Главная » Книги

Есенин Сергей Александрович - Жизнь Есенина, Страница 12

Есенин Сергей Александрович - Жизнь Есенина



с прилавка две тонкие книжки и на каждой написал: "Земляку Саше Силкину. С. Есенин".
   К моему великому огорчению, эти книжки не сохранились. Как-то подвыпив, мой отчим сжег мои книги. Я, по его мнению, слишком много тратил денег на их покупку.
   А в Большом театре мне выдали все необходимое для драмкружка. Набрался целый мешок вещей, который я привез на мотоцикле в Константиново.
   В апреле или мае 1920 года Есенин появился в Константинове, и я видел его среди зрителей спектакля, поставленного нашим драмкружком в доме Л. И. Кашиной. Никто тогда из нас не догадался попросить его прочитать свои стихи, о чем приходится только жалеть.

А. Силкин

  
   В 1919 году произошла встреча Есенина с Мариенгофом и возник их литературно-бытовой союз. Мариенгоф романтику в стихе сочетал с трезвым реализмом в быту. Время было еще голодное, и Мариенгоф прежде всего позаботился о материальной базе молодого союза. Для этой цели очень пригодным оказался товарищ Мариенгофа по гимназии Молабух (он же "Почем соль"). Этот новоиспеченный железнодорожный чиновник получил в свое распоряжение салон-вагон, разъезжал в нем свободно по железным дорогам Союза и предоставлял в этом вагоне постоянное место Есенину и Мариенгофу. Мало того, зачастую Есенин с Мариенгофом разрабатывали маршрут очередной поездки и без особенного труда получали согласие хозяина салон-вагона на намеченный ими маршрут.
   По пути предприимчивым поэтам удавалось наспех, на скорую руку, пользуясь случайными связями, отпечатать какую-нибудь тощую книжечку стихов и тут же прибыльно ее продать. Так в Харькове была ими напечатана "Харчевня зорь" - сборник нескольких стихов Есенина, Мариенгофа и Хлебникова {Харьковская типография, боясь ответственности за неплановую трату бумаги, место издания обозначала "Москва".}. Последний, теоретик и основоположник русского футуризма, получил место в сборнике за рекламное стихотворение "Москвы колымага...". Стихотворение в целом представляло собой сумбурный набор рифмованных строк психически больного человека, каковым в то время уже несомненно являлся Хлебников, но оно нужно было воинствующим имажинистам как знак их влияния даже в могущественном лагере футуристов.
   В чем, собственно, состояла причина обостренных, резко враждебных, отношений между имажинистами и футуристами?
   В "Ключах Марии" Есенин говорит: "Футуризм... крикливо старался напечатлеть нам имена той нечисти (нечистоты), которая живет за задними углами наших жилищ". И далее: "Он сгруппировал в своем сердце все отбросы чувств и разума и этот зловонный букет бросил, как "проходящий в ночи", в наше, с масличной ветвью ноевского голубя, окно искусства".
   На мои неоднократные обращения к Есенину за разъяснениями по этому вопросу я получал от него другой, весьма лаконичный ответ: "Они меня обкрадывают".
   Смысл этих слов заключался в том, что Есенин считал себя хозяином и монополистом образного слова в поэзии. Футуристы под иной вывеской прибегали, мол, к тому же имажинистскому методу, насыщая его "для отвода глаз" гиперболоурбанистским содержанием. Это Есенин считал этически недопустимым приемом. Никто и ничто не могло его разубедить в этом, созданном его воображением, своеобразном представлении о "литературной собственности", и вражда к футуристам жила в нем до последних дней.
   К критике собственных стихов он прислушивался чутко, хотя внешне старался это не обнаружить. Я на материалах "Радуницы", "Голубени" и "Инонии" дал анализ творчества Есенина как по линии мотивов его поэзии, так и используемых им изобразительных средств. Доклад свой я прочитал на вечере в "Стойле Пегаса", в присутствии Есенина. Он слушал внимательно и по окончании заявил слушателям:
   - Много правды сказал обо мне Лёв Осипович. Это я должен признать. Я только не согласен с тем, что революционное творчество будто бы нуждается в обновлении законов рифмы и ритма. Я очень люблю мою старую русскую рубашку, мне в ней легко и удобно,- зачем же мне ее менять?
   После чтения он подошел ко мне и попросил рукопись:
   - Мы ее скоренько отпечатаем, а у тебя она залежится.
   Я отдал ему рукопись в присутствии Мариенгофа и... больше не видел ни рукописи, ни книжки. И Есенин, и Мариенгоф уверяли, что она затерялась не то в типографии, не то у них на квартире.
   В начале своего возникновения творческий союз Есенина с Мариенгофом был плодотворным для обоих. У них шло здоровое и полезное обоим соревнование. Мариенгоф работал над "Заговором дураков", Есенин засел за "Пугачева". В эту пору им были написаны "Кобыльи корабли", "Сорокоуст", "Пантократор", ряд лирических стихов: "Душа грустит о небесах...", "Все живое особой метой...", "Не жалею, не зову, не плачу..." и др.
   На "Пугачева" Есенин возлагал большие надежды. Очень хотелось ему увидеть свое первое драматическое произведение на сцене. За это дело взялся Мейерхольд. Помню читку "Пугачева" перед коллективом театра Мейерхольда. Мейерхольд представил своей труппе Есенина, сказал несколько слов о пьесе и предложил начать чтение.
   Кто-то из артистов спросил:
   - Кто из нас прочтет?
   Мейерхольд подчеркнуто произнес:
   - Читать будет автор.
   И когда Есенин по обыкновению ярко, вдохновенно развертывал перед слушателями ткань своего любимого произведения, я уловил выразительный взгляд Мейерхольда, обращенный к сомневавшемуся артисту:
   - Ты прочтешь так, как он?
   Из попытки Мейерхольда ничего не вышло.
   Неудачей с постановкой "Пугачева" Есенин был очень огорчен.

Л. Повицкий

   Стоял теплый августовский день. Мой секретарский стол в издательстве Всероссийского центрального комитета помещался у окна, выходящего на улицу. По улице ровными, каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: "Мы требуем массового террора".
   Меня кто-то легонько тронул за плечо:
   - Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?
   Передо мной стоял паренек в светло-синей поддевке. Под поддевкой белая шелковая рубашка. Волосы волнистые, совсем желтые, с золотым отблеском. Большой завиток как будто небрежно (но очень нарочно) падал на лоб. Этот завиток придавал ему схожесть с молоденьким хорошеньким парикмахером из провинции, и только голубые глаза (не очень большие и не очень красивые) делали лицо умнее и завитка, и синей поддевочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шелковой рубашки.
   - Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин.
  
   В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом) на Петровке, в квартире одного инженера.
   Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты "предков" - так называли мы родителей инженера,- развешанные по стенам в тяжелых рамах.
   Стали бывать у нас на Петровке Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев. Завелись толки о новой поэтической школе образа.
   Несколько раз я перекинулся в нашем издательстве о том мыслями и с Сергеем Есениным.
   Наконец было условлено о встрече для сговора и, если не разбредемся в чувствовании и понимании словесного искусства, для выработки манифеста.
   Последним, опоздав на час с лишним, явился Есенин. Вошел он запыхавшись, платком с голубой каемочкой вытирая со лба пот. Стал рассказывать, как бегал он вместо Петровки по Дмитровке, разыскивал дом с нашим номером. А на Дмитровке вместо дома с таким номером был пустырь; он бегал вокруг пустыря, злился и думал, что все это подстроено нарочно, чтобы его обойти, без него выработать манифест и над ним же потом посмеяться.
   У Есенина всегда была болезненная мнительность. Он высасывал из пальца своих врагов, каверзы, которые против него будто бы замышляли, и сплетни, будто бы про него распространяемые.
   Мужика в себе он любил и нес гордо. Но при мнительности всегда ему чудилась барская снисходительная улыбочка и какие-то в тоне слов неуловимые ударения.
   Все это, разумеется, было сплошной ерундой, и щетинился он понапрасну.
   До поздней ночи пили мы чай с сахарином, говорили об образе, о месте его в поэзии, о возрождении большого словесного искусства "Песни песней", "Калевалы" и "Слова о полку Игореве".
   У Есенина уже была своя классификация образов. Статические он называл заставками, динамические, движущиеся - корабельными, ставя вторые несравненно выше первых; говорил об орнаменте нашего алфавита, о символике образной в быту, о коньке на крыше крестьянского дома, увозящем, как телегу, избу в небо, об узоре на тканях, о зерне образа в загадках, пословицах и сегодняшней частушке.
  
   Каждый день часов около двух приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, желтый тюречок с солеными огурцами.
   Из тюречка на стол бежали струйки рассола.
   В зубах хрустело огуречное зеленое мясо и сочился соленый сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам. Есенин поучал:
   - Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.
   И тыкал в меня пальцем:
   - Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брючках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот, смотри, Белый. И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А еще очень не вредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят... Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?..
   И Есенин весело, по-мальчишески, захохотал.
   - Тут, брат, дело надо было вести хитро. Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввел. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввел? Ввел. Клюев ввел? Ввел. Сологуб с Чебатаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев... к нему я, правда, первому из поэтов подошел - скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я еще стишка в двенадцать строчек прочесть, а уж он тоненьким таким голосочком: "Ах, как замечательно! Ах, как гениально! Ах..." - и, ухватив меня под ручку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои "ахи" расточая тоненьким голоском. Сам же я - скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому от робости не гляжу. Потеха!
   Есенин улыбнулся. Посмотрел на свой шнурованный американский ботинок (к тому времени успел он навсегда расстаться с поддевкой, с рубашкой вышитой, как полотенце, с голенищами в гармошку) и по-хорошему, чистосердечно (а не с деланной чистосердечностью, на которую тоже был мастер) сказал:
   - Знаешь, и сапог-то я никогда в жизни таких рыжих не носил, и поддевки такой задрипанной, в какой перед ними предстал. Говорил им, что еду в Ригу бочки катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург на денек, на два, пока партия моя грузчиков подберется. А какие там бочки - за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом... Вот и Клюев тоже так. Он маляром прикинулся. К Городецкому с черного хода пришел на кухню: "Не надо ли чего покрасить?.." И давай кухарке стихи читать. А уж известно: кухарка у поэта. Сейчас к барину; "Так-де и так". Явился барин. Зовет в комнаты - Клюев не идет: "Где уж нам в горницу: и креслица-то барину перепачкаю, и пол вощеный наслежу". Барин предлагает садиться. Клюев мнется: "Уж мы постоим". Так, стоя перед барином в кухне, стихи и читал...
   Есенин помолчал. Глаза из синих обернулись в серые, злые. Покраснели веки - будто кто простегнул по их краям алую ниточку.
   - Ну, а потом таскали меня недели три по салонам - похабные частушки распевать под тальянку. Для виду спервоначалу стишки попросят. Прочти два-три - в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай... Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!..
   Опять в синие обернулись его глаза. Хрупнул в зубах огурец. Зеленая капелька рассола упала на рукопись. Смахнув с листа рукавом огуречную слезку, потеплевшим голосом он добавил:
   - Из всех петербуржцев только и люблю Разумника Васильевича да Сережу Городецкого - даром что Нимфа его (так прозывали в Петербурге жену Городецкого) самовар заставляла меня ставить и в мелочную лавку за нитками посылала.
  
   Стояли около "Метрополя" и ели яблоки. На извозчике мимо с чемоданами художник Дид Ладо.
   - Куда, Дид?
   - В Петербург.
   Бросились к нему через площадь бегом во весь дух.
   На лету вскочили, догнав клячонку.
   В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во "Всемирной литературе" Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте, над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами.
   В этом много чистоты и большая человеческая правда.
   На второй день в Петербурге пошел дождь.
   Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени.
   Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам "без ордера" шляпу.
   В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:
   - Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.
   Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.
   А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, "ирисники" гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал документы.
   Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.
  
   К осени стали жить вместе в Бахрушинском доме. Пустил нас к себе на квартиру Карп Карпович Коротков - поэт малоизвестный читателю, но пользующийся громкой славой у нашего брата.
   Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.
   Выпустил он за короткий срок книг тридцать, прославившихся беспримерным отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских словах.
   Тем не менее расходились книги довольно быстро, благодаря той неописуемой энергии, с какой раздаривал их со своими автографами Карп Карпович!
   Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи.
  
   В те дни человек оказался крепче лошади.
   Лошади падали на улицах, дохли и усеивали своими мертвыми тушами мостовые. Человек находил силу донести себя до конюшни, и, если ничего не оставалось больше как протянуть ноги, он делал это за каменной стеной и под железной крышей.
   Мы с Есениным шли по Мясницкой.
   Число лошадиных трупов, сосчитанных ошалевшим глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот.
   Против Почтамта лежали две раздувшиеся туши. Черная туша без хвоста и белая с оскаленными зубами.
   На белой сидели две вороны и доклевывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый "ирисник" в коричневом котелке на белобрысой маленькой головенке швырнул в них камнем. Вороны отмахнулись черным крылом и отругнулись карканьем.
   Всю обратную дорогу мы прошли молча. Падал снег.
   Войдя в свою комнату, не отряхнув, бросили шубы на стулья. В комнате было ниже нуля. Снег на шубах не таял.
   Рыжеволосая девушка принесла нам маленькую электрическую грелку. Девушка любила стихи и кого-то из нас.
   В неустанном беге за славой и за тормошливостью дней мы так и не удосужились узнать кого. Вспоминая об этом после, оба жалели - у девушки были большие голубые глаза.
   Грелка немало принесла радости.
   Когда садились за стихи, запирали комнату, дважды повернув ключ в замке, и с видом преступников ставили на стол грелку. Радовались, что в чернильнице у нас не замерзали чернила и писать можно было без перчаток.
   Часа в два ночи за грелкой приходил Арсений Авраамов. Он доканчивал книгу "Воплощение" (о нас), а у него, в доме Нерензея, в комнате тоже мерзли чернила и тоже не таял на калошах снег. К тому же у Арсения не было перчаток. Он говорил, что пальцы без грелки становились вроде сосулек - попробуй согнуть, и сломятся.
   Электрическими грелками строго-настрого было запрещено пользоваться, и мы совершали преступление против революции.
   Все это я рассказал для того, чтобы вы внимательней перечли есенинские "Кобыльи корабли" - замечательную поэму о "рваных животах кобыл с черными парусами воронов"; о солнце, "стынущем, как лужа, которую напрудил мерин", о скачущей по полям стуже и о собаках, "сосущих голодным ртом край зари".
   Много с тех пор утекло воды. В Бахрушинском доме работает центральное отопление; в доме Нерензея газовые плиты и ванны, нагревающиеся в несколько минут, а Есенин на другой день после смерти догнал славу.
  
   В самую эту суету со спуском "утлого суденышка" нагрянули к нам на Богословский гости.
   Из Орла приехала жена Есенина - Зинаида Николаевна Райх. Привезла она с собой дочку - надо же было показать отцу. Танюшке тогда года еще не минуло. А из Пензы заявился друг наш загадочный Михаил Молабух.
   Зинаида Николаевна, Танюшка, няня ее, Молабух и нас двое - шесть душ в четырех стенах!
   А вдобавок Танюшка, как в старых писали книжках, "живая была живулечка, не сходила с живого стулечка" - с няниных колен к Зинаиде Николаевне, от нее к Молабуху, от того ко мне. Только отцовского "живого стулечка" ни в какую она не признавала. И на хитрость пускались, и на лесть, и на подкуп, и на строгость - все попусту.
   Есенин не на шутку сердился и не в шутку же считал все это "кознями Райх".
   А у Зинаиды Николаевны и без того стояла в горле горошиной слеза от обиды на Таньку, не восчувствовавшую отца.
  
   Тайна электрической грелки была раскрыта. Мы с Есениным несколько дней ходили подавленные. Часами обсуждали - какие кары обрушит революционная законность на наши головы. По ночам снилась Лубянка, следователь с ястребиными глазами, черная стальная решетка. Когда комендант дома амнистировал наше преступление, мы устроили пиршество. Знакомые пожимали нам руки, возлюбленные плакали от радости, друзья обнимали, поздравляли с неожиданным исходом и пили чай из самовара, вскипевшего на Николае-угоднике: не было у нас угля, не было лучины -пришлось нащепать старую иконку, что смирехонько висела в уголке комнаты. Один из всех, "Почем соль", отказался пить божественный чай. Отодвинув соблазнительно дымящийся стакан, сидел хмурый, сердито пояснив, что дедушка у него был верующий, что дедушку он очень почитает и что за такой чай годика три тому назад погнали б нас по Владимирке... Есенин в шутливом серьезе продолжил:
  
   И меня по ветряному свею,
  
  По тому ль песку,
   Поведут с веревкою на шее
  
  Полюбить тоску...
  
   А зима свирепела с каждой неделей.
   Спали мы с Есениным вдвоем на одной кровати, наваливая на себя гору одеял и шуб. Тянули жребий, кому первому корчиться на ледяной простыне, согревая ее своим дыханием и теплотой тела.
   После неудачи с электрической грелкой мы решили пожертвовать и письменным столом мореного дуба, и превосходным книжным шкафом с полными собраниями сочинений Карпа Карповича, и завидным простором нашего ледяного кабинета ради махонькой ванной комнаты.
   Ванну мы закрыли матрасом - ложе; умывальник досками - письменный стол; колонку для согревания воды топили книгами.
   Тепло от колонки вдохновляло на лирику.
   Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочел мне:
  
   Я учусь, я учусь моим сердцем
   Цвет черемух в глазах беречь,
   Только в скупости чувства греются,
   Когда ребра ломает течь.
  
   Молча ухает звездная звонница,
   Что ни лист, то свеча заре.
   Никого не впущу я в горницу,
   Никому не открою дверь.
  
   Действительно: приходилось зубами и тяжелым замком отстаивать открытую нами "ванну обетованную". Вся квартира, с завистью глядя на наше теплое беспечное существование, устраивала собрания и выносила резолюции, требующие установления очереди на житье под благосклонной эгидой колонки и на немедленное выселение нас, захвативших без соответствующего ордера общественную площадь.
   Мы были неумолимы и твердокаменны.

А. Мариенгоф

  
   Вскоре по приезде в Москву я познакомился с Анатолием Мариенгофом (он работал тогда в издательстве ВЦИК техническим секретарем К. С. Еремеева).
   Я часто бывал в издательстве, так как знал Еремеева еще по Петербургу: в 1912 году он был членом редколлегии газеты "Звезда", в которой печатались мои стихотворения.
   Бывая у Еремеева, я познакомился ближе с Мариенгофом и узнал от него, что он "тоже пишет стихи". Не помню, как познакомились с Есениным Мариенгоф и Шершеневич, но к 1919 году уже наметилось наше общее сближение, приведшее к опубликованию "Манифеста имажинистов". Если бы в то время мы были знакомы с творчеством великого азербайджанского поэта Низами, то мы назвали бы себя не имажинистами, а "низамистами", ибо его красочные и яркие образы были гораздо сложнее и дерзновеннее наших.
   Не буду останавливаться подробно на всем, что связано с возникновением школы имажинистов, так как об этом написано довольно много воспоминаний и литературоведческих исследований. Скажу только, что меня лично привлекла к сотрудничеству с имажинистами скорее дружба с Есениным, чем "теория имажинизма", которой больше всего занимались Мариенгоф и Шершеневич.
   В тот период я встречался с Есениным почти ежедневно, и наша взаимная симпатия позволила нам игнорировать всякие "формальности" школы имажинистов, в которой, в сущности говоря, мы были скорее "постояльцами", чем хозяевами, хотя официально считались таковыми.
   В январе 1919 года Есенину пришла в голову мысль образовать "писательскую коммуну" и выхлопотать для нее у Моссовета ордер на отдельную квартиру в Козицком переулке, почти на углу Тверской (ныне ул. Горького). В коммуну вошли, кроме Есенина и меня, писатель Гусев-Оренбургский, журналист Борис Тимофеев и еще кто-то, теперь уже не помню, кто именно.
   Секрет заключался в том, что эта квартира находилась в доме, в котором каким-то чудом действовало паровое отопление, почти не работавшее ни в одном доме Москвы.
   Я долго колебался, потому что предчувствовал, что работать будет очень трудно, если не совсем невозможно, но Есенин так умел уговаривать, что я сдался, тем более что он имел еще одного мощного союзника - невероятный холод моей комнаты в Трехпрудном переулке. Но я все же пошел на "компромисс": я сказал бывшему попечителю Московского округа, который мною "уплотнялся", что уезжаю на месяц в командировку, и, взяв с собой маленький чемоданчик и сверток белья, въехал в квартиру "писательской коммуны". Таким образом, "тыл" у меня был обеспечен.
   Есенин не удивился, что у меня так мало вещей, потому что тогда больше теряли, чем приобретали вещи. Жизнь в "коммуне" началась с первых же дней небывалым нашествием друзей, которые привели с собой друзей своих друзей. Конечно, не обошлось без вина. Один Гусев-Оренбургский оставался верен своему крепчайшему чаю,- других напитков он не признавал.
   Здесь надо упомянуть (и это очень важно для уяснения некоторых обстоятельств жизни Есенина после возвращения его из Америки), что в ту пору он был равнодушен к вину, то есть у него совершенно не было болезненной потребности пить, как это было у большинства наших гостей и особенно у милейшего и добрейшего Ивана Сергеевича Рукавишникова. Есенина просто забавляла эта игра в богему. Ему нравилось наблюдать ералаш, который поднимали подвыпившие гости. Он смеялся, острил, притворялся пьяным, умышленно поддакивал чепухе, которую несли потерявшие душевное равновесие собутыльники. Он мало пил и много веселился, тогда как другие много пили и под конец впадали в уныние и засыпали.
   Второй и третий день ничем не отличались от первого. Гости и разговоры, разговоры и гости и, конечно, опять вино. Четвертый день внес существенное "дополнение" к нашему времяпрепровождению: одна треть гостей осталась ночевать, так как на дворе стоял трескучий мороз, трамваи не ходили, а такси тогда не существовало. Все это меня мало устраивало, и я, несмотря на чудесную теплоту в квартире, пытался высмотреть сквозь заиндевевшие стекла то направление, по которому, проведя прямую линию, я мог бы мысленно определить местонахождение моего покинутого "ледяного дома". Есенин заметил мое "упадническое" настроение и как мог утешал меня, что волна гостей скоро спадет и мы "засядем за работу". При этом он так хитро улыбался, что я понимал, насколько он сам не верит тому, о чем говорит. Я делал вид, что верю ему, и думал о моей покинутой комнате, но тут же вспоминал стакан со льдом вместо воды, который замечал прежде всего, как только просыпался утром, и на время успокаивался. Прошло еще несколько шумных дней. Как-то пришел Иван Рукавишников. И вот в 3 часа ночи, когда я уже спал, его приносят в мою комнату мертвецки пьяного и говорят, что единственное "свободное место" в пятикомнатной квартире - это моя кровать, на остальных же - застрявшие с вечера гости. Я завернулся в одеяло и эвакуировался в коридор. Есенин сжалился надо мной, повел в свою комнату, хохоча, спихнул кого-то со своей койки и уложил меня около себя.
   На другой день, когда все гости разошлись и мы остались вдвоем, мы вдруг решили написать друг другу акростихи. В квартире было тихо, тепло, тишайший Гусев-Оренбургский пил в своей комнате свой излюбленный чай. Никто нам не мешал, и вскоре мы обменялись листками со стихами. Вот при каких обстоятельствах "родился" акростих Есенина, посвященный мне. Это было 21 января 1919 года. Вот почему Есенин к дате добавил "утро".
   Дней через десять я все же сбежал из этой квартиры в Козицком переулке, так как нашествие гостей не прекращалось. Я вернулся в свой "ледяной дом", проклиная его и одновременно радуясь, что не порвал с ним окончательно. Есенин понял меня сразу и не рассердился за это бегство, а когда узнал, что я, переезжая в "коммуну", оставил за собой мою прежнюю комнату, то разразился одобрительным хохотом.
   Мы продолжали встречаться с ним каждый день. Оба мы сотрудничали в газете "Советская страна", выходившей раз в неделю, по понедельникам. Есенин посвятил мне свое стихотворение "Пантократор", напечатанное впервые в этой газете, я тоже посвятил ему ряд стихов.
   Удивительное было время. Холод на улице, холод в учреждениях, холод почти во всех домах - и такая чудесная теплота дружеских бесед и полное взаимопонимание. Когда вспоминаем друзей, ушедших навсегда, мы обычно видим их лица по-разному - то веселыми, то печальными, то восторженными, то чем-то озабоченными, но Есенин с первой встречи до последнего дня передо мной всплывает из прошлого всегда улыбающийся, веселый, с искорками хитринок в глазах; оживленный, без единой морщинки грусти, простой, до предела искренний, доброжелательный.
   Мы говорили с Есениным обо всем, что нас волновало тогда, но ни разу ни о "школе имажинистов", в которую входили, ни о теории имажинизма. Тогда в голову не приходила мысль анализировать все это. Но теперь я понимаю, что это было очень характерно для Есенина, ибо весь имажинизм был "кабинетной затеей", Есенину было тесно в любом самом обширном кабинете. Мне кажется, что мы были похожи тогда на авгуров, которые понимали друг друга без слов. Но дружба с Есениным не помешала мне выйти из группы имажинистов, о чем я сообщил в письме в редакцию, которое было опубликовано 12 марта 1919 года в "Известиях ВЦИК" (No 58). Это было вызвано тем, что я не соглашался со взглядами Мариенгофа и Шершеневича на творчество Маяковского, которое очень ценил.
   Мой разрыв с имажинистами совершенно не повлиял на дружеские отношения с Есениным, мы продолжали встречаться не менее часто.
  
   ...Новая моя встреча с Есениным <и Мариенгофом> произошла в конце ноября 1920 года...
   Как всегда бывает при первой встрече после долгой разлуки, посыпались вопросы, ответы невпопад, веселая неразбериха.
   После окончания вечера они повели меня к себе, и мы до рассвета пили чай и говорили, говорили без конца обо всем, что тогда нас интересовало. Я вкратце рассказал им мои странствия, похожие на страницы из приключенческого романа, они - про свои литературные дела, про свое издательство и свой книжный магазин на Никитской улице, который обещали мне показать завтра же.
   И вот на другой день я увидел своими глазами этот знаменитый в то время "книжный магазин имажинистов" на Большой Никитской улице во всем его великолепии. Он был почти всегда переполнен покупателями, торговля шла бойко. Продавались новые издания имажинистов, а в букинистическом отделе - старые книги дореволюционных изданий.
   Есенин и Мариенгоф не всегда стояли за прилавками (было еще несколько служащих), но всегда находились в помещении. Во втором этаже была еще одна комната, обставленная, как салон, с большим круглым столом, диваном и мягкой мебелью. Называлась она "кабинетом дирекции".
   Как-то раз, когда я зашел в магазин, Есенин встретил меня особенно радостно. Он подошел ко мне сияющий, возбужденный и, схватив за руку, повел по винтовой лестнице во второй этаж, в "кабинет дирекции". По дороге сказал:
   - Новое стихотворение, только что написал. Сейчас прочту.
   Усадив меня в кресло, он, стоя передо мной, прочел, не заглядывая в листок бумаги, который держал в руке, "Песнь о хлебе", делая особенное ударение на строках:
  
   Режет серп тяжелые колосья,
   Как под горло режут лебедей.
  
   Но я забежал вперед. Это было позже. А в первый день моего знакомства с магазином он с явным удовольствием показывал мне помещение с таким видом, как будто я был покупатель, но не книг, а всего магазина.
   Мариенгоф в то время стоял за прилавком и издали посылал улыбки, как бы говоря: "Вот видишь, поэт за прилавком!"
   После долгой разлуки, при встрече с Есениным и Мариенгофом, не было сказано ни одного слова о моем выходе из группы имажинистов. Радость встречи была так велика, что никому из нас не приходило в голову возвращаться к прошлому и обсуждать причины моего разрыва с имажинистами.
   Разумеется, мы читали друг другу свои стихи. Мариенгоф любил только "острые блюда" в стихах. У Есенина был более широкий взгляд на искусство. Любовь к поэзии у Есенина была врожденной, если так можно выразиться. Он необычайно тонко чувствовал, когда стихотворение настоящее, идущее из глубины души, и когда оно "искусственное", надуманное.
   Как талантливый композитор не может перенести не только фальшивой ноты, режущей ухо, но и "внутренней фальши", хорошо задрапированной высокой техникой, так и Есенин чувствовал, как никто, малейшее фальшивое звучание. С ним было очень легко и радостно не теоретизировать о стихах, а просто слушать его стихи и читать ему свои.
   Однажды Есенин заговорил об издании моих стихов.
   Есенин приступил к разговору сразу и неожиданно:
   - А знаешь, хорошо бы издать твою книгу.
   - Где?
   - Как где? В нашем издательстве.
   - Но я же... не имажинист. Я вышел из группы.
   - Это ничего не значит. Издадим - и все.
   Это предложение застало меня врасплох. Я совершенно не думал об издании книги в издательстве имажинистов, тем более что вел уже переговоры с Госиздатом. Я сказал об этом Есенину.
   - Улита едет, когда-то будет.
   - Ты думаешь?
   - Уверен. Пока они раскачаются, мы двадцать книг успеем выпустить.
   - Не знаю, право, удобно ли это будет. Тебя и Мариенгофа я люблю не только как поэтов, но и как хороших друзей, но раз я вышел из группы имажинистов.
   Есенин перебил меня:
   - Все это чепуха. Вот Хлебников дал согласие, и мы его издаем.
   Нет поэта, который не хотел бы издать свои стихи, по у меня все же было какое-то чувство неловкости. Я поделился своими сомнениями с Есениным.
   - Стихи - главное,- сказал Есенин, ласково и лукаво улыбаясь.- Хорошие стихи всегда запомнят, а как они изданы и при каких обстоятельствах - скоро забудут.
   Через несколько дней Есенин снова вернулся в этому разговору уже в присутствии Мариенгофа.
   Мариенгоф поддержал его предложение с большой охотой, но только добавил:
   - Рюрик должен снова войти в нашу группу.
   Я запротестовал:
   - Выйти, войти - это не серьезно. Да еще понадобится писать об этом какое-то письмо.
   - Зачем официальщина? Напиши письмо, и не в газету, а нам: дорогие Сережа и Толя, я опять с вами. Вот и все.
   Есенину это понравилось.
   - Молодец, Толя! Просто и... неясно.
   Оба рассмеялись, за ними и я.
   Так совершилось мое "грехопадение". Я дал согласие.
   Есенин рьяно взялся за подбор стихов. И "родилась" моя книга "Солнце во гробе" (название взято из древнерусской молитвы, о существовании которой знал Есенин). Фактически он был единственным редактором книги, причем, в отличие от многих редакторов, он только выбирал стихи, но ни разу не предлагал что-нибудь в них изменить - ни одной строчки, ни одного слова. Мариенгоф установил последовательность. Книга вышла в свет в издательстве имажинистов.
   Вскоре в том же издательстве вышла вторая моя книга - "Четыре выстрела в четырех друзей" (опыт параллельной автобиографии). Идея этой книги зародилась у Есенина и была поддержана как Мариенгофом, так и Шершеневичем.
   Книга "Солнце во гробе" еще печаталась, когда Есенину пришла в голову мысль устроить необыкновенный литературный вечер, на котором выступали бы поэты всех направлений. Мы долго обсуждали с ним этот вопрос вдвоем, потому что Мариенгоф был против устройства такого вечера "всеобщей поэзии". Он считал, что лучше устроить один "грандиозный вечер имажинистов, только имажинистов", но Есенин был непреклонен. Мариенгоф махнул рукой и сказал:
   - Я, во всяком случае, не буду выступать на таком вечере.
   На этом его оппозиция и закончилась, а Есенин и я начали вести переговоры с теми поэтами, которых мы считали нужным привлечь, независимо от школ и направлений. Я предложил назвать этот вечер "Россия в грозе и буре". Это название, на мой взгляд, оправдывало участие поэтов разных направлений.
   Название Есенину очень понравилось. Поддержал он и мое намерение пригласить на вечер А. В. Луначарского. На другой день я пошел к Анатолию Васильевичу. Он одобрил нашу идею и охотно дал согласие произнести вступительную речь.
   Через неделю-две состоялся этот интересный и своеобразный литературный вечер, афиша которого у меня сохранилась.

Р. Ивнев

   Приехав в начале 1919 года в Москву, я решил зайти в издательство ВЦИК, чтобы повидаться с работавшим там Б. А. Тимофеевым.
   Был яркий морозный денек. Москва тонула в сугробах. На улице попадалось много, народу. Пестрели полушубки, солдатские шинели, шапки-ушанки, мешки. Плотно утоптанный снег звонко скрипел под ногами прохожих. Зеркальные стекла витрин на Тверской разрисовал мороз.
   В издательство я попал к концу рабочего дня. Тимофеев сидел за своим секретарским столом и писал. Его студенческую шинель сменила кожаная куртка. В годы войны он работал в санитарном фронтовом отряде. Написал первый в русской литературе роман о мировой войне "Чаша скорбная". После февральского переворота ездил в Иркутск освобождать ссыльных революционеров. Вернувшись в Москву, участвовал в октябрьских уличных боях.
   После первых же приветственных слов Тимофеев протянул мне книгу в пестром ситцевом переплете:
   - Это, брат, мы выпустили "Пролетарский сборник". Тут есть и твои стихи.
   И послал меня получать гонорар. Из-за позднего времени денег мне не выдали, и Тимофеев повел меня к себе на квартиру. Дорогой сказал, что живет вместе с Гусевым-Оренбургским и Сергеем Есениным. На мои расспросы о Есенине ответил, что он нигде не служит и живет стихами.
   В переулке, выходившем на Тверскую, мы вошли в подъезд большого дома и по лестнице поднялись наверх. На звонок дверь открылась, и я увидел Есенина. Это он и впустил нас в квартиру. Есенин сразу узнал меня, несмотря на мою кроличью шапку, валенки, башлык и короткую ватную тужурку, в которой я имел вид какого-то рекрута.
   - Ты одеваешься под деревенского парня,- одобрительно сказал Есенин.
   - А это что за крест у тебя на щеке? - спросил он о давнишнем шраме, будто впервые заметив его.
   Сам он очень возмужал. Широкогрудый, стройный, с легким румянцем на щеках, он выглядел сильным и здоровым. Есенин показал мне свою комнату. В ней стояли койка, стул с горкой книг на сиденье. На стене я увидел нашитый на кусок голубого шелка парчовый восьмиконечный крест. Служил ли он простым украшением или выполнял другое назначение, я не спрашивал.
   Тогдашние стихи Есенина были насыщены церковными словами. Он пользовался ими для того, чтобы говорить о революции. Тут были и Голгофа, и крест, и многое другое. Скоро в стихах Есенина появились иные метафоры, и может быть, крест на стене был последним его увлечением церковностью.
   Тимофеев оставил нас вдвоем. Мы вспомнили знакомых поэтов. Я спросил о Сергее Клычкове. Есенин сообщил, что с Клычковым жил в одной комнате. Рассказал о приезжавшем в Москву Николае Колоколове. Он находился теперь в родном селе, откуда я иногда получал от него письма с новыми стихами.
   Я напомнил Есенину о его юношеской повести "Яр", печатавшейся в 1916 году в журнале "Северные записки". Мне хотелось спросить Есенина, откуда он так хорошо знает жизнь леса и его обитателей? Но Есенин только рукой махнул и сказал, что считает повесть неудачной и решил за прозу больше не браться.
   - Читать люблю больше прозу, а писать - стихи.
   - Что же ты сейчас читаешь?
   - Моление Даниила Заточника.
   Разговор перешел на Иваново, на мои дела.
   - Говорят, что ты ругал меня в ивановской газете? - спросил Есенин.
   - Откуда ты знаешь?
   - Знаю вот.
   Оказалось, что в Иванове живут родственники жены Есенина, от них он и узнал о моих писаниях в "Рабочем крае". В рецензии на "Голубень" я писал, что строчка: "Смерть в потемках точит бритву" - вызывает у меня представление о парикмахерской. Впрочем, должно быть, моя критика не задела Есенина.
   - А кто это у вас написал на меня пародию? - спросил он.
   Автором пародии был тоже я.
   - А ну, почитай!
   Я начал:
  
   Слава в вышних богу,
   Деньгам на земле!
   Стало понемногу
   Туже в кошеле.
 

Другие авторы
  • Арсеньев Константин Константинович
  • Уоллес Эдгар
  • Сабанеева Екатерина Алексеевна
  • Лафонтен Август
  • Вейсе Христиан Феликс
  • Шеллер-Михайлов Александр Константинович
  • Галлер Альбрехт Фон
  • Забелин Иван Егорович
  • Гайдар Аркадий Петрович
  • Стеллер Георг Вильгельм
  • Другие произведения
  • Толмачев Александр Александрович - Послушайте!!!
  • Аксаков Константин Сергеевич - К. С. Аксаков: краткая справка
  • Иванов Вячеслав Иванович - Борозды и межи
  • Лавров Петр Лаврович - Лавров П. Л.: биобиблиографическая справка
  • Самарин Юрий Федорович - Проект адреса самарского дворянства
  • Станюкович Константин Михайлович - От Бреста до Мадеры
  • Уманов-Каплуновский Владимир Васильевич - Уманов-Каплуновский В. В.: Биографическая справка
  • Неизвестные Авторы - Прибавление к "Дому сумасшедших"
  • Филимонов Владимир Сергеевич - Надгробная песнь Державину
  • Жуковский Василий Андреевич - М. П. Алексеев. Томас Мур и русские писатели Xix века
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 371 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа