруха-Отрок Юрий Николаевич
  • Другие произведения
  • Шеллер-Михайлов Александр Константинович - Господа Обносковы
  • Воровский Вацлав Вацлавович - В кривом зеркале
  • Лохвицкая Мирра Александровна - Стихотворения
  • Блок Александр Александрович - Песня судьбы
  • Есенин Сергей Александрович - Сказание о Евпатии Коловрате..: Другая редакция
  • Политковский Патрикий Симонович - Стихотворения
  • Чарская Лидия Алексеевна - Первые товарищи
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Голубое небо
  • Кузмин Михаил Алексеевич - А. Шайкевич. Петербургская богема
  • Базунов Сергей Александрович - Михаил Глинка. Его жизнь и музыкальная деятельность
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 482 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа