Главная » Книги

Волошин Максимилиан Александрович - Воспоминания о Максимилиане Волошине, Страница 19

Волошин Максимилиан Александрович - Воспоминания о Максимилиане Волошине



диван, или поэтессу, севшую в ее кресло, то рассказывает о Париже, о Вячеславе Иванове, о детских годах Максимилиана Волошина. Ее власть - непреоборима. Жить в доме Волошина и не попасть в руки шутки или разноса Пра - почти невозможно. Однако автор этих строк очутился в этом исключительном положении, хотя и галопировал по крыше в погоне за унесенной ветром рукописью.
   Но как ошибется тот, кто на основании этого рассказа заключит о бездеятельности жизни подданных Пра. В Коктебеле умеют напряженно работать и работают.
   Максимилиан Волошин, очень увлекаясь живописью, ежедневно немало часов посвящает своим акварелям, пишучи их по пяти, по шести в день. Живопись его, которую о[тец] П. Флоренский 6 метко назвал мета-геологией, вся посвящена раскрытию сущности коктебельской природы и в четкой графике своей, в бархатном разливе красок воспроизводит напряженность карадагских складок, зной и сухость степных балок, ультрамариновые тени ущелий, воспаленные полдни и веера закатных облаков. Значительное количество волошинских акварелей появится в Харькове на выставке Художественного Цеха.
   Не менее напряженно протекает работа Волошина и в деле создания художественного слова.
  
   III
   Известность поэта и весомость поэзии далеко не всегда находятся в прямом отношении. Стихи Надсона идут чуть ли не сотым изданием, а гениальный Тютчев получил всеобщее признание лишь к столетнему юбилею рождения. И в наши дни почти наряду с Бальмонтом и Сологубом "гремел" Сергей Городецкий, а такой громадный поэт, как Иннокентий Анненский, до самой смерти оставался в упорной тени.
   И Максимилиан Волошин, - потому ли, что живет вдали от литературных рынков, потому ли, что мало печатает, потому ли, наконец, что стихи его слишком насыщены культурой, обращающей повышенные требования к читателю, - мало известен широкой публике. По крайней мере, страницы "чтецов-декламаторов", отпечатлевшие его стихи, остаются в библиотечных экземплярах гораздо более чистыми, чем страницы Бальмонта или Блока, - показатель!
   Но в литературных кругах имя Волошина пользуется высокой репутацией.
   Волошин, по собственному признанию, не "светлый лирник, что нижет широкие и щедрые слова на вихри струнные, качающие душу", - он - "кузнец упорных слов", он - "вкус, запах, цвет и меру выплавляет из скрытой сущности". Он, действительно, "чеканщик монет", "гранильщик камней" 7. Его черновые тетради позволяют ощупать всю его работу над словом. Одно стихотворение иногда пишется несколько лет. Так, в тетради, например, 1907 года можно найти отдельные образы, созвучия, ритмические отрывки, выписки эпитетов, разно тембрирующих основную ноту. То же самое оказывается перенесенным в тетрадь 1909 года с прибавлением нового и т. д. Постепенно накапливается богатая палитра красок для основного образа стихотворения, - и где-нибудь в тетради 1911 или 12-го года мы находим стихотворение осуществленным, что не защищает его от дальнейшей обработки.
   Не потому ли так равны книги Волошина, так выдержан лирический уровень его стихов? Какой урок стихотворцам, эшелонами отправляющих стихи в типографию.
   Если позволительно разделить стихию поэзии на два начала: музыкальное и пластическое, то Волошин - бесспорный господин второго. Только Вяч. Иванов может поспорить с ним в искусстве подобрать наиболее полнозвучные и полнокровные слова для выражения желаемого. Так, зной у Волошина "медленно плавится темным золотом смол", цеппелин над Парижем "висел в созвездии Тельца, как ствол дорической колонны", вечером в окне мастерской "бьются зори огненным крылом". И вот этот последний, чисто парнасский, на первый взгляд, образ весь насыщен живым биением эмоции: зори бьются крылом подстреленной птицы; вечерняя зоря - скорбна.
   Первооснова воздействия на психику читателя - ритм представляется крайне интересным в стихах Волошина. Своеобразный и богатый, он в каждой строке переливается по-иному, в точности соответствуя всем изгибам логического рельефа. Волошинский vers libre - свободный стих - приближается к пушкинскому, далеко оставляя за собой почти все попытки современных стихотворцев, и опыты введения в русский стих античных размеров стоят выше фетовских:
   Февральский вечер сизой тоской повит.
   Нагорной степью путь мой уходит вдаль.
   Жгутами струй сечет глаза дождь.
   Северный ветер гудит в провалах 8.
   Таким образом, формальное совершенство стихов Волошина - непререкаемо. Какая же душа оживляет эти великолепные формы?
   Недавно вышедшая книга избранных стихов Волошина "Иверни" (от старого русского слова "ивернь" - обломок) отвечает на это. Объемля творчество Волошина более, чем за 15 лет, разделенная на восемь четких отделов, она выявляет весь рост и все завершения волошинского миросозерцания и рисует нам его поэтом космической пышности.
  
   Неизвестная
   ЕДИНСТВЕННАЯ ВСТРЕЧА
  
   Я видела М. Волошина всего раз в жизни, но эта единственная встреча навсегда врезалась в память, и Волошин запомнился мне не только как поэт огромной силы и обаятельной нежности, но и как человек беззаветной прямоты, храбрости и гражданского мужества. Увидала я его осенью 1918 года в Ялте, куда я была заброшена болезнью близких мне людей. Крым в это время только что избавился от власти немцев и перешел к белым. Гражданская война была в разгаре. Я никуда не отлучалась от моих больных, но даже в пределах санатория приходилось наблюдать самые тяжелые сцены: то стражники подстрелили женщину, собиравшую валежник в казенном парке, то в овраге, под окнами санатория, расстреляли человека, якобы большевистского комиссара.
   По набережной Ялты разгуливали представители добровольческой армии с золотыми погонами и галунами. Не успевших отдать им честь - арестовывали. Пышно разодетые дамы сияли нацепленными на себя драгоценностями, всякой мишурой, которую им удалось захватить из имений, покинутых ими. По вечерам было опасно ходить. Из переполненных ресторанов неслась дикая музыка и дикие крики пьяных. По глухим окраинам то и дело слышались выстрелы. Настроение было унылое и беспросветное.
   И вдруг на ялтинской набережной запестрели объявления: "16-го ноября 1918 г., в 7 час. вечера, в помещении женской гимназии состоится лекция М. Волошина о Верхарне".
   К назначенному часу зала была переполнена молодежью. Из санаторий приплелись больные, ради Волошина нарушившие строгий режим. В темном уголке залы, поближе к выходу, мелькали лица знакомых коммунистов-подпольщиков, ради заманчивой лекции рисковавших жизнью.
   М. Волошин прибыл с нерусской аккуратностью, точно к назначенному часу, и, легко неся полное подвижное тело, быстро пробежал сквозь толпу к эстраде. При первом взгляде на него мы почувствовали разочарование: сильная полнота и окладистая борода делали его похожим на купца. Но как только раздался его голос, певучий и мягкий, как только полились его стихи, пылающие и властные,- так сердца юных слушателей были покорены.
   Сначала Волошин читал доклад о творчестве Верхарна и читал его стихи в своем переводе. И чувствовалось сродство Волошина с Верхарном, чувствовалось, что оба они люди огромного размаха, сверхчеловеческой силы, оба певцы космических взрывов. Волошин называл Верхарна современным человеком со средневековой душой, мистической и кроткой, смиренной и буйной. Певец восстаний, он проклял власть машин и золота. И он же воспевает тихую любовь, стихийную и мудрую, нежную, как былинка вереска, любовь, внушенную тишиной мирных долин, воспевает милый родной край, где "издалека резная колокольня глядит на вас старинными часами". В то же время Верхарн пророчески предсказывает, что закоснелость мирной жизни приведет к предельным ужасам Апокалипсиса и родит ненависть. Но ненависть он тоже воспевает: "Ненависть - это любовь косных и жадных сердец!"
   Особенно понравилось стихотворение Верхарна "Толпа", проникнутое пафосом революции, где Верхарн говорит о предначертанности революционного взрыва, о неизбежности мига, когда "разум меркнет, сердце рвется к славе или преступленью", когда сами горизонты поднимаются и плывут к нам, когда настанет час дерзаний и жестов огненных, когда "взлетаешь вдруг к вершинам новой веры"... Он заклинает и благословляет обезумевшую действительность, он говорит: "...сойдет иной Христос и выведет людей из злой юдоли слез, крестя огнем созвездий новых!" 1 Стихи Верхарна врывались в сердце как набат. Толпа слушала застыв, она была покорена.
   Кончив доклад о Верхарне, неутомимый лектор, после бурных аплодисментов, стал читать свои собственные стихи. Несмотря на легкий налет мистицизма, они к тому времени были потрясающе, недопустимо революционны, и мы все время боялись, что Волошина арестуют белые. Но этого не случилось. И он благополучно прочел нам прекрасные стихи о Микеланджело 2 и целый ряд других, не менее красивых и сильных. Когда он читал о России: "Я ль в тебя посмею бросить камень? Осужу ль страстной и буйный пламень?" 3 - голос его звучал такой искренней нежностью и тоской, что многие заплакали. Когда он читал "Dmetrius-Imperator" и стихи о Стеньке Разине и Пугачеве 4, звучавшие очень революционно, аудитория совсем взбесилась. Хлопали, кричали, стучали ногами, бросились к поэту на эстраду, качали его, забрасывали цветами...
   Так Максимилиан Волошин победоносно закончил свою лекцию, и так мы имели счастье в разгар реакции в гражданскую войну, в окружении белых, в течение нескольких часов наслаждаться изумительным его творчеством... <...>
  
   Иван Бунин
   ВОЛОШИН
  
   Максимилиан Волошин был одним из наиболее видных поэтов предреволюционных и революционных лет России и сочетал в своих стихах многие весьма типичные черты большинства этих поэтов: их эстетизм, снобизм, символизм, их увлечение европейской поэзией конца прошлого и начала нынешнего века, их политическую "смену вех" (в зависимости от того, что было выгоднее в ту или иную пору); был у него и другой грех: слишком литературное воспевание самых страшных, самых зверских злодеяний русской революции.
   После его смерти появилось немало статей о нем, но сказали они, в общем, мало нового, мало дали живых черт его писательского и человеческого облика, некоторые же просто ограничились хвалами ему да тем, что пишется теперь чуть не поголовно обо всех, которые в стихах и прозе касались русской революции: возвели и его в пророки, в провидцы "грядущего русского катаклизма", хотя для многих из таких пророков достаточно было в этом случае только некоторого знания начальных учебников русской истории. Наиболее интересные замечания о нем я прочел в статье А. Н. Бенуа, в "Последних новостях":
   "Его стихи не внушали того к себе доверия, без которого не может быть подлинного восторга. Я "не совсем верил" ему, когда по выступам красивых и звучных слов он взбирался на самые вершины человеческой мысли... Но влекло его к этим восхождениям совершенно естественно, и именно слова его влекли... Некоторую иронию я сохранил в отношении к нему навсегда, что ведь не возбраняется и при самой близкой и нежной дружбе... Близорукий взор, прикрытый пенсне, странно нарушал все его "зевсоподобие", сообщая ему что-то растерянное и беспомощное... что-то необычайно милое, подкупающее..." * <...>
   * См. воспоминания А. Бенуа, с. 333-334.
  
   Я лично знал Волошина со времен довольна давних, но до наших последних встреч в Одессе, зимой и весной девятнадцатого года, не близко.
   Помню его первые стихи, - судя по ним, трудно было предположить, что с годами так окрепнет его стихотворный талант, так разовьется внешне и внутренне. Тогда были они особенно характерны для его "влечения к словам":
   Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
   Поезд гремит, перегнать их старается,
   Так вот в ушах и долбит и стучит это:
   Ти-та-та... та-та-та... та-та-та... ти-та-та...
   Из страны, где солнца свет
   Льется с неба, жгуч и ярок,
   Я привез тебе в подарок
   Пару звонких кастаньет...
   Склоняясь ниц, овеян ночи синью,
   Доверчиво ищу губами я
   Сосцы твои, натертые полынью,
   О мать-земля! 2
   Помню наши первые встречи, в Москве. Он уже был тогда заметным сотрудником "Весов", "Золотого руна". Уже и тогда очень тщательно "сделана" была его наружность, манера держаться, разговаривать, читать. Он был невысок ростом, очень плотен, с широкими и прямыми плечами, с маленькими руками и ногами, с короткой шеей, с большой головой, темно-рус, кудряв и бородат: из всего этого он, невзирая на пенсне, ловко сделал нечто довольно живописное на манер русского мужика и античного грека, что-то бычье и вместе с тем круторого-баранье. Пожив в Париже, среди мансардных поэтов и художников, он носил широкополую шляпу, бархатную куртку и накидку, усвоил себе в обращении с людьми старинную французскую оживленность, общительность, любезность, какую-то смешную грациозность, вообще что-то очень изысканное, жеманное и "очаровательное", хотя задатки всего этого действительно были присущи его натуре. Как почти все его современники-стихотворцы, стихи свои он читал всегда с величайшей охотой, всюду где угодно и в любом количестве, при малейшем желании окружающих. Начиная читать, тотчас поднимал свои толстые плечи, свою и без того высоко поднятую грудную клетку, на которой обозначались под блузой почти женские груди, делал лицо олимпийца, громовержца и начинал мощно и томно завывать. Кончив, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску: тотчас же опять очаровательная и вкрадчивая улыбка, мягко, салонно переливающийся голос, какая-то радостная готовность ковром лечь под ноги собеседнику - и осторожное, но неутомимое сладострастие аппетита, если дело было в гостях, за чаем или ужином... Помню встречу с ним в конце 1905 года, тоже в Москве. Тогда чуть не все видные московские и петербургские поэты вдруг оказались страстными революционерами, - при большом, кстати сказать, содействии Горького и его газеты "Борьба" 3, в которой участвовал сам Ленин. Это было во время первого большевистского восстания, Горький крепко сидел в своей квартире на Воздвиженке, никогда не выходя из нее ни на шаг, день и ночь держал вокруг себя стражу из вооруженных с ног до головы студентов-грузин, всех уверяя, будто на него готовится покушение со стороны крайних правых, но вместе с тем день и ночь принимал у себя огромное количество гостей, - приятелей, поклонников, "товарищей" и сотрудников этой "Борьбы", которую он издавал на средства некоего Скирмунта и которая сразу же пленила поэта Брюсова, еще летом того года требовавшего водружения креста на св. Софии и произносившего монархические речи, затем Минского с его гимном: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" - и немало прочих. Волошин в "Борьбе" не печатался, но именно где-то тут, - не то у Горького, не то у Скирмунта, - услышал я от него тоже совсем новые для него песни:
   Народу русскому: я скорбный Ангел Мщенья!
   Я в раны черные - в распахнутую новь
   Кидаю семена. Прошли века терпенья.
   И голос мой - набат! Хоругвь моя - как кровь! 4
   Помню еще встречу с его матерью, - это было у одного писателя, я сидел за чаем как раз рядом с Волошиным, как вдруг в комнату быстро вошла женщина лет пятидесяти, с седыми стрижеными волосами, в русской рубахе, в бархатных шароварах и сапожках с лакированными голенищами, и я чуть не спросил именно у Волошина: кто эта смехотворная личность? Помню всякие слухи о нем: что он, съезжаясь за границей со своей невестой, назначает ей первые свидания непременно где-нибудь на колокольне готического собора 5; что, живя у себя в Крыму, он ходит в одной "тунике", проще говоря, в одной длинной рубахе без рукавов, [что] очень, конечно, смешно при его толстой фигуре и коротких волосатых ногах... К этой поре относится та автобиографическая заметка его, автограф которой был воспроизведен в "Книге о русских поэтах" и которая случайно сохранилась у меня до сих пор, - строки местами тоже довольно смешные 6 <...>
   В ту пору всюду читал он и другое свое прославленное стихотворение из времен французской революции, где тоже немало ударно-эстрадных слов:
   Это гибкое, страстное тело
   Растоптала ногами толпа мне 7
   Потом было слышно, что он участвует в построении где-то в Швейцарии какого-то антропософского храма.
   Зимой девятнадцатого года он приехал в Одессу из Крыма, по приглашению своих друзей Цетлиных, у которых и остановился 8. По приезде тотчас же проявил свою обычную деятельность,- выступал с чтением своих стихов в Литературно-художественном кружке, затем в одном частном клубе, где почти все проживавшие тогда в Одессе столичные писатели читали за некоторую плату свои произведения среди пивших и евших в зале перед ними "недорезанных буржуев"... Читал он тут много новых стихов о всяких страшных делах и людях как древней России, так и современной, большевистской. Я даже дивился на него - так далеко шагнул он вперед и в писании стихов, и в чтении их, так силен и ловок стал и в том и в другом, но слушал его даже с некоторым негодованием; какое, что называется, "великолепное", самоупоенное и, по обстоятельствам места и времени, кощунственное словоизвержение! - и, как всегда, все спрашивал себя: на кого же в конце концов похож он? Вид как будто грозный, пенсне строго блестит, в теле все как-то поднято, надуто, концы густых волос, разделенных на прямой пробор, завиваются кольцами, борода чудесно круглится, маленький ротик открывается в ней так изысканно, а гремит и завывает так гулко и мощно. Кряжистый мужик русских крепостных времен? Приап * Кашалот? - Потом мы встретились на вечере у Цетлиных, и опять это был "милейший и добрейший Максимилиан Александрович". Присмотревшись к нему, увидал, что наружность его с годами уже несколько огрубела, отяжелела, но движения по-прежнему легки, живы; когда перебегает через комнату, то перебегает каким-то быстрым и мелким аллюром, говорит с величайшей охотой и много, весь так и сияет общительностью, благорасположением ко всему и ко всем, удовольствием от всех и от всего - не только от того, что окружает его в этой светлой, теплой и людной столовой, но даже как бы ото всего того огромного и страшного, что совершается в мире вообще и в темной, жуткой Одессе в частности, уже близкой к приходу большевиков. Одет при этом очень бедно - так уж истерта его коричневая бархатная блуза, так блестят черные штаны и разбиты башмаки... Нужду он терпел в ту пору очень большую.
   * В античной мифологии божество производительных сил природы.
  
   Дальше беру (в сжатом виде) кое-что из моих тогдашних заметок:
   - Французы бегут из Одессы, к ней подходят большевики. Цетлины садятся на пароход в Константинополь. Волошин остается в Одессе, в их квартире. Очень возбужден, как-то особенно бодр, легок. Вечером встретил его на улице: "Чтобы не быть выгнанным, устраиваю в квартире Цетлиных общежитие поэтов и поэтесс. Надо действовать, не надо предаваться унынию!"
   - Волошин часто сидит у нас по вечерам. По-прежнему мил, оживлен, весел. "Бог с ней, с политикой, давайте читать друг другу стихи!" Читает, между прочим, свои "Портреты". В портрете Савинкова отличная черта - сравнение его профиля с профилем лося 9.
   Как всегда, говорит без умолку, затрагивая множество самых разных тем, только делая вид, что интересуется собеседником. Конечно, восхищается Блоком, Белым и тут же Анри де Ренье, которого переводит.
   Он антропософ, уверяет, будто "люди суть ангелы десятого круга", которые приняли на себя облик людей вместе со всеми их грехами, так что всегда надо помнить, что в каждом самом худшем человеке сокрыт ангел... 10
   Спасаем от реквизиции особняк нашего друга, тот, в котором живем, - Одесса уже занята большевиками. Волошин принимает в этом самое горячее участие. Выдумал, что у нас будет "Художественная неореалистическая школа". Бегает за разрешением на открытие этой школы, в пять минут написал для нее замысловатую вывеску. Сыплет сентенциями: "В архитектуре признаю только готику и греческий стиль. Только в них нет ничего, что украшает".
   - Одесские художники, тоже всячески стараясь спастись 11, организуются в профессиональный союз вместе с малярами. Мысль о малярах подал, конечно, Волошин. Говорит с восторгом: "Надо возвратиться к средневековым цехам!"
   - Заседание (в Художественном кружке) журналистов, писателей, поэтов и поэтесс, тоже "по организации профессионального союза". Очень людно, много публики и всяких пишущих, "старых" и молодых. Волошин бегает, сияет, хочет говорить о том, что нужно и пишущим объединиться в цех 12. Потом, в своей накидке и с висящей за плечом шляпой, - ее шнур прицеплен к крючку накидки, - быстро и грациозно, мелкими шажками выходит на эстраду: "Товарищи!" Но тут тотчас же поднимается дикий крик и свист: буйно начинает скандалить орава молодых поэтов, занявших всю заднюю часть эстрады: "Долой! К черту старых, обветшалых писак! Клянемся умереть за Советскую власть!" Особенно бесчинствуют Катаев *, Багрицкий, Олеша. Затем вся орава "в знак протеста" покидает зал. Волошин бежит за ними - "они нас не понимают, надо объясниться!".
   * Валентин Катаев.
  
   - <...> После девяти запрещено показываться на улице. Волошин иногда у нас ночует. У нас есть некоторый запас сала и спирта, он ест жадно и с наслаждением и все говорит, говорит и все на самые высокие и трагические темы. <...>
   - Большевики приглашают одесских художников принять участие в украшении города к первому мая. Некоторые с радостью хватаются за это приглашение: от жизни, видите ли, уклоняться нельзя, кроме того, "в жизни самое главное - искусство, и оно вне политики". Волошин тоже загорается рвением украшать город; фантазирует, как надо это сделать: хорошо, например, натянуть над улицами и по фасадам домов полотнища, расписанные ромбами, конусами, пирамидами, цитатами из разных поэтов... Я напоминаю ему, что в этом самом городе, который он собирается украшать, уже нет ни воды, ни хлеба, идут беспрерывные облавы, обыски, аресты, расстрелы, по ночам - непроглядная тьма, разбой, ужас... Он мне в ответ опять о том, что в каждом из нас, даже в убийце, в кретине сокрыт страждущий Серафим, что есть 9 серафимов, которые сходят на землю и входят в людей, дабы принять распятие, горение, из коего возникают какие-то прокаленные и просветленные лики...
   - Я его не раз предупреждал: не бегайте к большевикам, они ведь отлично знают, с кем вы были еще вчера. Болтает в ответ то же, что и художники: "Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и художник". - "В украшении чего? Собственной виселицы?" - Все-таки побежал. А на другой день в "Известиях": "К нам лезет Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам". Волошин хочет писать письмо в редакцию, полное благородного негодования 13...
   - Письмо, конечно, не напечатали. Я и это ему предсказывал. Не хотел и слушать: "Не могут не напечатать, обещали, я был уже в редакциях!" Но напечатали только одно: "Волошин устранен из первомайской художественной комиссии". Пришел к нам и горько жаловался: "Это мне напоминает тот случай, когда ни одна из газет, травивших меня за то, что я публично развенчал Репина, не дала мне места ответить на эту травлю!"
   - Волошин хлопочет, как бы ему выбраться из Одессы домой, в Крым. Вчера прибежал к нам и радостно рассказал, что дело устраивается, и как это часто бывает, через хорошенькую женщину. "У нее реквизировал себе помещение председатель Чека Северный. Геккер познакомила меня с ней, а она - с Северным" 14. Восхищался и им: "У Северного кристальная душа, он, многих спасает!" - "Приблизительно одного из ста убиваемых?" - "Все же это очень чистый человек..." И не удовольствовавшись этим, имел жестокую наивность рассказать мне еще то, что Северный простить себе не может, что выпустил из своих рук Колчака, который будто бы попался ему однажды в руки крепко...
   - Помогают Волошину пробраться в Крым еще и через "морского комиссара и командующего черноморским флотом" Немитца, который, по словам Волошина, тоже поэт, "особенно хорошо пишет рондо и триолеты". Выдумывают какую-то тайную большевистскую миссию в Севастополь. Беда только в том, что ее не на чем послать: весь флот Немитца состоит, кажется, из одного парусного дубка, а его не во всякую погоду пошлешь...
   Если считать по новому стилю, он уехал из Одессы (на том самом дубке) в начале мая 15. Уехал со спутницей, которую называл Татидой 16 Вместе с нею провел у нас последний вечер, ночевал тоже у нас. Провожать его было все-таки грустно. Да и все было грустно: сидели мы в полутьме, при самодельном ночнике, - электричества не позволяли зажигать, - угощали отъезжающих чем-то очень жалким. Одет он был уже по-дорожному - матроска, берет. В карманах держал немало разных спасительных бумажек, на все случаи: на случай большевистского обыска при выходе из одесского порта, на случай встречи в море с французами или добровольцами, - до большевиков у него были в Одессе знакомства и во французских командных кругах, и в добровольческих. Все же все мы, в том числе и он сам, были в этот вечер далеко не спокойны: бог знает, как-то сойдет это плавание на дубке до Крыма... Беседовали долго и на этот раз почти во всем согласно, мирно. В первом часу разошлись наконец: на рассвете наши путешественники должны были быть уже на дубке. Прощаясь, волновались, обнялись. Но тут Волошин почему-то неожиданно вспомнил, как он однажды зимой сидел в Алексеем Толстым в кофейне Робина *, как им вдруг пришло в голову начать медленно, но все больше и больше - и притом с самыми серьезными, почти зверскими лицами, - надуваться, затем так же медленно выпускать дыхание и как вокруг них начала собираться удивленная, не понимающая, в чем дело, публика. Потом очень хорошо стал изображать медвежонка...
   * Одесское кафе-кондитерская, названное но имени владельца.
  
   С пути он прислал нам открытку, написанную 16 мая в Евпатории:
   "Пока мы благополучно добрались до Евпатории и второй день ждем поезда. Мы пробыли день на Кинбурнской Косе, день в Очакове, ожидая ветра, были дважды останавливаемы французским миноносцем, болтались ночь без ветра, во время мертвой зыби, были обстреляны пулеметным огнем под Ак-Мечетью, скакали на перекладных целую ночь по степям и гниющим озерам, а теперь застряли в грязнейшей гостинице, ожидая поезда. Все идет не скоро, но благополучно. Масса любопытнейших человеческих документов... Очень приятно вспоминать последний вечер, у вас проведенный, который так хорошо закончил весь нехороший одесский период".
   В ноябре того же года пришло еще одно письмо от него, из Коктебеля. Привожу его начало:
   "Большое спасибо за ваше письмо: как раз эти дни все почему-то возвращался мысленно к вам, и оно пришло как бы ответом на мои мысли.
   Мои приключения только и начались с выездом из Одессы. Мои большевистские знакомства и встречи развивались по дороге от матросов-разведчиков до "командарма", который меня привез в Симферополь в собственном вагоне, оказавшись моим старым знакомым 17.
   Потом я сидел у себя в мастерской под артиллерийским огнем: первый десант добровольцев был произведен в Коктебеле, и делал его "Кагул" 18, со всею командой которого я был дружен по Севастополю: так что их первый визит был на мою террасу.
   Через три дня после освобождения Крыма я помчался в Екатеринодар спасать моего друга генерала Маркса, несправедливо обвиненного в большевизме, которому грозил расстрел, и один, без всяких знакомств и связей, добился-таки его освобождения. Этого мне не могут простить теперь феодосийцы, и я сейчас здесь живу с репутацией большевика, и на мои стихи смотрят как на большевистские.
   Кстати: первое издание "Демонов глухонемых" распространялось в Харькове большевистским "Центрагом", а теперь ростовский (добровольческий) "Осваг" 19 взял у меня несколько стихотворений из той же книги для распространения на летучках. Только в июле месяце я наконец вернулся домой и сел за мирную работу...
   Работаю исключительно над стихами. Все написанные летом я переслал Гроссману 20 для одесских изданий. Поэтому относительно моих стихотворений на общественные темы спросите его, а я посылаю вам пока для "Южного слова" два прошлогодних, лирических, еще нигде не появлявшихся, и две небольшие статьи: "Пути России" и "Самогон крови" 21. Сейчас уже два месяца работаю над большой поэмой о св. Серафиме 22, весь в этом напряжении и неуверенности, одолею ли эту грандиозную тему. Он должен составить диптих с "Аввакумом".
   Зимовать буду в Коктебеле: этого требует и работа личная, и сумасшедшие цены, за которыми никакие гонорары угнаться не могут. Кстати, о гонораре: теперь я получаю за стихи десять рублей за строку, а статьи по три за строку. Это минимум, поэтому, если "Южное слово" за стихи заплатит больше, я не откажусь.
   Мне бы очень хотелось, И. А., чтобы вы прочли все мои новые стихи, что у Гроссмана: я в них сделал попытку подойти более реалистически к современности (в цикле "Личины", стих. "Матрос", "Красногвардеец", "Спекулянт" и т. д.), и мне бы очень хотелось знать ваше мнение.
   Я еще до сих пор переполнен впечатлениями этой зимы, весны и лета: мне действительно удалось пересмотреть всю Россию во всех ее партиях, и с верхов и до низов. Монархисты, церковники, эсеры, большевики, добровольцы, разбойники... Со всеми мне удалось провести несколько интимных часов в их собственной обстановке..."
   Это письмо было для меня последней вестью о нем. <...>
  
   Раиса Гинцбург
   ЧАСЫ НЕИЗГЛАДИМЫЕ
  
   Когда мне было еще лет девять, Максимилиан Александрович, приглашая взрослых в мастерскую на беседу об искусстве или на вышку, где он читал стихи под звездами, всегда приглашал и меня с моими девочками-подружками. И, может быть, эти часы, неизгладимые, не сметенные всей жизнью, и сделали то хорошее, что помогло мне почувствовать себя человеком. Эти ступеньки лестницы в мастерской, на которой я сидела девочкой, может быть, и стали теми ступеньками, которые ведут меня сквозь уныние и темноту 1.
   <...> Он сам позвал меня на лекцию свою об искусстве в мастерской, и я уселась на нижней ступеньке лестницы, под окном. <...> Помню, он на вышке читал стихи свои - и, вероятно, тогда я поняла свое призвание. <...>
   Раз в сумерки он подошел к нашему окну в страшной маске и, кажется, с палкой, и очень перепугал. Тогда вообще была "година ужасов": рассказы о мальчике, в которого летели все камни (я так и не знаю до сих пор, правда ли это, но о бедном мальчике все в Крыму говорили 2). Эренбург приезжал из города, из Феодосии, с рассказом о каких-то летающих часах. Марс должен был столкнуться с Землей в феврале, даже было точно число известно.
   Но помню отчетливо, что моего отца 3 Максимилиан Александрович спас от белых.
   Потом мы уехали из Коктебеля.
   От высокого белого дома, между серыми маслинами, по громкому гравию дорожки быстро шел Максимилиан Александрович. Он поднялся на террасу стремительно и уверенно. Он позвал мою маму. Я стояла у толстой колонны и, угнетенная тревогой всего этого дня, прислушивалась. Не слыша тихих слов, я поняла, что Максимилиан Александрович успокаивает, что-то обещает.
   Сумерки. Быстро наступила ночь. Я с мамой вышла на шоссе, надеясь встретить папу. Но он не пришел из Феодосии. А в Феодосии, в "списках" была оценена его голова как "красного". Мама сказала мне об этом тихим, недрогнувшим голосом. Ее белая блузка чуть виднелась в темноте. Мы постояли у гудящего столба у мостика и вернулись домой. Мама покормила нас мелкой, как орешки, картошкой - меня и четырехлетнюю сестру. Я лежала, слышала, как шумит прибой. Папа не пришел.
   А утром по гравию дорожки шагал белый генерал, белые офицеры. Мама не велела нам спускаться с террасы. Какие-то мальчишки за кустами ограды, на дороге, пели что-то про жидов и красных. Генерал с офицерами зашли в дом Максимилиана Александровича. Мама мне ничего тогда не говорила. Но когда на следующий день ушли белые и папа, живой, усталый, был с нами, я узнала, что Максимилиан Александрович спрятал его от белых в своей постели.
   Прошло несколько лет. <...> В те дни все готовились к его именинам, приготовляли какие-то чудеса, всякие веселья, киносъемку, и все были счастливы. <...> Меня трогает до сих пор, что он чужой, резко спорящей девчонке все объяснял; раскрывался перед чужой, очень самоуверенной юностью...
   Коктебель тогда, в мой первый самостоятельный приезд, стал моей "человеческой родиной". <...>
   На следующее лето я приехала [снова] и жила несколько месяцев. Помню, когда я, приехав, вошла во двор, выбежал мне навстречу незнакомый человек, взял у меня из рук чемодан и проводил меня к Максимилиану Александровичу. Мы все помнили правило каждого приезжающего в Коктебель: "Относись к каждому приезжающему как к своему личному гостю". Этого хотели Максимилиан Александрович и Мария Степановна. <...>
   Он никогда не забывал заботиться о развитии своих молодых гостей. Он всегда поднимался к нам в "Гинекей" 4 позвать на чтение или рассказы в мастерской. <...> Я не могу опять не говорить, как он старался, чтоб мне не было одиноко, - он говорил мне о дружбе, предлагал мне называть его коротким его именем, говорил мне "ты". Помню, я за что-то обиделась на него, и он первый сам поднялся за мной в Гинекей звать меня с собой гулять. Я дулась, и не пошла...
   Он знакомил меня со всеми и, представляя, называл меня "поэт", - чему я смущалась и радовалась и хотела им быть.
   В Коктебеле было много личных драм, и Максимилиан Александрович с Марией Степановной ночей не спали и страдали, что даже здесь люди не могут быть счастливы.
   Раз я пришла к нему в слезах, желая рассказать, как зло со мной поступил один его гость, - и Максимилиан Александрович отказался слушать мою жалобу потому что он не хотел плохо относиться к кому-либо из своих гостей и предпочитал не знать о них плохого 5. <...>
   Кажется, в лето 28-го года приехала слепая Валерия Дмитриевна *, и Максимилиан Александрович всегда вставал и переходил в то место, где Валерия Дмитриевна думала, что он стоит, он никогда не позволял ей говорить с пустым пространством. <...> Максимилиан Александрович не относился к людям тепло - он ко всем относился горячо, и редко к кому холодно... <...>
   * В. Д. Жуковская (урожд. Богданович, ок. 1860-1937) - родственница А. К. и Е. К. Герцык.
  
   С кем бы меня ни знакомил Максимилиан Александрович, он всегда представлял меня: "Ася Гинцбург, поэт".
   Я смущалась, протестовала:
   - Какой же я поэт?
   Но Максимилиан Александрович, так продолжая поступать, отвечал:
   - Если сейчас не поэт, должна им стать.
   И если я стала поэтом, то, думаю, это сделал Максимилиан Александрович.
   Максимилиан Александрович заботился о моей работе. Однажды зимой я получила от него письмо, где он объяснял, какие упражнения он считает необходимыми для меня, и почти требовал, чтобы я их делала и посылала ему на исправления. Он всегда толкал меня к работе. <...>
  
   Максимилиан Волошин
   ДЕЛО Н. А. МАРКСА
  
   Генерала Никандра Александровича Маркса 1 я узнал очень давно как нашего близкого соседа по имению: он жил в Отузах *, соседней долине. Узнал я его первоначально через семью Нич. Вера ** была подругой его падчерицы - Оли Фридерике 2 - и долго гостила у них в Тифлисе и проводила часть лета в Отузах - в Отрадном. Так называлась дача Оли, построенная на берегу моря, в отличие от старого дома в Нижних Отузах, в сторону шоссе, где был старый дом и подвал.
   * Отузы - татарская деревня в 8,5 километрах от Коктебеля (в сторону Судака), ныне Щебетовка.
   ** Вера Матвеевна Нич (по мужу Георгилевич, ?-1918) - феодосийска, директриса частной гимназии.
  
   Н. А. по крови является старым крымским обитателем, и виноградники, которыми он владел в Отузах, принадлежали его роду еще до екатерининского завоевания. По матери он происходил из греческой семьи Цырули, которая за сочувствие русскому завоеванию получила в дар ряд виноградников в Отузах, имеет там на вершине одного из [холмов] - при выходе из деревни - родовые усыпальницы.
   Судьба Маркса была нормальная судьба человека, с юности поставленного на рельсы военной службы. После корпуса он попал в военное училище, а после - на службу кавказского наместника, где прослужил мирно и успешно лет тридцать. Постепенно, в свои сроки, ему шли чины. В 1906 году он был уже в генеральских чинах 3. Но здесь произошло очень важное отступление. В России веял либеральный ветер. Он коснулся и Маркса. Он в это время прочел Льва Толстого. Его затронул его протест против войны. Он ездил с Олей в Ясную Поляну, познакомился с ним лично, беседовал и вскоре покинул военную службу, а позже (в генеральских чинах) поступил вольнослушателем в университет 4. Окончил его, защищал диссертацию и был приглашен на кафедру палеографии в Археологический институт, где читал курс в течение нескольких лет по древнему Русскому праву. В эпоху Первой государственной думы он примкнул к народным социалистам и фракции трудовиков. В эти годы характер жизни Марксов - они живут в Малом Власьевском пер[еулке] * - меняется и получает характер литературного салона.
   Н. А. записывает "легенды Крыма" и издает их выпусками 5. Первые выпуски иллюстрированы К. К. Арцеуловым 6.
   Я знаю, что у него бывали многие начинающие поэты того поколения, например, Вера Звягинцева **, которая мне об этом рассказывала в Коктебеле, много позже.
   Хотя Маркс был давно в отставке, однако во время войны 1914 года, как сравнительно молодой (для генерала) по возрасту, он был призван на службу. Но так как он был в это время по чину уже полный генерал ***, то ему был поручен ответственный пост начальника штаба Южной армии. Таким образом, центром его деятельности стала Одесса.
   * В Москве.
   ** Звягинцева Вера Клавдиевна (1894-1972) - поэтесса.
   *** Неточность: Н. А. Маркс был генерал-лейтенантом, а не "полным генералом".
  
   Революция застала его начальником Одесского военного округа. Он, как человек умный и не чуждый политике, вел себя с большим тактом и был, кажется, единственным, не допустившим беспорядков в 1917 году в непосредственном тылу армии, а также предотвратившим в Одессе заранее все назревавшие еврейские погромы. На Государственном совещании в Москве он выступил против быховских 7 генералов, то есть Деникина, Корнилова и пр., образовавших после ядро Добровольческой армии.
   Но в военной среде было тогда уже недовольство Марксом за его излишний, как тогда считали, "демократизм". Но этот демократизм был вполне естественным крымским обычаем. Маркс подавал руку нижним чинам и всякого, кто ни приходил в его дом, гостеприимно звал в гостиную и предлагал чашку кофе. Это, вполне естественное в Крыму, гостеприимство и отношение к гостю вне каких бы то ни было социальных различий рассматривали в военной и офицерской среде как непристойное популярничанье и заискивание перед демократией.
   Большевики докатились до Одессы только в декабре. До декабря весь 1917 год Маркс вел в Одессе очень мудрую и осторожную политику: виделся с лидерами всех партий и поддерживал порядок. В декабре он передал власть в руки коммунистов и уехал в Отузы, где мирно и тихо провел 1918 год, обрабатывая свои виноградники и занимаясь виноделием. В 1918 году я был у него несколько раз в Отузах с Т[ати]дой и снова или, вернее, по-новому подружился с ним.
   На следующую осень, в 1918 году, я надумал поехать в Одессу читать лекции, надеясь заработать.
   Ко мне присоединилась Татида, которая ехала в Одессу искать место бактериолога. У меня были в Одессе Цетлины, которые меня звали к себе. Я заехал в Ялту, а оттуда в Севастополь и Симферополь.
   Это меня задержало, и в Одессу я попал только в 1919 году. Одесса и ее поэты: кружок Зеленой Лампы, Олеша, Багрицкий, Гроссман *, Вен. Бабаджан 8. Я читал лекции и выступал на литературных чтениях, иногда с бурным успехом (Устная газета, Тэффи).
   * Речь о Л. П. Гроссмане.
  
   Одесса была переполнена добровольцами. Потом пришли григорьевцы. Эвакуация. Передача Одессы б

Другие авторы
  • Уэдсли Оливия
  • Вельяминов Петр Лукич
  • Ваксель Свен
  • Одоевский Александр Иванович
  • Лабзина Анна Евдокимовна
  • Кривенко Сергей Николаевич
  • Герцык Евгения Казимировна
  • О.Генри
  • Шполянские В. А. И
  • Крылов Иван Андреевич
  • Другие произведения
  • Тургенев Иван Сергеевич - Степной король Лир
  • Мордовцев Даниил Лукич - Приложение к роману "Двенадцатый год": Документы, письма, воспоминания
  • Чарская Лидия Алексеевна - Первый день
  • Тихомиров Павел Васильевич - Художественное творчество и религиозное познание
  • Катков Михаил Никифорович - О конгрессе, предложенном императором Наполеоном Третьем
  • Минченков Яков Данилович - Маковский Владимир Егорович
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Сказки об уже
  • Михайлов Михаил Ларионович - Статья г. Сен-Жюльена об И. А. Крылове
  • Кюхельбекер Вильгельм Карлович - Письма к Комовскому
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Неопрятный мальчик
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 425 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа